Книга: Джентльмены и игроки
Назад: КОНЬ
Дальше: ШАХ

EN PASSANT

1
Понедельник, 27 сентября

 

Несмотря на все усилия директора, Дуббс таки попал в газеты. Правда, не в «Ньюс оф зэ уорлд», это было бы слишком, а в наш местный «Икземинер», что не хуже. Традиционная разобщенность Школы и Города приводила к тому, что дурные вести из «Сент-Освальда» достигали города быстро и принимались с жестокой и злобной радостью. Статья о последнем событии была и торжествующей, и резкой. Дуббса изобразили одновременно ветераном Школы, уволенным (бесцеремонно и без участия представителя профсоюза) за недоказанное преступление, и симпатичным пройдохой, который в отместку годами надувал систему, состоящую из самоуверенных богатых идиотов, безликой бюрократии и неприкасаемых ученых мужей.
Ситуацию преподнесли как противостояние Давида и Голиафа, где Дуббс был символом рабочего класса, борющегося с чудовищными махинами богатства и привилегий. Автор заметки, подписавшийся просто «Крот», создавал также впечатление, что в «Сент-Освальде» сплошь мошенничество и мелкая коррупция, что методы преподавания там безнадежно устаревшие, что там курят (а может, и употребляют наркотики), а сами здания настолько нуждаются в ремонте, что, того и гляди, рухнут. Редакционная статья, озаглавленная «Частные школы — нужны ли они?», примыкала к материалу Крота и приглашала читателей поделиться своими мыслями и жалобами на «Сент-Освальд» и на Содружество выпускников, выступившее в его защиту.
Меня все это радует. Этот материал они опубликовали, почти не редактируя, и получили от меня обещание держать их в курсе дальнейших событий. Мое электронное послание внушало им мысль, что я являюсь источником, близким к Школе, — ее выпускником, учеником, членом правления, возможно, даже преподавателем — без уточнений (может быть, потом придется что-то изменить).
У меня есть несколько бесплатных адресов, и на этот раз в ход пошел [email protected] — чтобы меня не смогли вычислить. Вряд ли кто-то из «Икземинера» займется этим — они больше привыкли к собачьим шоу и местной политике, чем к журналистским расследованиям, — но никогда не знаешь, чем такие истории могут кончиться. Я тоже этого не знаю, и от этого история еще интереснее.
Тем утром по дороге в школу меня застал дождь. Движение замедлилось, и с трудом удавалось не раздражаться, пока машина ползла по городу. Одна из причин, по которым местная публика негодует на «Сент-Освальд», — из-за него в час пик случаются пробки: каждое утро на дорогах выстраиваются сотни начищенных, блестящих «ягуаров» и солидных «вольво», внедорожников и многоместных автомобилей, загруженных чистенькими, сияющими мальчиками в блейзерах и кепках.
Некоторые ездят на машине, даже если им до школы меньше мили. Не дай бог этому чистенькому, сияющему мальчику придется перепрыгнуть через лужу, или вдохнуть загрязненный воздух, или (хуже того) встретиться с тупыми грязными школьниками из близлежащего «Берега», с этими крикливыми и разболтанными мальчишками в нейлоновых куртках и потертых кроссовках, с этими визгливыми девицами в коротких юбках и с крашеными волосами. В их возрасте у меня тоже были дешевые ботинки и грязные носки, и мне тоже надо было ходить в эту гнусную школу, и порой, когда я еду на работу в арендованном автомобиле, во мне поднимается злоба, страшная злоба на существо, бывшее когда-то мною, и на тех, кем страстно хотелось стать.

 

В тот год, поздним летом, произошел один случай. Леон скучал; занятий в школе не было, и мы околачивались на городской детской площадке (помню карусель, краска на которой стерлась до металла поколениями детских рук), покуривая «Кэмел» (Леон курил, а потому и я) и глядя на проходивших мимо «солнышек».
— Варвары. Сброд. Чернь.
Его длинные тонкие пальцы были все в чернилах и никотине. К нам приближались несколько школьников, они волокли свои ранцы, орали, пылили ногами по жаре. Никаких угроз в наш адрес, хотя бывало, что приходилось удирать от какой-нибудь местной банды. Однажды, когда меня не оказалось рядом, они подстерегли Леона у мусорных контейнеров на задах школы и избили его. Моя ненависть стала еще сильнее, куда Леону до меня — ведь, в конце концов, это были мои сородичи. Но сейчас шли просто девчонки — четверо вместе и поодаль еще одна с моего потока, — хриплые, жующие жвачку, юбки открывают замызганные ноги; визжа и хихикая, они спускались по дорожке.
Та, что поодаль, — Пегги Джонсен, толстуха из группы мистера Груба, и я тут же отворачиваюсь, однако Леон успевает поймать мой взгляд и подмигивает.
— Ну?
Этот взгляд мне знаком. Знаком по нашим набегам в город, кражам в магазине пластинок, маленьким мятежным выходкам. Его лицо светится озорством, блестящие глаза прикованы к Пегги, которая почти бегом пытается догнать остальных.
— Что «ну»?
Четверо ушли далеко вперед. Пегги, с потным лицом и беспокойным взглядом, внезапно оказалась одна.
— Не надо, — говорю я. По правде, я ничего не имею против Пегги, этой безвредной медлительной девахи, почти умственно отсталой.
Леон насмешливо смотрит на меня.
— Что, Пиритс, твоя подружка? А ну!
И с диким воплем бросается вперед, огибая площадку. Пришлось бежать за ним. А что мне оставалось делать, думаю я.
Мы вырвали у нее сумки — Леон схватил пакет с физкультурной формой, а я — холщовую сумку с сердечками, нарисованными несмываемым фломастером. И помчались прочь со скоростью, которая Пегги была не под силу, и она завизжала в поднявшейся пыли. Мне просто хотелось побыстрее удрать, чтобы она не узнала, кто я, но меня занесло, мы с ней столкнулись, и она грохнулась на землю.
Леон расхохотался, и я тоже, зная при этом, что в другой жизни именно мне пришлось бы сидеть на дороге, вопить сквозь слезы: «Сволочи, мразь проклятая!» — и мои спортивные тапки со связанными шнурками болтались бы на верхней ветке старого дерева, а страницы моих книг трепетали бы, словно конфетти, на теплом летнем ветру.
«Прости меня, Пегги». Эти слова чуть не вырвались у меня. Ведь она не худшая из всех. Но эта девчонка оказалась там, мерзкая девчонка — со своими жирными волосами и красным злым лицом она вполне могла быть дочерью моего отца. И я топчу ее книги, выворачиваю сумки наизнанку, разбрасываю физкультурную форму (до сих пор вижу в желтой пыли ее темно-синие треники, мешковатые, как мои легендарные Громовые Штаны).
— Осси проклятые!
«Выживают сильнейшие», — хотелось сказать то ли ей, то ли себе, и злость захлестывала меня — злость на нее, злость на себя, но при этом во мне бушевал свирепый восторг, как будто снова удалось выдержать некое испытание, и это еще больше сузило пропасть между мною и «Сент-Освальдом», между моим настоящим и тем будущим, которое наступит непременно.

 

— Сволочи.
На светофоре зеленый, но впереди слишком много машин, и я могу на него не успеть. Несколько ребят решили улучить момент и перейти на ту сторону — я узнаю Макнэйра, одного из любимцев Честли, Джексона, маленького задиру из того же класса, крабью, бочком, походку Андертон-Пуллита — и в тот же миг машины передо мной трогаются с места. Джексон перебегает дорогу, Макнэйр тоже. Мне остается пятьдесят ярдов, и на хорошей скорости я могу успеть. Если же зеленый погаснет, придется пять минут стоять на перекрестке, пока мимо ползет бесконечный поток машин. Но Андертон-Пуллит и не думает бежать. Грузный малый, в свои тринадцать похожий на взрослого, он переходит дорогу не спеша, не взглянув на меня, даже когда я сигналю, как будто не замечая меня, он отказывает мне в существовании. С портфелем в одной руке и коробкой для ланча в другой он неторопливо огибает лужу, и, когда наконец сходит с моей дороги, светофор переключается и приходится стоять и ждать.
Обычное дело, я знаю. Но здесь такое высокомерие, такое ленивое, чисто сент-освальдское презрение. Интересно, а если поехать прямо на него, что он сделает? Побежит? Или же остановится, самонадеянный, глупый, беззвучно шевеля губами: «Вы не сможете… вы не посмеете…»
К сожалению, и речи не идет о том, чтобы задавить Андертон-Пуллита. Прежде всего, мне нужна машина, а в бюро проката возникнут подозрения, если я верну ее с вмятиной на бампере. Есть ведь и другие способы, и их немало, утешаюсь я, и вообще, уже можно себя кое с чем поздравить. Я улыбаюсь, стоя на застывшем светофоре, и включаю радио.

 

Первые полчаса обеденного перерыва сижу в пятьдесят девятой. Благодаря Бобу Страннингу Честли нет: то ли он скрывается в читальне, то ли дежурит в коридоре. В комнате полно мальчишек. Некоторые делают домашнюю работу, другие играют в шахматы или болтают, прихлебывая газировку или хрустя чипсами.
Учителя терпеть не могут дождливые дни: ученикам деваться некуда, кроме как торчать в здании, за ними приходится надзирать. Грязно, скользко, в результате — травмы; шум, теснота, пустячные ссоры перерастают в драки. В одну драку — между Джексоном и Брейзноусом (тихим толстяком, который еще не научился пользоваться в драке весовым превосходством) — я вмешиваюсь, приказываю навести порядок, указываю Тэйлеру на орфографическую ошибку в домашней работе, позволяю себе угоститься мятной конфеткой у Пинка и арахисом у Коньмана, несколько минут болтаю с ребятами, обедающими на заднем ряду, и, сделав свое дело, отправляюсь в комнату отдыха — ожидать развития событий за чашкой крепкого чая.
Конечно, мне не дали классного руководства — как и другим новичкам. Поэтому у нас больше свободного времени и возможностей; я могу наблюдать, не переходя границ, знаю, где тонко и когда может порваться, знаю, где в Школе недогляд, знаю, когда наступают жизненно важные минуты — секунды, — в которые, случись за это время беда, брюхо гиганта наиболее уязвимо.
Звонок после обеденного перерыва — один из таких моментов. Дневная перекличка еще не началась, хотя обеденный перерыв официально закончился. Теоретически этот звонок — пятиминутное предупреждение, время похмелья, когда учителя еще сидят в общей преподавательской и только собираются в класс, а дежурные за эти несколько минут успевают до переклички сложить необходимые для урока вещи (а может, и заглянуть в газету).
На деле, однако, эти пять минут — уязвимое место в гладком, по большей части, процессе. Никто не дежурит, учителя — а иногда и ученики — перемещаются из одного класса в другой. Так что неудивительно, что бóльшая часть неприятностей случается именно в это время: драки, кражи, мелкий вандализм, шалости — как бы мимоходом и под прикрытием всплеска активности перед дневными уроками. Вот почему прошло целых пять минут, прежде чем заметили, что Андертон-Пуллиту стало плохо.
Если бы с ним больше общались, это произошло бы скорее. Но его не любили: он сидел в стороне, ел сэндвичи (мармит и сливочный сыр на хлебе, не содержащем пшеницы, — всегда одно и то же), медленно и усердно пережевывал и больше походил на черепаху, чем на тринадцатилетнего парня. Такой найдется в любом классе: развитый не по годам очкастый ипохондрик, держится особняком, даже когда его не дразнят, кажется невосприимчивым к оскорблениям и пренебрежению; речь его размеренна, как у старика, и этим он зарабатывает репутацию умника; вежлив с учителями, а потому становится их любимцем.
Честли считает его забавным, и этого следовало ожидать: в детстве он сам, вероятно, был таким же. Меня же этот мальчик раздражает. В отсутствие Честли он ходит за мной по пятам, когда я дежурю во дворе, и донимает меня нудными россказнями о своих увлечениях (научная фантастика, компьютеры, авиация времен Первой мировой войны) и о реальных и выдуманных болезнях (астма, непереносимость различной пищи, агорафобия, аллергия, бородавки).
И вот сейчас, в комнате отдыха, я развлекаюсь, пытаясь понять по звукам, доносящимся сверху, правда ли, что Андертон-Пуллит заболел по-настоящему.
Никто, кроме меня, ничего не заметил, никто не прислушивается. Робби Роуч, у которого сейчас окно и нет своего класса (слишком много обязанностей вне расписания), роется у себя в шкафчике. От моего взора не укрылась пачка французских сигарет (подарок Дуббса), которую он быстро спрятал за стопкой книг. Изабель Тапи, которая у нас на полставки, а потому тоже не имеет своего класса, пьет «Эвиан» из бутылки и читает любовный роман.
Прозвенел звонок, затем донесся гул; лихая мелодия безнадзорных мальчуганов; что-то упало (стул?). Возбужденные голоса — Джексон и Брейзноус снова дерутся — падает еще один стул, и тишина. Видимо, вошел Честли. Раздался его голос, приглушенный шепот мальчиков, уютный ритм переклички, знакомый, как объявляемый счет субботнего футбольного матча.
— Адамчук?
— Здесь, сэр. — Алмонд?
— Здесь, сэр.
— Аллен-Джонс?
— Да, сэр.
— Андертон-Пуллит?
Пауза.
— Андертон-Пуллит!
2
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Среда, 29 сентября

