Книга: Кандагарская застава
Назад: Родненький
Дальше: Кандагарская застава

Мусульманская свадьба

Учитель Фазли — смуглое молодое лицо в легких, едва заметных оспинах. Черные, с плавной линией усы, в которых блещут белые зубы. Внезапная застенчивая, нежная улыбка. Вишнево-черные выпуклые глаза, глубокие, умные, в которых ожидание, доверие, стремление понять. И мгновенная тревога: так ли он понят? То ли услышал в ответ?
Начальник разведки Березкин — белесый, лысоватый, с красным, облупленным носом, в рыжеватых веснушках, с бледными голубыми глазами, в которых среди вялой прозрачности вдруг остро, зорко блеснет огонек. Губы у него растресканные, жесткие, непримиримые. Хрипловатый настойчивый голос, словно что-то содрано в горле, какая-то невидимая царапина проведена в гортани, в голосе, в самой душе. И от этого — постоянное неудобство в общении с ним.
И он сам — третий, сидящий в этой маленькой комнатке, где на тесном столе — чайник, пиалки, разноцветные конфеты, насыпанное на тарелку печенье. Лейтенант Батурин, военный переводчик, чьи мысли, слова, выражение лица повторяют попеременно мысли, мимику, слова собеседников. Будто он, Батурин, взвешивает эти мысли. Снимает легкие щепотки с одной медной чаши, перекладывает на другую и вновь переносит на первую, наблюдая шаткое колебание стрелки, равновесие беседы, лишь слегка, незаметно, насколько позволяют ему опыт и такт, управляет чутким колыханием весов. Так дуканщик в лавке подхватывает деревянным совком горстку чая, отделяя ее от черной, насыпанной пирамиды, мечет на желтое, в выбоинах блюдо, зорко поглядывает на покупателя, на товар, на колеблемое острие.
— Скажи ему, — повторил Березкин, — оружие амиру Сейфуддину дадим, как обещали. Два грузовика отправляем. Но тяжелого вооружения пока пусть не ждут — только стрелковое! — Начальник разведки ворчливо, чуть в сторону, не для перевода, добавил: — Тяжелое им еще заслужить надо! А то нахапают минометов — и обратно в горы, и из этих же минометов — по нашим постам!.. Скажи ему: два грузовика с автоматами!..
Батурин смягчал ворчливые, нелюбезные интонации Березкина. Переводил и видел, как серьезно, не мигая, стараясь все понять и запомнить, слушает учитель Фазли. Мягко кивает, благодарит — то ли за оружие, то ли за важное, доверенное ему сообщение.
Его голубоватый перон — долгополая рубаха навыпуск — выглядел чистым и свежим, несмотря на длинный, проделанный по пыльной дороге путь. Полотняный тумбан — широкие шаровары, опадал мягкими складками. Люнги — темная, пышно замотанная чалма мерцала серебряными, вплетенными в ткань нитями. Руки, длиннопалые, смуглые, перебирали черные костяные четки, нанизанные на красный шнурок.
Учитель Фазли был посланцем вооруженного отряда Сейфуддина, заключившего мир с правительством, повернувшего свои стволы против сильных, многочисленных воинов муллы Акрама. Посланец добирался на встречу с советским разведчиком ночью, тайно. Был подобран Батуриным у обочины, в тени корявого дерева, где сидел, завернувшись в пату — плотную, спасающую от холода и от солнца накидку. В машине с занавешенными шторками был привезен в гарнизон. И их свидание было встречей двух разведчиков, прощупывавших прочность и истинность заключенного недавно союза.
— Пусть покажет, куда им доставить оружие! — Начальник разведки расстелил на столике карту, накрыв ею пиалки и чайник.
Учитель Фазли наклонился, разглядывал. Узнавал очертания долин и ущелий, петляющих дорог, кишлаков, где жило его пуштунское племя, возглавляемое осторожным амиром Сейфуддином, чьи воины до недавнего времени выходили в засады на трассу, жгли военные грузовики и цистерны, покрывая дорогу пятнами крови и копоти, черными коробками изуродованных машин.
— Оружие, если будет угодно командору, следует привезти в Карахель. — Учитель Фазли легко, быстро коснулся карты розовым ногтем. — Сын амира Маджид примет оружие. Маджид получил от отца сильный отряд. Он пойдет вместе с вами на войну против муллы Акрама. Ему нужно много оружия. Если бы командор прислал минометы, Маджиду было бы легче воевать с муллой Акрамом.
Батурин перевел, стараясь передать деликатную настойчивость просьбы, в которой присутствовали и длящийся неоконченный торг, и обмен услугами и гарантиями, и сложная смесь лукавства и искренности.
— Нет, о тяжелом оружии после! Пусть минометы заслужат! Пусть на нас поработают!..
Боевые отряды амира контролировали отрезок дороги по ущелью, перевалу, многолюдным кишлакам и угодьям. Блокируя трассу, затрудняли движение колонн. Примирение с Сейфуддином, превращение его враждебной, воинственной банды в дружественную было дороже военных побед. Прекращало борьбу на дороге. Стоило немалых денег, которые платил Сейфуддину Кабул. Стоило оружия, которое направлял Березкин. Несколько дней назад по дороге прошла небольшая колонна. Водители, подъезжая к ущелью, ожидали стрельбы, вжимались в сиденья, занавешивали стекла кабин бронежилетами. Зенитки сопровождения шарили по кручам, выискивая засады душманов. Но вместо привычной стрельбы и засад их встретили у обочины улыбающиеся вооруженные люди. Махали, кланялись, прижимали руки к груди. Вчерашние враги превратились в друзей. Охраняли, сопровождали машины. Через день по дороге пройдет вторая, большая колонна — «наливники», грузовики со снарядами, с грузом ракет и мин. Ее продвижение, благополучие грузов и будет окончательным скреплением союза.
— Скажи: как только пройдет колонна, мы высылаем грузовики с автоматами, — подтвердил Березкин. — И еще. Пусть усилит осмотр «бор-бухаек». Мулла Акрам своих людей свободно перевозит от Карахеля до Фари Мангала. Одно из двух: либо вы с нами против муллы Акрама, либо вы с ним против нас!
Батурин перевел эту фразу так, что в ней исчез жесткий, похожий на угрозу оттенок, а прозвучала просьба партнера оказать поддержку и помощь против общего неприятеля.
— Сын амира Маджид закрыл дорогу для людей муллы Акрама, — заверил учитель Фазли. — Вчера был бой, и двое людей муллы были убиты у Карахеля. Если командор вовремя пришлет автоматы и отряд Маджида вооружится, мы поможем шурави разгромить кишлаки муллы. Наши люди первыми пойдут в Мусакалу и захватят муллу Акрама!
В это можно было поверить. Два феодальных князька, два вооруженных воителя соперничали между собой за господство над кишлаками в плодородной долине. Там, на тучных землях, выращивалась конопля, а из нее в маленьких домашних варильнях выделывался терьяк — ценимый в Пакистане наркотик. Тюки с терьяком отправлялись в Пакистан, приносили феодалу деньги, оружие, власть. Мулла акрам владел конопляниками на обширных плодоносных наделах, и его соперник Сейфуддин был не прочь потеснить соседа с помощью войск шурави.
Батурин, как и начальник разведки, знал истинную цену заключенному на время союзу. Не дружба с командиром советской части, не преданность кабульским властям, не идеи чуждой, далекой от них революции, не джихад, священная война под зеленым знаменем ислама, а зеленые поля конопли, мягкая, как пластилин, жвачка наркотика вовлекли в союз с шурави удельного князька Сейфуддина, стремящегося расширить удел. Все это понимали разведчики. Но союз был оправдан. Прекращал борьбу на дороге. Сохранял от разорения кишлаки амира. Сберегал водителям жизни. Ослаблял главного, не идущего на примирение врага.
Батурину, понимавшему корыстную суть союза, нравился учитель Фазли. Нравились его мягкость, учтивость, милая дружелюбная улыбка, встречный мгновенный отклик на его, Батурина, дружелюбие.
Березкин писал в свой блокнот — пухлый, истрепанный, испещренный названиями кишлаков, именами главарей и агентов. На время оставил их обоих в покое. И оба они, пользуясь этим, беседовали о необязательном и приятном.
— Я слышал, уважаемый Фазли, что в вашем кишлаке недавно открылась школа и вы снова можете заниматься любимым делом, учить детей!
Батурин видел, как радостно дрогнули черные зрачки афганца. В мирной жизни он был учителем. Не его призванием было таиться от встречных, кутаться в накидку, пересаживаться с ишака на моторикшу, просиживать часами на солнцепеке, добывать военные сведения. Его призванием было — в маленьком классе глинобитной, всем миром построенной школы, учить ребятишек, указывать тоненькой палочкой начертания букв на рукодельном плакате с рисунком цветка и верблюда. Он был благодарен Батурину за этот вопрос, оценил его как любезность.
— Уважаемый Батурхан, вы можете мне поверить, я никогда не стрелял в шурави. Я всегда почитал за великое несчастье, что шурави и афганцы должны друг в друга стрелять. Было время, когда шурави и афганцы называли друг друга «брат». Такое время, я надеюсь, скоро вернется. Я буду рассказывать детям все хорошее, что знаю о вашем народе, и ничего такого, что могло бы внушить им ненависть. Я буду рассказывать о нашем с вами знакомстве, дорогой Батурхан!
— Я помню, вы сказали — ваш младший брат ранен. В каждую семью война принесла беду. Сквозь каждый дом пролетела пуля.
— Очень много несчастий, очень много вдов и сирот. Но, слава аллаху, мой брат выздоровел и недавно женился… была свадьба. Люди радовались, что не нужно стрелять в людей, а только в воздух. Радовались, что можно посидеть, поесть кебаб, побеседовать, отложив винтовки. Очень хорошая была свадьба. Сейчас зима, нет полевых работ, и молодые люди женятся. В кишлаках повсюду свадьбы. Если бы наш союз установился раньше, брат непременно пригласил бы вас на свадьбу. Я рассказываю ему о вас. Он вас почитает.
— Передайте брату мои поздравления! Пусть он будет счастлив!
Батурин представил, как в зимних кишлаках, среди коричневых и серых дувалов, безлистых садов, пепельных, омертвелых полей с остатками прошлогодней стерни расцветают мусульманские свадьбы. Пестреют ковры и подушки. Нарядные люди вольно сидят на коврах у дымящихся блюд. Звенят сладкозвучные струны. Гремят барабаны и дудки. И внезапная, нестрашная, веселящая душу пальба из старинных пуштунских ружей. Славят рождение новой семьи, продолжение рода, достаток в доме, урожай в полях. Во всех долинах, «зеленках», если пролететь над ними в зимнем холодном небе, расцветают мусульманские свадьбы.
— Скажи ему, пусть приходит опять послезавтра! — Березкин закрыл свой блокнот. — Будет сопровождать в Карахель оружие. Наша колонна подойдет как раз через день, вот и посмотрим, как ее Сейфуддин пропустит. Дружба дружбой, но, если обманет, наша артиллерия их повсюду достанет, самолеты их повсюду накроют!
Батурин передал приглашение, умолчав об угрозе. Своей улыбкой, полупоклоном постарался сгладить нелюбезное, раздраженное выражение на обгорелом лице Березкина.
Свидание было окончено.
— Отведешь его и сразу зайди ко мне в штаб! — приказал лейтенанту начальник разведки, пожимая руку афганцу, с трудом выдавливая на своих твердых губах подобие улыбки.
В зашторенной машине Батурин провез учителя Фазли по дороге, туда, где кончался гарнизон, обрывался пыльный, унылый кишлак с редкими велосипедистами и прохожими и открывалась пустынная рыжая степь. Они простились под корявым деревом, и, отъезжая, Батурин видел: афганец опустился на землю, укутался в накидку и замер, будто придорожный камень.
Он вернулся в штаб, в серый дощатый модуль рядом с пыльным плацем, на котором уныло топталась рота. Мимо дежурного прошел в кабинет начальника разведки. И застал там полковника, командира части. Оба, командир и Березкин, рассматривали глянцевитые фотографии аэрофотосъемки. С большой высоты самолет-разведчик, пролетев над Мусакалой, родовым имением муллы Акрама, сфотографировал вафельные узоры полей, клетчатый чертеж кишлака, ветвящиеся арыки, крохотные лунки подземных каналов — кяризов, окрестные горы, сухие и полноводные русла, паутину троп и дорог. Скрытый от глаз, упрятанный за глинобитные стены, притаившийся в ущельях, мир афганских селений оказался открытым для объективов фоторазведки, для прицелов бомбометания.
— Вот сюда, по его дому, ночью ударить бомбочкой, когда он спит и не видит! — Полковник спичкой касался крохотных, прилепившихся один к другому квадратиков — жилища муллы Акрама, которое там, в кишлаке, было обширным домом за высокими стенами, с угловыми круглыми башнями, фруктовым садом, водоемом, конюшней, со множеством пристроек и служб, где обитали женщины, размещались охрана и слуги. Феодальный замок посреди кишлака был центром и оплотом уклада, а его владелец правил, судил и наказывал, как делали века до него. — Если точно ударить бомбочкой, мы его накроем как миленького! — Командир постукивал спичкой по глянцевитому снимку, там, где слабым, едва различимым надрезом темнели траншеи, пулеметные гнезда, позиции зенитных орудий — линия обороны Мусакалы.
Батурин слушал их разговор, понимая замысел предстоящей операции. Был участником этой борьбы, был военным. Но иная, притаившаяся в нем сущность мешали ему быть военным, желать разрушения замка, испепеления усадьбы, вторжения в мятежный кишлак. Эта сущность состояла из робкой неуверенности, из симпатий, сострадания, острого интереса и любознательности. Она располагала душу к этой удивительной земле и природе, к целомудренной и богатой культуре, к наивному, смелому, добродушному, очень красивому и здоровому народу, на который свалилось несчастье — гражданское междоусобие и распря. Разрывало устоявшийся быт, разоряло древний уклад. Расшвыривало в разные стороны семьи и племена. Ожесточало, озлобляло. Превращало кишлаки и ущелья в боевые крепости, в опорные пункты, в минные поля и преграды.
