ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Он услышал стук лестницы, и в проеме на галерее стала возникать голова, бритоголовая, горбоносая, со свирепыми вывернутыми губами. И в Суздальцеве все застонало, затрепетало при виде палача, каждая его незажитая рана завопила от предчувствия мук. Горбоносый приблизился, губы его еще больше вывернулись от отвращения. Он достал нож и перерезал веревку. Руки Суздальцева отпали от балки, и он ощутил тупую ломоту в плечевых суставах, откуда отхлынула застоялая кровь. Горбоносый толкнул Суздальцева вдоль галереи, к невысокой дверце со щеколдой. Отворил дверь и пихнул Суздальцева внутрь. Дверь захлопнулась, щелкнула щеколда, и он остался в длинном узком чулане, сплошь, по стенам и полу, обмазанном глиной. Только на уровне лица оставалась длинная щель, ограниченная вмурованными в глину корявыми досками. Ни топчана, ни табурета, ни подстилки на полу, только шершавые стены и щель, позволявшая видеть двор, начинающее зеленеть при первых лучах солнца зеленое поле, похожее на выгон, горы, все еще черные, контурные, с маленьким колючим солнцем.
Грудь, спина, ребра, изорванные плетью и сожженные рассолом, продолжали жгуче болеть, словно на нем была рубашка из крапивы, колючая и жалящая власяница. Суздальцев содрал с рук оторванные рукава и бросил на пол. Хотелось пить, хотелось закутаться в мокрую простыню, чтобы остудить раны. Но воды не было. Его штаны были пропитаны мочой и рассолом, и от них исходило зловоние. Он вдруг испытал смертельную тоску, безысходность. Его посадили в этот тесный чулан, чтобы снова пытать и мучить, и его удел умереть под пыткой в этой чужой стране, без помощи, без поддержки, без подбадривающего слова друзей, без молитвы любимой женщины. Весь смысл его жизни, его трудов и познаний, его упований на чудо и его беззаветное служение стране свелось к этой камере, к пыткам и к мучительной смерти на дыбе. Тоскуя, не желая смотреть на восход чужого солнца, который мог оказаться его последним восходом, он сел на пол и прислонился к прохладной стене, остужая раны.
Суздальцев оставался в тоскливой дремоте, страшась услышать шаги в галерее и голос полковника Вали, предвещающий пытку.
Он услышал снаружи шум, но это не были окрики и команды. Раздавались женские голоса, детский смех, бодрые мужские покрикивания. Он поднялся, выглянул в щель. Солнце еще не освещало двор, но земля, чисто выметенная, начинала тихо серебриться. Двор был похож на прямоугольную сцену, окруженную с обеих сторон кулисами, а его чуланная щель была подобием ложи, откуда он мог наблюдать представление. И оно начиналось. Сначала по двору забегали возбужденные дети, девочки и мальчики, все нарядно одетые, со смехом выкрикивали, выражали нетерпение и радость. Принимались гонять друг за другом, шалили, цеплялись, пока ни вышла рослая седовласая женщина в зеленой долгополой юбке и, строго прикрикнув, прогнала шалунов. Из домашних покоев стали выходить мужчины с рулонами ковров, клали их на землю, раскатывали, и весь двор покрылся черно-алыми, пепельно-голубыми, нежно-зелеными коврами, и это чудесное преображение утлого двора в цветущий, благоухающий драгоценными цветами луг почти восхитило Суздальцева. Этот цветник не мог быть эшафотом, казнь откладывалась, вместо нее предполагалось иное представление. На ковры босыми ногами выходили женщины и раскладывали подушки, шелковые, бархатные, шитые серебром и стеклярусом. Как ни болели его раны, он замечал упругость их смуглых длиннополых ног, красоту изящных щиколоток, жгучее очарование их черных бровей, тонких прямых носов, крепких пунцовых губ. Они раскладывали подушки по обеим сторонам двора, оставляя в середине пустое пространство, напоминавшее роскошную клумбу. Тут явно готовилось действо, и Суздальцеву казалось, что действо предназначено для него, ему в назидание, в утешение. И от вида этих полосатых мутак и расшитых блеском подушек, казалось, стали меньше болеть его раны, словно к ним прикоснулись целебные цветы и травы.
