Книга: Стеклодув
Назад: ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Дальше: ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Он приблизился к дверям и тихонько толкнул. Двери растворились без скрипа. Щеколда, загнутая горбоносым, была откинута. Словно кто-то незримый, быстроногий, бесшумный и, быть может, осененный крылами пробежал, открыл щеколду. Не встретив ни души, проулком вышел на луг. Суздальцеву казалось, что сквозь бред он слышал легкое позванивание досок под стопами бегущего, легкий звон отброшенной щеколды.
Он осторожно вышел. Двор был пуст, обитатели дома укрылись под хрупкими сводами кровли, боясь удара с небес. Луг за домом туманно темнел с крохотным огоньком догорающего костра. Белесо, чуть видна, удалялась дорога. Суздальцев спустился с галереи во двор, бесшумно прошел по коврам. Приблизился к воротам и на ощупь открыл запор. Ворота слабо проскрипели, словно напутствовали его печальным звуком. Никто не окликнул его, никто не погнался. Ему казалось, что его отпускают, наблюдают за ним, чтобы потом настигнуть. Испытывая страх и надежду, кого-то умоляя спасти его, он кинулся по лугу, где еще недавно скакали кони, клубилась дикая потеха, а теперь под ногами сухо шелестела трава. Огонек костра остался в стороне, и он уже торопился, почти бежал по дороге, которая стелилась перед ним, словно ее кто-то посыпал мукой. Кишлак, вместилище его страданий и страхов, удалялся, и его зыбкая мгла отступала.
От быстрой ходьбы его запекшиеся раны снова открылись, и он чувствовал, как по бокам струится теплая кровь.
Он уходил по дороге все дальше, и жажда к нему вернулась. Ему казалось, что внутри его горит факел, и он выдыхает сухой шипящий огонь. Он думал о воде, как пьет ее, без конца, захлебываясь, как окунает в нее лицо и пускает пузыри. Как ледяная струя попадает в пищевод и желудок и гасит раскаленный факел. Ему казалось, кто-то бежит перед ним в ночи, несет чашу с водой, манит, дразнит, а он не может настичь, видит черное водяное зеркало в чаше, тянется губами, но чашу от него убирают, и он бежит, снедаемый пламенем, не в силах его погасить.
Он испытал слабый толчок, не толчок, а дуновение, которое его колыхнуло. Словно кто-то сдвинул его с дороги, направил стопы в сторону. Будто тот, кто нес чашу, повернул на обочину, покинул дорогу и двинулся степью. Суздальцев уловил это повелевающее дуновение. Перестал чувствовать пыль дороги, и теперь под ногами его шуршала степная целина, царапала ноги стеблями сухой травы, и чаша удалялась и поджидала его, вела его, направляла, муки, которые он испытывал, влекли его прочь от дороги в стороны едва различимых предгорий. «Чаша путеводная», – повторял он полубезумно.
Ему чудилось, что земля у него под ногами загорается синими огоньками, которые жалят бедра, живот, обугливают губы, ноздри, и сухой, искрящий огонь вырывается у него изо рта. Он кашлял огнем, плакал огнем, кровавые раны горели на нем, как газовые горелки.
Степь волновалась, он то погружался в низины, то восходил на холмы. Звезд он не видел, все над ним и в нем и вокруг мерцало горячим пеплом. Чашу от него уносили, и ему казалось, он чувствует запах воды, ловит лицом мельчайшие брызги, слышит, как вода тихо звякает от края чаши.
Он взошел на холм, стоял на вершине, качаясь, а потом рухнул плоско, лицом в землю, забываясь не сном, а жарким кошмаром, и ему казалось, все его тело обложили горчичниками.
Он очнулся от низкого солнца, которое встало из-за холмов. Приоткрыл жестяные, скрипнувшие веки и увидел у подножья холма кишлак. Он испугался, что был весь на виду, был заметен из кишлака, и сейчас оттуда поскачут всадники или запылит по степи машина, и он вновь окажется в плену у врагов. Но кишлак был беззвучен. Над ним не струились утренние дымки, не кричал муэдзин, не лаяли собаки. Его вид был странен. Дувалы, стены домов, купола и угловые башни – все были зазубрены, состояли из заострений, проломов, уродливых углов, напоминая челюсть с выбитыми зубами. На земле лежали зубчатые глыбы, а глиняная желтизна стен была покрыта черными пятнами, тусклыми налетами копоти, мазками сажи, словно кишлак был накрыт камуфляжем или задернут маскировочной сеткой. И оттуда, вверх по холму, вместе с утренним ветерком сочилась гарь, тянуло ядовитым газом. И Суздальцев вдруг понял, что перед ним кишлак, в котором вчера ночью взорвалась тактическая ракета, страшный взрыв снес постройки, изглодал стены, и ядовитое топливо расплескало по кишлаку свою плазму. Кишлак обломками напоминал древние города пустынь, на которые произошло нападение, и работу стенобитных машин довершили солнце и ветер.
