102
Горотдел потихоньку штукатурят и ремонтируют. Когда, интересно, вставят окно в моем кабинете? Бабьему лету скоро конец, того и гляди холодно станет. Дни стали короче, работы по горло и вечерами на не защищенный оконным стеклом свет летят мотыльки. Обожженные лампой, они падают вниз, на стол с бумагами. Не заметишь — и жирная бабочка пачкает страницы не хуже чем перевернутый бутерброд. Пикируют на руки, зудят под столом, норовя подобраться под края штанин, комары. Отмахиваясь от них, Тятя в соседнем кабинете переворачивает на одно из своих дел стакан с водкой. Минут пять кряду из-за перегородки слышится его жалобная от душевной доброты и безысходности брань. Что-то уж очень долго ругается. Пойду посмотрю. Не так давно он меня к себе звал, а я не пошел. Может, помочь чем-то надо. Захожу и вижу, как он огорченно листает злополучное дело.
— Кацапу, подлюке, стакан налил, а он все не идет и не идет! Ну и пакость, ах ты, прости, господи!
Это он уже не о Феде, а о рыбьих кишках, остатки которых стряхивает и счищает с дела. Поверх бумаг на столе у него листики были постелены, а на них малосольная селедочка. Почти очищенная уже. На нее, по закону подлости, и перевернулся злополучный стакан. Пострадавшее дело не просто расплылось чернилами во все цвета радуги, оно еще и вовсю воняет рыбой.
— Тятя! Кончали бы вы бухать!
— Не ругайся, Эдик, не могу я сейчас без этого. Как на трезвую голову лягу, все мальчишек наших вспоминаю… Неделя, ну две — успокоюсь и перестану… Ну и подлюка, ах прости, господи! Выпьешь со мной?
— Прости, Тятя, не хочу.
Мне не нужно ждать заступившего сегодня помдежем Кацапа, которому я не давал никаких обещаний. Простившись, закрываю свой кабинет и ухожу.
Поковыряв поздний, едва теплый ужин, поднимаюсь в пустой гостиничный номер. Тятя с Федей на дежурстве, Игорь — тот неизвестно где. Сверх меры перерабатывает, изображает из себя добросовестного опера. В планы прочих, свободных от службы лиц я сегодня не включен, никто с предложениями не подходил. С тех пор, как друг друга перестали держаться и оформились отдельные самодостаточные компании, вечера стали свободнее и скучнее. Все чаще появляется чувство одиночества.
На этот раз меня спасает такой же скучающий Семзенис. Он заходит, и минут десять мы просто сидим на кроватях друг против друга.
— Знаешь, — ни с того ни с сего говорю ему, — ты всего второй прибалт, которого я близко знаю.
— А кто был первый?
— Одно время жил со мной в одной комнате студент филфака из Латвии.
— Ну и как?
— Совершенно разные.
Витовт шутливо пытается напустить на себя озабоченный вид, но от лени ему это не удается. Еще ленивее, будто из последних сил, он произносит:
— Разные — это как?
— Ну-у… Он, как и мы с тобой, не чистых кровей был. Седьмая вода на киселе. Во всяком случае, ни одного слова по-латышски я от него не слышал и фамилия его какая-то славянская, но вот убей Бог, переклинило, и сейчас не помню. Но он хотел сменить ее на фамилию Стодс, которую носил его дед по матери. Так и говорил: я Инвар Стодс.
— Это личное. Стодс — фамилия ничего себе. Может, мать свою он больше любил, а с отцом не сложилось. У меня примерно так было…
— Может быть… Но вздорный он в быту был, все по-своему хотел, к мелочам цеплялся. Жил единоличником. Не то чтобы общения сторонился, но видно было: высоко себя держит. Не откровенничал, не помогал никому, никому не хотел быть обязанным. Студенты в складчину едят, а Инвар себе тихонечко, в стороне, ест из своих пакетиков. Если бы еще что-то хорошее ел. Так нет же, лопает дрянь всякую, когда на общем столе много лучше продукты. Пригласили его раз, два — не идет. Фазыл, дагестанец наш, разозлился и спрашивает: «Не брезгуешь ли?» Инвар отвечает, что не брезгует. «Ну тогда, — Фазыл говорит, — садись сюда, не то я сковородой тебя по башке двину!» Тот сел, поел. Но без особой радости и без спасибо. Обычный человек. Такой же, как ты, такой же, как мы. И — чужой. Точно так же, как здесь, одни молдаване остались своими, а другие оказались чужими.
— Так в Прибалтике это обычно. Кто там людей этому научил, не знаю. Может, ливонские рыцари, которые не только к столу не звали, но еще пинками в зад подальше разгоняли.