 

Все еще никаких вестей от семейства Андертон-Пуллитов. Я считаю это хорошим знаком: говорят, что мгновенный летальный исход бывает лишь в крайних случаях, но все равно при одной мысли о том, что один из моих мальчиков мог умереть, действительно умереть — в моем классе, в моем присутствии, — сердце начинает колотиться, а ладони покрываются потом.
За годы моего преподавания умерло трое моих учеников. Они каждый день смотрят на меня с классных фотографий в Среднем коридоре: Хьюитт, умерший от менингита во время рождественских каникул в 1972 году; Констебля в 1986 году сбила машина на его собственной улице, когда он побежал за футбольным мячом; и, конечно, Митчелл в 1989 году — этот случай до сих пор не дает мне покоя. Все это произошло вне уроков, однако в каждой смерти (особенно в последней) я чувствую себя виноватым, словно должен был и тогда за ними приглядывать.
Еще есть выпускники. Джеймстоун, рак в 32 года; Дикин, опухоль мозга; Стэнли, автокатастрофа; Паулсон — покончил с собой два года назад по неизвестной причине, оставив жену и восьмилетнюю дочь с синдромом Дауна. До сих пор они — мои мальчики, и, когда я думаю о них, мне пусто и печально, и примешивается это необъяснимое болезненное чувство, что мне надо было быть там.
Сначала я решил, что он притворяется. Все веселились, Джексон с кем-то дрался в углу; я торопился. Возможно, он был без сознания, когда я вошел; драгоценные секунды уходили, пока я утихомиривал класс и искал свою ручку. Это называется анафилактический шок, — бог свидетель, мальчик много наговорил мне об этом, хотя я всегда предполагал, что его болезни скорее придуманы сверхзаботливой мамашей.
Все это я обнаружил в его папке с документами, но слишком поздно. Там же находились присланные матерью бесчисленные рекомендации по его питанию, физическим упражнениям, требованиями к одежде (синтетические ткани вызывают у него сыпь), фобиям, антибиотикам, религиозному воспитанию и вхождению в коллектив. Под заголовком «Аллергия» значилась пшеница (повышенная чувствительность) и, прописными буквами, отмеченное звездочкой и несколькими восклицательными знаками: ОРЕХИ!!!
Конечно, Андертон-Пуллит не ест орехов. Он потребляет лишь ту пищу, которую мать объявила безопасной и которая соответствует его собственным ограниченным представлениям о том, что приемлемо. Каждый день он приносит на обед одно и то же: два сливочных сырка и сэндвичи с мармитом из хлеба, не содержащего пшеничной муки, разрезанные на четыре части, помидор, банан, пакетик леденцов (из которых выбирает только красные и черные) и банка фанты. Весь перерыв он жует, никогда не ходит в кондитерскую лавку и не принимает угощения.
Не спрашивайте, как я умудрился стащить его вниз. Пришлось потрудиться. Мальчики бестолково толпились рядом, кто с интересом, кто в замешательстве, я звал на помощь, но никто не явился, кроме Джерри Грахфогеля, который чуть не упал в обморок и заохал: «О господи, господи!», заламывая свои кроличьи ручки и нервно озираясь.
— Джерри, бегите за помощью, — приказал я, пытаясь удержать Андертон-Пуллита на плече. — Вызовите «скорую». Modo fac.
Грахфогель только разинул рот. За помощью же помчался Аллен-Джонс, перескакивая через две ступени и чуть не сбив с ног поднимавшуюся Изабель Тапи. Макнэйр побежал к кабинету Пэта Слоуна, а Пинк и Тэйлер помогали мне держать мальчика. Когда мы добрались до Нижнего коридора, мне уже казалось, что легкие залиты расплавленным свинцом, и я с истинной благодарностью сдал свою ношу Слоуну, который словно обрадовался физическому упражнению и подхватил Андертон-Пуллита как малого ребенка.
Я смутно сознавал, что где-то за спиной Сатклифф закончил перекличку. Аллен-Джонс звонил в больницу:
— Они говорят, что быстрее будет самим его привезти, сэр!
Грахфогель пытался вернуть на место свой класс, который en mass примчался посмотреть, что происходит, а тут и Новый Главный появился из своего кабинета, ошеломленный, рядом с ним — Слоун, а из-за его плеча выглядывала встревоженная Марлин.
— Мистер Честли!
Даже в таких чрезвычайных обстоятельствах он был странно скован, будто бы сделан из гипса или китового уса, а не из живой плоти.
— Может быть, вы будете так любезны и объясните мне…
Но мир переполнился звуками, среди которых четко слышалось биение моего сердца; вдруг вспомнилось путешествие по джунглям из времен моего детства, где искатели приключений поднимались на вулканы под зловещую какофонию барабанов туземцев.
Я прислонился к стене, потому что ноги вдруг преобразились: вместо костей, вен, сухожилий была какая-то каша. В легких засела боль; где-то у верхней пуговицы жилета была точка, куда кто-то огромный словно тыкал пальцем, что-то подчеркивая для большей убедительности. Я поискал глазами кресло, чтобы присесть, но было слишком поздно: мир опрокинулся, и я начал сползать по стене.
— Мистер Честли!
Если смотреть на Главного снизу вверх, он выглядит еще более зловещим, чем обычно. Усохшая Глава, смутно подумалось мне. Отличная жертва для усмирения бога Вулкана. И, несмотря на боль в груди, я не удержался от смеха.
— Мистер Честли! Мистер Слоун! Кто-нибудь, объясните мне, пожалуйста, что здесь происходит?
Невидимый палец снова ткнул в меня, и я сел на пол. Толковая Марлин отозвалась первой: не раздумывая, она опустилась на колени рядом со мной и расстегнула мне куртку, чтобы послушать сердце. Барабаны били, и теперь я не чувствовал, а только видел и слышат то, что творилось вокруг.
— Держитесь, мистер Честли!
От нее пахло чем-то цветочным, женским; надо бы сострить, но я ничего не мог придумать. Грудь болела, в ушах громыхаю, я попытался встать, но не вышло. Я сполз еще ниже, заметил «Крутых девчонок» на носках Аллена-Джонса и рассмеялся.
Последнее, что помню, — как у меня перед глазами появилось лицо Нового Главного и я произнес: «Бвана, туземцы, они не войдут в Запретный Город». И потерял сознание.

 

Я очнулся в больнице. Мне повезло, сказал доктор, у меня случился, по его словам, «легкий сердечный приступ», вызванный волнением и перенапряжением. Я тотчас же хотел встать, но он не позволил, сказав, что по крайней мере три-четыре дня я должен оставаться под наблюдением.
Потом средних лет медсестра с розовыми волосами и детсадовскими ужимками задала мне ряд вопросов и, записывая ответы, смотрела на меня с такой кроткой укоризной будто я ребенок, который упорно мочится в постель.
— Теперь скажите, мистер Честли, сколько сигарет мы выкуриваем в неделю?
— Затрудняюсь ответить, мэм. Я не настолько знаком с вашим режимом курения.
Она смешалась.
— А-а, так вы обо мне говорите. Простите, я было подумал, что вы член королевской семьи.
Ее глаза сузились.
— Мистер Честли, у меня работа.
— У меня тоже, — подхватил я. — Латынь, третий класс, вторая группа, пятый урок.
— Я уверена, что они смогут обойтись без вас какое-то время, — сказала сестра. — Незаменимых нет.
Печальная мысль.
— А я думал, вы здесь для того, чтобы мне стало лучше.
— Конечно, для этого, но сначала нужно покончить с небольшими формальностями.
Итак, за тридцать минут Рою Хьюберту Честли (бакалавру искусств) подвели итог в некоем подобии школьного журнала — в клеточках расставили загадочные сокращения и галочки, — и сестра приняла самодовольный вид. Должен сказать, что итог не блестящий: возраст — шестьдесят четыре, работа — сидячая, курит — умеренно, недельное потребление алкоголя — исключительно для бодрости, вес — среднее между допустимой embonpoint и настоящим avoirdupois.
Доктор прочел все это с мрачным удовлетворением. Это предупреждение, сделал он вывод, знак, посланный богами.
— Вам, знаете ли, не двадцать один, — заявил он мне. — Кое-что вам уже просто нельзя.
Старая песня.
— Знаю-знаю. Не курить, не пить, не есть жареную рыбу с картошкой, не делать забегов на сто ярдов, не знакомиться с хорошенькими женщинами, не…
Он прервал меня.
— Я говорил с вашим терапевтом. Доктор Бивенс, так, кажется?
— Бивенс. Я с ним близко знаком. С тысяча девятьсот семьдесят пятого по тысяча девятьсот семьдесят девятый. Блестящий малый. Получил «отлично» по латыни. Изучал медицину в Дареме.
— Верно, — сказал он, вложив в эти два слога бездну неодобрения. — Он говорит, что уже давно беспокоится о вас.
— В самом деле?
— Да.
Черт побери! Вот что получается, когда даешь мальчикам классическое образование. Они обращают его против вас, поросята этакие, и не успеваете вы понять, что к чему, как уже сидите на обезжиренной диете, одеты в тренировочные штаны и подбираете себе богадельню.
— Тогда не томите. Что этот маленький выскочка рекомендует на сей раз? Горячий эль? Магнетизм? Пиявки? Я помню, как он сидел у меня в классе — такой маленький, кругленький, вечно с ним что-то случалось. А теперь он указывает мне, что делать?
— Он вас очень любит, мистер Честли.
Ну вот, начинается, подумал я.
— Ведь вам шестьдесят пять…
— Шестьдесят четыре. У меня день рождения пятого ноября. В Ночь костров.
Он покачал головой, отмахиваясь от Ночи костров.
— И вы полагаете, что можно навсегда сохранить ваш образ жизни…
— А какой у меня выбор? Согласиться на участь прикованного Прометея?
Доктор вздохнул.
— Я уверен, что такой образованный человек воспримет пенсию и как награду, и как стимул. Нашли бы себе хобби…
Хобби! Еще чего!
— Я не собираюсь на пенсию.
— Будьте же благоразумны, мистер Честли…
Моя жизнь уже тридцать лет заключена в «Сент-Освальде». А что еще есть? Я сел на своей кровати-каталке и спустил ноги вниз.
— Я чувствую себя прекрасно.
3
Четверг, 30 сентября

 