Театральное действие, между тем, развивалось. На коврах появились мужчины, величавые седобородые старцы в тюрбанах, с морщинистыми лицами, на которых торжественно сияла радость. Более молодые, чернобородые, красочно одетые в долгополые балахоны, пропускали вперед стариков с мелкими поклонами, прикладывая руку к сердцу. Были и совсем молодые, безбородые, с миндалевидными смуглыми лицами, в нарядных шапочках. Заметно робели, тушевались, прятались за спины старших, опрометью кидались исполнять какую-нибудь просьбу старика. Они стояли на коврах тесной гурьбой. И их связывала родовая близость, семейное торжество и благополучие их гнездовья. За изгородью, на улице послышался шум, урчанье нескольких автомобильных моторов. Вознеслась солнечная пыль, и во дворе, через другие невидимые ворота, появилась другая группа мужчин. Те же старики, грузные, иные с палками, в черных или нежно-зеленых чалмах, статные мужчины с огненными черными глазами, похожие на воинов, играли сильными грациозными мускулами под нарядными безрукавками и накидками. И молодежь, застенчивая, робкая, готовая опрометью бежать, исполняя стариковские просьбы. Среди вошедших был сухонький старичок, едва семенящий ногами. У всех в руках появились четки, мерцали, искрились, неся в себе капельки солнца. И от этих тончайших лучей и вспышек во дворе стало торжественней, веселее, нарядней. И Суздальцев, несмотря на боль, залюбовался этой игрой света, где каждая крохотная вспышка означала прочитанную молитву души – впереди старики, за ними их сыновья, и сзади выглядывала цветными шапочками и веселыми глазами молодежь. Суздальцев видел, как переговариваются старцы, как один, видимо глухой, приставляет к уху ладонь, а другой тянет к нему свои блеклые говорящие губы.
И он старался понять, для чего после перенесенных унижений и мук его сделали зрителем этого величавого действа.
Два семейства, разделенные многоцветьем ковров, созерцали друг друга. Затем старик, старший хозяин дома, заговорил, прижав руку к груди, сначала кланяясь, а потом воздевая глаза к небу и туда же указывая заостренным перстом. Суздальцев не мог расслышать слов, но это было похоже на приветствие, потому что остальные члены клана согласно кивали, а гости в знак благодарности прикладывали руку к сердцу.
Отвечал старейший из гостей. Та же торжественная молвь, излетающая из белоснежной бороды, тот же перст в небеса, призывавший Господа свидетельствовать об искренности любезных приветствий. Они обменивались суждениями, пространными объяснениями, дорожа их мерными длиннотами, глубокой заключенной в них сутью. И Суздальцев вдруг тоскливо подумал, как могут они столь велеречиво и благостно рассуждать, перебрасывая четки, уповая на Господа, если рядом с ними находится он, Суздальцев, оскверненный и измученный, в ожидании пыток и казни. Сейчас на дворе лежат великолепные ковры, и по ним понесут завернутое в ветошь его изрезанное, обезглавленное тело. Зачем и кому понадобилась эта необъяснимая дурная последовательность, сначала дыба и плеть, потом ковры и драгоценные четки, а затем снова пытка и неминуемая жуткая смерть.