Кишлак был испепелен, но в нем должна была сохраниться вода. И Суздальцев поднялся, стал спускаться с холма, представляя, как на обугленной улице в солнечном пекле стоит чаша с водой, и он прильнет к ней устами.
Он спустился с холма и вошел в кишлак. Улица, на которую он ступил, была окружена рухнувшими дувалами, и в выломленных дырах виднелись дворы. Кругом лежали комья обгорелого тряпья, разорванные одеяла, подушки, обрывки ковров. Среди тряпья вспыхивала медная посуда, осколки стекла, валялось окованное медью седло, смятый самовар, переломанная домашняя утварь. Казалось, вихрь, пролетевший по улице, высосал из домов воздух, а вместе с ним скарб разоренных жилищ. Чудилось, по этой улице прокатил громадный мусоровоз, роняя хлам, покрывая землю рыхлыми горелыми ворохами.
Суздальцев шел дальше и увидел ужасное небывалое зрелище. В глиняную высокую стену была вплавлена хребтом лошадь. Она сидела, и ноги ее были выставлены вперед, словно она продолжала скакать в небо. Копыта ее были обуглены, пахли паленой костью. Часть морды была сожжена, и сквозь распавшиеся губы дико белели зубы, словно лошадь продолжала ржать. Ее живот прогорел, и из него вывалились фиолетовые, вспухшие от жара кишки. Он постарался поскорее пройти мимо. На соседней глиняной башне стеклянно блестело солнце, глина расплавились, потекла, и башня с одного края казалась глазированной.
Сквозь проломы в стенах виднелись дворы, и дальше виноградники – ровные ряды черных, узловатых, корявых лоз. И по всему винограднику, зацепившись за лозы, висели женские платья, паранджи, шаровары, накидки, но людей видно не было, словно они превратились в корявые лозы, оставив висеть развеянные одежды. Так проревел, разметал, оплавил кишлак огненный шар света, который Суздальцев наблюдал в ночи накануне. Теперь он искал воду. Забредал в дворы, в поисках колодца, в поисках ведер и глиняных сосудов, где могла сохраниться вода. Но огненный шар, пролетев над кишлаком, иссушил колодцы, выпарил воду. И он тупо и без надежды переходил из одного двора в другой.
Он нашел на земле простыню и завернулся в нее, спасая раненое тело от горячего солнца.
Увидел стену, в которой ворота были сорваны с петель. Вошел во двор, заваленный мусором снесенной кровли. Двери дома были выдраны и валялись посреди двора. Он вошел и стал переходить из комнаты в комнату, по которым промчался огонь. И вдруг в самой дальней, выходившей окнами в сад, увидел на полу кувшин. Его горловина и ручка были снесены осколком, но на донце сохранилась вода, блестела в выпуклом черепке. Он возликовал, поднял черепок и стал приближать к распухшим губам, чтобы сделать спасительный глоток. За стеной, в саду раздался долгий, заунывный стон, который помешал ему напиться. Там, за стеной, мог находиться уцелевший в огне стрелок, приготовивший для него пулю. Там мог находиться мститель – моджахед, который перед смертью несет ему удар возмездия. Суздальцев опустил на землю черепок. Прокрался к дверям и выглянул.
За стеною был огород с истлевшей ботвой, стояло одинокое черное дерево, безлистое, с корявыми, разбегавшимися врозь ветвями. У стены, на ворохе рыжей соломы лежала женщина. Суздальцева испугала ее тучность, большое, заброшенное тряпьем тело, поднятые колени, обнаженные икры, на которых кровенели раны, и блестела лишенная ткани кость. И опять из раскрытого черного рта, из косматой растрепанной головы вырвался долгий стон, переходящий в жуткое бульканье. Сначала он хотел убежать, чтобы не видеть этой поверженной плоти, доживающей последние минуты. Но женщина приоткрыла глаза, увидела его над собой и дрожаще, не умоляя, а безнадежно взывая, произнесла:
– Пить! Дай пить!