Бедный старый Честли. Знаете, мне захотелось поехать навестить его после уроков, и обнаружилось, что он уже выписался из кардиологического отделения, к неудовольствию врачей. Но его адрес есть в сент-освальдском справочнике, и я отправляюсь к нему, прихватив комнатный цветок в маленьком горшке, купленный в больничном киоске.
Никогда не приходилось видеть его вне школы. Старик, со стариковской белой щетиной под подбородком и старчески костлявыми белыми ногами в стоптанных кожаных шлепанцах. Он почти растрогался, увидев меня.
— Напрасно вы беспокоились, — заявляет он. — Утром я снова буду в школе.
— Правда? Так быстро?
За такое я почти люблю его, но и тревожусь. Мне слишком нравится наша игра, чтобы дать ему из нее выйти из-за каких-то дурацких принципов.
— Может, стоит передохнуть несколько дней?
— Даже не начинайте, — протестует он. — Мне этого с лихвой хватило в больнице. Найдите себе какое-нибудь хобби, сказал доктор, что-нибудь спокойное, чучела или макраме… Боги, да почему сразу не дать чашу с цикутой и не покончить со всем этим?
Мне кажется, он слишком драматизирует, и я так ему об этом и говорю.
— Ну что ж, — корчит он гримасу, — это я отлично умею делать.
У него крошечный двухэтажный домик в десяти минутах ходьбы от «Сент-Освальда». Прихожая доверху завалена книгами — одни на полках, другие на полу, так что определить цвет обоев почти невозможно. Ковры вытерты до основы, везде, кроме гостиной, где притаился призрак коричневого аксминстера. Он пахнет пылью, полиролью и собакой, умершей пять лет назад, большой школьный радиатор в прихожей пышет жаром, пол на кухне выложен мозаичной плиткой, уйма школьных фотографий покрывает каждую пядь голых стен.
Он предлагает мне чаю в сент-освальдской кружке и достает с каминной полки коробку шоколадного печенья весьма сомнительного вида. Я замечаю, что дома он кажется меньше ростом.
— Как там Андертон-Пуллит? — Очевидно, он спрашивал об этом в больнице каждые десять минут, даже когда мальчик был уже вне опасности. — Выяснили, в чем дело?
Я качаю головой.
— Я не сомневаюсь, что никто вас не обвиняет, мистер Честли.
— Это не важно.
Это и правда не важно, о чем говорили фотографии на стенах с двойными рядами юных лиц; и мне подумалось, что там, среди них, мог быть и Леон. И что бы со мной стало, если бы сейчас, в доме Честли, на снимке оказалось его лицо? И рядом с ним — я, в кепке, надвинутой на глаза, и блейзере, застегнутом на все пуговицы, чтобы скрыть рубашку из магазина подержанной одежды?
— Бог троицу любит, — размышляет Честли, потянувшись за печеньем, но раздумав. — Сначала Дуббс, теперь Андертон-Пуллит, — кто следующий?
— Вы никогда не казались мне суеверным, сэр, — улыбаюсь я.
— Суеверным? Здесь станешь. — Он берет наконец печенье и макает в чай. — Разве можно проработать в «Сент-Освальде» так долго и не уверовать в приметы, предзнаменования и…
— Призраков? — не без лукавства предполагаю я. Он отвечает без улыбки:
— Конечно. Это чертово место ими просто кишит.
На мгновение приходит мысль, что он думает о моем отце. Или о Леоне. Еще мгновение я раздумываю о том, нет ли среди этих призраков и меня.
4
Именно тем летом Джон Страз начал — медленно и незаметно — скатываться. Сначала по мелочам, едва заметным на большой картине моей жизни, где Леон был гигантом, а все остальное — едва различимыми контурами на далеком и туманном горизонте. Но к разгару июля и концу триместра он, и без того вспыльчивый, стал срываться постоянно.
Больше всего запомнились его вспышки ярости. Этим летом казалось, что отец вечно зол. На меня, на Школу, на неизвестных художников, изрисовавших граффити всю боковую стену Игрового Павильона. На младших, вопивших ему вслед, когда он разъезжал на здоровенной газонокосилке, на двоих старших, которые угнали ее в тот раз, и ему сделали официальный выговор. На соседских собак, оставлявших свои непрошеные дары на крикетной площадке, которые ему приходилось убирать, вооружившись рулонами пластиковых пакетов и туалетной бумаги. На правительство, на владельца паба, на встречных людей, которые шарахались от него, когда он возвращался из супермаркета, бормоча себе под нос.
Как-то в понедельник утром, всего за несколько дней до конца триместра, он поймал первоклассника, который копался под конторкой Привратницкой. Тот утверждал, что потерял сумку, но Джона Страза не проведешь. На лице мальчишки ясно читались его намерения — воровство, вандализм или еще что-нибудь, чтобы опозорить Джона Страза, — пацан уже обнаружил бутылку ирландского виски, засунутую под кучу старых газет, и его маленькие глазки горели злобной радостью. Так решил отец и, узнав в мальчике одного из своих мучителей — с обезьяньим личиком и наглыми повадками, — вознамерился его проучить.
Вряд ли, конечно, он действительно сделал ему больно. Он искренне, хоть и с горечью, был предан «Сент-Освальду» и, хотя к тому времени многих ненавидел — казначея, директора, а особенно мальчишек, — саму школу все еще уважал. Но мальчишка начал орать: «Не смей меня трогать!», требовал выпустить его из Привратницкой и наконец пронзительным голосом, режущим отцовскую голову (на которой сказалась вчерашняя поздняя попойка), завизжал: «Пусти меня! Пусти, пусти, пусти, пусти!» — пока его вопли не потревожили доктора Тайда в соседнем кабинете казначейства, и тот бегом примчался в Привратницкую.
К этой минуте мальчишка-обезьянка — его звали Мэттьюз — заливался слезами. Джон Страз был крупным мужиком, способным напугать и без всякой ярости, а в тот день он был очень и очень зол. Тайд увидел налитые кровью глаза и измятую одежду, заплаканное лицо мальчишки, мокрое пятно, расплывающееся по его серым форменным брюкам, и сделал неизбежные выводы. Это стало последней каплей; наутро Джона Страза вызвали в кабинет директора, где в присутствии Пэта Слоуна (в качестве свидетеля разбирательства) он получил второе и последнее предупреждение.
Старый директор такого бы не сделал. Отец был в этом убежден. Стержинг знал, как давит на человека работа в школе, и сгладил бы ситуацию, не устраивая разборок. А этот новый работал раньше в госсекторе, поднаторел в политкорректности и псевдоактивности. Кроме того, под его суровой наружностью скрывался слабак, и он не мог упустить возможности выставить себя сильным и решительным руководителем (притом без малейшего профессионального риска).
Будет проведено расследование, заявил он. Пусть Джон Страз пока выполняет свои обязанности, отчитываясь ежедневно перед казначеем и получая от него инструкции; при этом ему запрещается вступать в какие-либо контакты с мальчиками. Любой последующий инцидент — он произнес это слово с ханжеским самодовольством трезвенника, регулярно посещающего церковные службы, — приведет к немедленному увольнению.
Отец не сомневался, что Слоун на его стороне. Добрый старина Слоун, и чего он тратит время на эти бумаженции, когда ему давно пора быть директором, говорил он. Конечно, отцу не мог не нравиться Слоун — крупный, грубовато-добродушный человек с носом регбиста и рабоче-крестьянскими вкусами. Но как бы тот ни сочувствовал отцовским несчастьям, интересы «Сент-Освальда» для Слоуна превыше всего, и было ясно, что если придется выбирать, то он останется верен Школе.
И все же, говорил Слоун, на каникулах у отца будет время прийти в себя. Он слишком много пьет, совсем распустился. Но по сути человек он хороший, пять лет служит Школе верой и правдой, он справится.
Типичная присказка Слоуна: ты справишься. Он и с мальчиками разговаривал по-солдатски, как тренер по регби, стремящийся сплотить свою команду. Его речь, как и отцовская, была усыпана штампами: «Ты справишься. Будь мужчиной. Чем они больше, тем больнее им падать».
Этот язык отец любил и понимал, и на какое-то время эти слова ему помогли. Ради Слоуна он ограничил себя в выпивке. Постригся и стал тщательнее одеваться. Его задело обвинение Слоуна — что он распустился, и отец даже начал тренироваться по вечерам, отжимаясь перед телевизором, пока я сижу с книгой и представляю себе, что он не отец мне.
Наступили каникулы, и давить на него стали меньше. Стало меньше и обязанностей. Разъехались мальчишки, делавшие его жизнь невыносимой. Он беспрепятственно стриг газоны и в одиночестве обходил территорию, тщательно следя за появлением художников с баллонами краски или бродячих собак.
Казалось, что в такие периоды отец был почти счастлив; с ключами в одной руке и с банкой эля в другой, он свободно бродил по своей маленькой империи, зная, что у него есть свое место — место маленького, но необходимого винтика в великолепной машине. Так сказал Слоун, а значит, так оно и есть.
Меня же занимало другое. После конца триместра нужно выждать хотя бы три дня и только потом позвонить Леону, чтобы договориться о встрече. Он говорил дружелюбно, но не спешил. Они с матерью, сказал он, ждут гостей, которые поживут у них, и ему придется их развлекать. Это был удар, ведь мы строили такие планы, но жаловаться нельзя, потому что на капризы Леона лучше всего не обращать внимания и позволить ему поступать по-своему.
— Эти люди — друзья твоей матери? — Я спрашиваю не столько из интереса, сколько для того, чтобы он поговорил со мной еще.
— Ага. Тайнены с ребенком. Возни, конечно, много, но мы с Чарли будем все делать вместе. Передавать сэндвичи с огурцом, наливать херес и все прочее.
Он говорит вроде бы с сожалением, но мне чудится, что он улыбается.
— А что за ребенок?
Я уже вижу умненького веселого школьника, который полностью затмит меня в глазах Леона.
— Э-э, Франческа. Маленькая, толстая, помешанная на пони. Хорошо, что Чарли здесь, иначе пришлось бы и за ней приглядывать.
— Ясно.
Мне не удается скрыть огорчение.
— Не волнуйся, — отвечает Леон, — это ненадолго. Я позвоню тебе, лады?
Это ставит меня в тупик. Конечно, нельзя не дать Леону мой телефон, но мысль о том, что трубку может взять отец, не на шутку меня встревожила.
— Да ладно, встретимся как-нибудь, — говорю я. — Не проблема.

 