Разглагольствования сторон завершились. Гость, говоривший возвышенные слова, поднялся, осторожно ступая, пошел по ковру. За ним поднялись трое юношей, двинулись следом, держа в руках завернутые в шелк свертки. Старейшина-гость остановился перед хозяином дома, поклонился, повернулся к присутствующим. Молодые люди один за другим наклонялись, опускали на ковер подношения, сдергивали струящийся шелк. И под шелком открылись – деревянный ларец, весь усыпанный цветными каменьями, драгоценностями афганских гор. Нежно-синий и бледно-голубой лазурит, зеленая и черная яшма, медовые сердолики, млечно-златые агаты. Подарок излучал таинственную силу света, от которой бороды стариков засветились, а глаза молодых восхищенно взыграли. Под вторым лоскутом кожи оказался автомат – знакомый Суздальцеву «АКС», но деревянное ложе, цевье и приклад были инкрустированы перламутром, серебром, золотыми узорами, и оружие выглядело, как царский подарок, чтобы служить не в бою, а украшать самую дорогую гостиную. Старик, которому был сделан подарок, не удержался и провел по автомату рукой с нежностью, с какой гладят по голове ребенка. Когда был совлечен третий шелковый плат, открылась ваза дивной синевы, мерцающая зеленой лазурью, полная светоносного синего воздуха, изделие гератского мастера. И Суздальцев в изумлении ахнул, вспомнив мастерскую в Герате, расплавленный тигель, Стеклодува, извлекающего из пламени ослепительную звезду, которую наполнял своим дыханием, и целовал, играл, как на флейте, и звезда остывала, наполнялась божественной синью и теперь была явлена ему в кишлаке, как знамение высшей красоты. И он вдруг понял, что творимое перед его глазами действие – плод фантазии Стеклодува. Он подал ему об этом знак, явив голубую вазу. Это он, Стеклодув, был режиссером спектакля, в котором Суздальцева вначале истязали и мучили, готовя неизбежную казнь, потом показали таинство встречи двух родов, и эту волшебную вазу. Стеклодув что-то желал от него, к чему-то побуждал, чему-то хотел научить. Был режиссером, учителем, мудрым небесным наставником.
Ковры вновь опустели, гости отошли и расселись. Переливался, мерцал ларец, автомат сиял, как павлинье перо, ваза мерцала, почерпнув из небес лазури.
Суздальцев жадно смотрел в щель, ожидая новых для себя наставлений, стремясь проникнуть в замысел Режиссера.
Из-за спин стариков, осторожно огибая подушки, тюрбаны и бороды, из среды гостей вышел молодой человек. Он прошествовал на серединку ковра и поклонился хозяину. Он был строен, прекрасен лицом, гончарно-красным и мужественным. Его черные блестящие брови двигались, под ними сияли глаза, большие, темно-сиреневые, с голубыми белками. Они дрожали, переливались нетерпением, страстью, надеждой, страхом разочарования и поражения. Он был, как молодой воин, впервые идущий в поход. Сквозь расшитую бисером безрукавку виднелась сильная грудь. Вольные шаровары не скрывали стройных мускулистых ног. Небольшая бородка и тень от усов выделяли свежие пунцовые губы. Это был жених, и воин, и танцор, которого призвал Стеклодув на ковры и поставил перед Суздальцевым для загадочных своих назиданий.
Навстречу жениху, с противоположной половины двора, появились три женщины, все в паранджах, темно-зеленой, фиолетовой, голубой. Были похожи на цветы с плотными круглыми головками, от которых ниспадали струящиеся лепестки. Их лица и тела скрывали вьющиеся покровы, но тонкие легкие щиколотки той, что шла в середине, порывы ее тонкого стройного тела выдавали в ней девушку. Все трое встали пред женихом. Между ними шел тихий разговор. Женщины, сопровождавшие девушку, наклонились, подхватили край ее паранджи и стали медленно ее совлекать. Так уходит тень, уступая солнцу, с весеннего цветущего дерева. А паранджа слетала, и открывалось розовое платье, голубая легкая блузка и чудесное, горящее от смущенья, от счастья лицо, смугло-румяное, продолговатое, с черно-синими длинными волосами. Брови были тонкие, словно наведенные легкой кистью. Глаза большие, удлиненные, как у ланей на миниатюрах Шахнаме. Она вся трепетала, ликовала, глядя на жениха, и дрожала от страха, была готова упасть. Женщины в паранджах отступили, и двое, жених и невеста, остались вдвоем на коврах, боялись смотреть друг на друга, пугались своей внезапной близости, и все, кто сидел на подушках, тихо вздыхали, кивали тюрбанами, шевелили бородами, созерцая, как два рода, два семейных клана роднятся, укрепляются, прирастают друг к другу. Жених взял невесту за руку, бережно, за кончики пальцев. Повернулся к своей родне, и они вдвоем поклонились. Повернулся к родне невесты, и отвесили такой же поклон. Касаясь друг друга кончиками пальцев, стояли прекрасные и целомудренные.
