ОСЕНЬ 1497 ГОДА
Глава 22
Смерть Хуана повлекла за собой расследование, которое вели самые выдающиеся из кардиналов Александра, и в том числе Чезаре, устроивший настоящее представление из словесных нападок на подозреваемых.
Первым под подозрение попал Асканио Сфорца, тот самый кардинал, чей гость оскорбил Хуана и был повешен за это преступление. Чезаре принялся поносить Сфорцу, но кардинал оказался мудр: он и не подумал обижаться на обвинения, а вместо этого во всем шел Чезаре навстречу, твердя, что ему нечего скрывать. Вскоре это подтвердилось, и Чезаре неохотно извинился.
Допросили и других врагов — Хуан обзавелся ими во множестве, — но ни время, ни настойчивость не дали никаких ключей к разгадке.
Или, возможно, их появилось слишком много; не прошло и трех недель с момента злодеяния, как Александр велел прекратить поиски убийцы. Я уверена, что в глубине души он знал, кто виновник, и в конце концов отказался от попыток убедить себя в ином.
На это время Чезаре благоразумно покинул Рим по официальным делам — отправился в качестве кардинала-легата руководить коронацией моего дяди Федерико. При иных обстоятельствах я непременно воспользовалась бы этой возможностью, чтобы навестить Альфонсо и мадонну Трузию; но Папа Александр оказался не единственным, кто погрузился в скорбь. Смерть Хуана глубоко опечалила Джофре, невзирая на зависть, которую он испытывал к любимчику Папы. Я чувствовала себя обязанной остаться с ним.
Но Джофре в своей печали не забыл о других; он попросил меня навестить Лукрецию.
— Пожалуйста, — попросил он. — Она там совсем одна в этом Сан-Систо, а я слишком оглушен горем, чтобы утешить ее. Она нуждается в женском сочувствии.
Я не доверяла Лукреции; ее искреннее расположение ко мне ничуть не помешало ее роману с Чезаре, хотя она и знала, что я люблю его. Она знала также о его честолюбивом стремлении стать гонфалоньером и могла одобрять смерть Хуана — или, возможно, даже приложила к этому руку.
И тем не менее я отправилась в монастырь — из уважения к желанию моего мужа. В дверях покоев Лукреции меня снова встретила Пантсилея; красивое смуглое лицо служанки снова было напряженным, и на нем читалось отчаяние.
— Хоть вы и забрали кантереллу, мадонна, да только это ничуть не помогло, — прошептала Пантсилея. — Не смотрите на меня с таким удивлением: я знаю, что вы ее взяли. Лукреция чуть не сошла с ума, пока искала ее, да так и не нашла. Потому теперь она морит себя голодом. Она уже неделю ничего не ест и два дня не пьет.
Пантсилея провела меня во внутренние покои. Лукреция полулежала на кровати, укрывшись до пояса льняной простыней. Невзирая на середину дня, на ней была только нижняя сорочка. Лукреция была бледной как никогда, глаза и щеки ввалились, на лице было написано полнейшее безразличие. Она взглянула на меня без всякого интереса и отвернулась к стене.
Я подошла и села рядом.
— Лукреция! Пантсилея сказала, что ты не ешь и не пьешь, но так нельзя! Я знаю, что ты горюешь о брате, но он не хотел бы, чтобы ты причинила вред себе или ребенку.
— Черт со мной, — пробормотала Лукреция. — И черт с этим ребенком. Он уже проклят.
Она внимательно взглянула на Пантсилею.
— Выйди. И не вздумай подкрадываться к двери и подслушивать. Ты и так уже слишком много знаешь: просто удивительно, что ты до сих пор жива.
Пантсилея выслушала это, прикрыв рот ладонью — но не от потрясения, порожденного словами хозяйки, а от печали, которую вызывало у нее безнадежное выражение на лице Лукреции. Она развернулась — плечи ее поникли под грузом тревог — и вышла, тихо притворив за собою дверь.
Когда Пантсилея удалилась, Лукреция повернулась ко мне и заговорила с откровенностью умирающей:
— Ты сказала, что знаешь, кто отец ребенка. Уверяю тебя, Санча, ты этого не знаешь. Ты не знаешь, как жестоко тебя обманывали…
Я не колебалась ни минуты. Раз Лукреция желает быть опасно честной, то и я поступлю так же.
— Это ребенок Чезаре.