Итак, остается только ждать. Мне тревожно и нестерпимо скучно, я разрываюсь между желанием дождаться звонка Леона и столь же сильным порывом поехать на велосипеде к его дому в надежде «случайно» встретить. Друзей у меня нет, я не могу усидеть на месте, чтобы почитать, даже пластинки слушать не могу — от них тоска по Леону еще нестерпимее. На дворе чудесное лето, какое бывает только в книгах и воспоминаниях: жаркое, зелено-голубое, жужжат пчелы, шепчет листва, но я этого не замечаю — с таким же успехом мог бы лить дождь каждый день. Без Леона все не в радость. Я таюсь по углам, подворовываю в магазинах — просто от злости и безделья.
Через некоторое время отец что-то замечает. Из благих намерений он временно становится бдительным и высказывается по поводу моей апатичности и переменчивого настроения. Болезни роста — так он это называет и советует физические упражнения и свежий воздух.
Конечно же, я расту: в августе мне исполняется тринадцать, начинается бурное развитие. Худоба, правда, не исчезает, и кости такие же тонкие, но сент-освальдская форма становится тесной, особенно блейзер (придется вскоре раздобыть другой), а лодыжки торчат на два дюйма из-под брюк.
Проходит неделя, затем другая. Каникулы скользят мимо, уплывают сквозь пальцы, и ничего с этим не поделать. Может, Леон уехал?
Проезжая на новом велосипеде мимо его дома, я вижу открытую раздвижную дверь, ведущую во внутренний двор, в теплом воздухе слышу смех и голоса, но трудно понять, сколько их и звучит ли голос моего друга.
Интересно, что это за гости. Банкир, говорил Леон, а она — какой-то секретарь, важная шишка, как и мать Леона. Люди умственного труда, специалисты, которые едят сэндвичи с огурцом и пьют на веранде. Такими людьми Джон и Шарон Страз никогда не станут, сколько бы денег у них ни было. Такие люди и должны быть твоими родителями.
Эти мысли сводят меня с ума. Я представляю себе Тайненов (он в легкой льняной куртке, она в белом летнем платье), рядом стоит миссис Митчелл с кувшином «Пиммза» и подносом с высокими стаканами, Леон со своей сестрой Чарли сидят на траве. Все позолочены светом и чем-то таким, что впервые мелькнуло передо мной в «Сент-Освальде», в тот день, когда у меня хватило смелости перейти черту.
Черта… Она снова маячит передо мной, снова дразнит своей близостью. Я вижу ее почти наяву: золотая линия, отделяющая меня от всего, к чему стремится душа. Что еще мне нужно сделать? Может, последние три месяца прошли в стане врага, а я — волк-одиночка, который прибился к охотничьим собакам, чтобы тайком воровать их корм? Почему мне так одиноко? Почему Леон не позвонил?
Может, он чувствует разницу между нами и стыдится показаться в моем обществе? В это легко поверить, скрываясь в Привратницкой, не высовываясь из страха попасться кому-нибудь на глаза. Есть во мне что-то дешевое — запах, может быть, синтетический блеск, — и мой друг изменился. Пиритс недостаточно хорош, Леон раскусил его. Это сводит с ума, сил терпеть не осталось — надо узнать, в чем дело. И вот в воскресенье я тщательно одеваюсь и еду на велосипеде к дому Леона.
Это смелый шаг. Мне никогда не доводилось бывать у него — проехать мимо не в счет, — и слегка дрожащими руками я открываю калитку и шагаю но длинной подъездной дорожке. Это большой эдвардианский дом, с эркерами но обе стороны парадного входа, спереди и по бокам — газон, на заднем дворе — деревья, летний домик и сад, обнесенный стеной.
Наследное богатство, говаривал отец с завистью и презрением, но для меня это мир, о котором пишут в книгах, это «Ласточки и Амазонки» и Великолепная Пятерка, это пикник у моря и веселый кок, который нечет лепешки, и элегантная мать полулежит на диване, и отец с трубкой, который всегда прав, всегда благожелателен, но редко бывает дома. Мне еще нет тринадцати, но я себе кажусь безнадежно старым существом, будто мне отказали в детстве — но крайней мере, в таком детстве, которого я заслуживаю.
Я стучу, из глубины дома доносятся голоса. Мать Леона говорит что-то о миссис Тэтчер и профсоюзах, потом мужской голос:
— Единственный способ это сделать… — и приглушенное звяканье кубиков льда, когда кто-то наливает из кувшина. Потом голос Леона, очень близко:
— Vae, только не о политике, пожалуйста. Кто будет лимонную водку со льдом?
— Я!
Это его сестра Чарли.
Снова голос девушки, низкий и хорошо поставленный:
— Конечно. Давай.
Это, должно быть, Франческа. Имя показалось мне дурацким, когда Леон упомянул его по телефону, но сейчас у меня неожиданно возникает сомнение. Я отодвигаюсь от двери — если кто-то меня увидит, я скажу, что на мой стук никто не отвечал, — и заглядываю за угол дома.
Именно так мне все и представлялось. Позади дома веранда, затененная большим деревом, и мозаика света и тени падает на столы и стулья. На веранде миссис Митчелл, белокурая, хорошенькая, в джинсах и чистой белой рубашке, которая очень молодит ее, миссис Тайнен в сандалиях и простом льняном платье, Шарлотта на самодельных качелях, и, наконец, лицом ко мне, в джинсах, разбитых кроссовках и выцветшей футболке «Стрэнглерз», стоит Леон.
А он вырос. За три недели черты его лица заострились, туловище вытянулось, а волосы, которые и так были на грани дозволенного в «Сент-Освальде», теперь падали на глаза. Без формы он обычный мальчишка; выглядит как любой подросток из моей школы — только есть в нем это сияние, эта патина, результат жизни в таком доме, изучения латыни у Кваза в Колокольной башне, того, что он ест блины с копченой лососиной, а не жареную рыбу с картошкой и пьет лимонную водку со льдом, а не полпинты светлого пива, что ему никогда не приходится субботним вечером запираться в своей комнате.
Меня захлестнула волна любви и тоски — не только к Леону, но ко всему, что за ним стоит. Волна такая мощная, такая необъяснимо взрослая, что в тот миг я едва замечаю возле него девочку, маленькую толстую любительницу пони, о которой он так пренебрежительно отозвался по телефону. И вот она передо мной, и я долго стою, в изумлении и смятении забыв, что нужно прятаться.
Возможно, когда-то она и была маленькой толстой любительницей пони. Но теперь… Не хватает слов, чтобы описать ее. Никакие сравнения не годятся. Мой опыт в отношении привлекательности ограничивался такими образцами, как Пепси, женщины из отцовских журналов и девицы, подобные Трейси Дилейси. Лично я ничего такого в них не замечаю — да и с какой стати?
Я вспоминаю Пепси с ее накладными ногтями и вечным запахом лака для волос, жующую жвачку Трейси с пятнистыми ногами и угрюмым лицом и теток из журналов, жеманных, но при этом плотоядных, распластанных, будто на столе патологоанатома; вспоминаю мать и «Синнабар».
Эта девочка словно принадлежит к другой расе. Ей четырнадцать, может, пятнадцать, стройная, смуглая. Воплощенное сияние; волосы небрежно завязаны в хвост, под шортами цвета хаки — длинные холеные ноги. Маленький золотой крестик в ямке под шеей. Ступни вывернуты как у балерины, лицо в пятнышках света и тени под летней зеленью. Так вот почему Леон не звонил — из-за этой девочки, из-за этой красивой девочки.
— Эй! Эй, Пиритс!
Боже мой, он меня увидел. Я собираюсь сбежать, однако Леон уже направляется ко мне, удивленный, но не раздосадованный, и девочка тоже идет позади него. В груди становится тесно, сердце сжимается до размеров ореха. Я пытаюсь улыбнуться, но лицо у меня превратилось в маску.
— Здравствуй, Леон. Здравствуйте, миссис Митчелл. Я тут случайно мимо…
Попробуйте вообразить этот ужасный день. Несмотря на все мои попытки вырваться и уйти домой, Леон не отпустил меня, и пришлось вытерпеть два кошмарнейших часа на задней лужайке, пить лимонад, от которого становилось кисло в животе, в то время как мать Леона расспрашивала о моей семье, а мистер Тайнен то и дело хлопал меня по плечу и размышлял вслух о тех безобразиях, которые мы с Леоном учиняли в школе.
Это была пытка. Голова болела, живот крутило, и при этом надо было улыбаться и любезничать, и отвечать на вопросы, пока Леон и его девочка (теперь стало очевидно, что это его девочка) прогуливались и шептались в тени, и загорелая рука Леона как бы невзначай ложилась на смуглую девичью руку, и его серые глаза были полны летом и Франческой.
Не помню своих ответов. Мать Леона подчеркнуто, мучительно добра: очень старается вовлечь меня в компанию, расспрашивает о моих увлечениях, каникулах, моих идеях. Я отвечаю наугад, подчиняясь животному инстинкту таиться в укрытии, и вроде бы выдерживаю этот допрос, хотя молча наблюдавшая за мной Шарлотта насторожила бы меня, если бы мой разум не помутился от страданий.
Наконец миссис Митчелл что-то замечает, она внимательно смотрит на меня и говорит:
— Какой ты бледный.
— Голова болит. — Я стараюсь улыбнуться, видя, как за ее спиной Леон играет прядью темно-медовых волос Франчески. — Это у меня иногда бывает, — импровизирую я в отчаянии. — Лучше пойду домой и немного полежу.
Мать Леона не хочет меня отпускать. Она говорит, что мне надо полежать в комнате Леона, предлагает аспирин; она окутывает меня своей добротой, и я чуть не плачу. Но в конце концов она замечает в моем лице нечто такое, что заставляет ее улыбнуться и похлопать меня по плечу.
— Ну, хорошо, мой милый Джулиан. Поезжай домой и ложись. Может, это и правда будет лучше.
— Спасибо, миссис Митчелл.
Я благодарно киваю — мне плохо не на шутку.
— Было очень приятно. Честно.
Леон машет мне рукой, а миссис Митчелл сует липкий кусок пирога, завернутый в бумажную салфетку. По пути к калитке я слышу ее низкий голос, доносящийся из-за дома:
— Какой занятный парнишка, Леон. Такой вежливый и сдержанный. Это твой хороший друг?
5
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Вторник, 5 октября

 

Официальное больничное заключение — анафилактический шок, вызванный употреблением арахиса или содержащей его пищи, возможно случайным.
Поднялся, конечно, жуткий переполох. Это просто позор, заявила миссис Андертон-Пуллит Пэту Слоуну, ведь школа должна обеспечивать ее сыну безопасность. Почему никто не присматривал за классом, когда у мальчика случился шок? Как мог классный руководитель не заметить, что бедный Джеймс потерял сознание?
Пэт успокаивал расстроенную мать, как мог. Подобные ситуации — его стихия: он умеет разрядить обстановку, у него вид надежного человека, он излучает авторитет, что действует весьма убедительно. Он пообещал, что инцидент тщательно расследуют, но заверил миссис Андертон-Пуллит, что мистер Честли — в высшей степени добросовестный педагог и что будут приложены все усилия, чтобы гарантировать безопасность ее сыну.
К этому времени индивид, ставший причиной суматохи, уже сидел в кровати, читая «Практическую аэронавтику», и был вполне доволен жизнью.
А между тем мистер Андертон-Пуллит, член правления Школы, бывший игрок сборной Англии по крикету, используя свое положение, пытался заставить администрацию больницы взять на анализ остатки сэндвича, чтобы выявить, нет ли там орехов. И если обнаружат хоть малейший след, сказал он, то суд разорит производителя до последнего пенни, не говоря уже о сети розничных торговцев. Но анализ так и не сделали, даже приступить не успели, потому что в банке фанты из обеденного набора Джеймса обнаружился почти нетронутый орех.
Сначала Андертон-Пуллиты были озадачены. Как орех попал в напиток их сына? Решили было выйти на производителей фанты и возбудить против них дело, но вскоре стало очевидно, что обвинение недоказуемо: банка открыта, и туда может упасть что угодно.
Или туда можно подбросить, что угодно.
Без сомнений, приложить руку к напитку Джеймса мог только одноклассник. И хуже того, виновник наверняка знал, что у этого поступка могут быть опасные, если не роковые, последствия. Андертон-Пуллит отправился за разъяснением к самому Главному, минуя в своем негодовании даже Слоуна, и заявил, что намерен обратиться в полицию, если тот сам не доберется до истины.
Мне следовало быть там. Это непростительно, однако я не смог: утром после краткого пребывания в больнице я проснулся таким измученным, таким отвратительно старым, что позвонил в школу и сказал Бобу Страннингу, что не приду.
— Э-э, я, собственно, и не рассчитывал, — удивленно ответил Страннинг. — Я полагал, что вас продержат в больнице по крайней мере все выходные. — Официальный ханжеский тон не сумел скрыть его неодобрения, почему же этого не сделали. — Я могу обеспечить вам замену на полтора месяца. Не беспокойтесь.
— Не нужно. Я выйду в понедельник.
Но к понедельнику объявились новости: в моем классе было проведено расследование, вызвали и допросили свидетелей, обыскали шкафчики, обзвонили всех сотрудников. Доктор Дивайн, как ответственный за соблюдение правил здоровья и безопасности, дал консультацию — он, Слоун, Страннинг, Главный и председатель Правления доктор Пули долго просидели с Андертон-Пуллитами в кабинете Главного.
Результат: когда я вернулся в школу в понедельник утром, класс стоял на ушах. То, что случилось с Коньманом, затмило даже недавнюю — и в высшей степени неблагоприятную — статью в «Икземинере», которая приводила к мрачному выводу, что в Школе завелся тайный информатор. Результаты директорского расследования были неопровержимы: в день несчастья Коньман купил в школьной кондитерской пакетик арахиса и принес его в класс во время обеденного перерыва. Сначала он это отрицал, но нашлись свидетели, которые это помнили, в их числе один преподаватель. В конце концов Коньман признал: да, он купил арахис, но не клал орехов в банку. Кроме того, говорил он со слезами на глазах, ему нравится Андертон-Пуллит и он ни за что не сделал бы ему плохо.
Составили отчет, начиная с временного исключения Коньмана, в котором перечислили свидетелей его драки с Джексоном. Конечно, Андертон-Пуллит находился в этом списке. То есть мотив был установлен твердо.
Разумеется, в Центральном уголовном суде это не прошло бы. Но школа не суд, у нее свои правила и свои способы их применения; своя система, свои меры предосторожности. Подобно церкви, подобно армии, она сама решает свои проблемы. К тому времени как я вернулся в школу, Коньмана судили, признали виновным и отстранили от занятий до середины триместра.
Лично я не слишком верил, что это сделал Коньман.
— Он, конечно, способен на всякое, — говорил я Диане Дерзи в преподавательской во время обеда. — Он хитрый маленький негодник и скорее что-нибудь стащит, чем выставит себя перед всем честным народом, но… — Я вздохнул. — Не нравится мне все это. И Коньман не нравится — но я не могу поверить, чтобы даже он мог сделать такую глупость.
— Нельзя недооценивать глупость человеческую, — изрек стоявший рядом Грушинг.
— Да, но он обозлен, — сказала Диана. — Если бы мальчик знал, что творит…
— Если бы он знал, что творит, — прервал ее Пуст со своего места под часами, — то его надо было бы засадить к чертовой матери в тюрьму. Вы же читали о нынешних детках — изнасилования, грабежи, убийства, бог знает, что еще, — и их нельзя даже упечь, потому что чертовы либералы, такие все добренькие, не разрешают.
— В мое время была трость, — мрачно произнес Макдоноу.
— К чертям трость, — сказал Пуст. — Надо вернуть воинскую повинность. Она научила бы их дисциплине.
Боги, думал я, что за идиотизм. Этот мускулистый безмозглый осел распинался еще несколько минут, а Изабель Тапи бросала на него пылкие взоры из йогуртного угла.
Молодой Кин, который тоже прислушивался к разговору, мимолетно скорчил смешную рожу — так, чтобы физкультурник не заметил, — превратив свое острое и умное лицо в точную карикатуру на Пуста. Я сделал вид, что не заметил, и, прикрывшись рукой, спрятал улыбку.
— Разговоры о дисциплине — это прекрасно, — вмешался Роуч из-за «Миррор». — Но какие у нас возможности? Натворишь что-нибудь, и тебя оставят после уроков. Провинишься еще сильнее — тебя временно отстранят от занятий, а это наказание прямо противоположное. Какой смысл?
— Никакого смысла нет, — сказал Пуст. — Но все должны видеть, что мы не сидим сложа руки. Сделал это Коньман или нет…
— А если не сделал? — спросил Роуч.
Макдоноу отмахнулся:
— Неважно. Важно, чтоб был порядок. Черт побери, хулиган дважды, трижды подумает, прежде чем преступить черту, если он знает, что в тот же миг отведает трости.
Пуст кивнул. Кин еще раз скорчил рожу — теперь другую. Диана пожала плечами, а Грушинг иронично улыбнулся с едва уловимым превосходством.
— Это сделал Коньман, — с нажимом сказал Роуч. — Такая глупость как раз в его духе.
— И все равно мне это не нравится. Я чувствую, что это не так.
Мальчики были непривычно сдержанны. В обычное время такое происшествие было бы приятным нарушением школьной рутины: мелкие скандалы и маленькие пакости, тайны и драки — все это нормально для подростков. Но здесь нечто другое. Переступили некую черту, и даже те, кто никогда и слова доброго не сказал об Андертон-Пуллите, были встревожены и недовольны случившимся.
— По-моему, он малость того, правда, сэр? — сказал Джексон. — Не в смысле, что псих, но и не совсем нормальный.
— Он поправится, сэр? — спросил Тэйлер, сам аллергик.
— К счастью, да.
Мальчика еще держали дома, и, насколько известно, у него все прошло.
— Но это могло кончиться трагически.
Последовала неловкая пауза, мальчики переглядывались. Мало кто из них встречался со смертью, лишь изредка у кого-то умирали собаки, кошки или дедушки с бабушками. Мысль о том, что один из них мог на самом деле умереть — на глазах у всех, в собственном классе, — вдруг по-настоящему испугала.
— Наверное, это был несчастный случай, — сказал наконец Тэйлер.
— Я тоже так думаю.
Я надеялся, что это правда.
— Доктор Дивайн говорит, что, если надо, мы можем получить психологическую помощь, — сказал Макнэйр.
— А вам правда нужна помощь?
— А можно будет уйти с уроков?
Я посмотрел на него и увидел, что он ухмыляется.
— Через мой труп.