Суздальцев смотрел с восхищением. Его измученная, готовая к смерти душа воскресала. Он мысленно целовал вокруг них воздух, как тогда, в Герате, над кустом дивных роз. Благоговел, умилялся, окружал их своим обожанием, был исполнен любви. Он, израненный узник, враг этих кишлаков и степей, наславший на них самолеты, грохочущие танки и пушки, ведущий на штурм городов полки чужеземцев, теперь сберегал их своей любовью, своей бессловесной молитвой.
Жених и невеста ушли с ковров и исчезли, и Суздальцеву казалось, что они оставляют в воздухе светящийся след. Но, быть может, так светилась его душа.
Ковры пустовали недолго. На них стали выходить молодые люди, плавные, как танцоры. Несли подносы и блюда, широкие пиалы и чаши, кувшины с журавлиными шеями, стеклянные вазы. Зашипело, задымилось вареное мясо, задышало паром вкусное мясное варево. Стеклянно заблестели горы масляного риса. Вазы полнились гранатами, апельсинами, яблоками. С них свисали гроздья смуглого и золотого винограда. Весь двор был уставлен яствами, превращен в место пира, и все, кто сидел на подушках, подвигались к еде, вольно рассаживались, готовились пировать.
Суздальцев вдруг почувствовал, как голоден, как мучает его жажда, как сухо и горько во рту. Жадно смотрел на куски баранины, нанизанные на шампуры, на рис, который черпали ложками, несли ко рту, поддерживая ладонью. Он уверял себя, что это мучение голодом, при виде роскошной трапезы, было задумано Стеклодувом, требуя от него смирения и воздержания. Стеклодув ведет его путем искушений, проверяет его. Для чего, он не мог понять.
Появился мулла и вознес молитву. Его иссушенное лицо под черной чалмой вопрошало небо, тоскливо-певучий голос доносил до Аллаха молитвы, и эти молитвы были о благоденствии рода, о великой любви и таинстве, в которых соединялись мужчина и женщина, чтобы продолжить род на земле, и этим продолжением славить Всевышнего. Суздальцев молился со всеми, а когда началась трапеза, он, уходя от искушения, не в силах одолеть голода и жажды, отошел от окна и лег на прохладный пол, повторяя стих Гумилева: «Знал он муки голода и жажды… знал он муки голода и жажды…» Лежал, слыша звяканье посуды, журчанье воды, говор, смех, кашель. Вновь поднялся и занял место в своей театральной ложе, когда ковры опустели, гости и хозяева, насыщенные, отодвинулись на подушках и, вытянув ноги, подоткнув под бока мутаки, отдыхали, сонно поблескивая глазами. Гостям принесли кальяны, похожие на стеклянных птиц, розовых, голубых, зеленых. Птицы опустились среди подушек, мужчины вкушали сладкий дым, который возносился над каждой головой и сливался в плоское, похожее на серебристый покров облако, накрывавшее двор зыбким куполом. И Суздальцев улавливал сладкий дым табака, смешанного с благовониями и бодрящими травами предгорий. Заиграла музыка, и вслед за ней, неся ее впереди себя, показались музыканты в меховых шапках, красных сюртуках, в легких чувяках с загнутыми носками. Аккордеон дрожал и переливался, как слиток, маленькая домбра, похожая на высушенный плод с длинным черенком, на котором были натянуты струны, дребезжала, звенела, жужжала и щелкала по птичьи. Длинная дудка сладостно пела. Казалось, музыка создает мерцающий круг. И в этот мерцающий круг влетела невеста, заплескала босыми ногами, заиграли бровями, заметалась во все стороны восхищенными глазами, открывая пунцовый рот в белоснежной улыбке. Когда ее розовое пышное платье и зелено-голубая блузка закружились под неистовую музыку, когда на ее груди затрепетали бусы, ожерелья, подвески из серебра с вкраплениями лазурита и оникса, Суздальцеву вдруг показалось, что он видит восхитительный танцующий цветок, дивную розу Герата, неподвластную увяданию и смерти.