Нет, не с боем он хотел бы войти в кишлак. Не хотел бы видеть из люка развороченный взрывом дувал, убитого снарядом верблюда, упавшего на пулемет моджахеда. Он хотел бы появиться в селении в чалме и накидке, в раздуваемых на ходу шароварах, как путник, как гость. Услышать крик муэдзина в прохладной деревенской мечети, где по стенам, вышитые на фольге и на шелке, висят изречения из Корана, стоят у входа чувяки и единым, многоглавым поклоном падают к земле горбоносые лица, клонятся черные бороды, закрываются в молитве глаза… Хотел бы пройти мимо тесных, горячих дувалов, нагоняемый цокотом овечьих копыт. Пастух с клюкой прогонит отару, развесит в воздухе запах пыли, скотины, сладкого соснового дыма, гром бубенца. Мальчишка пронесет разноцветную птицу в плетеной клетке… Хотел бы посидеть на ковре в окружении гостеприимных хозяев, принимая из любезных рук пиалу горячего чая, слушая неспешный рассказ о ценах на хлеб и на мясо, о свадьбе соседского сына.
— Вот здесь меня волнуют два кишлака на подходе. — Полковник коснулся спичкой сетчатого узора на фотографии, будто кто-то приложил к земле палец, оставил свой отпечаток. — Пойдет по дороге броня — ее здесь обязательно встретят огнем. Надо узнать, сколько у них тут штыков, какая минная обстановка. В этом кишлачке у муллы размещен головной отряд Махмудхана. О нем бы побольше узнать!
Березкин сверялся с картой. Заносил в блокнот названия кишлаков. Опять обращался к снимкам. Батурин не участвовал в разговоре, но из прежних операций, из прежнего, двухлетнего опыта предвидел ход событий.
Броневая колонна — «бэтээры», танки, боевые машины пехоты — двинется к Мусакале, избегая проторенных дорог, съезжая в сухие русла, посылая вперед машины разминирования. Катки на танковых тралах проутюжат колючую землю. Подрыв, короткий металлический грохот, окутанные дымом танк, санитарная, с зажженными огнями «таблетка». Стальная колонна, втягиваясь в ущелья, преодолевая мелкие броды, обрабатывая из пушек окрестные кишлаки и высоты, выйдет к Мусакале, к ее тополям, кипарисам, глиняным минаретам и башням, скопищу саманных построек.
Медленно, проползая овраги, мотострелковые роты окружат кишлак, займут высоты, встанут на «блоки», наведут стволы в сторону белесых построек. Мобильные группы разведки уйдут в предгорья, встанут в засадах, отрезая пути отхода, минируя горные тропы.
Командный пункт раскроет пятнистые сети, укроет под ними фургоны, станции связи, жилища штабистов. На взгорье батареи колесных гаубиц, гусеничных самоходок, реактивных орудий возьмет под прицелы размытые контуры куполов и дувалов, прозрачные тополиные рощи. И полковник, нацелив бинокль, поглядывая на синее небо, станет ждать, когда донесется поднебесный металлический гул — прилетят самолеты.
— Наших новых союзников, людей Сейфуддина, встретим вот здесь. — Командир обратился к карте. — Посадим их к себе на броню, подтянем вплотную к Мусакале. После бомбоштурмового удара в артналете пусть идут вперед, прочешут кишлак. Сами разберутся с муллой Акрамом!..
И это видел Батурин — действие «дружественной банды», прочесывающей кишлак. Гибкие, осторожные, ловкие, забросив за плечи накидки, крадутся вдоль дувалов, готовые стрелять, кидаться наземь, нырять в кяризы. Просачиваться во дворы и постройки. Жадные, алчные, шарят по домам, роются в матерчатых ворохах, наталкивают в мешки шелковые ткани, серебро, фарфоровые вазы, часы. Кишлак в дыму и зловонии. Оставлен жителями, покинут боевыми отрядами, отдан на разграбление. Подавлен, сломлен еще один оплот мятежа. По ущельям, таясь от вертолетов, тянутся караваны верблюдов, вереницы детей и женщин. Уходят в горы, прочь от войны. Всадник в чалме, слыша далекие взрывы, с ненавистью сжимает винтовку.
— А все-таки, товарищ полковник, план наш с вами удался! — Березкин улыбнулся сухими, шелушащимися губами. Его усталые, вечно настороженные глаза потеплели и усмехнулись. — Сейфуддина мы замирили. Нам бы его сейчас громить, ловить по ущельям, а он вот он, пожалуйста, лучший друг! С нами идет на муллу Акрама! А ведь кое-кто нас отговаривал. Кое-кто нам не верил. Я убедился, товарищ полковник, все эти разговоры, которые ведут посольские умники: ислам, «война за святую веру», «зеленое знамя аллаха», — это все вздор. Восток признает силу и ей подчиняется! И деньги берет, кто бы ни давал! А аллах за тех, у кого больше штыков и афгани! В этом я успел разобраться.
Батурин выслушал эти слова почти с испугом. Молодой офицер, переводчик, он не влиял на решения, принимаемые старшими по службе. Но его собственный, по крохам добываемый опыт, его сложное, из предчувствий и догадок, влечение к этой земле и народу говорили, что в этой войне и трагедии присутствует не разгаданная ими, пришельцами, суть. Только любовь и терпение, бережное проникновение в сердцевину народной души могут разгадать эту суть. Не разрушить, а сохранить. Не ожесточить, а привлечь. Иначе продолжится бессмысленная бойня, продлится война.
Так думал он на второй год своей службы. Но не мог поделиться своими мыслями с начальством.
— Когда я служил в группе войск в Германии, — продолжал Березкин, — вот там была работа! Разве сравнишь? Здесь все примитивно, топорно, одно слово — Азия, средневековье! Там противник — немец, американец! Настоящий «театр», метода, цивилизация! Радиоперехваты, космос! Скрупулезный анализ источников! Там была школа… А меня, с этой школой, — в кишлаки, к верблюдам! Смешно!.. Но все-таки и у нас бывают светлые минуты. Переманили к себе Сейфуддина!
Его лысоватая белесая голова с красной, сожженной кожей наклонилась над картой. И пока он рассматривал предполагаемый маршрут продвижения и те два кишлака, где базировался головной отряд Махмудхана, Батурин молча, отчужденно смотрел на него, удивляясь, как сочетаются в этом умном, неутомимом, преданном делу человеке профессиональная глубина и наивность, знание предмета разведки и глухота к тонким энергиям восточной жизни.
— Очень важно, что амир Сейфуддин пойдет вместе с нами на Мусакалу, — сказал командир. — А еще важней, что он открыл дорогу и наши транспортные колонны пойдут без потерь. Самые большие потери в колоннах, — вздохнул он. — Жду от вас результатов. — Он отложил аэрофотоснимки и вышел.
— Все понял? — спросил Березкин, обращаясь к переводчику. — Сейчас ступай к себе, можешь отдохнуть. Через полчаса на вылет! Двумя «вертушками» идем добывать «языка» в район Мусакалы! У них там, у чертей, сильная «пэвэо»! Как бы не напороться! — И, забыв о лейтенанте, начальник разведки опять склонился над картой. Что-то нашептывал своими узкими, запекшимися губами.
Его жилище — маленькая полутемная комнатка, клетушка в саманном доме — притулилось на краю гарнизона. Если не зажигать электричества, в комнату сквозь крохотное кривое оконце с тусклым осколком стекла сочился синеватый, размытый свет. Едва освещал стол с бумагами, фотографию матери на столе, изразец, подобранный у стен разоренной мечети. Кровать с шерстяным одеялом, умывальник, автомат в изголовье — все оставалось в тени.
Он улегся поверх одеяла, прислушиваясь к жужжанию вертолетов. От звука начинало дрожать не закрепленное в оконце стекло. Казалось, что синеватый свет звучит и трепещет и комната наполнена вибрацией света. Сквозь тонкую стену слышались голоса. Батурин знал — это солдаты, улучив минуту, завернули за угол, перекуривают здесь, у стен его жилища, подальше от глаз командиров.
Он чувствовал себя усталым, огорченным, почти больным. Мучила его не телесная хворь, а связанная с работой неудовлетворенность. Общаясь с афганцами, устанавливая между ними и теми, кому помогал в переводе, — командиром, Березкиным, офицерами штаба — истинную, прочную связь, он каждый раз ошибался, промахивался, упускал что-то важное, таящееся, не в словах, а в интонациях, взглядах, неназванных чувствах. Ему казалось, что в этих промахах повинен он, что его знания недостаточны. Он, афганист, не знает страны и народа.
Он пытался понять психологию, внутренний мир афганцев, наблюдая их в часы веселья, в часы беды и молитвы.
Он бывал ими принят как гость. В самом бедном, скромном жилище, на пыльной кошме бедняка. Был окружен их лаской, любовью. Выставляли последнее — сухую лепешку, вяленый ломтик мяса, жидкий чай в разбитой пиале. Но от сердца, от всей души. И грози ему в эту минуту опасность, напади на него враг, хозяин сорвет со стены свою старую пуштунскую винтовку и станет защищать его, как брата, как сына.
Он угадывал их лукавство, когда в дуканах хитрили, утаивали, увиливали от прямого ответа купцы и менялы, сребролюбцы, видели в нем простофилю, чужака, иноверца. А когда выводили их на чистую воду, смущались, улыбались, быстро шли на попятную.
Видел в час смерти. Двух захваченных в плен моджахедов, когда афганские командос прочесывали мятежный кишлак. Обоих взяли с оружием — не успели засунуть винтовки под стреху виноградной сушильни. Их поставили тут же, у глинобитной стены. Оба молчаливые, молодые, высокие, с длинными, опущенными вдоль тела руками, смотрели на своих убийц с откровенной, разящей ненавистью. Огненно-черные, пылающие, испепеляющие глаза. Стояли плечом к плечу, глядя, как поднимаются стволы автоматов. Сколько раз в ночи настигал Батурина их огненный, ненавидящий взгляд!..
Видел их в час молитвы, когда садилось солнце и степь начинала краснеть, струилась, стекленела. В зеленом небе стояли алые горы. Путник, расстелив у обочины молитвенный коврик, совершал вечерний намаз. В его молитве, в его закрытых глазах, в обращенных к богу воздыханиях были истовость, глубина. И казалось, его молитвой сберегаются зеленое небо, далекие горы, хлебные нивы, сады.
За стеной слышались солдатские голоса.
— Да его пристрелить было мало, не то что морду набить! Мне вон ротный судом грозит, а мне не страшно! Я в пустыню ходил. Мне после пустыни никакие суды не страшны! — говорил один, хрипловатый и яростный, звучно сплевывая.
— Пусть в пустыню сходят, караван забьют, а тогда и судят. А пока не сходили, неизвестно, кто кого судить должен! — отвечал второй, насмешливый, умолкая на время коротких сигаретных затяжек.
— Эти, которых из Ленинграда, из Москвы набирают, самые поганые, бессовестные! И дураки! Их первыми пуля находит. Не могут выжить в пустыне! Их пустыня не принимает. Я сразу вижу, кого когда кокнет. У них на лицах написано.
— Уж это точно! Москвичи — лопухи. Ленивые. И терпеть не умеют. Батурин рассеянно слушал. Оба солдата были десантниками, что уходят в засаду в пустыню на истребление караванов с оружием. Быть может, оба полетят сейчас вместе с ним на захват «языков». Их ирония, ожесточение — солдатское понимание жизни все той же мудростью, приобретаемой в крови и слезах.
— Я ему говорю: «Ты флягу взял, она у тебя одна на сутки! Береги! Терпи! Не пей! Днем пить впустую. Выпил, и вся вода из подмышек вышла. Ты ночи, дурень, дождись, тогда и пей!..» Нет, не слушает! Всю флягу высосет и сидит мокрый, как мышь, глаза пучит!.. Зло берет! Думаешь, зарыл бы тебя, гада, в песок! Москвичи, они самые дикие, честно!
— Это уж точно! Да и ленинградцы такие же!
Зеленый изразец на столе мерцал, лучился, и казалось, — глазурованная глина из купола старой мечети и есть источник света, озаряющий комнату. Батурин смотрел на изумрудное свечение глины, слушал голоса за стеной.
Его основная работа в воюющей части требовала всех сил и энергии. Приучила к бессоннице, к постоянной готовности по первому знаку, приказу мчаться на вертолете, «бэтээре», штабной машине, ночью и днем, в пекло и холод. Допросы пленных, тайные встречи с агентами, работа на фильтропунктах, куда из окруженных мятежных кишлаков перед началом удара выкликалось, вызывалось по мегафонам мирное население. Уходили женщины, дети, старики, с кулями, с поклажей, скотиной. И он, тоскуя, сострадая и мучаясь, направлял кого к врачу, кого к повару, кого в тень брезентовых тентов, и уже начинала грохотать артиллерия, клубились в кишлаке разрывы, и в ответ из-за дувалов стучали крупнокалиберные пулеметы душманов. Он был в постоянных трудах, черных, не оставлявших минуты для созерцания, любования, осторожного, бережного постижения. Но все же сквозь скрежеты и вопли войны стремился понять жизнь народа — для другого, почти невозможного мирного времени, после окончания насилий и боен.
Погребения, когда торопились до захода солнца отнести на гору белого, спеленутого мертвеца, снять его с деревянного ложа, опустить в могилу головой на камень в направлении к невидимой Мекке, накрыть могилу пыльными, горячими сланцами, поставить в изголовье дикую глыбу. И мертвец превращался в гору. Вечернее солнце зажигало на ней разноцветные погребальные светильники. Усталая толпа с мотыгами, кетменями неторопливо спускалась с горы в кишлак.
Навруз — Новый год, отмеченный пробуждением злаков, набуханием виноградных сахарных почек. Люди подходят друг к другу с дарами, с тихим поклоном. Кишлаки — в сладком, прозрачном дыму. Шипит не вертеле румяный кебаб. Дышит на блюде гора стеклянного риса. Льется в пиалы гранатовый сок. В каждом жилище воздают хвалу милосердному, любвеобильному Богу. Испрашивают у него благоденствия, продолжения рода, цветения и плодоношения полям.
