КОНЬ
1
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Четверг, 9 сентября
Этим утром класс был необычно послушен, пока я писал список (журнал так и не нашелся) на листке бумаги: отсутствует Джексон, временно исключен Коньман и еще трое участников ссоры, переросшей в весьма неприятный конфликт.
Отец Джексона, конечно, нажаловался. И отец Коньмана тоже: сын утверждал, что лишь ответил на нестерпимые издевательства школьников, поощряемые — по словам мальчика — классным руководителем.
Главный, все еще раздраженный многочисленными жалобами на повышение платы, вяло обещал расследовать это происшествие, и в результате Сатклифф, Макнэйр и Аллен-Джонс, названные главными мучителями Коньмана, провели бóльшую часть урока латыни у кабинета Пэта Слоуна, а меня через доктора Дивайна пригласили к Главному разъяснить ситуацию, как только смогу.
Конечно, я не пошел. Некоторым, между прочим, надо вести уроки, выполнять различные обязанности, читать материалы — не говоря уже о том, что надо освободить картотеки в новом немецком кабинете, — на что я и указал доктору Дивайну, когда он передал мне сообщение.
И все же меня разозлило неоправданное вмешательство Главного. Это внутреннее дело, из тех, которые могут и должны быть улажены классным руководителем. Да хранят нас боги от праздного начальства, когда директора лезут в вопросы дисциплины, это может кончиться бедой.
Аллен-Джонс так и сказал мне в обеденный перерыв.
— Мы его только подначивали, — говорил он сконфуженно. — Ну, и перегнули немного палку. Вы знаете, как это бывает.
Я знал. И Слоун тоже. И еще я знал, что этого не понимает Главный. Даю голову на отсечение, он подозревает некий заговор. Я предвидел недели телефонных звонков, и писем родителям, бесконечное оставление после уроков, удаления с занятий и прочую административную тягомотину, пока все не уляжется. Досадно. Сатклифф — на стипендии, которую могут отобрать из-за плохого поведения; у Макнэйра — скандальный отец, он не примирится с отстранением сына от занятий; Аллен-Джонс-старший — военный, и его гнев на непокорного сорванца нередко оборачивается побоями.
Если бы все предоставили мне, я быстро бы справился с нарушителями без привлечения родителей, — слушать детей, конечно, плохо, но слушать их родителей — недопустимо. Теперь же момент упущен. В дурном расположении духа я спускался по лестнице в преподавательскую, и когда этот придурок Тишенс чуть не сбил меня с ног на пороге, я послал его подальше самым изысканным способом.
— Черт побери, кто это вас так допек? — спросил физкультурник Джефф Пуст, развалившийся с «Миррор» в руках.
Я посмотрел, где он сидит. Третье кресло от окна, под часами. Глупо, конечно, но Твидовая Куртка — зверь, охраняющий свою территорию, а я и без того был взбешен до предела. Естественно, новичок мог и не знать, но здесь пили кофе Грушинг и Роуч, рядом Китти Чаймилк проверяла тетради, а Макдоноу читал на своем обычном месте. Все взглянули на Пуста как на грязное пятно, которое забыли стереть.
Роуч кашлянул, приходя мне на выручку:
— Кажется, вы сидите в кресле Роя.
Пуст пожал плечами, но не шелохнулся. Изи, желтолицый географ, сидящий рядом с ним, поедал холодный рисовый пудинг из пластиковой коробки. Кин, будущий романист, смотрел в окно, там виднелась лишь одинокая фигура Пэта Слоуна, бегущего по дорожке.
— Нет, правда, старик, — продолжал Роуч. — Он всегда сидит здесь. Он, можно сказать, старожил этого места.
Пуст вытянул свои бесконечные ноги, заработав томный взгляд Изабель Тапи из угла любителей йогурта.
— Латынь, что ли? — сказал он. — Гомосеки в тогах. По мне, так ежедневный кросс по пересеченке куда лучше.
— Ecce, stercorem pro cerebro habes, — сказал я ему, на что Макдоноу нахмурился, а Грушинг слегка кивнул, словно смутно помнил эту цитату.