Вода, которую она просила, находилась за стеной, в горшочном черепке, и женщина, раненная русской ракетой, просила воды. Он сам погибал от жажды, и его спасение скопилось на донце кувшина, разбитого русской ракетой, но он вернулся в дом, взял драгоценный черепок, принес его женщине. Она по-птичьи открыла рот, и Суздальцев осторожно, хрупкой струйкой влил воду в ее почерневшие губы, стараясь не смотреть, как капли сбегают по ее немолодому лицу с едва заметной рябью оспин. Ее густые, рассыпанные и скомканные волосы были покрашены хной и отливали красной медью. В мочке уха виднелась сережка. Под пестрой расстегнутой блузкой виднелась большая, налитая грудь. Женщина закрыла глаза, медленно облизала губы и опять, издавая стон, сказала:
– Спасибо.
Суздальцев скинул с себя простыню. Вцепившись зубами в край, разодрал на ленты. Стал обматывать вокруг ее ран, видя, как шевелятся ее голые пальцы с остатками фиолетового лака. Она потянулась. Тряпье, покрывавшее живот, съехало на бок, и он увидел ее обнаженный пах, черные волосы лобка, возвышался, бугрился синеватый живот с выпученным пупком, по которому проходила желтоватая борозда. И он понял, что женщина беременна, и ее стоны были стонами от полученных ран и предродовым стенанием.
Второй раз он испытал желание кинуться прочь, убежать из мертвого кишлака, где в расплавленную стену была впаяна лошадь, а на груде соломы была готова рожать умирающая женщина. Но кто-то властный, неумолимый остановил его и сказал: «Смотри!» И он смотрел на взбухший живот, черный пупок, по которому проходила желтоватая полоса, на раздвинутые, с красными потницами промежности, набрякшие, как две большие сливы.
Он вдруг увидел, как из этих слив, словно их раздавили, потекла вода, сливалась на солому, и вслед, за этим раздался стон, сначала глухой, потом все громче, с визгливыми рокотами, переходящий в звериный рев. Женщина переваливала голову со стороны на сторону, зубы ее блестели, и сквозь них вырывался нечеловеческий рык страдания. «Смотри!» – слышал Суздальцев безмолвное приказание, и смотрел, и слушал, видел, как по животу прокатывается бугор судороги. Это младенец пытался покинуть умирающую плоть, стремился в жизнь в то время, как его мать стремилась в смерть.
Женщина простонала, и он, сострадая, желая ей помочь, простонал тоже. Она ахнула от боли и повторила свой истошный звериный вопль. И он вторил ей воплем, приговаривая! « Кричи, кричи». Себе ли приказывал или ей, но оба они кричали посреди разгромленного кишлака, и ему казалось, что это рожает он, из его снедаемого огнем чрева, из раненого, иссеченного плетью тела выходит на свободу ребенок, и они оба, мужчина и женщина, рожают в этом пустом огороде с черным корявым деревом.
Он увидел, как раздвинулось ее лоно, и показалась мокрая, с черной шерсткой головка, мокрое темечко, стремящееся протиснуться в свет. Женщина продолжала кричать, и каждый ее вопль выталкивал младенца, и вслед за маковкой появился выпуклый лоб, безбровые закрытые глаза, крохотные отверстия носа, и вся голова, покрытая перламутровой слизью, с едва заметным стиснутым ртом появилась и повисла на тонком стебельке шеи.
Он не знал, что делать. Ему казалось, что слизь удушает ребенка, и он пробовал снять с его лица похожий на медузу студень. Младенец не мог протиснуться сквозь лоно, и женщина гнала его из себя криком. Суздальцев коснулся пальцами липкой сукрови, проник в лоно и, нащупав там крохотные плечи ребенка, потянул. Она кричала, а он пугливо, осторожно тянул. И вдруг ребенок скользко протиснулся и выпал ему на ладони, вытянув ноги, точно это были ласты. Он дрожал у него на ладонях и плескался, как рыба. Розово-голубой, покрытый глазурью, в алых прожилках, изделие Стеклодува, сотворенное из стекла, света, материнского крика и его, Суздальцева, внезапного слезного ликованья.