Труды и работы всем миром, когда роют кяризы, подземные русла, где холодный донный поток, упрятанный от солнца и пыли, бежит под землей, поит кишлаки и поля, стада овец и верблюдов. Древнее, от праотцов, мастерство. Кетменем копатели роют колодцы, посылают наверх плетеные корзины с землей, кожаные бурдюки с мокрой глиной. Роют подземный туннель. Вода, собранная по каплям от тающих льдов и быстролетных редких дождей, наполняет медный кувшин с длинным, как у цапли, горлом.
Он старался понять удивительную культуру народа, в которой сквозь все лихолетья тот сохранил свое здоровье, стойкость и целостность.
За стеной десантники говорили:
— Я ему повторяю, дураку: «Не пей до конца, береги!.. Сегодня не забьем караван — еще сутки в песках оставаться! Взвоешь без воды!» Нет, всю вылакал!.. Смотрю на него — будто с ума сошел! Бледный, глазами водит, кадык вниз-вверх! Ничего не соображает! Спятил от жары!
— Это я по себе помню. Только одно в голове — пить, пить! Пустыня, а тебе речка мерещится, колодец… Это я помню!
— Ну вот… Гляжу, уполз куда-то. Автомат здесь, а его нет. Думаю, упрет в пустыню — и с концами! Или «духи» его возьмут, или удар хватит. Пошел искать. А он, гад, за бархан зашел, открыл флягу, где запас воды, «энзэ», и лакает!.. «Ах ты, — говорю ему, — сволочь!.. Ты что же общую воду пьешь? Ты кого без воды оставляешь! Меня без воды оставляешь? Ну, если у тебя совести нет, пей, допивай, товарищей своих обворовывай!» Он на меня смотрит, как собака трусливая. Думает, сейчас я ему врежу, флягу отниму. А сам пьет, торопится, булькает. Так и допил флягу, мразь бессовестная! Вот тебе и москвич! Вот тебе и столичный!
— Да они там все такие, в Москве! Они тебе доброго слова не скажут. Ты для них деревня, провинция. Презирают!
— Я его там хотел «презреть», да сдержался!
Они замолчали. Слабый запах табачного дыма просочился в оконце. Батурин подумал: должно быть, он прав, этот хрипловатый десантник. Тот, кого не примет пустыня, отвергнет земля и природа, тот будет убит. Не только гранатой и пулей, ударом базуки и мины, но и тоской, и унынием.
На свой второй год войны, переболев гепатитом, настрадавшись от жажды в барханах, обморозив ноги в горах, когда повалил сырой снег и ударил мороз и их горные куртки превратились в гремящие панцири; он, получивший тепловой удар на броне, изведавший род безумия от многодневного ровного завывания удушающе-жаркого ветра, заносившего песчинки на страницы блокнота, в пишу, воду, казалось, в самую душу, покрывавшего ее бессчетными порезами, — он все-таки мог сказать, что любит природу афганских гор и пустынь.
Река, зеленая, как жидкий малахит, стекленеет на перекатах, шипит у раскаленных пепельных круч. Сбросить потные, прелые одежды, скисшие ботинки, плюхнуть на песок автомат, лечь в холодные, сладкие, прозрачные струи, в их чистое жжение, смывающее больные, воспаленные оболочки настороженности, страха, вражды, недоверия. Лежать в холодной азиатской реке голым, омытым, становясь постепенно рекой, далеким ледником, белым, застывшим облаком, малой, выросшей у потока былинкой.
Ледник, голубой, недоступный, парящий над бесцветными кручами, над черными камнепадами. Присядешь без сил, с грохочущим сердцем, с запаленными легкими, с переполненными болью мускулами, водишь пугливо глазами — не мелькнет ли чужая чалма, не блеснет ли вороненый лучик винтовки, и вдруг — ледник, его распростертые белые крылья. Сидишь, забыв на мгновение про горячий автомат, про потный «лифчик», про индпакет с пластмассовой ампулой промедола. Смотришь на это парящее чудо. Пьешь, дышишь, молишься бессловесно, веря в возможность иной, высшей жизни, горной красоты и любви.
Горы в вечернем солнце. Краткое, быстрое угасание дня. В эти минуты космос врывается в расселины и ущелья своими спектрами, прозрачными радугами. Словно ангел проносится над вершинами, зажигая на них драгоценные светочи. На каждой вершине поставлена громадная, яркая лампада, прозрачная, лучистая. Как из хрустальной чаши, льется из нее золотое, зеленое, алое… Кто-то огромный, невидимый, быть может, все тот же ангел, переставляет эти чаши, меняет цвета. И ты в восхищении тянешься к лиловой горе, наблюдая, как в ней возникает желтая грань, сменяясь зеленой, малиновой. И последний, розовый пик среди густой синевы. Ночь, туман, мерцание звезд. Слабые запахи оживших горных растений. Ночная роса на стволе пулемета. И бесшумно, беззвучно на откосе возникает видение. Горный козел вышел на кручу, замер, вдыхает дуновение ущелий. Рога, недвижно упертые ноги — все в звездах. И ты веруешь — тебе явился дух этих гор, этой поднебесной страны.
Батурин знал по себе: помимо военного, грозного опыта, связанного с насилием и кровью, он, отделенный от внешнего мира броней, нацеленным дулом и выстрелом, он по каплям собирает драгоценное знание об этих горах и барханах, о лазурных, как каменные ковры, мечетях, о смуглолицых, в долгополых одеждах земледельцах, наездниках, воинах. Знание не для войны, а для мира.
Десантники за стеной покуривали, поплевывали. Слышался хрипловатый, надтреснутый голос:
— Ну, ладно, думаю, напился, гад, вылакал мою долю, выпил мою кровь, подлюка! Теперь уймется — ночь попрохладней, песочек остывает. Думаю, через час-другой пойдет караван, мы его забьем — и домой, отдыхать. Глядь, опять его нет! Туда-сюда — нету! Я к радисту: «Не видел?» — «Да он за бархан пошел!..» Я за ним! Там наша броня стоит, «бэтээры». А он, гадюка, в темноте пробку у радиатора отвинчивает, воду хочет слить, напиться! Я в него фонарем: «Ах ты, сука поганая! Ты что же, нас всех погубить хочешь? Чтоб все мы тут остались и сдохли? А ребята вернутся! Я тебя сейчас пристрелю, подлюку! Такие жить не должны!..» А он мне: «Стреляй. Все равно не выживу. Все равно помру…» Я бы его, может, и кокнул, да старлей прискакал, отнял его у меня! Но я ему разок успел мазнуть между глаз!.. Бывает же погань на свете!
— Разные люди бывают, — ответил второй, и было неясно, что он подумал. Может быть, пожалел москвича.
Батурин вздохнул. Скоро кончается срок его службы, и он уедет домой. Как знать, вернется ли снова сюда, когда сомкнётся граница за последней военной машиной, уходящей с афганской войны. Здесь на долгие годы продлится междоусобица, продолжится кровавое варево, усилится внутренняя распря с переменой вождей и властителей, с возвышением и умалением племен. В этой внутренней распре нет места ему, Батурину, военному переводчику, знатоку пушту и дари. Он многое не успел и не понял. Многое прошло незамеченным. Мало где успел побывать. Не был на свадьбе, на той, о которой рассказывал учитель Фазли. Ни разу не видел настоящую мусульманскую свадьбу из тех, что играют сейчас в зимних кишлаках и селениях.
И вдруг, перелетая в иное пространство и время, вспомнил северную русскую свадьбу в поморской деревне. Подумал изумленно, испуганно: «Неужели это я, с автоматом, на войне, в чужой стороне?… Та северная русская свадьба…»
Гора зеленая, с промороженной, жесткой травой. По горе, по седому инею текут сарафаны, алые подолы, пестрые ленты. Старухи в кокошниках, шитых жемчугом, в золоченых рогатых киках. Молодежь в нарядных сапожках. Три гармони враз раздувают красные, зеленые, золотые мехи. Бричка с женихом и невестой устлана половиками. У коня ленты в гриве, обмотана бархатом дуга. Жених румяный, без шапки, грудь нараспашку, чуб набок. Невеста обняла жениха, держит ветку рябины.
С горы — к реке, к лодкам. Обоих понесли на руках. Сажают в ладью. Лодки в лентах, утыканы еловыми ветками. Веслами, шестами о лед толкаются, рубят, звенят — в стекле, брызгах, в солнце. Вынеслись на синюю середину с грохотом, стоном. Гармонь утопили в реке.
В избу, в теснотищу. Столы в два ряда. Огонь в печи. Окна настежь. Яичня на черных сковородках пялит золотые глазищи. Холодец из кабана и теленка. Горы хрустящей, с ледком, капусты. Миска с морошкой и клюквой. Шипящий противень с говядиной. Бутылки с водкой. Гульба, поцелуи, крики.
Ночью изба, как в пламени. В окнах красно. Мечутся тени. Хмельные песни. То бабьи, от которых рокот и гул. То общим хором старинную про коня и орла. В пляс, в топот, так что пляшут венцы, переводы. То снова: «Горько!» Железный поднос с цветами, на который сыплются рубли и червонцы.
К полуночи костер у реки. Свалили две сухие сосны, запалили. И огненный вихрь до неба. В звезды улетают красные спирали и змеи. Люди окружили огнище; синеглазые, озаренные, повели хоровод. И кажется, свадьба отрывается от земли, летит в небеса в красных струях огня.
Батурин вспоминал эту свадьбу, припадая лицом к той зеленой, морозной горе, к студеной синей реке, к жаркому кострищу.
В дверь постучали. Вошел посыльный. Разглядел его в полутьме:
— За вами послали, товарищ лейтенант!.. На вылет!..
Он схватил автомат — и словно оделся в тончайшие металлические оболочки. Заострился, обрел другое лицо и тело, устремленное, зоркое, резкое. Опять был военным. Был готов воевать, исполнять приказы, поднимать по приказу оружие.
У взлетного поля, у зеленого аэродромного железа, стояла группа захвата. Десантники в брезентовых куртках, отягченные железом — ручными пулеметами, автоматами, рациями, «лифчиками» с боекомплектом. Стертое, облысевшее, избитое о камни, измызганное суховеями оружие. Командир группы что-то негромко втолковывал, доводил до солдат смысл операции.
Начальник разведки Березкин, в снаряжении, с автоматом, стоял в окружении летчиков. Склонились к планшету — прокладывали маршрут.
— Пойдем на Мусакалу, но низом, в обход, по речкам. Чтобы нам на мушку к мулле Акраму не сесть… У него вот здесь противовоздушная оборона развернута, — Березкин тыкал в планшет. — Горушки набиты «дэшэка» и зенитками!
Летчики в пятнистых комбинезонах чутко ему внимали. Батурин, обретая ту же чуткость, предчувствовал близкую погоню и поиск. Был с ними заодно, был ловцом, участником погони.
— Вот здесь пройдем над дорогой и будем их брать! «Борбухайку», «тойоту», что Бог пошлет! — Березкин, отрывая глаза от карты, поглядывал на близкие, с опущенными лопастями вертолеты, на солдат, на летчиков, словно убеждался в способности машин и людей выполнить сложный, опасный поиск. Уклоняясь от пулеметов противника, сцапать на дороге добычу и умчаться с ней домой. Батурин, подобно солдатам и летчикам, испытывал нетерпение, дразнящее чувство опасности. Поглаживал автомат на ремне.
— Вот здесь зачерпнем в степи… У этих кишлаков пошуруем, — продолжал Березкин. — Здесь надо пощупать головной отряд Махмудхана… Но тоже осторожно, не резко. Без захода на кишлаки!
Батурин знал летчиков. Со многими летал на задание. Сиживал вечерами в их комнатушках. Слушал музыку, иногда за компанию пропускал чарку спирта, разглядывал на стенах фотографии их жен, матерей и детей. Командир эскадрильи воевал в Афганистане по второму кругу. Был сбит и ранен. Его лицо, в рубцах и метинах, казалось лицом старика. Несло на себе отпечаток сухих степей и предгорий, над которыми летал вертолет, отпечаток горящих кишлаков и разрывов. Его щеки и лоб стали подобием карты, на которой были отмечены объекты ударов, маршруты разведки, площадки в горах с высадкой десантов, вывозом убитых и раненых, с падением горящих машин. Теперь на этом усталом лице сквозь пыль и окалину светилась молодая, острая мысль — предвкушение погони.
Батурин видел: они все заодно, охотники, ловчие. И добыча, еще неведомая, уже присутствует в этом холодном солнечном воздухе с блеском выпуклых вертолетных кабин.
— Все понятно? — спросил Березкин.
— Так точно, — ответил командир вертолетчиков.
— Тогда по бортам…
Две машины Ми-8 взмыли над полем и ринулись в открытую степь. Березкин уселся в кабине между правым и левым пилотом, вытеснив оттуда борттехника. Батурин следил в иллюминатор за мельканием земли.
Десантники угнездились на лавках, разложив на полу оружие, аккуратно, стволами к хвосту. По клепаной оболочке, по лицам солдат, по их стриженым головам, по вороненым стволам гуляло круглое солнечное пятно, залетевшее в вертолет.
Батурин прижался к обшивке, наполненной металлической дрожью, входя в резонанс с этой дрожью.
Прошли расположение части — саманные казармы, похожие на засохшие ржаные буханки, помойку с бесчисленными вспышками консервных банок, врытые в землю «бэтээры» охранения, клетчатое взлетное поле, на котором зеленое аэродромное железо казалось свежей травой.
Перепорхнули пойму реки с латунной рябью. Брошенная крепость была похожа сверху на дупло изгрызенного, омертвелого зуба. Резко снизились, прижались к земле, отыскивая сухое русло… Втиснулись в него и на бреющем, едва не касаясь колесами серой, размытой гальки, помчались вровень с берегами. Все слилось в серое, сплошное мелькание, в рокот, рев, словно поднятый винтами щебень колотил в обшивку и машины прорубались сквозь степь, оставляя глубокий прорез.
Батурин чувствовал бешеную, железную скорость. Страшился ее, понимал ее неизбежность. Вливался в нее своей мыслью, волей, убыстрял, торопил. Был сам этой скоростью. Стремительный вихрь машины был продолжением ревущего движения войны. Будто в громадной трубе, воздетой над бренной землей, дули жестокие ветры. Сквозь раструб этой трубы неслись боевые машины, двигались батальоны. В нем сгорали кишлаки и селения, умирали и падали люди. И он, Батурин, еще недавно вспоминавший о свадьбе, робкий, сострадающий, стремящийся к свету и истине, был внесен в грохочущую, дующую смерть трубу. Был ее голосом, ее поднебесным воем.