Несколько долгих мгновений Лукреция, онемев, смотрела на меня широко распахнутыми глазами; лицо ее превратилось в маску горя, гнева и ужаса. Она схватилась за мои руки с внезапной свирепостью рожающей женщины. Потом у нее вырвались гортанные, рваные звуки, в которых я не сразу узнала рыдания.
— Моя жизнь… вся моя жизнь — ложь, — выдохнула Лукреция, когда наконец-то смогла дышать. — Сначала я жила в страхе перед Родриго, — она не сказала: «Перед моим отцом», — а теперь все мы живем в ужасе перед Чезаре. — Лукреция кивком указала на нерожденного ребенка. — Не думай, что я пошла на это из любви.
— Он вынудил тебя? — спросила я. Непохоже, чтобы ее страдания были притворными.
Лукреция устремила взгляд на дальнюю стену.
— До меня у моего отца была еще одна дочь, — с отсутствующим видом произнесла она. — Она умерла много лет назад, потому что не пожелала благосклонно ответить на его заигрывания. — Внезапно Лукреция горько рассмеялась. — Я так долго притворялась, что больше не знаю, какие чувства испытываю на самом деле. Я приревновала тебя как соперницу, когда ты только приехала в Рим.
— Но я отвергла твоего отца, и тем не менее я жива, — выпалила я и тут же смолкла, сообразив, что мое признание лишь добавит Лукреции боли.
При этих словах взгляд Лукреции сделался спокойным и холодным.
— Ты жива, потому что, если бы Александр снова попытался соблазнить тебя или причинил тебе какой-нибудь вред, Чезаре убил бы его. Если не сразу, то через некоторое время, когда представился бы удобный для него момент. Ты жива, потому что мой брат любит тебя. — Ее лицо снова на миг исказилось. — Но он хотел занять место Хуана, и Хуан причинил тебе боль, потому Хуан мертв. Даже отец никогда не посмеет выдвинуть обвинение против Чезаре, хотя и знает правду. А я в безопасности потому, что благодаря мне можно заключить выгодный с политической точки зрения брак. Мне незачем жить. — На лице Лукреции появилось жалкое выражение; она закрыла глаза. — Просто дай мне умереть, Санча. Это будет добрее всего. Дай мне умереть, а сама беги в Сквиллаче вместе с Джофре, если сумеешь.
Несколько мгновений я смотрела на Лукрецию. Я не забыла, как она по собственной воле просила Чезаре, чтобы тот был добр ко мне.
Мои худшие страхи в отношении Чезаре подтвердились. Моя жизнь была в опасности; один неверный шаг, и человек, любивший меня, может с такой же легкостью меня убить, если ему что-то не понравится. Моя жизнь и смерть зависели от прихоти Чезаре, а я не смогу вечно удерживать его на расстоянии вытянутой руки.
Но я была здесь не единственной, кого стоило пожалеть. Ноша Лукреции была куда тяжелее моей. Ею с самого детства манипулировали два неописуемо порочных человека, и у нее не было ни малейшей возможности бежать. Лукреция действительно была несчастнейшей из женщин и отчаянно нуждалась в друге.
Я крепко обняла ее. Каким бы отчаянным ни было наше с ней положение, мы все-таки могли поддержать друг друга.
— Я ни за что не позволю тебе умереть и не оставлю тебя, — поклялась я. — Я вообще не уйду из этой комнаты, пока ты не поешь.
Я постоянно навещала и подбадривала Лукрецию, и постепенно к ней вернулся аппетит, а с ним улучшились и внешний вид, и здоровье. Я не раз повторяла свое обещание не оставлять ее, а она в ответ поклялась, что я всегда могу рассчитывать на ее дружбу.
За время моих поездок в Сан-Систо Александр получил послание от прямодушного Савонаролы, который по-прежнему продолжал проповедовать, вопреки папскому повелению. Савонарола выражал сочувствие по поводу кончины сына его святейшества, и вместе с тем не переставал сурово осуждать Папу за грешный образ жизни. Он утверждал, что, если Александр покается, Апокалипсис можно будет предотвратить. В противном же случае Бог обрушит новые скорби на него и его семейство.
Его святейшество впервые принял слова Савонаролы близко к сердцу. Он отослал прочь своих женщин — и своих детей. Чезаре с Лукрецией и так уже отсутствовали, так что Джофре было приказано отбыть вместе со мной в Сквиллаче и сидеть там до тех пор, пока Александру не угодно будет, чтобы мы вернулись.