 

В течение дня волнение все усиливалось. Аллен-Джонс был чрезмерно активен; Сатклифф — подавлен; Джексон все время спорил; Пинк сидел как на иголках. К тому же было ветрено, а из-за ветра, как известно каждому учителю, классы становятся неуправляемыми, а ученики — возбудимыми. Двери хлопали, и окна тоже. Одним махом ворвался октябрь, и вдруг наступила осень.
Я люблю осень. Напряжение, рык золотого льва на задворках года, потрясающего гривой листвы. Опасное время — буйная ярость и обманчивое затишье; фейерверк в карманах и каштаны в кулаке. Осенью я ближе всего к тому мальчику, каким был, и ближе всего к смерти. «Сент-Освальд» в это время очень красив: золото в липах, башни завывают, словно глотки.
Но в этом году прибавилось кое-что еще. Девяносто девять триместров, тридцать три осени, половина моей жизни. В этом году триместры стали тяжелым грузом, и я начинаю подумывать, а так ли уж неправ Бивенс. Уход на пенсию не обязательно смертный приговор. Еще один триместр, и я отмечу «сотню», на этой ноте не стыдно уйти. И потом, все меняется, как и должно быть. Только я слишком стар, чтобы меняться.
В понедельник вечером по дороге домой я заглянул в Привратницкую. Замену Дуббсу еще не нашли, и Джимми Ватт по мере сил выполняет обязанности смотрителя. Одна из них — отвечать на звонки, но он не мастер обращаться с телефоном и часто, переключая линии, по ошибке вешает трубку. В результате многие звонки не доходят до адресатов и срываются важные дела.
Виноват в этом казначей: Джимми делает, что ему говорят, но не умеет работать самостоятельно. Он может сменить пробки или поставить новый замок, сгребать опавшие листья, даже залезть на телеграфный столб, чтобы достать ботинки, связанные за шнурки и заброшенные на провода каким-нибудь озорником. Пуст называет его Джимми-Сорок-Ватт и насмехается над его круглым лицом и замедленной речью. Конечно, Пуст и сам порядочно хулиганил еще несколько лет назад, это заметно по его красной физиономии и решительной, но странно осторожной походке — то ли стероиды, то ли геморрой, точно не знаю. В любом случае зря Джимми посадили в Привратницкую, и доктор Тайд это знает. Все потому, что было проще (и, конечно, дешевле) использовать его в качестве временной замены до назначения нового смотрителя. Кроме того, Дуббс проработал в школе больше пятнадцати лет, и, независимо от причины, нельзя выбросить человека из дома за одну ночь. Я думал об этом, проходя мимо Привратницкой; не то чтобы мне нравился Дуббс, но он был частью Школы — маленькой, но необходимой, — и его отсутствие ощущалось.
В Привратницкой я заметил женщину. Я никогда не спрашивал, кто она, думал, что это некая секретарша от агентства, работавшего на Школу, принимает телефонные звонки и заменяет Джимми, когда его вызывают по другим многочисленным делам. С пробивающейся сединой, в костюме, она была старше девушек, которых обычно присылало агентство. Ее лицо показалось смутно знакомым. Надо бы спросить, кто она такая. Доктор Дивайн твердит о незаконных посетителях, о стрельбе в американских школах и о том, что любому психу ничего не стоит войти в здание и устроить черт знает что, — но на то он и Дивайн. Он отвечает за здоровье и безопасность, и надо же как-то оправдать свое жалованье.
Но я торопился и не заговорил с этой седеющей женщиной. Только увидев ее имя и фотографию в «Икземинере», я узнал, кто она, но было уже поздно. Таинственный осведомитель снова нанес удар, и на этот раз по мне.
6
Вторник, 5 октября

 

Миссис Коньман, как можно было ожидать, не слишком охотно согласилась с временным исключением ее единственного сына. Есть такие женщины — хорошо одетые, надменные, немного нервозные и на редкость слепые, какими бывают только матери сыновей-подростков. Она явилась в «Сент-Освальд» наутро после директорского вердикта и потребовала, чтобы Главный ее принял. Его, конечно, не было, так что созвали чрезвычайное совещание в составе Слоуна (взвинченного и не совсем здорового), доктора Дивайна (здоровье и безопасность) и меня, поскольку Рой Честли отсутствовал.
Миссис Коньман в своей «Шанели» выглядела убийственно. Сев на жесткий стул в кабинете Слоуна и выпрямив спину, она свирепо уставилась на нас цирконовыми глазами.
— Миссис Коньман, — начал Дивайн, — мальчик мог умереть.
На миссис Коньман это не произвело никакого впечатления.
— Я могу понять ваше беспокойство, — сказала она. — Учитывая, что в этот момент за классом никто не присматривал. Однако, что касается причастности моего сына…
— Это не совсем верно, — прервал ее Слоун. — На перемене учителя сменяли друг друга, хотя…
— И что, кто-нибудь видел, как мой сын положил орех в напиток того мальчика?
— Миссис Коньман, это не…
— Ну? Видели?
Слоуну стало неловко. В конце концов, это директор решил отстранить Коньмана, и мне казалось, что сам Слоун повел бы дело иначе.
— Факты подтверждают, что это сделал он, миссис Коньман. Я не говорю, что со зла…
— Мой сын не лжет, — последовал категорический ответ.
— Все дети лгут, — произнес Дивайн.
Сказано верно, но вряд ли рассчитано на то, чтобы умиротворить миссис Коньман. Она перевела взгляд на него.
— Неужели? В таком случае вам следует проверить показания Андертон-Пуллита о том, что Джексон и мой сын якобы подрались.
Дивайн был захвачен врасплох.
— Миссис Коньман, я не вижу связи…
— Вы не видите? А я вижу.
Она повернулась к Слоуну.
— Я вижу, что организована целая кампания по преследованию моего сына. Всем известно, что у мистера Честли есть любимчики — его Закадычные Дружки, как он их называет, но я не ожидала, что вы примете его сторону. Над моим сыном издевались, обвиняли его, унижали, а теперь отстранили от занятий — а ведь это войдет в школьную характеристику и даже может повлиять на поступление в университет, и при этом ему не дают возможности оправдаться. И знаете почему, мистер Слоун? Догадываетесь?
От такого напора Слоун совершенно растерялся. Природное обаяние — его единственное оружие, но оно оказалось бессильно против доспехов миссис Коньман. Улыбка, которая приручала моего отца, не способна была растопить ее лед, более того, разъяряла даму еще сильнее.
— Я скажу вам, если позволите. Моего сына обвинили в воровстве, в драке, а теперь, насколько я понимаю, в попытке убийства — Тут Слоун попытался прервать ее, но не смог. — И знаете, почему все пало именно на него? Вы спросили мистера Честли? Вы спросили остальных мальчиков?
Она сделала драматическую паузу, встретилась со мной глазами, получила от меня ободряющий кивок и затрубила, прямо как ее сын на уроке Честли:
— Потому что он еврей! Мой сын — жертва дискриминации! Я требую, чтобы все это надлежащим образом расследовали, — она свирепо посмотрела на Слоуна — иначе вы будете иметь дело с моим адвокатом.
Наступила звенящая тишина. И миссис Коньман удалилась под пулеметную очередь своих каблуков. Доктор Дивайн был ошарашен, Пэт Слоун сидел, прикрыв глаза рукой, а мне едва удалось скрыть улыбку.
Ясное дело, этот вопрос не вынесут за пределы нашего собрания. Дивайн дал это понять с самого начала, и мне пришлось с самым серьезным и уважительным видом согласиться. Я вообще здесь случайно: меня пригласили в качестве свидетеля, поскольку нет классного руководителя. Нет, никто не сожалел об отсутствии Честли; и Слоун, и Дивайн убеждены, что старик, замешанный в этом деле, только ухудшит и без того скверную ситуацию.
— Конечно, все это неправда, — сказал Слоун, приходя в себя за чашкой чая. — В «Сент-Освальде» никогда и намека не было на антисемитизм. Никогда.
Дивайн несколько усомнился.
— Я, как и все вы, люблю Роя Честли, — сказал он. — Но нельзя отрицать, что он бывает странным. Он работает тут дольше всех, поэтому склонен слишком много брать на себя.
— Я не сомневаюсь, что он хочет как лучше, — настала моя очередь. — Для человека его возраста это очень напряженная работа, и любой может время от времени ошибаться.
Слоун посмотрел на меня.
— Что вы имеете в виду? Вы что-нибудь слышали?
— Нет, сэр.
Дивайн подался вперед и чуть не упал.
— Вы уверены?
— Абсолютно, сэр. Я просто хочу сказать… В общем…
— Что? Выкладывайте.
— По-моему, все это ерунда, сэр. Для своего возраста он в отличной форме. Просто я недавно…
И, скромно потупившись, я неохотно упоминаю пропавший журнал, непрочитанные электронные письма, нелепую суету, которую он устроил вокруг пропажи своей старой зеленой ручки. При этом не забываю о тех жизненно важных мгновениях, когда он не заметил мальчика, потерявшего сознание, который лежал на полу и задыхался.
Решительно отвергать нападки на врага — лучшая тактика, когда хочешь его в чем-то обвинить. И мне удалось выразить уважение и восхищение Роем Честли, выкладывая все прочее с самым невинным лицом. Все увидели мою преданность Школе — немного наивную, — а у Слоуна и Дивайна в мозгу засело сомнение, подготовившее их к следующему газетному заголовку, который — так уж случилось — на этой же неделе появился на видном месте в «Икземинере».
ВОТ ВАМ, СЭР, НА ОРЕХИ!
Колин Коньман, прилежный и скромный юноша, утверждает, что социальное и учебное давление, оказываемое «Сент-Освальдом», возрастает и справляться с ним все тяжелее. «Здесь без конца издеваются, — сказал он „Икземинеру“, — но никто не смеет заявить об этом. Некоторые мальчики могут делать в „Сент-Освальде“ все, что хотят, потому что некоторые учителя на их стороне, а любой, кто пожалуется, навлекает на себя неприятности».
Конечно, Колин Коньман не похож на хулигана. Однако, если верить обвинениям, выдвинутым против него классным руководителем (шестидесятипятилетним Роем Честли), за какие-то три недели он оказался причастен ко многим случаям воровства, лжи и хулиганства, и в конце концов его отстранили от занятий после смехотворного обвинения в том, что его одноклассник (Джеймс Андертон-Пуллит, тринадцати лет) подавился арахисом.
Мы побеседовали с Джоном Дуббсом, уволенным из «Сент-Освальда» две недели назад после пятнадцати лет верной службы. «Я рад, что юный Коньман готов постоять за себя, — сказал он „Икземинеру“, — Но Андертон-Пуллиты входят в правление школы, а Коньманы — обычные люди».
Пятидесятичетырехлетний Пэт Слоун, первый заместитель директора, в качестве представителя «Сент-Освальда» сообщил нам: «Это внутренний дисциплинарный вопрос, который будет всесторонне изучен, прежде чем примут какое-либо решение».
Тем временем Колин Коньман будет учиться у себя дома, лишившись права посещать школу, за которое его семья платит семь тысяч фунтов в год. И хотя для среднестатистического ученика «Сент-Освальда» это не так уж и много, для обычных людей, как Коньманы, это не орешки.
Я даже горжусь этой статейкой: смесь фактов, догадок и низкопробных шуток, которая должна уязвить высокомерную душу «Сент-Освальда». Жаль только, что я не могу подписаться своим именем, даже временным, хотя Крот сыграл не последнюю роль в составлении этой статьи.
Вместо этого прикрытием работает женщина-репортер, она получила, как в тот раз, статью по электронной почте и несколько деталей, чтобы легче было проводить расследование. Заметка сопровождалась фотографиями юного Коньмана — опрятного и крепкого, в школьной форме — и зернистой фотографией класса 1997 года, где Честли получился пятнистым и расплывчатым на фоне мальчиков.
Конечно, любой выпад против «Сент-Освальда» — бальзам на сердце «Икземинера». К выходным это имя дважды всплыло в национальной прессе: один раз в потешной заметке на десятой странице «Ньюс оф зэ уорлд» и в более серьезном редакционном очерке в «Гардиан», озаглавленном «Крутое правосудие в наших независимых школах».
Так или иначе, работа что надо. Антисемитизм пока не упоминается, а в ход пошло трогательное описание Коньманов как честных, но бедных людей. Вот чего действительно ждут читатели — историю о таких же (пусть себе думают) людях, которым приходится экономить на всем и копить деньги, чтобы послать детей в лучшую школу, — но хотелось бы мне посмотреть, как они (ну да, конечно) выбросят за обучение семь кусков, сэкономленных на пиве, когда государственное образование — бесплатное.
Отец тоже читал «Ньюс оф зэ уорлд», и голова его была забита штампами вроде «Школа — лучшее вложение денег» и «Знание — сила». Хотя он, насколько мне известно, никогда не претворял их в жизнь, и если даже замечал иронию этих слов в своих устах, то виду не подавал.
7
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Среда, 13 октября