— Вот в этом и вопрос. Если большинству из них больнее всего давали под зад не мы, а другие, почему на нас направился национализм? А он был националист. Как только скажу, что любые националисты сволочи, он от негодования разве что из штанов не выпрыгивал.
— Ты же не Серж, понимаешь, что от имени России много лет творили фигню.
— Это и Серж уже понимает. Но все равно, другие страны разве зла не делали? Немцы в Прибалтике далеко не всех по головке гладили. Народу там они убили предостаточно. Так почему мы с тобой счеты по национальному признаку не сводим и думаем, что в одной большой стране и свободы, и возможностей больше, а кто-то рядом готов замкнуться в крохотную скорлупу? Я это вижу, но не понимаю. Можно понять их ненависть, можно увидеть свои ошибки, но как понять людей, которые сами перед собой воздвигают границы и уничтожают свое будущее?
— Я тебя прошу! Кто угодно такое спросил бы, а не ты! Сам же знаешь, что националисты рвутся в Европу с деньгами и за деньгами, а независимость у них только средство к этому. В Европе для богатых людей границ нет. Простор для богатых и клетки для бедных, с окошками для дешевой рабсилы. К тому все разговоры об объединении Европы и ведут. Заправилы это ясно понимают, ну а дурачки — на то они дурачки и есть. Поменяют шило на мыло, зато будут довольны, что за это боролись.
— Пропаганда? Как привили национализм молдаванам, которые всю жизнь прожили в своих селах, я себе представляю. Но у него же кругозор куда больше был. Он учился в России, которая дала ему эту возможность, и на нее же вонял!
— Э, друг! Так национализм, как и всякое желание урвать, начинается не от пропаганды и даже не от обиды за нарушаемые национальный быт и культуру, как ты в штаб-квартире вещал. Тогда не возражал тебе, а сейчас возражаю. То, что ты говорил, — это верно, но не это главное. Не было б у многих людей с самого начала в душе червоточины, не поддались бы они пропаганде. Нашли бы другой способ постоять за свою обиду. Но они его не нашли. И плевать им на свою культуру! Большинство из тех молдаван, что в нас стреляли, о своей Молдове знали меньше, чем мы. Не нужны им высокие материи, другое тут. Если изначально думает о себе человек, что он лучше всех, что ему все остальные должны, то для таких притязаний национальность рано или поздно становится удобным основанием. В наше время ничего другого не придумаешь, сословия не в моде. Вот поэтому национализм неискоренимо смердит в быту и его так легко разжечь, так легко припоминаются все настоящие и мнимые обиды. И поэтому всякий националист непременно антикоммунист. Социалистическое равенство каждому самомненцу как кость в горле, потому что он не признает этого равенства, считая себя от рождения достойным большего. Себялюбие и эгоизм, желание каким угодно способом установить свое первенство — вот в чем связь и основа… Ни пропаганда, ни обида за культуру национализм не рождают, они его усиливают. А рождает его тщеславие.
— Ха! Вот что ты хочешь сказать: их выучили, выкормили, но особых дорог и особо шикарной жизни, о которых они себе возомнили, что достойны, перед ними не открыли! Была идеология равенства, а они хотели исключительности! И зло помнили, и добро сочли за недостаток! Всегда хотелось большего!
— Примерно. Потому и было большущей ошибкой тянуть людей вверх за уши, давать им незаработанное, тащить материальные блага из России в Латвию и сюда. Ты сам об этом говорил, но всю глубину этой ошибки, оказалось, не понимаешь! Не в том суть дела, что этим открыли дорогу таким недостойным, как Снегур, Лари или Друк. Этот факт легко можно заметить. Но под ним скрывается то, что незаслуженное вытаскивание любых, даже самых простых и бесхитростных людей наверх неизбежно ведет к потаканию их маленьким поначалу слабостям, к росту этих пороков, к перерождению обычных людей в этих самых Снегуров и Друков. Вознеси наверх не по уму, не по деловым, а по классовым соображениям любого рабочего или крестьянина с самой безупречной начальной репутацией — и ты скорее всего получишь таких же сволочей. Горбачев тоже вышел из бедной крестьянской семьи. И кем он стал? Это принципиально ложный способ ковки кадров, который не просто подбирает плохой, а уродует даже хороший человеческий материал. Но его применяли десятилетиями и каждый раз получали отрицательный продукт. Поэтому советская власть со своим идеализмом и верой в человека так из стороны в сторону и шарахалась. Стоит, грубо говоря, перед ней человек, и, с одной стороны, он — соль земли, основа для будущего коммунизма. И ему дают все, что могут. А с другой стороны — после этого глядишь, а добро не оценено. Тот же самый человек со своим тщеславием и шкурными стремлениями — говно говном, закопать его впору. Да еще и норовит скучковаться с такими же говнюками, руку кормящую укусить. Вот, в зависимости от характера наших вождей, при Сталине закапывали, а при Брежневе закармливали. В итоге два минуса и ни одного плюса.