Джофре был подавлен этим повелением, которое он принял за наказание; мне же было жаль, что приходится покинуть Лукрецию в такое тяжелое для нее время, но чувство вины мешалось с радостью. Мы собрались и отправились в путь — на юг, к побережью, где и провели два месяца, август и сентябрь, вдали от римской гнетущей жары и сплетен. Сквиллаче был таким же каменистым, бесплодным и провинциальным, каким он мне запомнился. По сравнению с великолепием Рима наш дворец казался жалкой лачугой, а еда и питье — просто ужасными. И тем не менее я наслаждалась отсутствием роскоши; голые беленые стены производили освежающее впечатление, а отсутствие позолоты умиротворяло. Я гуляла по чахлому садику под палящим солнцем, не боясь, что из кустов может кто-нибудь выскочить и наброситься на меня. Я бродила по коридорам, не тревожась, что могу натолкнуться на какую-нибудь ужасную сцену. Я смотрела на синее море — ну и пусть с балкона открывался не самый лучший вид! — и оно мне нравилось, хотя и было не таким красивым, как Неаполитанский залив. Я ела незамысловато приготовленную рыбу с местными оливками и лимоном, и она казалась мне вкуснее любого лакомства на папском пиру.
А лучше всего было то, что нас навестил Альфонсо.
— Как ты изменился! — рассмеялась я, крепко обняла брата, а потом, не выпуская его рук, отстранилась, чтобы полюбоваться им. Альфонсо превратился в высокого, красивого восемнадцатилетнего мужчину; его аккуратно подстриженная белокурая бородка поблескивала на солнце. — Как могло случиться, что ты до сих пор не женат? Должно быть, ты сводишь с ума всех девушек Неаполя!
— Ну, я делаю, что могу, — с улыбкой отозвался Альфонсо. — Но ты на себя взгляни, Санча, — ты так изменилась! Ты потрясающе выглядишь! Такая богатая и эффектная дама!
Я посмотрела на себя. Я позабыла, что на юге принято одеваться скромно. На мне было платье из серебристого бархата, отделанное бордовым, а на шее и в волосах — рубины и алмазы. И где — в Сквиллаче! Эта неестественная роскошь, похоже, отражала, до какой степени развратили меня Борджа; я жаждала присутствия Альфонсо, которое очистило бы меня, вернула ныне скрытую доброту. Я заставила себя улыбнуться.
— В Риме не носят так много черного.
— Несомненно, из-за жары, — шутливо парировал Альфонсо, и я осознала, до чего же я по нему соскучилась.
Какое же это блаженство — снова очутиться рядом с любящей, бесхитростной душой, не знающей коварства! И я наслаждалась его обществом каждый день, сколько Альфонсо смог нам уделить. Я понимала, что ему не разрешат остаться в Сквиллаче навсегда; это была лишь временная передышка. Каждый день я проживала так, словно он был последним, потому что знала, что решающую встречу с Чезаре нельзя отложить навечно.
И все же рядом с добротой Альфонсо мое сердце, так сильно израненное жестокостью Хуана и двуличием Чезаре, начало исцеляться. Я часто думала о Лукреции и часто писала ей, стараясь подбодрить.
К сожалению, новообретенная любовь к благочестию вскоре наскучила Александру, и он велел нам возвращаться.
Мы вернулись в Рим поздней осенью, перед самым наступлением зимы. Чезаре уже был дома. Он все еще оставался кардиналом, хотя убедил Александра в необходимости помудрить с церковными законами и освободить его от алой рясы. К счастью, он был занят урегулированием юридических вопросов и не появлялся на семейных ужинах. На протяжении этих недель я редко видела его.
Лукреция же оставалась в Сан-Систо до кануна Рождества, когда ей велено было прибыть в Ватикан, к кардиналам, которые должны были решать вопрос о ее разводе.
Я навестила Лукрецию в ее покоях. Пантсилея как раз пыталась одеть ее, но Лукреция находилась на седьмом месяце беременности, и даже самый просторный, подбитый мехом горностая плащ, накинутый поверх платья, не мог скрыть этого факта. Мы обнялись и поцеловались; Лукреция улыбнулась, но губы ее дрожали.
— Они сделают все, что велит им твой отец, — напомнила я Лукреции, но голос ее не перестал дрожать.
— Я знаю, — неуверенно отозвалась она.
— Все будет в порядке, — продолжала я. — Роды скоро минуют, и мы сможем проводить время вместе. Ты очень храбро держалась, Лукреция. Твое мужество будет вознаграждено.
Лукреция успокоилась и погладила меня по щеке.