 

Коньман вернулся в понедельник утром с лицом отважного мученика, жертвы, перешедшей в нападение, и с тончайшей усмешкой. Мальчики отнеслись к нему настороженно, но без неприязни; я даже заметил, что Брейзноус, который обычно избегает его, повел себя по-дружески, сел рядом в обед и даже предложил половинку шоколадного батончика. Как будто вечно гонимый Брейзноус увидел в оправданном Коньмане потенциального защитника и хочет добиться его дружбы.
Андертон-Пуллит тоже вернулся. Побывав на грани смерти, он выглядел ничуть не хуже; прихватил с собой новую книгу про авиацию Первой мировой войны, которая не сулила нам покоя. Я же сильно сдал. Так и сказал Диане Дерзи, когда она усомнилась в мудрости моего решения так скоро вернуться на работу, и Пэту Слоуну, который осуждающе заметил, что я выгляжу усталым.
Должен сказать, что и он выглядел не лучшим образом. Сначала дело с Дуббсом, затем происшествие с Андертон-Пуллитом и наконец история с Коньманом… От Марлин я узнал, что Слоун не раз ночевал у себя в кабинете, и теперь я видел, что его лицо краснее обычного, а глаза воспалились. Я догадался по нему, что Главный послал его на разведку, и Слоун явно не в восторге, но как первый зам обязан подчиниться, независимо от своего отношения.
— У вас измученный вид, Рой. Не лучше ли было остаться дома?
— Со мной ничего такого, с чем не справится хорошая медсестра.
Он не улыбнулся.
— После того, что произошло, вы могли бы взять неделю-другую…
Я понял, куда он клонит.
— Ничего не произошло, — коротко отрезал я.
— Это не так. У вас был приступ…
— Нервы. Ничего более.
Он вздохнул.
— Рой, будьте благоразумны…
— Не читайте мне нотации. Я не ваш ученик.
— Зачем вы так? Мы просто думали…
— Вы, Главный и Страннинг…
— Мы думали, что отдых пошел бы вам на пользу.
Я посмотрел на него, но он отвел глаза.
— Отдых? — Я начал раздражаться. — Да, я вижу, очень удобно убрать меня на несколько недель. Чтобы все понемногу улеглось. И вы смогли пригладить взъерошенные перья. А может, вымостить дорожку для новых начинаний мистера Страннинга.
Я был прав, и это его рассердило. Он ничего не ответил, хотя ему было что сказать, и красное лицо побагровело еще больше.
— Вы начинаете отставать, Рой. Откройте глаза, вы же стали забывчивы. И вы не так молоды, как раньше.
— А кто у нас молод?
Он нахмурился.
— Говорили о вашем временном отстранении от работы.
— В самом деле? — Это мог быть Страннинг или Дивайн, положивший глаз на пятьдесят девятую, последний аванпост моей маленькой империи. — Вы, конечно, сказали им, что случится? Если меня отстранят от занятий без формального уведомления? — Я не имею дел с профсоюзом, но Зелен-Виноград имеет, Главный тоже. — Кто по правилам живет, того они и погубят. И они знают это.
Пэт снова отвел глаза.
— Я надеялся, что не придется вам это говорить. Но вы не оставили мне выбора.
— О чем говорить? — спросил я, уже зная ответ.
— Уведомление составлено.
— Кто составил?
Как будто я не знаю. Страннинг, конечно. Человек, который свел на нет мою кафедру, урезал мое расписание и теперь надеется отправить меня на заслуженный отдых, предоставив Костюмам и Бородам завоевывать мир.
Слоун вздохнул.
— Послушайте, Рой, неприятности ведь не только у вас.
— Не сомневаюсь, — сказал я. — Однако некоторым из нас…
Однако некоторым из нас платят больше, чем другим, чтобы с ними разбираться. Хотя верно, что мы редко задумываемся о личной жизни наших коллег. Дети, возлюбленные, жилища. Мальчики всегда удивляются, увидев нас за пределами «Сент-Освальда» — в супермаркете, у парикмахера, в пабе. Удивляются и слегка восхищаются, как будто встретили на улице знаменитость. «Я видел вас в субботу в городе, сэр!» Словно они думают, будто с вечера пятницы и до утра понедельника мы висим в классе за дверью, как снятые мантии.
По правде говоря, я и сам в этом виноват. Но сегодня, увидев Слоуна — именно увидев: мышцы регбиста, наполовину заплывшие жиром, несмотря на ежедневные пробежки, искаженное лицо человека, который не понимает, куда улетучились четырнадцать лет и откуда взялись пятьдесят, — я неожиданно ему посочувствовал.
— Послушайте, Пэт. Я знаю, что вы…
Но Слоун уже отвернулся и тяжело зашагал по Верхнему коридору, засунув руки в карманы и слегка наклонив широкие плечи. Так он горбился, когда наша команда проигрывала в регби команде «Сент-Генри»; но я знаю Слоуна слишком хорошо — эти горестно поникшие плечи не более чем поза. Нет, он был зол. Возможно, на себя — он ведь хороший человек, хоть и человек Главного, — но больше всего на то, что я не пожелал сотрудничать, поддержать дух Школы и вникнуть в трудность его положения.
Да, я сочувствовал ему, но в таком месте, как «Сент-Освальд», первый зам то и дело сталкивается с проблемами. Он знает, что Главный только рад сделать из меня козла отпущения — в конце концов, карьера мне не светит, денег платят много, и я на пороге пенсионного возраста. Если меня заменят, многие вздохнут с облегчением — придет молодой парень, корпоративный Костюм, изучавший компьютерные технологии, закончивший многочисленные курсы, обтекаемый для быстрого продвижения наверх. Мое небольшое недомогание обнадежило их. Наконец-то повод избавиться от старого Честли без особого шума. Достойный уход на пенсию по состоянию здоровья, серебряный значок, запечатанный конверт, льстивое перечисление заслуг на торжестве в общей преподавательской.
Что касается Коньмана и прочих — ну что ж! Ведь проще всего возложить вину — без всяких хлопот — на бывшего коллегу? Это случилось еще до вас; представитель старой школы, ну, знаете, отличнейший мужик, но вечно гнул свою линию, не играл в команде. Не наш человек.
Ну так вы ошиблись, директор. Я не намерен вежливо слинять на пенсию. И что касается вашего письменного уведомления, pone ubi sol non lucet. Я добьюсь своей «сотни» или умру, пытаясь попасть на Доску почета.

 

В тот вечер я пришел домой в воинственном настроении, и невидимый палец мягко, но настойчиво толкал меня в грудь. Я принял таблетки из тех, что выписал Бивенс, и запил их глотком лечебного хереса перед тем, как сесть за проверку тетрадей пятого класса. Я закончил, когда уже стемнело. В семь я встал, чтобы задернуть занавески, и тут мое внимание привлекло какое-то движение в саду. Я наклонился ближе к окну.
У меня длинный и узкий сад, видимо, пережиток полосного земледелия, с одной стороны живая изгородь, с другой стена, между ними растут, как придется, кустарник и разные овощи. В дальнем конце — большой конский каштан, нависающий над Дог-лейн, которую отделяет заборчик. Под деревом — лоскут мшистой травы, на котором я люблю сидеть летом (или любил, пока подниматься было не слишком обременительно), и маленький ветхий сарайчик, в котором я кое-что держу.
Меня никогда не грабили. Украсть у меня нечего, если не считать книг, которые преступное братство считает объектами, не представляющими интереса. Но про Дог-лейн известно следующее: там на углу есть шумный паб, от которого исходит шум, лавчонка, торгующая жареной рыбой с картошкой, от которой исходит мусор, и, конечно, средняя школа «Солнечный берег», от которой исходит почти все, что можно представить, включая шум, мусор и топот, — дважды в день мимо моего дома проносятся такие дикие орды, что устыдились бы самые отпетые «осси». Я стараюсь это терпеть. Закрываю глаза даже на случайного нарушителя границ, который прыгает через мой забор во время созревания каштанов. Конский каштан в октябре принадлежит всем, в том числе и «солнышкам».
Но сейчас — что-то другое. К тому же занятия давно закончились. Темно и довольно холодно, и движение было каким-то неприятно-вороватым.
Прижавшись лицом к стеклу, я увидел две или три тени в дальнем конце сада, по размеру явно не взрослые. Ну, значит, мальчишки. Тут я смутно сквозь стекло различил их голоса.
Странно. Обычно охотники за каштанами действуют быстро и ненавязчиво. Большинство живущих поблизости на Дог-лейн знают, кто я по профессии, и уважают меня, а те «солнышки», которым я делал замечания насчет мусора, редко, если вообще когда-либо, повторяли свой проступок.
Я громко постучал по стеклу. Теперь-то убегут, подумал я, но вместо этого они притихли, а несколько секунд спустя из-под каштана раздался отчетливый гогот.
Ну, хорошо же. В два прыжка я оказался у двери.
— Эй! — гаркнул я в своей лучшей учительской манере. — Какого черта вы здесь делаете?
Смех только усилился. Двое побежали — я заметил их силуэты в неоновом освещении, когда они лезли через забор. Еще двое остались, укрытые темнотой и отделенные от меня длинной узкой тропинкой.
— Я спросил, что вы тут делаете!
Впервые за долгие годы мальчик — хотя бы и «солнышко» — открыто мне не повиновался. Во мне закипела ярость, а невидимый палец снова ткнул в грудь.
— Сейчас же подойдите сюда!
— А то что? — Голос был молодой и нахальный. — Думаешь, поймаешь меня, жирный ублюдок?
— Ни черта он не поймает, старый хрыч.
Ярость придала сил, и я помчался по тропинке как бизон, но было темно и мокро, я в своих кожаных шлепанцах поскользнулся и потерял равновесие.
Я не упал только чудом, но повредил колено. Когда я обернулся, те двое с хохотом лезли через забор, как две уродливые птицы, собирающиеся взлететь.
8
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Четверг, 14 октября