Он продолжал тянуть, и вслед за ребенком тянулся мокрый перекрученный жгутик, которым он все еще был привязан к матери и через нее к таинственному Стеклодуву, наблюдавшему за родами из синих небес. Вслед за пуповиной, как намыленное белье, вывалился полужидкий ком, наполненный млечной влагой, кровавыми прожилками и матовым светом, который угасал при блеске солнца. Суздальцев пытался оборвать пуповину, но она не поддавалась, растягиваясь, и, тогда что-то вспомнив, какой-то повивальный инстинкт, он впился зубами в мокрый жгутик и его перегрыз. Оторвал от простыни тонкую ленточку и перевязал пуповину, так что из узла торчал крохотный черенок. Поднял ребенка и держал его в ладонях, словно ожидал, что младенец улетит в синее небо, оставит навсегда этот гиблый кишлак, умирающую мать, черепок кувшина, иссыхающий на солнце. Но ребенок не улетал, растворил маленький темный зев и запищал, выталкивая язычком комочки мешающей слизи. Мать услыхала крик. Пролепетала!
– Дай мне, – и Суздальцев передал ей младенца, и она положила его на грудь. Он попискивал, не трогал большой сиреневый сосок, а женщина смотрела на него и что-то невнятно бормотала. Это был мальчик, который скрючился, не умея расстаться со своей утробной позой. Его семенники казались непомерно большими, почти в размер головы.
Не ведая, откуда в нем проснулось дремлющее повивальное знание, Суздальцев сгреб в ладони сырой, выпавший из женщины ворох и, слыша его парной дурманный дух, отнес к дереву и закопал у корней.
Он сделал все, что мог. Повинуясь приказу Стеклодува, он остался смотреть на роды. Он отдал свой глоток воды той, в кого попала его ракета. Он дал жизнь младенцу и теперь являлся его отцом.
– Теперь я его отец, – сказал он женщине и Стеклодуву и пошел прочь из дома и кишлака. Шел, не оглядываясь, а потом оглянулся. Издали кишлак казался проломленным верблюжьим черепом, и где-то в этих слепых глазницах был его сын, который не умрет и которому будет сниться в его странных мучительных снах его неведомый отец.
* * *
Он убредал все дальше в волнистую степь, к предгорьям. Солнце горело над ним, как электрод. Его губы, гортань и язык были слеплены из шершавой глины, как стенки тигеля, в котором бушевало пламя. Грудь болела, словно сквозь нее проталкивали колючую проволоку. Он иссыхал, становился тоньше и бестелесней, в его костях кипел мозг, а в глазах танцевали фиолетовые вензеля, огненные стружки, бежала бесконечная оплавленная строка, напоминающая арабскую вязь. Он силился прочитать письмена, угадать содержание сур, в которых говорилось о великих пророках, о святых мучениках, о Божьей благодати, о воле Всевышнего, который знал все концы и начала, знал о нем, Суздальцеве, задолго до его рождения и знает о нем все, что ожидает его после смерти. Кто-то огненный перелистывал перед ним книгу бытия, в которой содержались законы мирозданья, того, что было связано с пылающим солнцем в небе, и того, что поселило огонь внутри него. Он знал, что сейчас упадет, рухнет на горячую землю и испарится, оставив после себя сухой скелет, обтянутый черной кожей. Ему никуда не дойти, не выбраться из афганской степи, не прочитать великую книгу. И он брел, не мигая, с остановившимися глазами, в которых метались фиолетовые вензеля, и бежала, горела, как бикфордов шнур, строка из Корана.
Земля ушла из-под ног, и он рухнул на дно канавы, которую кто-то ему подставил, пока он читал горящую книгу. Рытвина, в которой он оказался, уходила в обе стороны вдаль, ее сухие склоны блестели, как сталь, а дно было каменным и горячим. По рытвине, как в каменном желобе, лился жар, шары тусклого света, обжигая, катились над ним, и ему казалось, что он упал в лоток, по которому струится расплавленное железо. У него не было сил подняться. Не было сил бороться. Не было сил уходить от погони, которая настигла его в этой раскаленной афганской степи, сбросила в ров и теперь заливала жидким металлом. Он понял, что умирает. Умрет здесь, в безвестной канаве, всеми отвергнутый и забытый. И готовясь умирать, он в дурном помрачении стал прощаться. Не с боевыми товарищами, не с оставшимися на Родине детьми, не с женщинами, которых любил, не с милыми сердцу незабвенными мамой и бабушкой, не с белоснежными полянами с цепочками лисьих следов, не с тетей Полей, мотающей шерстяной клубочек, в то время как ее черный кот жмурился на разноцветном половике. Он прощался с самим собой, который вмещал в себя мирозданье, куда его пригласили на краткий миг, а теперь так страшно отзывали назад. Он лежал в огненной реке, и все его мысли и чувства меркли, превращаясь в бестелесную слепоту.