Резко взмыли. Отвалили от русла. Ровная, белесая степь с тонкой ниткой дороги возникла под днищем машины.
Батурин следил за дорогой. Эта нитка тянулась из Мусакалы в губернский центр, то обрастая мелкими кишлаками из нескольких склеенных домиков, то обнаженно, голо расчерчивая пустынную степь среди солончаков и оврагов.
Два велосипедиста, крохотные, с белыми нашлепками на головах, с бусинками солнца на рулях, промелькнули внизу. Вертолет слабо дрогнул, чуть наклонился в вираже, будто летчик разглядывал велосипедистов, колебался, не ринуться ли вниз, на захват.
Снова волнистая пустота с ржавыми, седыми разводами, по которым тянулась дорога — то струнно-прямая, то ломаная, то свитая в петлю, проторенная по неведомому закону, пробитая в камнях и песках копытами коней и верблюдов, колесами повозок, ногами крестьян и кочевников. Древний, нанесенный на землю путь, над которым, повторяя его, неслась боевая машина.
Два ишака семенили внизу. На переднем — тюки, на заднем — наездник. Сверху, сквозь прозрачную толщу, были видны чалма, борода, цветные полоски на тюках — все крохотное, отчетливое. Прижимаясь к стеклу, Батурин хотел разглядеть медный бубенец на шее осла, красные шерстяные помпоны.
Десантники сидели на лавках. Вытянули, расслабили руки и ноги, стянутые ремнями тела. Батурин подумал: где-то здесь, среди них, те двое, которых только что слушал за стеной. И быть может, третий — москвич, что выпил из фляги воду. Старался угадать, не тот ли худой, чернявый, с болезненным, тусклым лицом, дремлет, сдвинув ногой автомат на железном полу. Или маленький, бритоголовый, с задумчивым, тихим лицом, по которому прокатился и канул медленный шар света.
Вертолет качнулся, резко вошел в вираж. Удалился от дороги, круто пошел на снижение, так что лежащее на днище оружие поехало и десантники нагибались, удерживали его. Вертолет развернулся над степью, снова пошел к дороге. Батурин в иллюминатор пытался ее увидеть. Но видел только приблизившуюся волнистую землю в клочках засохшей травы.
Коротко, резко простучал пулемет. Очередь, прочертив пулями дорожную пыль, служила предупреждением кому-то, невидимому на дороге, командой остановиться.
Вертолет пересек дорогу. Батурин, вытянув шею, заглядывая под днище, под кассету реактивных снарядов, увидел автобус. Мелькнула крыша с привязанными тюками, красный, расписанный борт.
Вертолет развернулся, стал зависать, снижаться. Борттехник открыл дверь, за которой взвивалась коричневая пыль. Десантники хватали оружие, прыгали, окунались в эту пыль, кидались в разные стороны.
«Пошли!» — не сказал, а беззвучно крикнул Березкин, махнув рукой. И Батурин, прихватив автомат, нырнул в секущие смерчи, побежал вслед за Березкиным и десантниками.
Второй вертолет низко прошел над дорогой, скрываясь в шоколадных, взметенных космах. Батурин задыхался, у него хрустел на зубах песок. Вырвался из слепящей пыли и близко увидел автобус. Красный, обшарпанный, с белой полосой, тот стоял посреди дороги с притороченными к крыше тюками. Десантники обегали его с двух сторон, залегали у обочины, выставив стволы автоматов.
— Лейтенант! — крикнул Березкин командиру группы. — Давай вперед с автоматчиками!
Азарт, нетерпение, чувство опасности — вот что испытывал Батурин, приседая у обочины, выставив ствол. Видел, как солдаты подбегают к автобусу, открывают дверь. Успевал разглядеть за стеклами прижатые, расплющенные лица пассажиров. Эти бородатые люди в чалмах могли быть врагами. Могли быть отрядом муллы Акрама. Могли сквозь окна открыть огонь, бросить сквозь двери гранаты. Автобус был задержан в районе боевых действий.
Батурин смотрел на красный автобусный борт, ожидая выстрелов, готовый хлестнуть автоматом по стеклам.
— Вперед! — приказал Березкин, когда солдаты раскрыли дверь и водитель, не слезая с сиденья, пытался что-то объяснить.
Начальник разведки привскочил на ступеньку, заглядывая внутрь, зло и резко выкрикивая:
— Выходи!.. Все до одного!.. Быстро, быстро!..
Отступил назад, и Батурин, повторяя жест командира, его резкий, сердитый окрик, как и он, привскочив на ступеньку, гнал пассажиров наружу:
— Выходи!.. Быстро!.. Быстро!..
Люди повалили поспешно, бестолково. Цеплялись за сиденья руками, подолами, шароварами. Путались паранджами, стариковскими посохами, кульками.
Старики, кряхтя, поводя слезящимися глазами, слезали на дорогу. Женщины, подхватывая на ходу накидки, спрыгивали в пыль. Иные прижимали к себе детей. Ребятишки цеплялись за материнские платья, жались, таращили на вооруженных людей круглые, испуганные глаза.
Звенел в стороне вертолет, возгоняя длинные космы праха. Другой с шумным треском проносил над дорогой пятнистое брюхо, кассеты реактивных снарядов. Автоматчики теснили людей, отгоняли их от автобуса. Батурин, нервный, азартный, деятельный, воспроизводя слова и жесты своего командира, был, как и он, ловчий, разведчик, военный. Участвовал в сложной, нужной для общего дела работе. И только испуганные, круглые, вытаращенные глаза детей, страх на их лицах на мгновение останавливали его, мешали, причиняли страдание.
— Осмотри автобус! — приказал Березкин, вглядываясь в толпу, выбирая, выхватывая глазами тех, кого предстояло забрать.
Батурин заскочил в автобус. Было душно. Стоял запах пота, несвежих одежд, каких-то злаков и трав. Так пахнут обитатели кишлаков, деревень и аулов, чья жизнь проходит среди пастбищ, хлевов, дыма очагов и печей. Он пробежал вдоль автобуса, заглядывая под сиденья. Запасное колесо. Два кетменя со свежими древками. Полосатый куль с какой-то крупой. Рукодельное ведро из огромной консервной банки с английскими буквами. Брошенная матерчатая кукла. Стоящая дыбом тряпица. Отдернул ее, под ней была плетеная клетка. Валялся под сиденьем резиновый чувяк с красной сафьяновой стелькой.
Выскочив из автобуса, Батурин машинально искал, кто из толпы потерял чувяк, стоит босой на дороге.
— Ты!.. Ты!.. И ты!.. В вертолет! Живо!.. — Березкин тыкал в людей, указывая на них автоматчикам, и те оттесняли их от толпы, подталкивали стволами.
— Всем троим — в вертолет! — перевел Батурин. — Полетите с нами! Потом отпустим!..
Выбор Березкина пал на шофера, молодого, плохо выбритого, в золоченой нарядной шапочке. На высоченного здоровяка в пышной чалме, опиравшегося на кривую клюку. И на сгорбленного, остроносого крестьянина с жидкой бороденкой, в драной, без пуговиц тужурке.
— Вперед! — торопил Батурин. — Полетите с нами! Завтра отпустим!
— Не могу, командор! Мне машину вести! Не могу машину оставить! Хозяин ждет, когда с машиной вернусь! — возражал водитель.
— Командор, мне нельзя идти! Я к врачу, в больницу, ногу лечить! Вот нога болит, командор! — хромой пытался задрать порточину.
— О, аллах! — бормотал третий, топчась в пыли. И Батурин увидел, что одна нога у него босая, с длинными, костлявыми, грязными пальцами, с жесткими, растрескавшимися ногтями.
— Вперед!.. Быстро! — гнал Батурин.
Автоматчики толкали их оружием, тянули за одежду. И все трое, сбиваясь, торопясь, понукаемые солдатами, пошли к вертолету, страшась ревущих лопастей, автоматных стволов, пятнистого вертолетного брюха, проутюжившего сверху дорогу.
Группа отступала от автобуса, заскакивала на борт. Машина взмыла. Батурин, задыхаясь от бега, увидел в иллюминатор: брошенный на дороге красно-белый автобус и толпа пассажиров, поднявших к небу размытые лица.
Через четверть часа они опустились в расположении части. Пленные, ошеломленные, оглушенные, жались друг к другу. Шагали в окружении солдат, оружия, пятнистых, стоящих на аэродроме вертолетов, вырванные из степи, из привычного уклада, из среды соплеменников.
— Давай их в «автосервис», — приказал Березкин командиру группы. — Пообедаем и — допросим! — сказал он Батурину и устало, забрасывая за плечо автомат, зашагал к штабу.
Батурин шел вслед за пленными. Их вели к железному контейнеру от трейлера, врытому в землю. «Автосервис» — так называли контейнер.
— Ну чего ты? Пленных «бабаев» не видал? — спрашивал один конвоир другого. — Смотри! Потом маменьке в Москве расскажешь!
И по хриплому, надтреснутому голосу Батурин узнал солдата, того, что недавно, всего час назад, курил у него за стеной. Высокий, широкоплечий, он шел вразвалку, легко неся свое сильное, увешанное оружием тело. Второй, сутулый, невзрачный, взглядывал исподлобья на золоченую шапочку пленного, на суковатый костыль, на босую, переступавшую по аэродромному железу ногу.
Закопанный в землю стальной короб трейлера был поделен на тесные отсеки-камеры. Из малого «предбанника» вели вверх земляные ступени. В синем прогале неба застыл часовой с автоматом. Колченогий замызганный столик, два расшатанных стула, на которых примостились Батурин и Березкин со своими блокнотами.
Первым, кого допрашивали, был молодой водитель автобуса в золоченой шапочке, с небритыми щеками и курчавой, редкой бородкой. Он испуганно бегал глазами, стараясь понять, что его ждет, прижался к стене и мелко дрожал — от холода, веющего из подземелья, от потрясения после полета на ревущей машине.
— Спроси его, откуда ехал и кого вез! — Березкин нетерпеливо, недоброжелательно поглядывал на пленного, зная наперед, что первый допрос будет пустым и никчемным: пленные станут лгать, изворачиваться, мелко и ненужно лукавить — не для того, чтобы скрыть тайну, а из отношения к неверным, которым «сам аллах велит лгать». — Где взял пассажиров?
— Разрешите, товарищ полковник, я с ним немного поговорю для начала, — мягко сказал Батурин, этим мягким возражением упрекая Березкина в незнании деликатных законов общения.
— Особо долго не тяни! Нет времени на тары-бары!
Пленного звали Абдул Гафар. Батурин выразил ему свое сожаление, принес извинения за случившееся, объяснив содеянное крайней необходимостью военного времени, понимая, сколько хлопот, осложнений принесет водителю это внезапное задержание. Тот почувствовал сострадание, разразился жалобными причитаниями. Умолял отпустить, вернуть к автобусу, ибо хозяин ждет его к вечеру. На завтра назначен ремонт машины, она совсем старая, изношены тормоза и сцепление. Племянник хозяина у знакомого торговца достал запасные части, он поможет в ремонте. Черные, испуганно-лукавые глаза пленного перебегали с Березкина на Батурина, выясняли, кого из них следует больше бояться, как в каком сочетании замешивать правду и ложь.
— Уважаемый Абдул Гафар, — сказал Батурин, — вы очень скоро вернетесь домой. Может быть, уже завтра сумеете приступить к ремонту автобуса. Вы много ездите по этой дороге, знаете хорошо кишлаки и людей, живущих в Мусакале. Мой начальник хочет задать вам несколько вопросов.
— Кончай церемонии! — торопил Березкин. — Пусть скажет, откуда ехал и кого вез!
Ехал из Мусакалы, отвечал водитель. Туда привез пшеницу, а обратно взял народ — кого в Мусакале, на базарной площади, кого на дороге. Народу много, а машин мало. Боятся ездить. Вот и набился полный автобус, не прогонять же. У каждого свое дело, своя забота, он и решил помочь людям, взял их в автобус. Ничего запрещенного он не делал, просто ехал домой.
— Где ночевал?
В Мусакале, конечно. Ни к кому не заходил, прямо в автобус. Пшеницу отдал Сеиду Акбару, его пшеница, все подтвердить могут. А утром на площадь стали сходиться люди. Он их посадил и повез, вот и все. Больше ничего он не знает.
— С муллой Акрамом видался? Что известно о Махмудхане?
Про муллу Акрама слышал, но видеть не видел. Про муллу Акрама все знают. Очень сильный, очень богатый, много земли, кишлаков. Никакого Махмудхана не знает. Кто такой Махмудхан? Мельника Мухмуда знает. А Махмудхана не знает. Может, другие знают?
— Есть ли охрана в Мусакале?
Один раз перед въездом в Мусакалу его задержали. Ненадолго. Взяли денег, пятьсот афгани. Всегда берут и дают расписку. Люди были с винтовками, пятнадцать или двадцать. Кажется, был пулемет, большой, на подставке. А кто такой Махмуд, сколько у него людей и сколько пулеметов и ставит ли он по дорогам мины — не знает. В прошлом месяце его брат подорвался на мине. Брат его тоже шофер. Но мина, благодаря аллаху, взорвалась под задним колесом, и брат остался жив. А кто такой Махмудхан, он и вправду не знает.
Батурин слушал, благосклонно кивал. Вкрадчиво переводил Березкину, опуская всю мишуру, оставляя лишь одно существенное, имеющее отношение к развединформации. Видел, что водитель лукавит, не говорит правды. Исколесив за рулем все окрестные дороги, встречаясь со множеством местных людей, он не мог не знать Махмудхана, молодого помощника моджахедов, превративших Мусакалу и соседние села в укрепрайон, с траншеями, огневыми точками, минными полями, с контрольно-пропускными пунктами и дозорами.
Этот юркий, смышленый, быстроглазый водитель в золоченой шапочке наверняка служил моджахедам. Быть может, был и сам моджахедом, перевозя на своей машине оружие, отряды бойцов. Был он не бедняк, не крестьянин, о чем свидетельствовал золоченый дорогой куполок на его голове, новые глянцевитые туфли, обитые медными бляшками. Не был он и крупной птицей. Служил душманам из страха и за деньги. И этот страх сквозил в его повадках и жестах, в выражении глаз.
