ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Он шел по холмистой степи, не приближаясь к предгорьям. Его пропитанные глиной брюки высохли, задеревенели. Его голову пекло, а плечи жгло, будто на них набросили горящее покрывало. Но в нем плескалась вода. Глаза стали зоркими. Ум был ясен. И теперь его мучила мысль, куда он идет. Он старался по солнцу определить, где Герат, но не мог сообразить, куда повезли его в плен, западнее или восточнее Герата. Он мысленно представлял карту с названиями кишлаков, с направлением проселочных дорог, которые все вели к главному шоссе, тому, что соединяет пакистанскую Кветту, через Кандагар, Шиндандт и Герат, с русской Кушкой. Эта трасса с военными заставами и колоннами могла находиться у самых предгорий. А могла огибать предгорья там, где в туманных холмах сквозили просветы, и могла остаться за спиной, и он с каждым шагом от нее удалялся, приближаясь к иранской границе, туда, где поджидала его иранская контрразведка и краснобородый полковник Вали.
Суздальцев встал, обращая лицо в разные стороны света, и везде был солнечный туман, и витала опасность.
Он стоял, растерянный, не умея выбрать путь, заблудившийся в сизых холмах, двигаясь по бессмысленной, закрутившей его спирали. Увидел у себя под ногами слабые проблески. Казалось, среди мертвых травин катится и переливается стеклянный бисер. Крохотные капельки света возникали и исчезали, складываясь в хрупкую драгоценную нить, мерцающую паутинку. Он наклонился и увидел, что это муравьи. Упорные, с цепкими лапками, юркими тельцами, они бежали все в одну сторону по невидимой тропе. Совершали таинственное перемещение, то ли побуждаемые неведомой причиной, то ли влекомые загадочной целью.
Он опустился рядом с муравьиной тропой. Крохотные существа неутомимо бежали, и каждое несло на спине мерцающий солнечный блеск. Словно они по каплям переносили солнце из одной конечности степи в другую. Он завороженно смотрел на муравьев. Он и они были единственными обитателями этой степи. Но он не знал своих путей и сбился с дороги, а они, управляемые загадочной волей, знали свой путь. В них была осмысленность, через них действовала чья-то разумная воля, она выстроила их по хрупкой силовой линии, вектор которой терялся в туманной степи. И он, Суздальцев, доверился этому вектору. Доверился тому, кто указывал ему путь. Кто подвел его к муравьиной тропе и указал путь, который вел к избавлению.
Суздальцев стал на тропу, занимая место среди бегущих муравьев, и, исполненный благодарности и веры, продолжал исход из степи.
* * *
Он достиг расселины между двух холмов, по которой струилось русло пересохшего ручья. Талые воды гор точили степь, делая в ней плоский надрез, в котором желтел песок, поблескивали крупицы кварца и были разбросаны камни, вырытые водой из толщи холма, отшлифованные, округлые, напоминавшие боевые топоры неолита. Казалось, здесь в незапамятные времена совершалась битва древних племен. Воины крушили друг другу черепа и кости, роняли каменное оружие, и теперь множество изделий древних оружейников, искусных камнерезов и камнетесов было разбросано по сухому руслу.
Он наклонился и поднял продолговатый округлый камень, белесый, в темных крапинах, напоминавший яйцо неведомой птицы. Долго смотрел на камень. Обнаружил на нем отпечаток ракушки. Исчезнувшая жизнь, обитавшая в несуществующем море, оставила на камне свою легкую тень, сетчатый отпечаток. Зрачок окаменелого глаза.
Он услышал, как приближается за спиной свистящий вихрь. Оглянулся. На него налетала с жутким хрипом и клекотом стая взлохмаченных уродливых тварей. Разъятые пасти. Мокрые клыки. Липкие языки, набрякшие кровью глаза. Свора диких собак настигла его в расселине, оставляя солнечную пыль, рвалась к нему, хватая зубами оставленный им в воздухе запах, глотая этот запах, захлебываясь голодной слюной и ненавистью. Стая догнала его, окружила, хрипела и лаяла. Слюна падала с красных языков. Извивались хвосты, когти царапали землю.
Он кружился в кольце собак. Они обступили его, отрезали все пути, их лай напоминал металлическое лязганье. Это были собаки-уроды. Все они были изувечены, но их увечья лишь усиливали лютую, хрипящую в них ненависть.
Здесь были трехлапые звери с розовыми культями. Были бесшерстые собаки, у которых огнем спалило кожу, и вместо нее сочились гнойные раны. Была собака, у которой была стесана морда, и в шерсти белела черепная кость. Все это были собаки из разгромленных кишлаков, над которыми пронеслись вертолеты, ударили ракеты и бомбы, полыхнуло гигантское пламя. Их хозяева были убиты, а сами они, голодные уроды, догнали в степи того, кто причинил им увечья. Его, Суздальцева, чтобы растерзать в этой безымянной ложбине.
Ближе всех находился огромный, косматый вожак, одноглазый, с черной, вместо глаза дырой, из которой сочилась сукровица. Другой глаз фиолетовый, огненный, дрожал, искал на теле Суздальцева место, куда вонзить клыки.
Суздальцев держал в руках камень, свое боевое оружие, которое заменяло ему снайперские винтовки и огнеметы, установки залпового огня и тактические ракеты. Оружие неолита, сжимая которое он зверел, наливался ответной ненавистью, скалился, издавая свистящий хрип.