С ним что-то случилось. Душа наполнилась такой любовью и раскаянием, таким желанием для всех них благоденствия и любви, таким умилением и болью, что глаза наполнились слезами, и цветные ковры, ликующие танцовщицы, стеклянные птицы кальянов превратились в многоцветный туман, закрывший на миг внешние образы мира и открывший в его душе неведомое прежде пространство. Он каялся и винился за содеянное этим людям зло, за свой жестокий военный набег на их кишлаки и арыки, за ковровые бомбардировки и бомбоштурмовые удары. За гибель Дарвеша и его брата Гафара, в которых он был повинен. За смерть Маркиза и вертолетчика Свиристеля, за тех безвестных солдат, что летели в гробах на Черном тюльпане, за безумную и грешную ночь с Вероникой. Каялся за все совершенные в жизни грехи, за разлуку с невестой, которую вероломно оставил, уходя в лесники, за огорченья и боль, причиненные маме и бабушке, за убитую лайку, которую в своем помрачении застрелил из ружья, за высокую с вечерней звездой березу, под которой стоял на тяге, глядя на волшебный полет вальдшнепа, а березу потом изрубил на дрова. Он каялся, испытывая облегчение, словно развязывались тяжелые стягивающие душу узлы, и ей становилось вольно, легко и счастливо. И раны от удара бича закрывались, а слезы все текли и текли из его затуманенных глаз.
Вместе с облегчением он испытал необычайную усталость, как роженица. Отошел от окна и прилег в углу, слыша танцы и музыку, погружаясь в целительный сон. «Так вот для чего Стеклодуву было угодно провести меня по этим путям, вот в чем смысл молчаливых его назиданий. В моем покаянии, в моем исцелении, в моем спасительном прозрении». Знал он муки голода и жажды, сон тревожный, бесконечный путь. Но Святой Георгий тронул дважды пулею нетронутую грудь. Он засыпал, слыша пение флейты и тихий смех танцовщиц.
* * *
Его сонную одурь прервал неразличимый рокот, удаленный за пределы двора, в котором слилось много новых голосов и звуков. Суздальцев поднялся и выглянул. Ковры, устилавшие двор, были пусты, блюда и подушки унесены, только в углу, сбившись в стеклянную птичью стаю, поблескивали кальяны. Солнце уже перетекло над двором, перевалило крышу сарая и теперь, невидимое, склонявшееся к закату, освещало ярко-зеленый выгон на краю кишлака. И сюда, на этот выгон, казалось, собрались все обитатели селенья, старики, мужчины и дети. Толпились на краю луга. Мальчишки держали в руках медные тарелки, тазы, похлопывали в них, и музыка аккордеона, домбры и дудки была пересыпана медными звяками, создававшими нервный и радостный ритм.