Пенни Нэйшн одарила меня сочувственной улыбкой и похлопала но креслу рядом с собой.
— Ладно, — сказал я. — Я все равно ухожу.
Бог свидетель, я был не так уж расстроен. Наоборот, включил чайник и открыл дверцу буфета, чтобы достать свою кружку.
О личности учителя можно многое сказать по его кружке для кофе. У Джефа и Пенни Нэйшн — парные кружки с надписями «CAPITAINE» и «SOUSFIFRE». На кружке Роуча — Гомер Симпсон, у Грахфогеля — «Секретные материалы». С мрачным обликом Хиллари Монумента не вяжется надпись «ЛУЧШИЙ В МИРЕ ДЕДУШКА» — неровным детским почерком на пинтовой кружке. Кружка Грушинга была куплена на школьной экскурсии в Париж, на ней фотография поэта Жака Превера с сигаретой. Доктор Дивайн презирает наши скромные сосуды и пьет из директорского фарфора — привилегия посетителей, высшего начальства и Главного; у Слоуна, любимца школьников, каждый семестр — новая кружка с персонажем мультфильма (в этот раз Мишка Йоги), подарок от его класса.
Моя же кружка из тех, что выпустили в небольшом количестве в честь юбилея «Сент-Освальда» в 1990 году. У Эрика Скунса тоже есть такая, и еще несколько у старой гвардии, но у моей — ручка со сколом, что отличает ее от других. На доход от этих кружек мы построили новый Игровой Павильон, так что я с гордостью держу свою. Или держал бы, если бы смог найти.
— Черт подери! Сначала этот чертов журнал, а теперь еще эта чертова кружка!
— Возьмите мою, — сказал Макдоноу (Чарльз и Диана, слегка надколотая).
— Да не в этом дело.
Вот именно: унести кофейную кружку учителя с ее законного места почти так же дурно, как занять его кресло. Кресло, кабинет, классная комната, а теперь еще и кружка. Это настоящая осада.
Кин насмешливо взглянул на меня, когда я налил чай в чужую кружку.
— Приятно узнать, что не только у меня выдался плохой день.
— Вот как?
— Сегодня потерял два своих окна. Заменял Боба Страннинга в пятом «Г». Английская литература.
М-да. Конечно, всем известно, что у мистера Страннинга дел по горло: как второй заместитель Главного и ответственный за расписание, он за многие годы придумал себе целый список курсов, обязанностей, собраний, часы для административной работы и прочие занятия первой необходимости, и у него почти не остается времени для общения с учениками. Но Кин, кажется, способный малый — как-никак выжил в «Солнечном береге», а я видывал крепких мужиков, запуганных тамошними пятиклассниками.
— Я справлюсь, — произнес Кин, когда я посочувствовал. — И кроме того, это неплохой материал для моей книги.
Ах да, книга.
— Ну, хоть на том спасибо, — ответил я, не разобрав, всерьез ли он говорит.
Кину свойственна насмешливая манера — молодой да ранний, — и я вынужден ставить под вопрос все его слова. Но, несмотря на это, мне он куда больше нравится, чем мускулистый Пуст, или льстивый Изи, или трусоватый Тишенс.
— Кстати, вас спрашивал доктор Дивайн, — продолжал Кин. — Что-то насчет старых картотечных ящиков.
— Прекрасно.
Это лучшая новость за весь день. Хотя после шумихи вокруг третьего «Ч» даже травля немцев несколько утратила свою прелесть.
— Он попросил Джимми вынести их во двор, — сказал Кин. — Велел убрать как можно скорее.
— Что?!
— Кажется, он сказал, что они мешают проходу. Вроде бы это противоречит правилам здоровья и безопасности.
Я выругался. Должно быть, Зелен-Виноград действительно решил прибрать к рукам этот кабинет, раз он задействовал правила здоровья и безопасности. Ими мало кто посмеет пренебречь. Я допил чай и решительно направился к бывшему кабинету классической кафедры, где не было никого, кроме Джимми с отверткой в руках, который устанавливал на двери некое электронное оборудование.