Вожак кинулся на него, и он ощутил удар тяжелого зловонного тела. Устоял на ногах, чувствуя, как клыки полоснули грудь, и, отлетая, переворачиваясь в воздухе, вожак на мгновенье замер, раскрыв в стороны лапы, выбросив из пасти язык, и в эту пасть, в этот мокрый пламенеющий факел Суздальцев ударил камнем. Камень округло вошел в собачьи ребра, и животное, взвизгнув, шмякнулось оземь. И вся стая, давясь, хрипя, толкаясь в бросках, кинулась на Суздальцева и повисла на нем – на ногах, ягодицах, спине, она вгрызалась в живот, в печень, стараясь свалить и подобраться к горлу. И он, обвешенный гибкими телами, наносил удары, дробил клыки, сбивал их с себя камнем и, как и они, хрипел, визжал, лаял. Был, как и они, одичалой тварью, изувеченной войной. Битва на дне ложбины длилась несколько минут, и собаки враз, словно услышав приказ, отпрянули, отшатнулись, помчались прочь, оставляя за собой солнечную мутную пыль, ведомые одноглазым вожаком.
Он стоял, качаясь, искусанный псами, в разорванных брюках, с каменным боевым топором и сквозь продранные порточины виднелись кровавые следы от укусов.
Собаки скрылись. Была тишина. Было бессилие и пустота, в которой слабо и неясно звучал вопрос – кто привел его в эту ложбину, кто вложил в его руки камень, кто направил на него свирепую стаю, кто помог ему победить, и победа его повторяла настенные рисунки дикарей, не знавших милосердия и любви.
Он присел, прилег, откинул в сторону камень. Голыш откатился и лег так, что на нем был заметен след от ракушки. Он сидел без мыслей, без чувств, глядя на следы от укусов, на пропитавшую брюки кровь.
* * *
Округлый камень в потеках собачьей крови лежал поодаль. Суздальцев тупо и бессмысленно смотрел на его овальную поверхность с сетчатым отпечатком ракушки, похожим на ресницы. Вдруг померещилось, что камень дрогнул, умягчился, по его гладкой поверхности пробежал живой трепет. Он изумился, объяснил себе это стеклянным дрожанием горячего воздуха, слезами, которые текли по лицу. Но камень стал расти, увеличиваться, и в нем открылся глаз, живой, втрое больше обычного, нежно-голубой и влажный, с темным зрачком, который смотрел на него. Белок сливался с округлой поверхностью камня, не было ни век, ни ресниц. Живое, изъятое из таинственной глазницы око лежало перед ним на горе и смотрело пристально и серьезно, и Суздальцев чувствовал на себе взгляд зрячего камня.
Взгляд был спокойный, почти равнодушный, и Суздальцеву казалось, что зрачок остекленел, поймал его в свой фокус, и его изображенье, перенесенное в глубину глаза, стало изображением на камне. И вдруг зрачок расширился, затрепетал, испуская едва заметные лучи, которые примчались к Суздальцеву, пронзили его, оцепенели, сделали прозрачным, и он в своей неподвижности, не в силах шевельнуться, чувствовал, как глаз высвечивает в нем все его потаенные мысли и чувства, все случившиеся за жизнь прегрешения, озаряя глубины памяти, где хранилась вся его жизнь, вплоть до снов, которые он видел в младенчестве, ночных кошмаров и греховных молодых вожделений. Вся его жизнь, наполовину им самим позабытая, предстала глазу. И он сидел немой и прозрачный под взглядом всевидящего ока.
Оно потемнело, зрачок расширился, стал черным, бездонным, вокруг него светилось тончайшее золотое кольцо, мчались к Суздальцеву гневные вихри, от которых дрожал и расслаивался воздух, и он чувствовал, как в него вонзаются лучи гнева, поражают в душе незримые цели, сжигают его грехи, убивают его плоть, стремятся вырвать из нее душу, которая беспомощно и послушно расставалась с испепеляемым телом. Яркое око трепетало, полное фиолетовой плазмы, и утихло. Стало наполняться синевой, тихой лазурью, божественным дивным светом, какой случается в марте, если смотреть на небо сквозь голые вершины начинающих просыпаться берез. Синева становилась гуще, бездонней, какой не бывает на земле, а только в бездонной высоте, куда стремится душа. И из этой неземной синевы исходила, изливалась, дивно излучалась на Суздальцева любовь, бесконечная, безмолвная, любившая в нем его измученную душу, его исстрадавшееся тело, его грешные и благие помышления, всю его судьбу, которая была ему дарована свыше и которую он нес на неизбежный будущий суд к тому, кто смотрел на него с любовью из окровавленного камня, брошенного в высохшее русло ручья. И этим любящим оком смотрел на него Стеклодув, не объясняя ему, зачем привел Суздальцева в эту низину среди выжженных афганских холмов.
Синева стала медленно гаснуть, бледнеть, око закрылось, и над ним промерцала огненная струйка лазури.
Суздальцев сидел перед камнем, испытывая такую нежность, благодарность, любовь, от которой текли слезы, и весь мир вокруг был перламутровым от слез.
Он приблизился к камню, попытался поднять. Камень был непомерно тяжел, не отрывался от земли, словно был создан из тяжелых метеоритных сплавов, упал в эту ложбину из Космоса. Суздальцев наклонился к камню и поцеловал, почувствовал на губах едва различимый отклик.