Он вдруг почувствовал, как кто-то коснулся его щеки тихой прохладной ладонью. Прикосновение было чуть слышным, но оно, казалось, продлило ему жизнь.
Снова тихое касанье руки, на этот раз еще более прохладной. Он приоткрыл прошитые дратвой веки, увидел сухой блеск рытвины, но у самых глаз, под щекой земля почернела, расплывалась медленным влажным пятном, и это пятно начинало пахнуть, сладко, пряно, душисто, и его ноздри дрогнули, будто к ним поднесли нашатырный спирт. Это была вода. Она начинала бежать, впитывалась в горячее дно, иссыхала и снова набегала, с легкими перебоями и приливами, будто где-то работало невидимое сердце, каждым своим ударом толкая влагу. Вода обтекала его, бежала под животом, грудью, омывала пах, остужала раны, и он стал пить, как пьют животные во время засухи. Хватал языком воду вместе с пылью, мутной глиной и глотал, глотал,, хлюпал, чувствуя, как под телом дно становилось упругим и мягким, и вода, пробегая по арыку, журчит. Он пил, лакал, захлебывался. Казалось, все его тело шипит, как раскаленный шкворень, который кинули в бочку с водой. Он неутолимо глотал чудесную, пахнущую глиной и холодом влагу, и его ссохшееся тело набухало, наливалось соками. Во рту бурлили сладкие пузыри. В глазах сверкали радуги. Руки его загребали воду, и он напоминал реликтовую рыбу, которая во время засухи зарывается в ил и каменеет, а с приходом воды оживает, выбирается из грязи и начинает плыть, сияя плавниками, пламенея красными жабрами.
Он утолил первую и вторую, и третью жажду, но продолжал пить, боясь, что вода уйдет. Но она все прибывала. По арыку бежал поток, и мимо Суздальцева проносилось подхваченное потоком сизое птичье перо, сморщенный оранжевый плод урюка, бился и не мог взлететь тусклый мотылек, а он все пил впрок, на всю оставшуюся жизнь.
Потом сидел по грудь в воде, глядя на сияющую водяную ленту, которая протянулась к нему из бесконечности, омывала его и уходила в другую бесконечность. В воде крутились воронки, словно открывалось и закрывалось множество глаз. Вода была живой. Ему казалось, что у воды есть губы, она покрывала его бесчисленными поцелуями. У нее были персты, которыми она нежно ощупывала его раны. Был голос, который что-то ему журчал.
Он вдруг подумал, что чудо его спасения не случайно. Тот же, кто неслышно пробежал по деревянной галерее и открыл задвижку в его темнице, тот же самый, быть может, крылатый, приоткрыл в предгорьях створку плотины, разобрал запруду, и студеная вода гор потекла по арыку, торопясь спасти его жизнь.
И вторая, показавшаяся фантастической мысль – этот дивный студеный поток излился из сухого кувшина, оставленного им в изголовье роженицы. Мелкий черепочек, из которого он так и не выпил воды, вплеснул в арык студеную душистую реку. И это сказочное явленье поразило его, и он вновь подумал о Стеклодуве, который подвергает его испытаниям, мучит искушениями, подносит к глазам словеса огненной книги, подводит к смерти, уродует, а затем, по какому-то тайному своему разумению, отодвигает от смертельной черты.
Он пил еще и еще, затем тяжело выбрался по скользкому скату из арыка. Направился, было, прочь. Но вернулся, лег на краю потока, окунул в воду голову и сделал в нее долгий выдох, слыша, как колокольно гудят вокруг его головы серебряные пузыри. Так он благодарил воду, оставляя в ней свое дыхание. Так он благодарил Стеклодува.
Назад: ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Дальше: ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