— Я не ошиблась, когда поверила тебе, Санча. Ты — настоящий друг.
Я слыхала, что Лукреция превосходно держалась перед консисторией и даже глазом не моргнула, когда было объявлено, что повитухи нашли ее virgo intacta. Никто из кардиналов не посмел и заикнуться о том, что, похоже, Господь второй раз в истории человечества счел уместным ниспослать беременность девственнице.
После этого Лукреция осталась дома, во дворце Святой Марии, но вела жизнь затворницы. С ее стороны было бы весьма неуместно сидеть с таким пузом рядом с отцовским троном во время приемов, и потому она не покидала своих покоев.
В отсутствие дочери Александр время от времени просил присутствовать на приемах меня; только я сидела не на подушке Лукреции, а на другой, некогда специально отведенной для меня. Отказаться я не могла, потому что эта просьба по сути своей была приказом.
Однажды февральским утром я сидела у трона, слушая просьбу одного занудного аристократа: он хотел, чтобы его святейшество даровал право на развод его старшей дочери. Мне было скучно, и Александру тоже; он позевывал и то и дело поправлял на плечах горностаевую мантию, стараясь укрыться от зимнего холода. Присутствующие на аудиенции старые кардиналы дрожали, невзирая на пылающий в очаге огонь.
Внезапно издалека донеслись какие-то крики.
— Ублюдок! Шлюхин сын! Как ты посмел прикоснуться к ней?!
В голосе звучала необузданная ярость, и принадлежал он Чезаре.
Монотонно бубнивший аристократ умолк; все, кто присутствовал в тронном зале, с изумлением повернулись в ту сторону, откуда доносились крики.
Стремительные шаги приблизились. Чезаре гнался за кем-то, а этот кто-то бежал в нашу сторону.
— Я убью тебя, ты, мерзавец! Кем ты себя возомнил, что посмел прикоснуться к ней?!
В тронный зал стремительно вбежал какой-то парень. Я узнала его: это был Перотто, слуга, сопровождавший меня в поездках в Сан-Систо, когда я ездила к Лукреции.
Следом за ним влетел Чезаре, красный от гнева, размахивающий мечом и выказывающий все признаки совершенно несвойственной ему ярости.
— Чезаре? — вопросительно произнес Папа. Но от изумления голос его сорвался. Тогда он откашлялся и повторил уже более властно: — Чезаре, что это значит?
— Ваше святейшество, спасите! — вскричал белый от страха Перотто. — Он сошел с ума, выкрикивает какой-то бред и хочет убить меня!
Он взлетел по ступеням трона, бросился к ногам Александра и вцепился в подол белой шерстяной рясы Папы. Я была так потрясена, что вскочила, не спросив дозволения, и сбежала вниз, прочь с дороги.
Чезаре ударил Перотто мечом.
— Остановись! — приказал Папа. — Чезаре, изволь объясниться!
И объяснения действительно требовались, равно как и прекращение каких бы то ни было враждебных действий, поскольку в соответствии со священным обычаем тот, кто ухватился за подол папской рясы, получал право на убежище — даже вернее, чем тот, кто укрылся в церкви.
В ответ Чезаре метнулся вперед, перевернул скорчившегося, стонущего Перотто и полоснул мечом по его шее.
Я отпрянула и инстинктивно вскинула руки в попытке защититься. Александр ахнул; кровь брызнула на его белое одеяние и горностаевую мантию и даже на лицо.
Перотто захрипел, несколько раз конвульсивно дернулся и застыл, растянувшись на ступенях трона.
Чезаре смотрел на него с мрачным торжеством, и на скулах у него играли желваки. Когда Перотто умолк навеки, Чезаре наконец произнес:
— Лукреция. Это он — отец ребенка. И я как ее брат не мог допустить, чтобы он остался жить. Я должен был отомстить.
Казалось, Александра куда больше волнует кровь, стекающая с его лица, чем объяснения.
— Принесите же наконец полотенце! — приказал он, потом с отвращением взглянул на труп Перотто. — И уберите отсюда эту дрянь.
На следующее утро тело Перотто, связанное по рукам и ногам, обнаружили в Тибре. Обычай требовал символически продемонстрировать, что ждет того, кто посмеет опорочить дочь Папы.
Неподалеку от него плавало тело Пантсилеи. Ее связывать не стали. Пантсилею удушили и сунули в навеки умолкнувший рот кляп — знак для прочих слуг семейства Борджа, говорящий: «Вот что бывает с теми, кто слишком много знает и не держит язык за зубами».