Посреди луговины был выстрижен круг, и эта плешина была обведена белой краской. К этому белому кругу выезжала вереница наездников. Лошади шли одна за другой грациозным шагом, танцующей иноходью, словно гордились своими седоками, потряхивали хвостами и гривами, задерживали в воздухе копыто. Наездники литые, крепко вросли в седла, в нарядных куртках, коротких халатах, в маленьких шапочках, крепко посаженных на лобастые бородатые головы. Под крепкими задами курчавилась овчина, темнели отделанные медью седла, ноги в заостренных сапожках были вставлены в медные стремена. Всадники достигли круга, встали дугой, охлаждая нетерпеливую игру лошадей, разглаживая их глазированные, помытые и почищенные бока.
Среди всадников Суздальцев разглядел своего вчерашнего мучителя. Горбоносый откинулся в седле, подбоченился, в его руках была та же плетка, которая вчера рассекала Суздальцева на части, но теперь, сложенная петлей и зажатая в кулаке, она нежно почесывала бок ослепительно белого жеребца, который благодарно водил ушами. И второй мучитель, с провалившимся носом и зловещими дырами ноздрей, был тут же, на вороном жеребце, в ярко-красном халате, и это сочетание алого и черного придавало ему торжественный и траурный вид. Остальные наездники, пять или шесть, горячили своих лошадей, ревниво посматривали на соседей, готовясь состязаться с ними в силе и ловкости.
На поле выехал всадник в шелковом халате, в чалме, держа на руках массивный, бело-серый куль, и Суздальцев распознал козла. Мертвое животное свесило рогатую голову, его ноги с копытами висели, подогнутые в коленях, и эти ноги беспомощно качались в такт с лошадиной иноходью.
Всадник приблизился к кругу. Сильным взмахом, ухватив за рога, воздел козла, и натянутая тушей шея обнажила темный надрез на горле, которым был умерщвлен козел. Всадник сотрясал мертвой тушей, поворачиваясь в седле, и другие наездники откликались возгласами, потрясали в воздухе плетками, злили коней. И толпа на краю круга гудела, верещала, колотила в медные тазы, и музыка звала к борьбе и победе. Суздальцев, знаток афганских обычаев, угадал в предстоящей игре Козлодрание, потеху, которой тешили себя обитатели пустынь и предгорий, отважные воины и лихие наездники. Козлодрание было любимой народной забавой, выявлявшей подлинных храбрецов и героев.
Козел взлетел в небеса, перевертываясь и дергая ногами, и кони враз сорвались, смешались в груду, стали теснить друг друга боками, и множество рук потянулось к падающему козлу. Горбоносый метнулся с седла, удерживаясь в стременах, принял на руки рухнувшее животное и, втягиваясь обратно в седло, погнал лошадь прочь, увлекая за собой всю грохочущую, орущую, ржущую массу, и толпа на лугу восторженно взревела.
Горбоносый на белой лошади мчался по широкой дуге, стремясь обогнать погоню, достичь нарисованного круга и метнуть в него козлиную тушу. Но его догоняли, оттирали, теснили, его лошадь злобно лягали другие жеребцы, и она огрызалась. К добыче тянулось множество рук , множество растопыренных пальцев, и черно-белый безносый наездник дотянулся, схватил козлиную голову за рога и стал вырывать. Оба на скаку тянули в разные стороны. Их настигали, толкали, их кони шарахались, испуганные ржаньем и топотом, направляемые седоками, рванули в разные стороны, и в руках безносого оказалась рогатая голова , а безголовое тело продолжало биться в руках горбоносого. Из безголовой шеи торчали красные ошметки пищевода, болтались, как бесформенные красные тряпки.
Горбоносый больше не пытался пробиться к кругу, был стеснен соперниками, увертывался в седле, прижимал тушу к груди, а на него наезжали, наскакивали, ударяли кулаками, и лошади вздымались на дыбы и лягались, взрывали луг, разбрасывая комья земли. Суздальцеву издалека было видно, как набухли на лошадиных боках вены, а у жеребцов округлились и распухли семенники.
