103
Поздний вечер, и я снова один. Можно закрыть дверь изнутри, никому не открывать, лежать и смотреть в потолок. Приятное чувство от беседы с Витовтом куда-то ушло, и осталось опустошение. Все одно и то же. Только каждый раз с все более неутешительными ощущениями и выводами. Обычный гостиничный номер. Точно в такой же можно было зайти, поселиться пять и десять лет назад. Стол и стулья с инвентарными номерами, убогий черно-белый телевизор с разболтанным переключателем каналов, поцарапанный холодильник, дешевые шторы на пыльном карнизе, драный линолеум и вытертая ковровая дорожка будто вне времени. Номер неизменен точно так же, как ничего поначалу не меняется в каютах наскочившего на риф корабля. Возврат к обычной жизни и обстановке нас всех расхолаживает, если не сказать растлевает. Но корабль утонет. И вовсе не важно, где, в какой точке находиться на нем. В самой пробоине, что зияет на углу Коммунистической и Первомайской, на обломанном полотне Дубоссарского моста или в этом номере и даже за тысячу километров отсюда. Корабль все равно утонет. Не из-за военных конфликтов даже. Все его днище покрыто тысячами и тысячами других дыр — малозаметных, но через которые вовсю хлещут муть, ил и грязь. В каждом городе, городке и селе России, Украины, Молдавии и так далее разруха. А они из рук в руки не переходили, по ним артиллерия и минометы не стреляли. И все же всюду пробоины. И становится еще хуже.
Взять совсем не бедный украинский Донбасс. Там многие шахтерские районы и поселки — это же просто мрак! Столетние, вросшие в землю хибары, угаженные и переломанные детские площадки в погибающих скверах, за которыми высятся облитые краской и разрисованные шпаной памятники шахтерам, погибшим в авариях двадцатых — тридцатых годов. От внуков эти памятники пострадали значительно больше, чем от немецких оккупантов. Разбитые летние кинотеатры и уничтоженные скамьи… Пьяные мужичонки в очередях за водкой у продмагов с глазами, будто обведенными со всех сторон тушью. Но это не тушь, а въевшаяся от многолетней работы в забоях угольная пыль. Куда же они дели свои большие советские заработки? Во всех учебниках прописано было: шахтеры — передовой отряд пролетариата! Оказалось же — не поймешь кто. Пока были сыты — против союзного правительства Рыжкова, в погоне за очередным дармовым куском, орали громко. Как жизнь приперла — молчок!
Как можно было так угробить жизнь? Самим себе угробить, националисты им в этом не помогали ни капельки! Не было их в Донбассе, националистов! Как-то в долго и нудно колесящем по степным югам пассажирском поезде один дядька разговорился, рассказал, как он работал на шахте, откупаясь от своих приятелей водкой. Чтобы не участвовать в коллективных пьянках, с каждой получки покупал им ящик. Как денег скопил — надо отселяться, покупать домик где-то в деревне, потому что в шахтерских поселках на хороших хозяев злоба. Как увидят достаток — все, водкой не откупишься. Оскорбления, драки, доносы: ворует, мол, человек и поэтому хорошо живет! И я ему верю. Потому что видел по сводкам милицейской статистики, как особо прыткие представители оголодавшей шахтерни вместо борьбы за свои пролетарские права поехали грабить и убивать мещан в другие области и края. Как жить нормальным людям среди этих — все пропивших и озверевших?