Все это чувствовал и угадывал Батурин, перевидав за время службы множество подобных ему, научившись по тонким, почти неуловимым приметам различать в человеке род его занятий, сословие, внутренний мир и характер.
— По-моему, он нам крутит мозги! — сказал Березкин. — Как ты считаешь?
— И мне так кажется, — ответил Батурин. И моментально испытал сложное чувство, похожее на вину и раскаяние. Он, так любивший Восток, его культуру, психологию, нравы, стремившийся проникнуть в глубину пленительных восточных стихов, народных обычаев и верований, — он был военным переводчиком, разведчиком. Использовал свои знания в целях разведки, в целях войны. Обращал эти знания против стоящего перед ним, дрожащего от холода человека.
— Скажи ему, если будет врать, мы не станем с ним цацкаться. Передадим, к чертовой матери, в госбезопасность, к Хассану. Уж он из него вытрясет правду. А если скажет дело, денег дадим и отпустим.
Батурин перевел последнее обещание — насчет денег. Хассан, начальник уездной госбезопасности, был яростный, вспыльчивый, не улыбающийся никогда человек. Душманы вырезали у него семью — жену, детей и родителей. Гоняясь за бандами, уходя в засады, бесстрашно рискуя, Хассан мстил за семью, был беспощаден с пленными.
Водитель суетился, прижимал дрожащие руки к груди, божился, что говорит одну правду. Шапочка сверкала на его черной голове, как маковка минарета. Его увели, чтобы снова допросить поутру.
Второго пленного звали Рахим Хамед. Старый, усталый, унылый. Чалма его была серого, пыльного цвета, из вялой, мятой материи. Из драного, незастегнутого пальто торчала вата. Темная, с проседью борода была немыта, нечесана. Босая, потерявшая чувяк нога, стояла ребром на грязном, заплеванном полу. Подошва была черной, костяной, как копыто, а ладони казались вытесанными из камня. Он вошел и тут же присел у стены на корточки, как сидят у дувалов уставшие, наработавшиеся крестьяне. Он и был крестьянин, изнуренный трудами и бедностью.
— Как чувствуете себя, уважаемый Рахим Хамед? Ничего не болит? — начал Батурин.
— Что? — переспросил пленный. Он не понял вопроса, не понял сострадания, равнодушный к случившемуся, готовый ко всему, что еще может случиться.
— Где живет и чем занимается? — спросил Березкин.
Батурин и так знал, чем занимается сидящий перед ним человек, чьи руки окаменели от бессчетных прикосновений к земле, прорывая арыки, кяризы, перекапывая ее кетменем, возводя на ней саманные стены и изгороди. Земля осела в человеке серым прахом, сделала его земляным.
Отвечал он вяло, часто не понимал, переспрашивал. Будто Батурин говорил с ним на диалекте, и вопросы, самые простые, были ему непонятны.
Он жил в кишлаке Ланда-Нова и выращивал на маленьком поле терьяк — конопляное семя, из которого изготавливали наркотик. Все окрестные кишлаки, подвластные мулле Акраму, выращивали терьяк. В дни урожая приходили вооруженные люди и забирали коноплю, оставляя немного денег — на проживание, на муку, на керосин и одежду.
— Сколько приходит людей? — спросил Батурин.
— Как? — не понял крестьянин.
— Сколько моджахедов приходит в Ланда-Нову в дни урожая?
— Десять, а то и двенадцать, — ответил он.
Березкин спрашивал терпеливо, дотошно. Бывал ли тот в Мусакале? Знает ли, сколько в селении мечетей?… Видел ли муллу Акрама? Встречался ли с отрядом Махмудхана?
Батурин переводил, и его не покидало недоумение, странность своего присутствия здесь, в этом стальном, закрытом контейнере, оставшемся от разграбленной, разбитой машины. Унылый афганец, сидящий перед ним на полу. Две их сошедшиеся жизни, две пересекшиеся на мгновение судьбы.
Батурин — из северного русского города на берегу полноводной реки, города с заводами, кораблями, дымными верфями, с белым монастырем и храмом. Отец — военный, кочевавший всю жизнь по гарнизонам, прямодушный, пожалуй, слегка простоватый в суждениях. Мать — увядшая до срока женщина, прожившая жизнь среди топота марширующих рот, солдатских песен, уханья военных оркестров. Забыла свою музыкальную школу, скрипку, диплом с отличием. Однажды он видел, как мать тайком достала из темного шкафа футляр, открыла, и на красном сафьяне, нежно-золотая, янтарная, лежала ее скрипка. Так и не решилась достать. Смотрела на беззвучные струны.
И — этот согбенный крестьянин, рожденный в поколениях земледельцев среди сиреневых гор, красноватых пашен, намазов и омовений, обреченный на тяжелый, завещанный богом труд до последнего вздоха, когда понесут его на каменистое взгорье и уложат в неглубокую, посыпанную камнем могилу.
Две их жизни сошлись на мгновение как малый эпизод азиатской войны и опять разойдутся, не изменив ничего. Забудутся и канут в веках.
Пленный вяло отвечал, что в Мусакале есть несколько мечетей, а сколько — не помнит. В его родном кишлаке есть мечеть, но муллы больше нет, умер. Про муллу Акрама слыхал, что человек он хороший, воюет за ислам. Но сам его не видел. Про Махмудхана ничего не слыхал. Кто правит в Кабуле — не знает. Какой-то эмир или шах. Не женат. Живет с братом и матерью. На жену не хватило денег.
Березкин брезгливо выставил губу. Записывал в свой блокнот. Было видно, что тупые ответы раздражают его.
Крестьянин был понур и покорен. Не просился домой. Был готов смириться с любой его ждавшей долей. Если аллаху угодно вырвать его из автобуса, перенести по небу, ввергнуть в ледяной каземат, значит, на то его воля. Вся жизнь была послушна этой грозной, всевышней, карающей и угнетающей воле. Он разучился роптать.
— Похоже, не врет. — сказал Березкин. — Хотя жить в Ланда-Нове и не знать, что творится вокруг?… Надо быть полным тупицей! Завтра снова допросим.
Батурин старался работать как можно точнее и лучше. Не пропустить, не обронить мельчайшего зерна информации. И одновременно сокровенным сознанием он чувствовал свою встречу с крестьянином как случайную, ненужную встречу двух миров и историй.
За тем, кто сидел на заплеванном, грязном полу, — бесконечная вереница смертей и рождений безвестных афганских крестьян, обитавших на этих камнях и отрогах гор, среди нашествий и войн, эпидемий и моров, сметаемых, избиваемых до последнего младенца и старца и вновь выводимых на свет как злак, как вода из колодца, как вершина хребта.
За ним, Батуриным, — огромная, между трех океанов, страна, в муках и судорогах, в могуществе и наивном неведении, послала полки в скопища чуждых народов на долгую, не имевшую смысла войну.
Кромки двух миров и историй сошлись, чтобы распасться. Уйдут, отстреливаясь и отбиваясь, войска. Сомкнётся за последним «бэтээром» граница. Батурин уйдет на броне, а крестьянин вернется в свой нищий кишлак, в круговращение злаков, дождей, урожаев. Исчезнет, сокроется тайна, оставшаяся навек неразгаданной.
Он, военный переводчик, может добыть информацию, сведения о пулеметах и минах. Но не может разгадать эту тайну — народной души и жизни, чужой для них и враждебной.
— Примитивное дело! — раздражался Березкин. — Меня после Европы — в кишлак!. Какие-то козлы в огороде!.. Давай веди третьего! — приказал он солдату.
Третьего, хромого, звали Сайд Голь. Огромный, жилистый, он опирался на ошлифованную суковатую палку. Синяя шелковая чалма, черная холеная борода, яркие, вывернутые, негроидные губы, под выпуклыми надбровьями вращались горячие, с мокрыми воловьими белками глаза. Говорил он шумно, улыбался, показывал ослепительные зубы. Разжимал могучий кулак, прикладывая к груди, к розовой шелковистой рубашке длиннопалую ладонь.
— Где живет? Чем занимается? — спрашивал Березкин, зорко, быстро, с проснувшимся интересом взглядывая на пленного. Чувствовал его силу, незаурядность. Откликался на них чутко и осторожно. — Пестрый фазан! — приготовил он руку для записи.
Пленный с готовностью пояснил, что живет в Мусакале, занимается торговлей в дукане. У него еще пять братьев, все торговцы. Ездят в Пакистан за товарами. Раньше и он ездил, но заболела нога. Долго лежал в больнице и теперь не рискует уезжать далеко от дома. В подтверждение он достал из кармана целлофановый пакет. Выложил документы — паспорт, медицинские справки, пачку денег.
Все это он делал охотно, дружелюбно. Не испытывал страха перед задержавшими его людьми. Понимал их заботы, доверял им, не видя в них врагов, не ожидая для себя худого. Со своей бородой и глазищами он был похож на жизнерадостного колдуна из восточного сказа. Похохатывал, раскрывая красные, сочные губы. Когда наклонялся, в недрах его голубой чалмы начинала блестеть шитая серебром тюбетейка. Это был силач, восточный великан, сытый, смелый, богатый…
— Знает ли он муллу Акрама? — спросил Березкин. — Сейчас будет врать, выкручиваться! Пестрый фазан!.. Не может не знать муллы!.
Но тот не выкручивался. Конечно, он знает муллу. Раньше виделись часто. Но теперь, когда война подошла к Мусакале, муллу трудно увидеть. Все время в разъездах, в кишлаках. Набирает отряды, копит в складах оружие. На прошлой неделе он попал под удар вертолетов. Четверо из охраны было убито, но сам мулла уцелел, только оглох немного.
— Верно, на прошлой неделе вертолетчики атаковали муллу под Баги Мухрабом! — оживился Березкин. — Прихлопнули бы его там — и нам бы работы поменьше!.. А этот купец — птица дорогая! Тонко работает! Спроси-ка его аккуратно, приходят ли в кишлак люди амира Сейфуддина. Сейфуддин нам с тобой говорит, что порвал с муллой, станет с ним воевать. Но что-то мне кажется, есть какая-то тонкость! Продаст в одночасье!.. Спроси, приходят от амира Сейфуддина послы?
Прежде послы приходили, ответил хромой. Приезжал в гости сын амира Сейфуддина Маджид. Останавливался в доме Махмудхана. Оба молодые, красивые, ездили охотиться на горных козлов. Но потом амир Сейфуддин помирился с шурави, и мулла Акрам назвал его предателем веры. Амир Сейфуддин напал на людей муллы, и в Мусакале появились вдовы. Старейшины Мусакалы убеждают муллу Акрама помириться с шурави, перестать воевать, а иначе, они говорят, прилетят самолеты и разрушат Мусакалу. Но мулла Акрам предупреждает стариков не гневить аллаха, иначе Мусакалу разрушат не самолеты, а гнев божий.
Все это он говорил бодро, шумно, охотно. Улыбался, жестикулировал длинными руками. Он был похож на истукана, слепленного из красной глины, в которую вдохнули жизнь, и истукан заговорил, заулыбался, заколыхал бородой. Он напомнил Батурину джина в разноцветных одеждах, представшего вдруг в сумрачном подземелье.
Батурин видел, Березкин не верит хромому. Правдоподобие ответов скрывает потаенную неправду. Откровенность, доброжелательная наивность таят в себе лукавство. Пленный, называющий себя торговцем, не был похож на купца. Породистый, лишенный раболепства, привыкший к свободе, он был из тех, чьей воле повинуются другие, безвольные. Батурин чувствовал в нем внутренне напряжение, звериную осторожность, упрятанную в шелка, улыбку, жесты. Испытывал к нему острый интерес, к его ярким чертам и словам, и одновременно враждебность, угадывая иную, сокровенную сущность.
— Спроси, куда ехал! — Березкин вцепился в него зоркими голубыми глазками, не отпускал, исследовал. На его усталом, поблекшем лице появилось резкое, молодое выражение. Он почуял в пленном соперника, почуял сильную личность. Добычу, за которой всегда охотится разведчик и нечасто находит. — Спроси, куда ехал!
Тот отвечал, что ехал к врачу. Нога продолжает болеть. Он ехал показаться врачу, вез деньги. Год назад на ноге появился нарыв, и ему сделали операцию. Братья заплатили большие деньги, и он лежал в больнице, лечил ногу. Теперь раз в месяц ездит к врачу.
— Пусть покажет ногу, — сказал Березкин.
Тот задрал шаровары, обнажил сильную, смуглую ногу в длинном шерстяном носке, обутую в добротный кожаный, начищенный до блеска башмак. Осторожно отвернул носок. И на голени открылся рубец, длинный, розовый, с дырочками от швов.
Березкин наклонился, внимательно рассматривал шрам. Батурину была видна лысоватая белесая голова Березкина с красной, обгорелой на солнце кожей. Пленный сверху, наклонив голову, смотрел на Березкина.
— Огнестрельное, — тихо сказал начальник разведки. — С извлечением пули. С наложением швов. Какой-нибудь хирург-француз в базовом госпитале извлекал. Две недели назад за перевалом десантники разорили госпиталь. По реке, сам видел, плыли капельницы, бинты, бандажи… Огнестрельное, — повторил он, осматривая рубец, словно сам был врачом.
Батурин представил хромого в боевом облачении. «Лифчик», набитый автоматными магазинами. Пистолет в тисненной, узорной кобуре. Новенький «Калашников» на кожаном, в медных бляхах ремне. Сильный, ловкий, перескакивает по камням, таится на кручах, посылает точные очереди в бегущих, падающих, замирающих солдат. Неутомимый, смелый в бою моджахед, «воин аллаха и веры» — вот кто был перед ним.
И другое видение, от которого стало не по себе: не он, Бутурин, допрашивает моджахеда в железном коробе, усыпанном окурками, сором, а этот, похожий на джина великан, допрашивает его в саманной темнице, весело, беспощадно терзает, режет, сечет ножом, и глаза его вот так же выпукло, влажно блестят, краснеют в бороде вывороченные губы, и мука его, Батурина, страшна, бесконечна.
— Он может сказать, сколько людей в головном отряде Махмудхана? — спрашивал Березкин. — Есть ли в кишлаке «дэшэка», зенитки? Не видел ли он переносных зенитно-ракетных комплексов? «Стингеры», «блоупайцы»?