— Это зуммер, хозяин, — объяснил Джимми, заметив мое изумление. — Чтобы доктор Дивайн знал, что кто-то стоит у двери.
— Вижу.
— В мое время мы просто стучали.
Джимми, однако, был в восторге.
— Когда горит красный свет, значит, что у него кто-то есть, — сказал он. — А если зеленый, он вам сигналит, чтобы вы вошли.
— А желтый?
Джимми нахмурился.
Если желтый, — наконец нашелся он, — это доктор Дивайн выжидает, чтобы посмотреть, кто там. — Он помолчал, наморщив лоб. — И если это кто-нибудь важный, то он его впускает!
— Очень по-тевтонски.
Я прошел мимо него к себе в кабинет.
Внутри царил явный и неприятный порядок. Новые картотечные шкафы с цветной маркировкой; красивый аппарат для охлаждения воды; большой стол красного дерева, на котором разместились компьютер, девственно чистое пресс-папье и фотография миссис Зелен-Виноград в рамочке. Ковер вычищен, мои паучники — эти израненные, запыленные, заброшенные бойцы со сквозняками — бесследно удалены, висит чопорная табличка «НЕ КУРИТЬ» и ламинированное расписание заседаний кафедры, дежурств, клубов и рабочих групп.
Я надолго утратил дар речи.
— Вещи ваши у меня, хозяин, — сказал Джимми. — Принести их вам наверх?
Стоит ли суетиться? Я знаю, когда проигрываю. Я побрел обратно в преподавательскую, чтобы утопить в чае свои горести.
2
За несколько недель мы с Леоном стали друзьями. Это оказалось не так уж рискованно, отчасти потому, что мы были в разных отрядах (он в «Амадее», а мне захотелось причислить себя к «Беркби») и в разных классах. Мы встречались по утрам, мне приходилось натягивать форму «Сент-Освальда» поверх собственной школьной одежды — и опаздывать к себе на уроки, заготовив немудреные оправдания.
Физкультуру теперь можно было пропускать — уловка с астмой работала превосходно — и проводить в «Сент-Освальде» перемены и обеденные перерывы. Из меня начал получаться почти настоящий «осси» (или так мне, по крайней мере, казалось): от Леона мне становилось известно все — имена дежурных учителей, сплетни, жаргон. Мы вместе ходили в библиотеку, играли в шахматы, отдыхали на лавочках во внутреннем дворе Школы, как все остальные. С Леоном Школа была моей.
Ничего бы не вышло, будь он общительнее и популярнее, но вскоре выяснилось, что он тоже не совсем уместен там, — хотя иначе, чем я: он держался в стороне по собственному желанию. «Солнечный берег» прикончил бы его за неделю, но в «Сент-Освальде» превыше всего ценился ум, и Леон умело этим пользовался. С учителями он был вежлив и почтителен — по крайней мере, в их присутствии, и вскоре мне стало понятно, какие огромные преимущества это дает ему в передрягах, каковых случалось немало. Леон прямо-таки нарывался на неприятности, где бы ни находился: его коньком были розыгрыши, мелкая искусная месть, тайные акты неповиновения. Но поймать его почти никогда не удавалось. Если меня можно сравнить с Коньманом, то он был Аллен-Джонсом: симпатяга, плут, неуловимый бунтарь. И все же он любил меня. И все же мы были друзьями.
Было весело придумывать всякие истории о моей якобы предыдущей школе и приписывать себе те роли, которые, как мне казалось, он от меня ожидал. Время от времени в моих рассказах появлялись персонажи из моей второй жизни — мисс Поттс, мисс Макколи, мистер Груб. В словах о Грубе сквозила настоящая ненависть, стоило вспомнить его насмешки, его самолюбование, но особого сочувствия у Леона это не вызывало, хотя слушал он меня внимательно.
— Жаль, что ты не мог с ним справиться, — заметил он, выслушав очередной мой рассказ. — Отплатить ему той же монетой.
— Что ты предлагаешь? Вуду?
— Нет, — задумчиво ответил он. — Не совсем.