Не забыть увиденный в другом краю, в украинской Подолии, в маленьком городишке Бершади, памятник павшим в Отечественную войну и воинам-«афганцам» с погасшим Вечным огнем, закиданный мусором и прогоревшими в печках угольями. Сделали это не зарубежные осквернители, а жильцы соседних домов. Посмотри на такое, как на дело обычное, привыкни — и ты уже конченная свинья. А рядом, в окрестных дворах, растут дети…
Много лет назад в моем родном дворе рабочие копали траншею для кабеля вдоль парка и наткнулись на немецкие военные могилы. Вспыхнула золотая лихорадка. Искали золотые зубы, ордена, выкидывали подальше за ненадобностью солдатские медальоны. Даже мы, мальчишки, своими не раскрывшимися еще душами, понимали: это нехорошо, — и обходили раскопки стороной. Обходная дорожка шла мимо памятника в парке. Хмуро смотрел на прохожих каменный советский солдат. Не по душе ему было то, что делали потомки с его бывшими врагами, не за эту дикость он воевал и стал камнем…
Тогда, когда все кругом было еще благополучно, этот омерзительный поступок целой шайки рабочих уже случился, уже был. У кого-то из них отцы тоже лежали в безвестной могиле, а они пренебрежительно бросали чужие солдатские медальоны. Вражеские?! Не оправдание! А человеческое у этих работяг было где?! Никто не остановил мародеров. Осуждали их слабо и то отдельные старики. Обогатились на пару золотых зубов деляги безнаказанно. Потом выросло поколение их детей, такое идейное и обильное, что переключилось на все могилы подряд, добавив к ним с ходу заводы, фермы, детские площадки и садики…
Повсеместно остатки того, что мы защищаем от националистов, быстро уничтожаются самодовольной аморфной массой, которую язык не поворачивается назвать согражданами. Этот народ в его нынешнем большинстве не стоит того, чтобы его защищать. Пока он таков, мы не выиграем ни одну войну. Всякая победа будет равна поражению, являясь просто бессмысленным умножением горя и зла во имя иллюзии, что такое пустое место, как современный русский, а еще шире говоря, славянский народ, можно назвать конфеткой и, защищая эту конфетку, убить другое, пусть очень плохое и злое живое существо.
Не прошла в душе, да и не пройдет никогда лютая ненависть к националистическому зверью. Но как не помнить себя сидящим напротив такого же небритого и усталого опоновца, последними словами проклинающего Снегура, Косташа и румын? Почти крест-накрест лежали наши автоматы, и тянулась вперед его рука с кружкой: «Выпьем, лейтенант…» И мы пили. Потом провожали опоновский дозор, и на ехидный вопрос настороженного юного молдаванчика, такого же, как и я, младшего лейтенанта, «За чью победу пили?» старший опоновец, не стесняясь приднестровцев, устало бросил: «Молчи, дурачок! Кому здесь нужна эта победа?!» Это тоже было… И если бы рядом стояли наши дома, я убежден, что этот опоновец был бы мне лучшим соседом, чем многие киевляне или москвичи. А где теперь тот молодой молдаванин? Где бы он ни был, надеюсь, что в его душе также угасают чувства к «великой Румынии», как у меня к «великой России».
Непросто и мучительно это происходит. Ведь так хочется быть смолоду причастным к чему-то поистине великому! Но реальность разрушенной жизни говорит другое, шепчет о том, что в обычном, торжественно-шовинистическом смысле это величие — что одно, что любое другое — редкое говно. Ни великая Россия монархистов, ни Советский Союз как оплот всемирной революции, ни, упаси бог, нежданное возвеличивание бессовестной ельцинской России и ее сваливание в русский национализм никому не помогут, никому не нужны. Как не нужна великая Румыния ни ее собственному, ни молдавскому народу. И поневоле в еще по-старому бегущих мыслях стираются образы врагов. Как примирить этот опыт, это новое видение с желанием избавиться от вновь прочерченных границ и по-прежнему жить в бескрайней и свободной стране? Совсем другим должен быть этот будущий свободный мир. Каким он будет? Только и можно пожелать: не националистическим и не интернациональным, не дико-капиталистическим и не коммунальным… Несмотря на все умствования, этого мира не видно. Политики нет. Она убита и сгнила. Мораль? Она перестала быть ясной, прямой, уже видно, как она петляет в парадоксах сознания, как тянет ее на себя гравитация эгоизма. Где искать?..
И как не защищать, не мстить за таких невинных, как Дима Матюшин или Антошка? Мстить всем гадам с той стороны! И такие «враги», как тот пожилой офицер-опоновец, нам еще и помогут! Но не отстоять это дело до конца, потому что настоящей поддержки ему нет. Большинство молчит и отсиживается. С обеих, со всех сторон. Они легче поверят любой сказке, чем начнут думать сами или хотя бы верить нам. Тронь их — быстрее бросятся на нас, чем попытаются изменить свою жизнь. Почему так стало? И почему еще двадцать лет назад было по-другому? Как и когда это началось? Правда ли то, о чем мы начали думать? Как просто, всего парой слов Витовт охарактеризовал социализм, в который я верил, как примитивный, указал, что сама его уравнительная природа является продуктом спорной мысли, в которой не будет общего согласия никогда.