Пленный отвечал, что точно не знает. Есть разное оружие. У молодого Махмудхана есть большие пулеметы и пушка. Если шурави отпустят его, он может вернуться в Мусакалу, получше все разузнать и после рассказать шурави. Он не любит муллу Акрама. Тот нанес обиду ему и его братьям. Он любит шурави — военный доктор бесплатно дважды осматривал и лечил его рану. Если его отпустят, он через несколько дней вернется и расскажет, сколько оружия у молодого Махмудхана.
— Скажи, мы отпустим его. Но у него еще будет ночь, чтобы подумать и вспомнить, не видел ли он у молодого Махмудхана зенитных ракет и все ли броды на подступах к Мусакале открыты для переправы… Отведи его! — приказал Березкин солдату.
Когда пленный, опираясь на палку, приветливо улыбаясь и кланяясь, удалился, Березкин сказал Батурину:
— Вот этот фазан настоящий! Завтра приготовься, будем с ним долго работать… Я его сразу приметил в автобусе, отличил безошибочно… Фазан замечательный!
Начальник разведки, закрыв глаза, тихо, счастливо засмеялся.
В сумерках Батурин, утомленный, рассеянный, медленно направлялся к себе мимо продовольственного склада, у которого стоял часовой, сгорбленный под бронежилетом; мимо штаба, где дежурный громко говорил в телефонную трубку; мимо центра связи, накрытого шатром маскировки, из-под которого невнятно доносились позывные связиста.
Его окликнули:
— Батурин, а мы к тебе стучались! А ты вот где! Айда к нам, посидим… Военврач Ловчук и продавщица военторга Светлана преградили ему дорогу. Оба радовались тому, что отыскали Батурина. А тот почти испугался встречи. Ему хотелось побыть одному, не хотелось в их тесную комнатушку, где душно, накурено, все те же знакомые лица — врачи, вертолетчики, офицеры штаба, гарнизонные женщины. После ядовитого, жгучего глотка спирта тусклая лампочка вдруг начинает гореть светлее, лица женщин выплывают из тьмы, Ловчук хватает гитару, принимается яростно хлестать пальцами по струнам. Закатывает глаза, поет свои нескладные, сумбурные, яростные песни про разведку, десант, караваны, про бои в «зеленке». И все, кто сидит, хмельные, знающие друг о друге всю подноготную, истосковавшиеся, истомившиеся начинают подпевать. И все это в тесном саманном домике на краю медсанбата, где в палатах стонет подорвавшийся механик-водитель и слоняется, стучит костылем не ведающий сна лейтенант. Посидят, попоют, накурят донельзя. Разбредутся кто куда парами — любовники, кто на час, кто на год, породненные на время этой душной афганской степью.
— Батурин, айда ко мне! — приглашал Ловчук. — Посидим, попоем!
— Пойдем, — звала Светлана. Батурин видел в полутьме, как она улыбается, какая у нее высокая, крепкая грудь и белая шея. — Ты меня, вроде, боишься!
— Да нет, не могу сегодня, — отказался Батурин, желая, чтоб они поскорее ушли. — Много бумаг накопилось.
— Нашу Светку не берут в разведку! — хохотнул Ловчук. Обнял ее за плечи, притянул к себе. И они ушли туда, где у глинобитных казарм горели тусклые лампочки и темными, неразличимыми массами двигались солдаты, слышались голоса, стук сапог.
Он вернулся к себе и, лежа на суконном одеяле, положив под лампу раскрытую книгу, стал читать.
Это была поэма «Бабур-намэ» на фарси, с цветными миниатюрами. Она была захвачена десантниками вместе с кипой пропагандисткой исламской литературы и ящиками с промасленными гранатометами, когда душманская «тойота» напоролась на засаду в пустыне. Неизвестно, кто ею владел. Может быть, среди неграмотных мусульманских стрелков, жителей пустынных предгорий, крестьян, скотоводов, погонщиков, находился какой-нибудь университетский бакалавр, интеллектуал-идеолог, пробиравшийся из Пакистана вместе с караваном оружия. Их было не отличить друг от друга, разорванных в клочья снарядами «бээмпэ», когда оператор навел прицел на тусклые подфарники пробиравшейся по барханам «тойоты». Утром «тойота» еще дымилась. Десантники жгли тюки с брошюрами, перегружали в боевую машину трофейные гранатометы. И молодой командир углядел и выхватил из огня нарядную, в кожаном переплете книгу.
Батурин перевертывал плотные, обугленные по краям страницы, где шел рассказ о деяниях царя, о его походах, битвах, молениях, где восточная мудрость, облеченная в стих, учила жизни, служению богу, избавлению от страстей и скорбей, чтобы человек, пройдя свой путь по земле, утомившись в любовях, сражениях, изведав измену друзей, гибель любимых и близких, взошел тропою праведника в лазурный рай, прекрасный, как утренний свет на стенах изразцовой мечети.
Он рассматривал миниатюры, где тончайшей кистью были изображены царские охоты в горах, поединки витязей, осады городов. На ярких коврах плясали танцовщицы. Мудрецы сидели под раскидистым деревом, слушая перламутровую вещую птицу. Безвестный художник изобразил весь белый свет — с царствами, океанами, землями, с рыбинами в пучинах, с диким зверьем в лесах. И повсюду — в мечетях Герата, в садах Джелалабада, в тенистых рощах Кабула — душа воителя, покорившего народы и царства, взывала к силам небесным, молила защитить, научить.
Батурин отвлекся от чтения. Все, о чем читал в этой книге, присутствовало здесь, вокруг. В кишлаках и мечетях, в смугло-красных лицах дехкан, в коврах, в каменных башнях. Те же скалы, ручьи и посевы. Те же птицы и звери в горах. Кругом был Восток, все тот же, неизменный.
Батурин пытался глядеть на него глазами мудреца и поэта, странника, идущего по дорогам в поисках мудрости, озирающего лик земли. Но он не был мудрецом и поэтом. Он был военным, из другой земли. Пришел с воюющей армией. Его движение по горам и пустыням напоминало надрез. Рушило, вспарывало древний уклад. За кормой его «бэтээра» бурлила, стенала рассеченная жизнь, в которой умирали, корчились в кровавых бинтах, кричали на допросах, вонзали пулеметные очереди в пятнистые тела вертолетов. Однажды в разрушенном кишлаке среди обугленных яблонь он нашел на земле перламутровую, обожженную птицу, убитую взрывом…
Он встал, накинул куртку, вышел на воздух, под звезды. Стоял среди ровных, холодных дуновений близкой предзимней пустыни. Тарахтел по соседству движок. Масляно желтело оконце в вертолетной диспетчерской. Он двигался взором среди живого, шевелящегося звездного мироздания, тянулся ввысь. И ему казалось, эти холодные, чистые дуновения прилетают от звезд, несут из Вселенной загадочную, неясную весть.
Он напрягал глаза, устремлял их в серебристую, туманную бездну. Старался представить иную, страшно удаленную жизнь на невидимых, витавших меж звезд планетах. Она, невидимая, туманила звезды, делала космос не черным, не глухим, а воздушным, проявляла себя в бесчисленных дуновениях.
На одной планете, казалось ему, в том, мерцающем, с остроугольными очертаниями созвездии, — там, быть может, играли свадьбу. Валили с зеленой горы, топотали на жухлой траве, подсаживали в лодку жениха и невесту, сыпали звонкие деньги на жестяной нарядный поднос.
На другой, среди туманных светил, планете был его дом, были мать и отец, молодые, счастливые, среди весенних зайчиков света, и отец поднимал его на руках в белому потолку, где висела хрустальная люстра и в каждой граненой стекляшке, изумительно переливаясь и вздрагивая, метались золотые, зеленые огоньки.
А на третьей планете, той, что окутывалась млечной мутью набежавшего облака, — там шла война. Горели селения, гусеницы машин резали молодые хлеба, и кто-то тоскующий, одинокий стоял под ночными звездами среди этой войны, искал во Вселенной другой понимающий взгляд.
Батурину вдруг стало страшно. Он испытал почти ужас. Оцепенение, пронзившее грудь, остановившееся в сердце знание. Будто холодный свет звезд вошел в него тысячью тонких игл, впрыснул холод и смерть. Он вдруг понял, узнал, что будет убит. Непременно будет убит на этой войне, Не сегодня, не завтра, а позже, но будет убит. И оно, это знание, прилетев от звезд, замерло в нем. Он стоял, не в силах просить о спасении.
Медленно оттаивал. Понурый, усталый, возвратился в свою комнатушку, на кровать, накрытую суконным одеялом.
Ночью он проснулся от стука. На пороге стоял посыльный из штаба:
— Товарищ лейтенант!.. Полковник Березкин срочно послал за вами! Березкин сидел в своем кабинете, тоже поднятый недавно с постели, с непричесанными редкими волосами, в незастегнутой куртке.
— Этот хромой обалдуй устроил кавардак в «автосервисе»! Стучит, требует командора! Что-то хочет сказать. Давай-ка сходим. Видно, что-то надумал. Зря звать не станет!
Они спустились в стальной контейнер. Уселись под бледной лампочкой за тем же заляпанным столиком. Скоро на заплеванном, грязном полу возник перед ними пленный — огромный, сутулый, без чалмы, опирался на сук, почти касался потолка бритой черно-синей головой. Он был возбужден. Исчезли недавнее добродушие, непринужденная, со смехом и улыбками, речь. Его глаза выпукло, возбужденно блуждали. Негроидные губы жарко дышали. Сильная, большая рука то и дело прижималась к груди.
Речь его была неожиданна.
Да, признался хромой, он говорил на допросе неправду. Он не торговец, не дуканщик, а близкий помощник муллы Акрама. И рана на его ноге от пули шурави, когда из засады он жег в прошлом году колонну. «Наливники» взрывались так, что дым был виден на той стороне перевала. А в долину по реке приплывал горящий бензин. Тогда шурави потеряли тридцать «наливников» и много убитых. А из его отряда, из сорока человек, осталось двенадцать. Сам он уполз из окопа с пробитой ногой, спасаясь от огня артиллерии.
Да, он Сайд Голь, служил мулле до тех пор, пока тот кровно не обидел его. Мулла Акрам отстранил его от руководства отрядом, лишил всех почестей, заслуг и прилюдно накричал на него, как на простого слугу. А все потому, что Сайд Голь сказал мулле, что пора мириться с шурави, как это сделал Сейфуддин. Сейфуддин помирился с шурави, и его кишлаки остались целы, его поля и арыки целы. Его женщинам и старикам не надо сниматься с места и прятаться в горах, ожидая самолеты и танки. Сейфуддин получает от шурави оружие, и скоро станет сильнее муллы Акрама, и вместе с шурави придет в Мусакалу и разрушит ее. Мулла Акрам готовится воевать с шурави, но не выпускает из кишлака стариков и детей. Говорит — пусть снаряды и бомбы убьют их в домах, тогда все увидят жестокость шурави. Он, Сайд Голь, потребовал от муллы отпустить невинных женщин и стариков. И тогда мулла принародно накричал на него и ударил. Теперь Сайд Голь будет мстить обидчику и для этого вызвал командора среди ночи.
— Что он хочет сказать? — Березкин угрюмо, недоверчиво поглядывал на хромого, чья косматая великанья тень металась под низкой лампой. — Пусть побыстрее выкладывает!
Махмудхан, мальчишка, родственник муллы Акрама, крикун и бездельник, падкий на чужое добро, — вот кому мулла передал его, Сайд Голя, отряд. Сайд Голь создал каждого воина своими руками, каждому вложил в руки винтовку, каждого благословлял перед боем, каждого, кто был ранен, нес на своих плечах, каждого, кто был убит, провожал в рай, уповая на скорую встречу. И этих людей мулла отобрал у него и отдал мальчишке. И они, эти люди, почитавшие Сайда Голя за пророка, отвернулись от него и забыли, стали, как псы, лизать руку Махмудхана, на которой не найдешь следов пороха и ружейной смазки, а только сахарную пудру и хну. Так пусть же они будут прокляты все! Сайд Голь откроет командору тайну, и пусть командор ею воспользуется.
Завтра, продолжал хромой, Махмудхан играет свадьбу. Не в Мусакале, где люди ждут близкой войны и скорбят перед смертью, а в дальнем кишлаке, куда не придет война и не прилетят вертолеты. Там, в кишлаке Тора-Коталь, завтра будет свадьба Махмудхана, на которую соберется весь его военный отрад и еще два малых отряда, всего сто двадцать воинов. Если командор пошлет туда вертолеты и ударит, он одним хлопком накроет всех сразу. Люди в Мусакале скажут, что аллах справедлив, наказал глупца и гуляку. А мулла Акрам, устрашившись гнева Господня, разрешит старикам и детям покинуть селение и станет просить мира у шурави. Вся эта речь, бурная, клокочущая, толкалась в Батурина. Проникала в него подобно электрической плазме. Ему становилось горячо, душно. Переводя Березкину, он невольно воспроизводил жесты и мимику пленного. Выпячивал губы, поднимал брови, прижимал к груди ладонь.
— Что же он раньше молчал, если дело такое срочное? — сказал Березкин, все еще недовольный, мрачный, но уже меняясь в лице. В его синих глазах отражались две золотые искорки света — ума, прозорливости, цепкой бегущей мысли. — Я ведь говорил, что он фазан непростой!.. Так что же он раньше молчал?
Молчал, отвечал хромой, потому что боялся. Боялся, что командор его расстреляет. Слишком хорошо знают Сайда Голя. Многих солдат, водителей и саперов убил Сайд Голь. Много грузовиков, транспортеров и танков подорвалось на его фугасах, сгорело от ударов его гранатометов. Он боялся, что его расстреляют или отдадут в руки Хассану, начальнику госбезопасности. Хассан завернет его в мокрую простыню и станет пропускать электрический ток. Или станет по одному отколупывать ногти, пока аллах не сжалится и не заберет на небеса его душу. Он просто боялся. Но теперь не боится. Он хочет отомстить обидчикам, хочет узнать, что месть совершилась. И пусть его потом расстреляют или отдадут Хассану. Он все сказал.
— Может показать кишлак? Где этот Тора-Коталь?