 

Всего лишь пустяк. Он лишь вызвал легкое раздражение. Ничего страшного. Но все же… Было время, когда я поймал бы этих ребят любой ценой и надрал бы им уши. Не теперь, конечно. «Солнышки» знают свои права. Но так или иначе, давненько моему авторитету не бросали столь явный вызов. Мальчишки чуют слабость. Они все такие. И я совершил ошибку, что вот так побежал, в темноте, особенно после слов Бивенса. Глупый, недостойный порыв. Ошибка учителя-практиканта. Надо было прокрасться на Дог-лейн и схватить их, когда они полезут обратно. Это же просто мальчишки тринадцати-четырнадцати лет, судя по голосам. С каких это пор Рой Честли позволяет каким-то пацанам не слушаться?
Я размышлял об этом дольше, чем оно того стоило. Поэтому так плохо спал, а может, из-за хереса, а может, разговор со Слоуном все еще не давал покоя. Так или иначе, но проснулся я усталым, умылся, оделся, зажарил тост и выпил кружку чаю в ожидании почтальона. В семь тридцать звякнул почтовый ящик, и там, ясное дело, лежал отпечатанный сент-освальдский листок, подписанный Э. Грэем, директором, бакалавром искусств (красный диплом), и доктором Б.-Д. Пули, председателем правления, копия сего письма (как было указано) будет храниться в моем личном деле 12 (двенадцать) месяцев, после чего подлежит удалению при условии, что жалоба(ы) в дальнейшем не повторится, по усмотрению Попечительского совета, и прочие трали-вали, черт бы их побрал.
В другой день это меня не затронуло бы нисколько. Однако от усталости я стал ранимым и потому без всякого энтузиазма — к тому же после вечернего злоключения колено все еще болело — направил свои стопы в «Сент-Освальд». Не знаю почему, но я сделал небольшой крюк к Дог-лейн, может быть, проверить, не осталось ли следов нарушителей.
И вот тогда я увидел это. Трудно было не заметить: свастика, нарисованная на заборе красным маркером, ниже — слово «ГИТЛЕР» жирными буквами. Надписи свежие, наверняка работа вчерашних «солнышек» — если они, конечно, «солнышки». Но я не забыл карикатуру, пришпиленную к классной доске объявлений: я в виде маленького толстого нациста в академической шапочке — и мою тогдашнюю уверенность, что это дело рук Коньмана.
Мог ли Коньман узнать, где я живу? Это несложно: мой адрес есть в школьном справочнике, и десятки мальчиков видели, как я иду домой. И все же не верилось, что Коньман — именно Коньман! — посмел бы совершить нечто подобное.
В преподавании, конечно, есть доля блефа, но нужен игрок получше, чем Коньман, чтобы поставить мне шах. Нет, это просто совпадение. Какой-нибудь счастливый обладатель маркера из «Солнечного берега», направляясь домой, к своей рыбе с картошкой, увидел мой чистый забор и испоганил его девственную поверхность.
В выходные отшлифую его песком и покрашу блестящей краской. В любом случае это придется сделать: каждый учитель знает, что где одно граффити, там и другое. Но по дороге к «Сент-Освальду» я не мог отделаться от ощущения, что все неприятности последних дней: «Дуббсова эпопея», кампания «Икземинера», вчерашнее вторжение, этот идиотский арахис Андертон-Пуллита, даже чопорное письмишко Главного — каким-то образом, темным, нелогичным, нарочитым образом связаны друг с другом.
Школы, подобно кораблям, пронизаны суевериями, а особенно «Сент-Освальд». Быть может, призраки или же ритуалы и традиции заставляют скрипеть старые колеса. Но этот триместр не принес нам ничего, кроме неудач. У нас на борту Иона. Знать бы, кто он!

 

Когда я вошел в общую преподавательскую, там воцарилась подозрительная тишина. Видимо, известие о моем уведомлении разнеслось по всей округе, поскольку все разговоры затихали, стоило мне войти в комнату, и глаз Зелен-Винограда поблескивал, не суля кое-кому ничего хорошего.
Лига Наций меня избегала, у Грахфогеля был какой-то вороватый вид, Скунс отстранился до предела, и даже Грушинг, обычно такой веселый, был не похож на себя. Китти казалась очень занятой — она едва ответила на мое приветствие, когда я вошел, и это меня насторожило: мы с Китти приятельствовали, и я надеялся, что ничего не случилось такого, что могло бы нас поссорить. Я и считал, что ничего такого не произошло — мелкие неприятности прошлой недели не коснулись ее, — но что-то промелькнуло в ее лице, когда она увидела меня. Я присел около нее с чаем (исчезнувшую юбилейную кружку пришлось заменить обычной коричневой, взятой из дома), но она ушла с головой в свои книги и не обмолвилась ни словом.
Обед состоял из скорбного набора овощей — благодаря мстительному Бивенсу, — после которого я выпил чаю без сахара. Чашку я взял с собой в пятьдесят девятую, хотя никого из мальчиков там не было, кроме Андертон-Пуллита, поглощенного книгой по аэронавтике, а также Уотерса, Пинка и Лемона, спокойно игравших в углу в карты.
Минут десять я проверял тетради, затем поднял глаза и увидел Тишенса-кролика, стоящего у окна с розовым бланком в руке. На бородатом лице смешивались уважение и ненависть.
— Я получил эту бумагу сегодня утром, сэр. — Он протянул листок.
Он так и не простил ни моего вторжения на его урок, ни того, что я оказался свидетелем его унижения перед мальчиками. В результате он обращался ко мне «сэр», как ученик, и его голос был монотонным и безжизненным, как у Коньмана.
— Что это?
— Аттестационная ведомость.
— О господи. Совсем забыл.
Конечно же, на носу аттестация. Не дай бог вы не заполнили необходимые бумажки до министерской декабрьской инспекции. Меня тоже это ждет. Новый Главный просто обожает внутришкольные аттестации, которые ввел Боб Страннинг, а ему еще подавай курсы повышения квалификации, ежегодные семинары по управлению и сдельную зарплату. Сам я этого не понимаю: учитель хорош настолько, насколько хороши его ученики, — но у Боба не остается времени на класс, а это главное.
Общий принцип аттестации прост: за работой в классе каждого младшего учителя наблюдает кто-то из старших учителей, который его и аттестует; работа заведующих оценивается начальником курса, каждого начальника курса аттестует заместитель, то есть Пэт Слоун или Боб Страннинг. Заместители аттестуются самим Главным (хотя что касается Страннинга, то он настолько мало времени проводит в классе, что непонятно, зачем ему беспокоиться). Сам Главный, будучи географом, почти не преподает, зато проводит массу времени на курсах по подготовке к сдаче экзаменов на школьного учителя, читая лекции по «Расовым вопросам» или «Наркотики: будь бдителен».
— Тут говорится, что сегодня днем вы будете наблюдателем у меня на уроке, — сказал Тишенс. Он явно был от этого не в восторге. — Третий класс, информатика.
— Спасибо, мистер Тишенс.
Интересно, какой шутник решил запустить меня на информатику. Впрочем, как будто я не знаю. Да вдобавок еще к Тишенсу. Эх, подумал я, накрылось мое окно.

 

Бывают в жизни учителя дни, когда все идет наперекосяк. Мне ли не знать; у самого случалось такое, когда единственный разумный выход — пойти домой и лечь в постель. Сегодня не везет, бредовая череда неудач и неурядиц, мусора и пропавших книг, мелких потасовок и непрошеных заданий начальства, и дополнительных обязанностей, и сомнительных объяснений в коридоре.
Стычка с Эриком Скунсом из-за Сатклиффа, учинившего какое-то безобразие; мой журнал (так и не нашедшийся, что очень беспокоит Марлин); ветер (что всегда неприятно); протечка в туалете для учеников и потоп в Среднем коридоре; Коньман (чрезвычайно самодоволен); доктор Дивайн (то же самое); тягостная смена классных комнат в связи с протечкой, организованная (о боги!) по электронной почте, в результате чего я опоздал на двадцать минут на утреннюю замену — вести английский язык вместо Роуча.
Звание старшего учителя дает массу преимуществ. Например, заслужив репутацию приверженца строгой дисциплины, напоминать об этом приходится не часто. Повсюду слышится: «Не связывайся с Честли» — и спокойная жизнь обеспечена. Но не сегодня. Такое изредка случается, и в любой другой день я бы так не сердился. Но тут мне досталась большая группа из тридцати пяти человек — третий класс нижней ступени, и среди них ни одного, изучающего латынь. Они знали меня только понаслышке, и вряд ли последняя статья в местной газете была мне на пользу.
Я опоздал на десять минут, и класс уже бушевал. Никакого задания им не дали, и, когда я вошел, ожидая, что мальчишки притихнут и встанут, они просто взглянули на меня и продолжили заниматься своими делами. Карты, болтовня, громкая свара с опрокидыванием стульев на задних партах и вонь жевательной резинки.
Такое поведение не должно меня злить. Хороший учитель знает, что есть притворное негодование и настоящее, и притворство здесь — честная игра, вид учительского оружия, та пушка, на которую он берет учеников; но истинное негодование надо прятать любой ценой, чтобы не позволить им, умелым манипуляторам, выиграть очко.
Но я устал. День начался плохо, мальчики меня не знали, и я все еще находился под гнетом вчерашнего происшествия в саду. Эти визгливые мальчишеские голоса: «Ни черта он не может, старый хрыч!» — звучали слишком знакомо и настойчиво, чтобы можно было от них отмахнуться. Один мальчик, взглянув на меня, повернулся к соседу. Мне послышалось: «Вот вам на орехи, сэр!» — и взрыв мерзкого хохота.
И вот я — как новичок, как практикант — поддался на древний хрестоматийный трюк. Я сорвался.
— Молчать, джентльмены!
Обычно это действовало. Но сейчас — нет. Мальчики на задних партах открыто потешались над моей потрепанной мантией, которую я забыл снять после дежурства во время утреннего перерыва. «Вот вам на орехи, сэр!» — услышал я (или мне показалось), и шум только усилился.
— Я сказал, молчать! — рыкнул я.
В обычных обстоятельствах звук моего голоса пробирает, но я забыл о рекомендациях Бивенса ничего не принимать близко к сердцу. Невидимый палец ткнул меня в грудину посреди рыка. Мальчишки на галерке хихикали, и у меня мелькнула шальная мысль, что именно они приходили вчера вечером. «Думаешь, поймаешь меня, жирный ублюдок?»
Да, в таких ситуациях без жертв не обходится. На этот раз я оставил восьмерых на обеденный перерыв, что, конечно, перебор, но у каждого учителя свои дисциплинарные меры, и нечего было Страннингу вмешиваться. Однако он вмешался: проходя мимо класса в самое неподходящее время, он услышал мой голос и посмотрел через стекло как раз в тот миг, когда я дернул одного из веселящихся юнцов за рукав блейзера.
— Мистер Честли!
Ну да, в наше время попробуй тронуть ученика хоть пальцем.
Наступила тишина. Рукав у мальчика оказался порван под мышкой.
— Вы видели, сэр? Он ударил меня!
Все знали, что это неправда. Даже Страннинг знал, хотя и не подавал виду. Меня снова ткнул невидимый палец. Мальчик — его звали Пули — выставил свой блейзер на всеобщее обозрение.
— Он был совсем новый!
Снова неправда, это каждому было видно. На ткани блестели протертые места, а рукав был коротковат. Прошлогодний блейзер, который уже пора менять. Но все равно я перегнул палку, и сейчас это было очевидно.
— Расскажите мистеру Страннингу, как все произошло, — предложил я, повернувшись к притихшему классу.
Второй зам смотрел на меня взглядом рептилии.
— А когда вы закончите с мистером Пули, — добавил я, — пришлите его, пожалуйста, обратно, чтобы я по всей форме оставил его после уроков.
Страннингу ничего не оставалось, кроме как уйти, прихватив Пули с собой. Вряд ли ему понравилось, что его выставил коллега, но нечего было вмешиваться, верно? И все же я чувствовал, что он этого так не оставит. Слишком хорошая возможность, к тому же я вспомнил (хотя и поздновато), что юный Пули — старший сын доктора Б.-Д. Пули, председателя Попечительского совета, чье имя я совсем недавно видел на одном официальном уведомлении.