Рывком поднимаюсь и лезу в платяной шкаф за взятой ещё из штаб-квартиры книгой. Это творение на тему расцвета и сближения наций в СССР ценности не представляет, и я взял ее себе просто как образец маразма, от которого во всех библиотеках через несколько лет не останется и следа. Но, листая ее, краем глаза видел что-то другое, о чем напомнил Семзенис… Вот оно. 1973 год. Выученный при социализме молдавский ученый Киркэ считает, что в восьмой пятилетке Молдавская ССР получила мало средств для своего развития из союзного бюджета. Промышленное производство в республике выросло всего на 9,4 процента. Но в целом по стране прирост производства составил 8,5 процента, а в Российской Федерации — вдвое меньше. Но товарищу Киркэ до этого нет дела, и он, не задумываясь, предлагает «использовать преимущества многонационального государства», еще больше дотировать Молдавию! Но при этом, по его мнению, «приток в промышленное производство Молдавии значительного числа жителей из соседних районов Украинской ССР осложняет улучшение трудового баланса республики»! Он сам приводит данные, что в молдавских руках эффективность использования бурно растущих производственных фондов Молдавии упала на 35 процентов, но квалифицированные рабочие немолдавской национальности все «осложняют». В 1973 году товарищ Киркэ еще не националист, а слегка зажравшийся на дармовщине и тщеславный национальный экономист. Но уже прослеживается конечная, грубая, аморальная его позиция. Он не говорит: «Стойте! Не надо безудержной индустриализации! Оставьте русские ресурсы у себя, а нам помогите задействовать свои силы, возродить и построить свое общество!» Нет! Он намекает: «Дайте еще больше и после этого убирайтесь!» И он не одинок. С такими же выводами поспешают киргиз Койчуев и казах Сулейменов…
Семнадцать — двадцать лет назад они были еще на полпути к сбрасыванию масок. Они только чуть-чуть показывали языки из той моральной и умственной дыры, о которой сказал Витовт. И если разобраться в позиции русского автора и критика этой книги — он в той же самой умственной дыре, на втором конце благодетельной палки, которой десятилетиями дразнили всяких Киркэ, Рошек, Сулейменовых и Койчуевых, надувается тщеславием от своей хорошести, от своего бескорыстия за чужой счет. Так мы и дожили до умирающих деревень с забытыми, больными стариками.
Эти тщеславные, как растущие акулы, плавали в сытном озере пропаганды величия советского народа и социализма… Их эго и жадность раздуваются; пройдет еще немного лет — и свои народы (что русский, что молдавский или казахский) они просто перестанут замечать… Это масса, которой они полощут мозги, тесто, которым теперь они набивают свои закрома и лепят из него новые свои троны… Всего этого не должно было случиться. Ведь каждый народ, если только ему не мешать, может создать процветание своим самобытным, куда более ценным и правильным путем. Сегодняшний молдавский национализм в равной мере плод рук как молдавской интеллигенции, так и московской. А их народы — русский обобран, а молдавский — ущемлен.
Швыряю под кровать книгу и гашу свет. Нарочно начинаю думать о другом, более приятном. Оформление документов по обмену жилья уже на полном ходу. Это как отдушина. Единственное, беспокоит этот товарищ Редькин из горисполкома. Свои вопросы он решает быстро и просит об уступках, чтобы пораньше перевезти в мою квартиру часть своего барахла и начать ремонт, но в ответ на мои уступки ничего делать не торопится. Не хочу возвращаться в Тираспольский ГОВД и видеть никого там не хочу. Ненавижу перебирать бесконечные бумажки и ходить по дворам с повестками на допрос. Не собираюсь сидеть днями и вечерами над пишущей машинкой, печатая и выправляя постылые обвинения и обвинительные заключения. Скоро и не буду. Вот теперь можно и спать!