— Ха! Ты мне сейчас глаза, Витовт, открыл, на массовую опору национализма! Почему так раньше сам не подумал, не понимаю. Хоть и говорил почти твоими же словами… А ты мне хлоп и выложил! Ого! Да ведь если глядеть изнутри — это же конфликтуют два разных понимания личной свободы! Одно — через деньги. И, чтобы их удержать, нужны таможни и границы. Другое — наше, как бы натуральное и коллективное, больше ценит простор и постоянство, физическую свободу, а к деньгам относится спокойнее… Да ведь эти две вещи в своих крайностях несовместимы!
— А почему ты это недопонимал? Не видел сути, только чувствовал, что деление на хороших коммунистов и плохих националистов, на патриотов и демократов уж очень какое-то ненадежное, но все равно крутился мыслью вокруг плохих и хороших, да как этих хороших за уши вытащить. Отсюда и твоя логика: можно и нужно исправить ошибки, после чего продолжать людей по-прежнему благодетельствовать. Нет, дорогой! Польза для людей всегда была только в собственных знаниях и в тяжелом труде! В благодеяниях ее никогда не было! Я хочу, чтобы ты этому до конца внял!
— Уже внял… Лезешь с помощью — значит вольно или невольно меряешь других по себе. А что одному благо, то другому беда. И все равно будут думать, что ты помогаешь небескорыстно. Гарантия от ошибки одна — никогда не ступать на «благородный» путь. В этом отличие отношений между народами от отношений между людьми, так?
— Ну так ты ж сам когда-то так и сказал: «Нация не человек — у нее нет воли!» Что такое благородство, она не знает.
— Да, они нас не понимают и судят по себе, считают такими же, как они, националистами, только с другой стороны. Как это мы отказались от их европейской, денежной, буржуазной свободы? От такой необходимой глухой границы с Россией, чтобы эту их «свободу» защитить! Теперь стал на место господ Лари и Виеру и понял всю их злобищу! Для них молдавский язык был только средством. Поэтому они и объявили его румынским. А если бы было выгодно, они объявили бы его каким угодно: зулусским или папуасским… Поэтому, когда мы в ответ выступили против ущемления русского языка, они посчитали, что это для нас такое же средство. Но для нас это была цель. Прямая цель защиты своего пространства и образа жизни. Не ломайте все сразу, обеспечьте равноправие и минимальную прозрачность границы, чтобы люди не чувствовали себя отрезанными, — и никакого конфликта! Но им нужна была граница поглуше и побыстрее. Только одно сомнение меня берет: насчет завершения твоей логики. Дальше что, полный тупик?! Хорошо националам делать нельзя — злобятся. Плохо — тоже нельзя, опять злобятся! Как доберманы после менингита!
— Вот теперь ты точно сам себе противоречишь! Как сам и говорил — оставить в покое. И со временем жизнь их утрамбует. Не они сами, так их дети допетрят, какие вещи имеют подлинную цену и что в неудовлетворенном личном, национальном и денежном тщеславии виноваты не соседи-русские, а сами тщеславные.
— Оставить в покое — это я в другом смысле, о людях вообще, об их жизни, а не о националистах говорил! Так поступить, когда они власть позахватывали, — ох и долго же придется ждать!
— Много чего делать раньше надо было. Да и сейчас в грязные рыла настрелять, конечно, был бы самый короткий путь. Попробовали, но не выходит. И даже если бы вышло, дальше-то что? Чтоб не прийти еще через несколько лет к тому же разбитому корыту, надо всю политику, принципы государства менять. Отказываться от прожектов и становиться на твердую почву. А она после дуроломства ух какая изрытая… Кто будет рытвины заглаживать и налаживать новое общежитие? Смирновы и Маракуцы, что ли? Или Ельцин с Гайдаром, а может быть, Зюганов с Лимоновым? Продукты системы… Чувствую, разъедемся отсюда и будем смотреть, как нечисть медленно переваривается. На всю жизнь хватит!
— Ну, это ты мрачно!
— Да ну, — Семзенис вяло отмахивается рукой, — не будь идеалистом! Вокруг посмотри! Кончились надежды и романтика.