 

Что ж, все это выбило меня из колеи, я зашел не в ту комнату, где должен был проводить аттестацию Тишенса, а в результате опоздал к нему на двадцать минут. Все посмотрели на меня, кроме Тишенса, бледное лицо которого одеревенело от возмущения.
Я сел сзади, кто-то подвинул мне стул, на котором лежала розовая ведомость. Я просмотрел этот листок. Обычные графы: планирование работы, подача материала, стимулирование, энтузиазм, владение дисциплиной. Оценки по пятибалльной шкале плюс место для комментария — все как в гостиничной анкете.
Я размышлял, какое мнение от меня ожидается, класс вел себя тихо, кроме двоих на задней парте, которые пихались локтями, Тишенс объяснял уверенно и доходчиво, компьютеры вели себя хорошо, на экране рождались головокружительные картинки, которые, очевидно, и являлись объектом изучения. В целом вполне удовлетворительно, решил я, ободряюще улыбнулся злополучному Тишенсу и ушел пораньше в надежде быстренько выпить чашку чая до начала следующего урока; розовую бумажку я сунул в ячейку второго зама.
И тут я заметил что-то на полу у своих ног. Это была маленькая записная книжка в красном переплете. Открыв ее, я увидел, что она наполовину исписана тонким почерком; на форзаце я прочел имя: «К. КИН».
Ах, Кин. Я оглядел комнату, однако нового преподавателя английского там не оказалось. А потому я положил книжку в карман, чтобы потом вернуть ее владельцу. И зря, как выяснилось впоследствии. Но вы же знаете, что говорится о подслушивании у двери.
У всех учителей есть такое — записи об учениках, списки и дежурства, претензии, большие и малые. О каждом коллеге по записной книжке можно сказать почти столько же, сколько по кружке. У Грахфогеля — аккуратный, с разноцветными закладками призыв к порядку; у Китти — деловой карманный ежедневник; у Дивайна — солидный черный талмуд, почти пустой. Скунс пишет в зеленой бухгалтерской книге аж с 1961 года; у Нации — блокноты благотворительного общества «Христианская помощь»; Грушинг пользуется тем, что подвернется под руку, самоклейками и старыми конвертами.
Я не смог удержаться и заглянул в записную книжку молодого Кина, а когда понял, что делать этого не следовало, я уже попался на удочку.
Конечно, я знал, что Кин писатель. У него и вид такой — благодушного случайного наблюдателя, который любуется происходящим, потому что знает, что долго здесь не задержится. Но я не догадывался, сколько всего он уже видел: ссоры, соперничество, маленькие секреты жизни общей преподавательской. Целые страницы, исписанные очень мелким, почти нечитаемым почерком; персонажи, сценки, высказывания, сплетни, прошлое, новости.
Я пробегал по страницам, напрягая глаза, чтобы разобрать мельчайшие строчки. Здесь упоминалась и «Дуббсова эпопея», и арахис, и любимчики. Было кое-что из истории Школы: я видел имена Страза, Пиритса и Митчелла вместе с газетной вырезкой о тех печальных событиях многолетней давности. Рядом — ксерокс фрагмента фотографии Школы, цветной снимок спортивного праздника в другой школе: мальчики и девочки, сидящие на траве, скрестив ноги, и скверный портрет Джона Страза, похожего на преступника, как большинство мужчин на первой полосе газет.
Несколько страниц отданы веселым зарисовкам, по большей части карикатурам. Главный, суровый и непоколебимый, Дон-Кихот в пару к Слоуну-Санчо. Боб Страннинг в виде получеловеческого гибрида, подключенного к своему компьютеру. Мой Андертон-Пуллит в защитных очках и летном шлеме; ученическая влюбленность Коньмана в нового преподавателя изображена самым безжалостным образом; мисс Дерзи предстала в образе очкастой сельской учительницы в чулках, а рядом — рычащий Скунс-ротвейлер. Даже я там есть — горбатый, весь в черном, свисаю с Колокольной башни с пухленькой Китти-Эсмеральдой под мышкой.
Это вызвало у меня улыбку и в то же время некоторую неловкость. Что тут говорить, я всегда питал слабость к Китти Чаймилк. Все в рамках приличия, как вы понимаете, но я и представить себе не мог, что это так чертовски заметно. Интересно, замечает ли это Китти.
Черт бы его побрал, подумал я. Я ведь с самого начала знал, что Кин молодой да ранний. И все-таки он мне нравился. Да и сейчас нравится, по правде говоря.
Р. Честли. Латынь. Преданный выпускник «Сент-Освальда». За шестьдесят, курит, тучен, сам стрижется. Носит одну и ту же коричневую твидовую куртку с заплатами на локтях (ну, это ты врешь, остряк-самоучка: в День собраний и на похороны я надеваю синий костюм); из увлечений — дразнить начальство и заигрывать с учительницей французского. Мальчики странным образом привязаны к нему (а Колин Коньман — забыл?); камень на шее Б. Страннинга. Безвреден.
Замечательно. Безвреден, как же!
Но могло быть и хуже. Под заголовком «Пенни Нэйшн» я прочел «ядовитая доброхотка», а про Изабель Тани — «французская прошмандовка». Да уж, в стиле ему не откажешь. Я бы и дальше почитал, но прозвенел звонок на перекличку, и я с некоторой неохотой положил записную книжку в ящик своего стола, надеясь на досуге закончить.
Но сделать это мне не довелось. Вернувшись к столу после занятий, я обнаружил ящик пустым, и книжки там не было. Тогда я подумал, что Кин, как и Диана, изредка проводивший занятия в той же комнате, что и я, нашел ее и забрал. Я так и не спросил его — по очевидным соображениям. И только потом, когда скандалы пошли один за другим, я подумал о связи этой маленькой красной записной книжки и вездесущего Крота, который так хорошо знал Школу и был столь проницателен в том, что касалось наших маленьких безобидных хитростей.
9
Понедельник, 18 октября

 

Ну вот, и эта неделя прошла удачно. Важно, что обнаружилась записная книжка с изобличающими заметками. Конечно, Честли мог ее прочесть, но вряд ли полностью. Слишком мелко для его старых глаз, и, кроме того, если бы у него возникли некие подозрения, от меня бы это не укрылось. И все же хранить ее — это безрассудство. Пришлось сжечь этот злосчастный документ — не без сожаления, — пока он не стал объектом вражеского внимания. Возможно, я вернусь еще к этому вопросу, но не сегодня. Сегодня у меня другие заботы.
Октябрьские каникулы уже на носу, и я намереваюсь загрузиться делами (речь идет не только о проверке тетрадей). Нет, на этой неделе я собираюсь приезжать в Школу почти каждый день. Пришлось уладить этот вопрос со Слоуном, который тоже согласен, что трудно держаться в стороне, и с мистером Борродсом, заведующим кафедрой информационных технологий, с которым у меня неофициальная договоренность.
Все совершенно невинно — в конце концов, мой интерес к информатике уже ни для кого не новость, и я знаю по опыту, что лучше всего скрываться на открытом месте. Слоун, конечно, всецело одобряет: он мало что понимает в компьютерах, но отечески надзирает за мной, постоянно высовывается из кабинета, чтобы узнать, не нужна ли мне помощь.
Учусь я не блестяще. Несколько простейших faux pas включили меня в разряд старательных, но не слишком способных, и Слоун чувствует свое превосходство, что дает мне дополнительное прикрытие на всякий случай. Сомневаюсь, что он возникнет: если когда-нибудь мое присутствие поставят под вопрос, я смогу рассчитывать на Пэта, который все объяснит моей неопытностью.
У каждого сотрудника «Сент-Освальда» есть личный электронный адрес. Он состоит из двух-трех инициалов и адреса веб-сайта школы. Теоретически каждый сотрудник должен два раза в день проверять почту — на случай срочного распоряжения от Боба Страннинга, но на практике это делают не все. Среди таких — Рой Честли и Эрик Скунс; многие для доступа к почте взяли пароль по умолчанию (ПАРОЛЬ). Даже такие, как Слоун, мнящие себя продвинутыми в компьютерной грамоте, достаточно предсказуемы: Слоун пользуется именем любимого спортсмена, и у самого Страннинга, которому следует знать о таких вещах, набор простейших паролей (девичья фамилия жены, дата рождения и так далее).
Много гадать не пришлось. Дуббс, сидевший за компьютером каждый вечер, хранил список паролей пользователей в записной книжке у себя в Привратницкой вместе с коробкой дисков (с материалами из Интернета), которые никто не потрудился изучить. Пройдя заново его путем (под другим именем), мне удалось проложить весьма убедительный след. Более того, отключив на несколько минут защиту доступа к школьной сети и послав аккуратно состряпанный файл на [email protected] с одного из своих бесплатных адресов, мне также удалось запустить простенький вирус, который будет спокойно спать в системе, а недели через две начнется разрушение.
Не самая приятная деятельность, я понимаю. И все же меня это порадовало. В тот вечер мне захотелось позволить себе небольшой праздник и выпить вечером в «Жаждущем школяре». И напрасно — мне и в голову не приходило, что столько моих коллег (и школьников) посещают это заведение. И вот, не успев допить и первую рюмку, я вижу их небольшую компанию — Джефф Пуст, Джерри Грахфогель и Робби Роуч, длинноволосый географ, с парой семнадцати — или восемнадцатилетних, возможно, сент-освальдских шестиклассников.
Хотя чему тут удивляться — не секрет, что Роуч любит болтаться с мальчишками. Да и Пуст тоже. Грахфогель казался несколько потерянным, но, с другой стороны, он всегда так выглядит, и, по крайней мере, у него хватает ума понять, что (как выражается Честли) тесная дружба с рядовыми ни к чему хорошему не приведет.
Появилось искушение остаться. Робеть тут нечего. Но мысль о том, что придется с ними общаться, быть попроще, как сказал бы этот отвратный Пуст, и дерябнуть разок-другой, определенно неприятна. Слава богу, с моего места у двери можно улизнуть быстро и незаметно.
В переулке возле паба стояла машина Пуста, черный «форд-проуб», и у меня появилась мысль — а не разнести ли боковое стекло? Но на улице могут быть камеры слежения, глупо рисковать из-за дурацкого каприза. Лучше пройтись пешком до самого дома — ночь сегодня теплая — и еще раз взглянуть на забор Роя Честли.
Он уже стер граффити. Ничего странного; хотя из дома надпись не видна, само ее присутствие должно было его раздражать, как и мысль о том, что мальчишки, вторгшиеся в его сад, могут вернуться. Может быть, я это и устрою — просто посмотреть на его физиономию, — но не сегодня. Сегодня мне полагается праздник.
Дома, в моей увешанной ситцем комнате, ждет очередная бутылка шампанского, которую я немедленно открою. Это уже вторая (всего их шесть, и к Рождеству им всем полагается опустеть). Потом разберу небольшую, но важную корреспонденцию, а под конец — спущусь вниз и из телефона-автомата быстренько звякну в местное полицейское отделение, сообщить, что в окрестностях «Жаждущего школяра» едет черный «проуб» (с номером ЛИТ 3), виляя из стороны в сторону.
Такое поведение мой психотерапевт не одобряет. Чрезмерная импульсивность, так она утверждает, и склонность осуждать. Я не всегда считаюсь с чувствами других. Но в данном случае — никакого риска, называть имя я не буду, да и вообще, Пуст это заслужил. Как и мистер Груб, он хвастун, задира, прирожденный нарушитель закона, человек, который искренне верит, что от нескольких кружек в брюхе он только лучше водит. Предсказуем. Все они предсказуемы.
И в этом их, освальдовцев, слабость. Пуст, конечно, благодушный идиот, но даже Честли, умный человек, разделяет то же идиотское благодушие: «Кто посмеет на меня напасть? Напасть на „Сент-Освальд“?»
Что ж, джентльмены. Я посмею.
Назад: КОНЬ
Дальше: ШАХ

Антон
Перезвоните мне пожалуйста 8 (953) 367-35-45 Антон.