Березкин раскрыл карту. Все трое наклонились над ней. Батурин видел близко бугристую голову великана с черно-синей макушкой, красные вывернутые губы, огромный палец с загнутым ногтем, скользящий по карте.
— Вот Тора-Коталь! — сказал пленный. — Он здесь!.. Я знаю карту, я учился читать карту, когда в Пакистане набирал отряд!.. Вот Мусакала. Вот Нарушахри у дороги, где стоит отряд Махмудхана. Вот, в соседнем ущелье, Тора-Коталь. Там завтра Махмудхан со своими людьми справляет свадьбу. Пусть командор пошлет туда вертолеты и убьет Махмудхана. И тогда будет мир!
— Ладно, скажи ему… — Березкин бегал глазами по карте, заглядывал в свой блокнот, что-то высчитывал и сверял. — Скажи ему, что завтра мы посадим его в вертолет и полетим в Тора-Коталь. И если мы не найдем там свадьбы или нас встретит огонь «дэшэка» и зениток, я открою в вертолете дверь и пошлю его прогуляться! Выше в небо — ближе в аллаху!
Тот закивал, соглашаясь. Распрямился, огромный, бритоголовый джин с громадными руками, прижатыми к могучей груди. Березкин посмотрел на Батурина:
— Вот это другой подход. Настоящее дело. Готовься, лейтенант, завтра погуляешь на свадьбе! Повезем жениху гостинцы!
Ночь. Дуновение небес. Туманные высокие звезды. Ладья на синей реке, увитая лентами. Гроздь рябины в руках у невесты.
Березкин негромко рассмеялся.
Утром на вертолетной площадке готовились к взлету две пары: два Ми-8 и две «двадцатьчетверки». Подвешивали бомбы, заряжались в барабаны снаряды. Заправщики заливали баки. Батурин чувствовал, как наполняются тяжестью машины, обремененные топливом, сталью, взрывчаткой…
Где-то в стороне, за горами, в том же воздухе, в том же солнечном свете, собиралась мусульманская свадьба. В мечети, в прохладных сумерках, мулла раскрывал Коран. Гудела, рокотала молитва. Смуглые бородатые лица припадали к коврам. Колыхались над селением дымы. На блюдах курился плов. Величавые старцы, нарядные мужчины и юноши собирались на большое подворье…
Березкин с автоматом, с болтавшейся на груди фотокамерой развернул карту. Летчики поддерживали ее, а он прокладывал маршрут к кишлаку Тора-Коталь. Морщинистое, усталое лицо знакомого командира эскадрильи, казалось, отражало эту карту. Линию полета — через лоб, переносицу, сухие, искривленные губы.
— Я думаю, надо лететь здесь, по речке. Не прямо через горы, а зайти стороной. А то придется прорывать «пэвэо», — сказал командир, удерживая на весу хрустящую карту.
— Не придется, — сказал Березкин. — Они нас не ждут. Здесь, по данным, вообще нет никакой обороны. Женщины будут отдельно. Их бомба не тронет. А мужики всей бандой кучно будут сидеть. Их и накроешь. Лишь бы вы точно вышли, и сразу, чтобы не спугнуть!
Свадьба втекала в подворье. Под тенистыми кронами на узорных коврах сидели седовласые старцы. Молодые в поклоне подносили пиалы с чаем. Тихие речи, шевеление усов и бород, шелк на подушках, черноглазое лицо жениха. И в плетеной, подвешенной клетке — златоперый павлин…
— Сажайте ко мне предателя! — сказал командир эскадрильи.
Тот, кого назвали предателем — презрительная кличка для всех, кто за деньги или из страха служил проводником в рейдах и налетах на базы, наводил вертолеты на родные кишлаки, указывал дома моджахедов, имена и явки мятежников. — пленный великан уже шел, прихрамывая, опираясь на тяжелый костыль. Лицо его, гончарно-красное, твердое, было спокойно. Широкие сжатые губы казались вырезанными из камня. Два солдата конвоировали его к вертолетам.
— На мой борт! — повторил командир эскадрильи.
Пленный подошел, молча поклонился и замер, возвышаясь пышным, складчатым шелком над головами пилотов.
— Сюда, сказал ему Батурин, — подводя к пятнистой машине, помогая влезть на ступеньку. И пока тот влезал, забросив клюку, Батурин сквозь ткань чувствовал литую мышцу.
Они уселись. Предатель между левым и правым пилотом. Сзади него Батурин, чтобы можно было общаться. Березкин с борттехником уселись на лавку.
— Ну, с Богом, как говорится, пошли! — сказал Березкин. — На свадьбе гулять и «горько» кричать! — Взвел фотокамеру, прицелившись в круглое, наполненное солнцем стекло.
Вертолеты проскрежетали по рифленому железу, взмыли один за другим. Батурин видел сквозь блистер мелькающую серую землю. Все те же развалины старой крепости, как огромный гнилой зуб с провалившимся дуплом. В недрах дупла на пепелище виднелись шатер кочевника и два неподвижных верблюда. Пролетели кишлак — клетчатую хрупкую вафлю. В ломких тисненых ячейках некоторые квадраты светились, словно покрытые золотой фольгой, — это сушился на крышах урюк. Зарябили поля, зеленые, черные, будто лоскутья бархата, нашитые на грязную мешковину пустыни. Струйки арыков пульсировали, отражали солнце.
Батурин видел, как за пышной чалмой афганца чернеет пулемет с концентрическими кругами прицела, стелется белый, сахарный солончак. Чувствовал стремительный, грозный вектор, по которому двигались вертолеты, — упрямый, отточенный, проходящий сквозь ствол пулемета. Думал: свадьба, война, ночное предчувствие смерти, мысли о милых, ожидание любви, затмение в страхе и ненависти — быть может, все это, неразделимое, переплетенное, переходящее одно в другое, и есть целостность жизни, которую невозможно понять, а можно только принять. Вот он, живой, никому не желающий зла, читавший «Бабур-намэ», летит на бомбовый удар. Он и есть носитель этой целостной жизни. Так и надо жить, не иначе.
Они пересекли долину и взмыли над главными складками гор. Казалось, под огромной попоной спят великаны. Виднелись очертания их туловищ, ног и голов. Перевалили кручи и снова снизилась к извилистой, плоской реке. Шли низко над водой, над белесыми тростниками, над вспышками черного и белого солнца. Стая уток косо взлетела. Лунь, похожий на алебарду, соскользнул и пропал под днищем.
Батурин смотрел в прогал между головой вертолетчика в пластмассовом шлеме и пышной чалмой афганца. Река кидала вверх бесчисленные отражения солнца, словно в воде открывались и гасли глаза, взлетали чьи-то руки, пытались задержать вертолет, отвернуть назад, изогнуть в обратную сторону металлический вектор. Но пилот твердо удерживал рукоять управления. Незримая тугая стрела проходила сквозь ствол пулемета, и туда, по этой стреле, неслись боевые машины.
Резко, круто воспарили, отвернув от воды. Афганец, испугавшись виража, всплеснул руками, откинулся назад, на Батурина. Вертолет набрал высоту, развернулся, поместив в стеклянные грани кабины другие два вертолета. И в прозрачном блистере неожиданно близко возник кишлак. Дувалы, сады, виноградники. Плоские крыши. Куполок мечети. Склеенные домики, рулеты и лабиринты проулков. И среди гончарной лепнины в четырехугольнике просторного подворья открылась свадьба.
Пестрая густая толпа заполнила двор, окруженный стеной с округлой глиняной башней. Белые, голубые, розовые одежды, расстеленные красно-золотые ковры. В проулках толпились люди. В соседних улицах клубился народ. И все стягивались, вливались в это подворье, где на коврах, на узорах тесно сидели гости. Сверху, с высоты, заострившимся, птичьим взором Батурин, казалось, разглядел пиалы с красным соком граната, окутанные паром груды риса с кусками смуглой баранины, блюда с плодами оринджа, бороды в серебряных, тугих завитках, шитые тюбетейки, вольные складки одежд на плечах у мужчин, и орнамент ковра, и блик солнца на стеклянном сосуде, и коня под тенистым деревом, его медное стремя, и куст блеклых роз, и легкий блеск от лежащего, притаившегося в древесной тени оружия. Он все это успел разглядеть, словно свадьба оторвалась от земли, приблизилась, опала, легла на землю разноцветным, клубящимся ворохом.
— Вот они, тут! — крикнул афганец, озираясь яростно и счастливо. Зубы его блеснули в мокрых красных губах, и глаза огненно провернулись в глазницах.
Летчик потянул рукоять, отворачивая, отваливая. Поставил землю плоско, дыбом, словно желал ссыпать, стряхнуть с нее свадьбу. И снова мелькнули две другие машины, пятнистые, длиннохвостые, с пушками и пузырями кабин.
— Пошел! — Березкин навалился на Батурина сзади, крича вертолетчику: — Дави их!
Вертолет медленно, сносимый вдоль гор, повернулся вокруг невидимой, пропущенной сквозь небо, оси. Застыл на мгновение, словно трепетал в пустоте. И грозно, мощно, напрягая все свои стальные конструкции, рванулся вперед, в пике, захватывая в ромбы кабины пестрый клубок — ковры, пиалы и бороды, помещал их в прицел бомбомета.
Сорвавшись с подвески, бомба пошла на свадьбу, продолжая лететь под днищем, отлипая, проваливаясь, удаляясь к земле. Машина, отпуская от себя белую бомбу, косо ринулась в сторону, прочь, выстригая винтами небо. Батурин, вытянув шею, заглядывал из-за плеч великана. В крутом развороте увидел черный, косматый взрыв, затмивший подворье, взлетевшие в клубах отметки тряпья. В курчавом дыму открылась на мгновение жаркая яма в том месте, где только что пестрели ковры, белели тюрбаны и бороды.
— Велик аллах! — Хромой пытался встать в рост, утыкаясь чалмой в потолок, сжимая огромные кулачищи. — Велик аллах!
— Отлично! — кричал Березкин. — Еще разок зайди!
Вертолет отваливал, удалялся, освобождая небо для атаки другим машинам. Издали, от гор, Батурин видел, как пикирует «двадцатьчетверка». Вонзает в воздух острые, черные зубья, дымные, пышные трассы, и на их продолжении, среди глиняных башен и стен, катятся круглые взрывы, ломают и жгут. В недрах кишлака, как в коптильне, начинает чадить и дымиться, и над дымом несутся узкие тела вертолетов, мерцают в подбрюшье.
Снова пошли на кишлак, снижаясь, налетая на плоские кровли. В проулке сквозь дым бежал человек в размотанной, опавшей на плечи чалме, воздев кверху руки, держа в кулаке винтовку. Второй пилот ловил его пулеметом, жал на спуск.
Стучали очереди. Было видно, как пули кудрявили пыль дороги у ног человека спереди, сзади. Тот продолжал бежать. Летчик, оскалясь, с длинным, беззвучным криком захватывал его в концентрические кольца прицела, вгонял ему в спину очередь, валил лицом вниз. Машина низко, с грохотом прошла над убитым, над кроной дерева, над главкой мечети.
— Велик аллах! — ликовал великан, сжимал огромные кулаки.
Батурину было страшно видеть свершавшееся убийство, а вблизи от себя — сверкающие, огненные, под черными бровями глазищи.
Вертолеты сновали над кишлаком, наполняя улицы огнем и сталью, словно вытачивали в глинобитном монолите новые ходы и прогалы. Били из пулеметов и пушек в коновязи, в деревья, сады, догоняли бегущих.
За кишлаком на дороге мчался всадник. Белая чалма, пузырящаяся, как крылья, накидка, шлейф пыли из-под копыт. Вертолет нагонял его низко, на бреющем, оглушал ревом винтов. Всадник обернулся, пригибаясь, сдирая из-за спины автомат. Вертолет наваливался своей мощью и скоростью. Всадник повернулся в седле, бросил поводья, ударил навстречу машине. Пуля пробила блистер, наполнила кабину мельчайшей пылью. Метнувшиеся из барабанов снаряды выломали из земли часть дороги, превратили в черную копоть. И Батурин издалека, из далекого виража видел взлетающий дым, убитых лошадь и всадника. Нес в своем ужаснувшемся сознании отпечаток того лица.
Афганец хохотал, скалил зубы.
Вертолеты возвращались домой. Батурин сидел, глядя на мелькавшие кручи. В блистере — окруженное трещинками отверстие, из него тонко, остро тянуло сквозняком.
Вернулись, сели.
— Скажи ему, — Березкин хлопнул пленного по высокому плечу, — скажи, он получит деньги. Вечером придем, потолкуем!
Афганец не кивнул, не ответил. Лицо его было спокойно и каменно. Уходил, опираясь на палку, сопровождаемый двумя автоматчиками.
Батурин лег. Он страшно устал. Глаза его были закрыты. Под веками, окруженная красным и белым, чернела дымная яма. Мчался всадник. Мелькали копыта. Клубилась прозрачная пыль. Оборачивался, приближался, отпечатывал в близком лице Батурина свое бледное, под белой чалмой лицо. И это лицо вошло в Батурина как отпечаток смерти. Чужая смерть погрузилась в него, становилась его собственной смертью.
После обеда он сидел в штабе, в кабинете Березкина, уточняя тексты фонограммы для агитационно-пропагандистского отряда. Броневик «Алла Пугачева», как называли его пропагандисты, выезжал вперед, за оцепление, перед войсковыми порядками, и вещал на окруженный кишлак, предлагая мирному населению покинуть жилища, выйти из зоны боя, собраться в безопасном месте. Когда мирный народ, женщины, старцы и дети покинут дома, самолеты нанесут удар по мятежному, превращенному в крепость кишлаку.
«Благородные мусульмане, жители Мусакалы, — говорилось в тексте, — во избежание напрасных жертв и кровопролития, на которые хочет обречь вас мулла Акрам, предлагаем вам собраться к двенадцати часам пополудни у Сухого колодца, возле селения Чархи Дрош, где вывешен белый флаг…»
Батурин уточнял отдельные фразы перед тем, как отнести листок в политотдел. Представлял, как зеленый маленький броневичок, огибая стоящие в «блоке» боевые машины, медленно покатится навстречу недвижному, в желтом солнце кишлаку. Останавливается, замирает, снова начинает осторожное продвижение. Гортанный, булькающий, сносимый ветром звук улетает к домам, дувалам, гуляет среди затаившегося, обреченного на удар кишлака, возвращается неразборчивым, многократно отраженным эхом.