Ему вдруг страшно померещилось, что козел – это он. Его трепещущее тело раздирают на части, из него вырывают ломти красной плоти, его перебрасывают из рук в руки, на забаву толпе, что оглашает воздух сладострастными кликами, славит его смерть бубнами и визгливыми дудками.
Лошади мчались полумесяцем, сбивались в груду, топтались вдалеке от круга, и в этом бешеном клубке происходила борьба. Наездник в малиновом халате, оскалив в бороде яркие зубы, выдирал у горбоносого козла, ухватив кулаком за копыто. Животное трепетало, казалось живым, два силача раздирали его, пока нога в кулаке белозубого не выдралась из козлиной туши, мелькнула, как красная головня, и тот, завизжав от досады, метнул ее в сторону, как палку, туда, где уже виднелась оторванная голова, лежавшая рогами вверх. Стоя, он откидывался в седле, пинал заостренным сапогом горбоносого. Толпа ахала, качалась из стороны в стороны, громыхала медью.
Суздальцев пережил вдруг больное прозренье, мучительное суеверье. Если победителем окажется его горбоносый мучитель, если он закинет в круг истерзанную тушу, то Суздальцев спасется. Неведомо как, бог знает, какой случайностью, но он будет спасен. И отныне его судьба в жестоких и сильных руках палача, который его сбережет. И он следил за кровавой игрой, желая победы своему палачу.
Горбоносый прижимал к груди кровавый ком козла, а его со всех сторон били кулаки, грызли лошадиные зубы, визжали ненавидящие соперники. Одному из них удалось схватить козла, он рывками вырывал тушу, бил заостренным сапогом соперника и могучим рывком выдрал козла, так что с него соскользнула кожа и осталась в руках горбоносого. Суздальцеву казалось, он слышит треск сдираемой шкуры. Видел голый, липко-красный ошметок козла, трехногого, безголового, с тощими ребрами, и содранную кожу, трепетавшую в кулаке горбоносого, словно флаг. Кожа полетела в сторону, а вместе с ней надежда Суздальцева на чудесное избавление. Победа ускользала от палача. Овладевший тушей, мчался к заветному кругу, но его отрезали. Отбивали прочь, и было видно, как его конь встал на дыбы, красный ошметок вознесся над всеми, и он, продавливая криком и ударами копыт, толчками кулака и ног, вырвался из окружения, и его пятнистая лошадь понеслась в намет к желанному кругу. Суздальцев, тосковал, молил, кричал, уповая на чудо. И оно совершилось. Горбоносый пустил коня наперерез похитителю, догнал его перед самым кругом и вырвал мясной обрубок. Наклонился с седла и, проносясь мимо круга, ткнул добычу в центр. Помчался дальше, выпрямляясь, оглашая луговину победным кликом. И толпа в ответ ревела, летели вверх медные тазы, раздавались ликующие автоматные выстрелы, славили салютом победителя... Всадники утомленно покидали выгон. Мальчишки бежали на луг, подбирать растерзанное козлиное тело, чтобы варить из него булькающее блюдо. Суздальцев не мог объяснить свою радость, боясь потерять веру, знал, что он спасен, избегнет смерти и ускользнет из плена.
* * *
Быстро смеркалось. Луг потемнел. Лишь на краю чадно краснел костер, освещал детские лица, и кто-то палкой мешал в котле козлиное варево. Горы едва темнели на погасшем небе. Но в кишлаке продолжался праздник. В домах раздавалась музыка. За стеной трещали мотоциклы, урчали автомобили, водянистый свет фар залетал на галерею, где томился Суздальцев. Иногда под стеной слышались возгласы, и над кромкой дувала проплывал смоляной факел. Хозяева вернулись на двор, женщины принялись танцевать, словно танец был для них редким отдохновением среди будничных непочатых хлопот, материнских забот, уходом за скотиной и домом. Суздальцев выглядывал из своей ниши, печально созерцая чужое веселье. Его безумная надежда, его суеверный порыв угасли. Он сумрачно и тревожно ждал наступления ночи и ее окончания, когда вновь перед ним явится краснобородый полковник Вали и продолжит выпытывать, уличать, стегать, поливать огненным соляным раствором.