Вот меня второй раз уже обвиняют в романтизме. Полнейший упадок и пораженчество. В самом деле, с той точки зрения, которую преподнес Витовт, войну мы не выиграли, а проиграли. С нашей свободой все обстоит гораздо хуже, чем со свободой буржуазно-националистической. И наши вожди, хором вопящие о приднестровской народной победе, на самом деле уже метнулись строить свою личную, денежную свободу. Их лозунги не изменились. Зато дела — радикально. То государство, которое начало строиться в Приднестровье, не так уж сильно отличается от режима, который установили в Молдове Снегур и Друк. Идет раздел сфер влияния, а первоначальная идея, бывшая становым хребтом ПМР, подрублена, из хребта стала ширмой. Наш интернационализм перестал быть чем-то существенным, а упорство — полезным. Народу теперь от этого ни жарко, ни холодно. Плохи дела. Чтобы не заканчивать на пасмурной ноте, силюсь вспомнить, чего бы по случаю веселенького наплести. Но ничего на ум не приходит.
— И еще, — говорю, — Инвар вспоминал, что у его деда хуторок был.
— Ну вот! С этого и начинал бы! Хутор! Да ради этого любой «на шарика» выкормленный товарищ вполне Родину продать может! Особенно когда хутор в мечтах богатый, чистенький, с полными закромами! А о том, что ишачил дед на своем хуторе в три горба и еле сводил концы с концами, об этом он потом узнает. Если захочет идти по дедушкиным стопам.
— Не захочет. Не верю я в филологов, желающих в земле копаться.
— И я не верю. Вот и выйдет, что свою арийскую жизнь он проживет почем зря.
Мы опять долго молчим, и он уже делает движение, чтобы подняться, но я останавливаю его.
— Что для меня, Витовт, горько — ты в том же направлении впереди меня думаешь. Что очень много врожденной, иначе никак не объяснимой подлости. Что прежде всего от этого, а не от разных ошибок и несправедливостей берутся националисты. И наши же русские обыватели, шипящие на азеров и жидов — почти такие же самые, только более трусливые. А среди нас — смех и грех — чем ближе к пулям, тем меньше русских фамилий! И это зависит только от людей самих, и истребить это можно только вместе с людьми. Над теорией Ломброзо смеялись, а ее развивать впору!
— Чего же горького? То, чего не изменишь, не забивать отвлеченными идеями, а принимать в расчет надо. Эту вещь еще христианство как первородный грех заметило.
— В смысле что и бороться с ним, как с врожденным, бесполезно?
— Нет. Та же вера, она предлагает каждому в самом себе с этим бороться, не совершать злых поступков даже против злых людей, потому что это продолжает, распространяет дальше грех. И определенный смысл в этом есть. Но я неверующий и первородный грех тебе просто как пример привел, что такое направление мысли далеко не новое.
У Семзениса, похоже, на этот счет целая теория, которая, как и вера, дает отдаленную надежду слабым. А мы как раз и оказались слабыми. Один из главных его пунктов — оставить. Если под этим он имеет в виду перестать воевать, то со своими воззрениями я это могу согласовать. Но как оставить вообще? Везде страдающие от национализма люди. Урвавшие куски националисты по-прежнему хотят кормиться за счет России. И ей же при этом нагло в лицо плевать. Хотят получать топливо и сырье за копейки, продолжая рассуждать о «русских оккупантах» и «быдле». В оставшейся части страны жизнь разлажена, выросли национальные преступные группировки, вконец обнаглело ворье. С Ельциными и Гайдарами, со Смирновыми и Кравчуками, со всей «плеядой» бывших коммунистических руководителей это будет продолжаться много лет. Поди угадай, выстоит ли страна, есть ли у нее время дождаться, пока они друг друга перегрызут и жизнь вправит мозги массе русских и национальных обывателей? Ну хорошо, наших детей и внуков вылечит развивающийся все дальше капитализм. Но с такого убогого старта не подняться им, а значит, следом за «демокрадами» придут править нашей землей чужаки.
Аналогичные суждения о человеческой сущности я уже слышал. Один старый капитан говаривал, что люди, как и корабли, делятся на две категории: самотопы и говноплавы. Самотопы часто отнюдь не развалюхи, а гордые, красивые, мощные корабли. Вечно рвутся на задание, в бой. Может, даже выигрывают один, второй, третий. Но из очередного не возвращаются. Говноплавы никуда не рвутся. Ни в бой, ни в поход. Внимания к себе не привлекают, а если уж случайно попадают в переделку, то, как по ним ни лупи, не тонут. Трюмы у них пусты — никакого полезного груза — и хорошо держат их на плаву. Враг видит: говно — оно и есть говно. Перестает стрелять. Порой возвращается такой говноплав в свой порт великим героем.
Витовт встает. Направляясь к двери, он вдруг оборачивается и спрашивает:
— Слушай, а чего ты в военное училище не пошел?
— А я по природе был совсем не военный человек. Вот сейчас, наверное, смог бы там учиться, да время прошло.