Березкин, сосредоточенный, аккуратный, тут же погрузился в бумаги, делая пометки на карте, в блокноте, в толстой, извлеченной из сейфа тетради.
Прогрохотали за дверью шаги. Без стука, запыхавшись, заскочил дежурный:
— Товарищ полковник, командир на ЦБУ вызывает!.. Жгут колонну!.. Вслед за начальником разведки Батурин проскочил в центр боевого управления, где уже собрались офицеры. Обступили настенную карту, впились в телефоны и рации. Командир среди разноголосицы позывных и команд стискивал трубку, перекрикивал штабистов:
— Где у тебя головные?… «Змея», «Змея»… Я спрашиваю, где у тебя головные?…
И, выведенный на громкий динамик сквозь шелесты и хрусты эфира, далекий голос старшего колонны отвечал:
— «Гора»! «Гора»!.. Я — «Змея»!.. Головные горят!.. Три головные горят!.. «Нитка» остановлена!.. Очень сильный огонь!.. Есть «ноль двадцать первые» и «трехсотые»!.. Дайте «Гром»!.. Цели «сто сорок третья» и «сто сорок восьмая»!.. Очень сильный огонь «бородатых»!..
Березкин, потрясенный, не имея места у телефона и раций — артиллерист, авиатор, тыловик, начальник штаба, сам командир, все выкликали, выспрашивали, отдавали команды с похожими, ожесточенными лицами, — обратился к Батурину::
— Сейфуддин!.. Предатель!.. Сволочь!.. В глаза мне смотрел!.. Целовались!.. Водку пили!.. Братом называли!.. Никому нельзя верить!.. Только гвоздить!.. Огнем их, огнем!
Батурин понимал: случилось несчастье. Рухнул, рассыпался, превратился в ничто сложный, взлелеянный план примирения с группировкой Сейфуцдина. Все тайные и явные встречи, посулы оружия, выплата денег, все, что должно было превратить враждебные банды в дружественное, союзное войско, прекратить боевые действия в обширном районе, сохранить от разорений кишлаки и посевы, сберечь свои и чужие жизни, — все это рухнуло. Провален план, который приветствовали в Кабуле как победу мирной политики. Все это пропало и кончилось. Дорога, которую взялся охранять Сейфуддин, пропуская колонны, снова превратилась в арену войны. Сейчас на этой дороге взрывались и вспыхивали «наливники», падали солдаты; «бэтээры» сопровождения, крутя пулеметами, били по кручам, где в окопах угнездились стрелки, поражали разрывными пулями цистерны с топливом. Лопались громадные шары огня, вставали черные башни копоти. После взрыва скелет машины спекался в белом огне.
— «Гром»!.. Я — «Белка»!.. Я — «Белка»! — хрипел в трубку начальник артиллерии, направляя огонь на дорогу. — Цели «сто сорок третья» и «сто сорок восьмая»!.. Беглый огонь!..
Березкин бешено крутил синими, потемневшими от ненависти глазами:
— Предатель!.. Спалить его заживо!..
Батурин ушел с ЦБУ, чувствуя, как все в нем болит и страдает — не телесным, а душевным страданием. Он, переводчик, пусть и скромный, но участник миротворческого плана. Присутствовал на тайных свиданиях с Сейфуддином ночью, на коврах, за дымящимся пловом, когда под дугой тускло блестели уздечки и винтовки охраны и стрелок в «бэтээре» сжался под броней у прицела. Он, Батурин, поверивший Сейфуддину, полюбивший учителя Фазли, его мягкую речь и искренние, глубокие мысли, не мог понять причину крушения. Пугался обмана, вероломства, в которые был вовлечен. Не сумел разгадать среди сладких уверений и истовых клятв тонкого, умелого сокрытого лукавства. Нет, он не знаток Востока и бессилен перед его глубиной и тайной. Отделен от него своим чужеродством.
В стороне, за казармами, в пыльной степи рвануло воздух, продернулся огненный шнур. Тучи праха и дыма потекли над землей, и в них мерцали и лопались рыжие глазницы. Била артиллерия. Самоходные гаубицы посылали снаряды в горы, крушили позиции моджахедов, вызволяя колонну.
К вечеру в расположение части въехала колонна. Пыльные КамАЗы, цистерны в потеках топлива, исцарапанные фургоны, зачехленные брезентом грузовики. На лобовых стеклах машин были видны пулевые отверстия в паутинных трещинах, из-за которых глядели утомленные лица водителей. Одну машину, с пробитым радиатором, приволокли на прицепе. Из другого «наливника», из цистерны, сквозь пробоину хлестало топливо, и водитель, выскочив из кабины, затыкал отверстие тряпкой.
Из «бэтээров», замызганных, закопченных, выгружали убитых. Батурин видел круглое, с оскаленным ртом, серое лицо, открытые, полные холодных слез глаза. Другое, обгорелое, в красной коросте, тело укладывали на носилки, и санитар торопился набросить брезент.
Военврач Ловчук, расторопный, быстрый, помогал выгружать раненых. Покрикивал на санитаров, поддерживал под руку лейтенанта с перевязанной шеей, подсаживал его в фургон с красным крестом. Лейтенант возбужденно, лихорадочно ему говорил:
— Я на броне!.. Кголовной!.. Смотрю, горит! Я пулеметчику: «Режь!..» А у него заклинило!.. Я — к люку!.. А меня жигануло!..
Батурин шел вдоль колонны, пахнущей бензином и пылью. В степи грохотала артиллерия. Летели с воем реактивные, сжигающие небо снаряды. Падали далеко в невидимой «зеленке».
В вечерней степи, озареные низким солнцем, маячили древние крепости — свидетели старинных нашествий…
Батурина опять разбудили ночью. В маленькой комнатке, где обычно встречались с агентами, за низким столиком сидел Березкин, а напротив него учитель Фазли. Еще недавно, день назад, Батурин любовался его благообразным лицом, легкими, изящными движениями, от которых складки на просторных одеждах ложились красивым узором. Теперь учитель Фазли был в пыли и грязи, в разорванной, с запекшейся кровью накидке. Его рука была обмотана тряпкой. На пальцах под ногтями темнели земля и кровь. Лицо, оцарапанное, дергалось мелкими, пробегавшими судорогами. Он не притрагивался к пиалке с чаем, к выложенным на блюдо сладостям.
Едва Батурин вошел, он без приветствия, торопясь, взмахивая раненой рукой, стал говорить, устремляя выпученные глаза на Березкина, ему обращая свою клокочущую речь.
Зачем шурави понадобилось так жестоко его обманывать? Зачем шурави обманывают тех, кто стал их друзьями и готов был вместе с ними сражаться против корыстных и вероломных людей? Почему шурави клялись в вечной дружбе и нарушили клятву?
— Что он такое несет?! — тихо и яростно отвечал Березкин. — Я думал, поймаю его как-нибудь и собственноручно вкачу ему пулю между глаз! А он явился и пудрит мне здесь мозги! Скажи ему, мы сейчас отправимся в морг, я покажу ему убитых водителей и тут же в морге расстреляю его, как лживую собаку! Чтобы мертвым парням, если есть загробная жизнь, стало хоть немного легче! Одним предателем меньше! То же самое сделаю с Сейфуддином, если он мне попадется живым! Если его кости еще не перемололи снаряды наших гаубиц и реактивных установок!..
Батурин перевел буквально с той же яростью, с тем же отвращением и презрением, представляя, как лежат сейчас в морге тела убитых водителей, завернутые в серебряную фольгу, представляя их матерей, не ведавших о случившемся, спокойно спавших в далеких городах и поселках.
— Почему Сейфуддин клялся аллахом, что скорее отдаст на заклание родного сына, чем нарушит договор о мире? — Березкин выговаривал слова медленно побелевшими от бешенства губами. — Вы обещали охранять проходящие по дорогам колонны, и мы поверили вам!.. Почему ваши пулеметы расстреляли колонну?!
— Сейфуддин отдал на заклание родного сына! — ответил гонец, и по его измученному, поросшему голубоватой щетиной лицу прокатилась конвульсия боли. — Ваши вертолеты расстреляли свадьбу сына Сейфуддина Маджида. Маджид убит, а Сейфуддин ранен в спину. Вы обманули Сейфуддина словами о мире, дождались праздника и хотели разом убить Сейфуддина и лучших моджахедов! Сейфуддин, несмотря на рану, сам вел бой на дороге, сам стрелял из «дэшэка», сам поджигал машины! Он сказал, что будет мстить шурави до самой смерти! И если какой-нибудь шурави попадет ему в плен, он сам будет отрезать от него каждый час по кусочку! И, может быть, его сын Маджид услышит, как визжит шурави!
Батурин перевел и видел, как страшно белеет лицо Березкина. В белой, словно костяной, голове застыли белые, наполненные ужасом глаза.
— Какая свадьба?! Какой Маджид?! Наши вертолеты разбомбили свадьбу Махмудхана — головной отряд муллы Акрама!..
Гонец не слушал. Ему было дурно. Он боролся с обмороком. По лицу пробегали конвульсии. Видно, где-то рядом с ним разорвался тяжелый снаряд, и его сознание, его речь, его одежда и тело были исковерканы взрывом.
Зачем шурави обманули его? Он верил шурави, любил шурави. Хотел, чтобы кишлак, в котором стоит его школа, насладился миром. Теперь там снова война, снова рвутся снаряды. Сейфуддин ищет его, хочет убить. Считает, что он, учитель Фазли, выдал шурави место, где совершалась свадьба, указал кишлак Тора-Коталь. Теперь Сейфуддин станет искать его, станет вылавливать его жену, детей, сестер и братьев. Где ему укрыться от смерти?
— Как же так!.. — Березкин шевелил узкими белыми губами. — Одним махом всех разом… Как же так!..
Страшная, грозная истина пропитывала их обоих, начальника разведки и переводчика. Хромой великан в голубой чалме сидел в вертолете, наводил машину на свадьбу, и верный взрыв, разметавший ковры и бороды, фарфоровые блюда и чашки, разметал и разрушил весь сложный, мучительный план, над которым трудился Березкин, пытавшийся замирить мятежные кишлаки Сейфуддина. Бомба разбила свадьбу, разрушила мир, и красные губы в черной смоляной бороде хохотали, влажно блестели, издавали ликующий клик.
— Пошли! — Березкин вскочил, потянул за собой Батурина.
Тусклый подземный бункер, заплеванный пол, блеклая лампочка. Пленный стоял, огромный, с бритой бугристой головой, прижимаясь к железной стене. Березкин, задыхаясь, срываясь на хрип, выкрикивал в близкое недвижное лицо. Батурин повторял тот же крик, тот же хрип:
— Ты мне сказал, что в Тора-Коталь будет свадьба Махмудхана и на свадьбу прибудет его отряд! Ты мне сказал или нет?!
Пленный молчал. Не мигая, остановившимися черно-блестящими глазами смотрел мимо, будто не слышал вопроса. Его каменное, красное, со стиснутыми губами лицо, окруженное черной бородой, было недвижным.
— Ты, подлый, вонючий баран… Ты сказал, что ненавидишь муллу Акрама и поможешь нам! Наведешь вертолеты на Тора-Коталь. Ты так говорил, отвечай!!!
Пленный молчал, и лицо его каменело все больше, словно он на глазах превращался в гору. И только зрачки, не мигая, мерцали, смотрели сквозь железную стену, холодную землю, видели что-то сквозь толщу земли и металла.
— Ты обманул меня! Можешь радоваться, что обвел меня вокруг пальца! Я не раскусил твоей подлой лжи! Но я сейчас пристрелю тебя, прямо здесь, и выкину твое вонючее тело на помойку собакам! Оно никогда не увидит земли, и никто не узнает, какой ты герой! И рая, в который вы все так стремитесь, тебе тоже никогда не видать! Потому что кости уйдут не в могилу, а достанутся голодным собакам!
Березкин достал пистолет, сунул дуло в шею пленного. Но тот не моргнул, не шевельнулся, словно был из камня, и пистолетное дуло уперлось в гранит.
— Нет, я не стану тебя стрелять! Я отошлю тебя начальнику безопасности Хассану, и ты со своей хромой ногой станешь бегать так быстро, что тебя не догонит ни один олимпийский чемпион!..
И тут великан шевельнулся. Глаза его моргнули. Брови двинулись вверх. Грудь поднялась, наполнилась тяжким вздохом. Губы в бороде разомкнулись. Он издал глухой, похожий на стон звук. Голос его рокотал, возносился, наполняя железный бункер. Огромное тело стало раскачиваться, тень колыхалась, складки одежд шевелились. И сквозь рокот и гул возникало, многократно повторялось: «Аллах акбар!..»
Батурин слушал это подземное пение, чувствовал, как холод земли проникает ему в самое сердце, и оно останавливается, полное холодной земли.
Днем Батурин смотрел, как в туманном от пыли воздухе крутятся винты вертолетов. Броневая колонна выруливала в душную степь, выстраивалась длинным размытым хвостом. Скрипели гусеницы танков, наматывая на себя песок. Колыхались на рытвинах ромбовидные бронетранспортеры. Батальон собирался в поход на Мусакалу. И он ждал, когда появится «бэтээр» начальника разведки, чтобы прыгнуть на горячий борт, опуститься в чрево машины.
На бестравной, утоптанной земле крутился смерч пыли, впиваясь в землю маленькой, плотной головкой, поднимал к бесцветному небу шаткую, дымную спираль. Медленно двигался, приближался к Батурину. Тот смотрел на смерч, оцепенев, не в силах пошевелиться, видя приближение мутного вихря. Ему казалось: в кружении пыли мечется, машет руками чья-то громадная, в чалме и накидке фигура. Смерч приблизился, встал перед ним плотно и душно. Обнял его своим жаром. Выпил единым глотком всю его жизнь и силу. Осушил, обезводил, лишив сознания и воли. Промчался дальше, оставив его стоять посреди глиняной, выжженной, изрубленной гусеницами степи.
И он стоял, понимая, что мертв, что его настигла гибель. Смотрел, как в туманном небе идут вертолеты.
Назад: Родненький
Дальше: Кандагарская застава