Он вдруг услышал высокий, пролетающий над кишлаком звук, вибрирующий и свистящий. И через мгновенье у гор полыхнул красный шар света, озарил далеко степь, и оттуда донесся урчащий гром. Через несколько минут звук повторился, уже в тишине, среди умолкнувшей музыки и веселья. Что-то невидимое, пугающее, унылое прогудело, и рядом с первым шаром возник второй, косматый, рвущийся в разные стороны, и глухой удар покатился над степью. Это могла быть гроза у подножья гор с пылающими молниями и рокочущим громом. Но Суздальцев знал, что это летят тактические ракеты из шинданского дивизиона, испепеляя мятежные кишлаки, перед которыми бессильны артиллерия и танки. Третий удар, чуть поодаль, породил оранжевый шар света и следующий за ним угрожающий рык. Там, в невидимых и удаленных селеньях, рвались заряды и воспламенялось несгоревшее топливо, заливая все жидким морем огня.
Кишлак затих, опустел, затаился. Люди укрылись в жилищах, попрятались в помещениях. Только на лугу одиноко горел обезлюдивший костер, и у гор дрожало мутное малиновое зарево.
Суздальцеву невыносимо хотелось пить. Губы были шершавые, каменные. Язык казался вырезанным из жести и царапал полость рта. Каждая его клеточка высыхала, рождая страдание, и в этих крохотных пересыхавших озерах иссыхала его жизнь. Тоскуя, ожидая неминуемой смерти, если не от пули врага, то от пламени своих ракет, он вытянулся у стены и забылся болезненным сном.
* * *
Ему приснилась все та же изба, в которой он провел свое счастливое молодое время. Тети Поли не было дома, видно, она пошла через улицу к соседке посудачить, и изба, теплая, в половиках и иконах, еще была полна недавним ее присутствием. Ему очень хотелось пить. Он наклонился к ведру, которое обычно стояло полное, с душистой водой и плавающей серой льдинкой, зачерпнутой из колодца. Ведро оказалось пустым, сухим, неприятно звякнуло об пол. Он наклонился к самовару с медными боками и рогатым краном, пред которым они с тетей Полей любили чаевничать, подливая в стаканы булькающий кипяток. В самоваре обычно оставалась вода, но повернув рогатый, похожий на оленя кран, он не дождался ни капли. Был пуст рукомойник, из него не брызнула привычная струйка, не пролилась на ладони. Цветок на окне, обычно хорошо политый, с черной влажной землей, был сух, и тарелочка под горшком тоже была сухой. Жажда была нестерпима, изба была сухой и звонкой, словно прокаленной на огне.
Он вдруг вспомнил, что в столешнице, за ее стеклянными дверцами, среди чашек, стаканов, граненых чарочек и наивных стеклянных вазочек, хранится банка сладкого морса, который тетя Поля варила из лесной брусники. Радуясь своему открытию, предвкушая влажную сладость напитка, он подошел к столешнице и открыл стеклянные дверцы. Они знакомо прозвенели, но были высокие, с него ростом, как обычные двери. Он осторожно, чтобы не разбить посуду, вошел в столешницу. Обогнул голубые лафитники, стопку тарелок, хохломскую чашечку для соли, вазочку, в которую тетя Поля перед чаепитием клала карамельки. Столешница уводила вглубь, в сени, прочь из избы, где расположился зеленый луг, туманные горы, и на краю луга горел неяркий костер. Он шагнул и вышел из столешницы на волю, по другую сторону стены. Очнулся. Понимал, что случилось превращение, мир, в котором он, израненный, лежал взаперти, изменился. И он поднялся, чтобы обнаружить случившуюся перемену.