К тому времени мы были знакомы чуть больше месяца. Мы чуяли запах конца летнего триместра — запах скошенной травы и свободы; в следующем месяце во всех школах начнутся каникулы (восемь с половиной недель — бесконечный, невероятный срок), и уже не нужно будет менять форму, не будет рискованных прогулок, поддельных объяснительных записок и выдуманных оправданий.
Мы с Леоном уже строили планы: походы в кино, прогулки по лесам, экскурсии в город. Экзамены в «Береге» — куда от них денешься — уже закончились. Уроки проходили вяло, дисциплина расшаталась. Некоторые учителя вообще забросили свои предметы и показывали ученикам Уимблдон по телевизору, другие погрузились в игры и собственные занятия. Смыться в Оз ничего не стоило. Это было счастливейшее время в моей жизни.
А потом разразилась катастрофа. И виной всему дурацкая случайность, не более того. Но она разрушила мой мир, поставила под угрозу все мои надежды, и причиной всему оказался учитель физкультуры мистер Груб.
В радостном возбуждении тех дней он как-то вылетел у меня из головы. На физкультуру больше ходить не надо, к тому же способностей к спорту у меня не было, и казалось, что никто меня там больше не хватится. Физкультура, даже без Груба, была для меня еженедельной пыткой: то швырнут мою одежду в душевую, то спрячут или украдут спортивную сумку, то разобьют очки; мои вялые попытки как-то участвовать в спортивном действе презирались и высмеивались.
Груб сознательно провоцировал эти издевательства, зачастую выбирая меня для «показа», когда каждый мой физический недостаток подчеркивался с безжалостной точностью.
У меня были тощие ноги с торчащими коленками; когда приходилось пользоваться школьным спортивным обмундированием (мое «исчезало» слишком часто, и отец отказался покупать новое), Груб выдавал мне огромные фланелевые шорты, которые так нелепо развевались и хлопали на бегу, что их (и заодно меня) немедленно окрестили Громовые Штаны.
Его прихлебатели сочли это невероятно смешным, и кличка прилипла ко мне намертво. Соответственно, другие школьники решили, что у меня газы, и прозвали Вонючка Страз. Меня ежедневно засыпали шутками о печеных бобах, а на классных состязаниях (во время которых меня никто не хотел брать в свою команду) Груб орал другим игрокам: «Команда, берегись! Страз снова на бобах!»
Мне было, в общем, наплевать на это, да и на физкультурника вроде бы тоже. Если бы не присущая ему настоящая злоба. Ему было мало иметь под рукой клику приспешников и подхалимов. И даже строить глазки девочкам (а при случае и дать волю рукам под предлогом «показа») или унижать мальчишек своими мерзкими шуточками было ему мало. Любой исполнитель нуждается в публике, но Грубу нужно было больше. Он хотел жертву.
После четырех пропущенных уроков физкультуры обо мне, без всяких сомнений, должны были пойти разговоры.
— Где же Громовые Штаны, ребята?
— Не знаем, сэр. В библиотеке, сэр. В туалете, сэр. Освобождение от физкультуры, сэр. Легкие, сэр.
— Скорее уж тяжелые.
Все это в конце концов забылось бы. Груб нашел бы себе другую жертву — их вокруг полно. Толстуха Пегги Джонсен, или конопатый Харольд Манн, или Люси Роббинс с плоским лицом, или Джеффри Стюартс, который бегал по-девчачьи. В конечном счете он мог бы обратить взор на одного из них — и они знали это, на уроках и на собраниях следили за мной с нарастающей враждебностью, ненавидели за то, что мне удалось ускользнуть.
Это они, отщепенцы, не давали погаснуть тлеющим углям, — продолжали так изощряться на тему громовых штанов, столько твердить о бобах и астме, что любой урок без меня стал казаться паноптикумом без уродцев, и мистер Груб наконец что-то заподозрил.
Я не знаю, где он засек меня. Может быть, проследил, как я выскальзываю из библиотеки. Моя осторожность была уже забыта — моя жизнь заполнилась Леоном, а Груб и иже с ним стали для меня лишь тенью. Так или иначе, но на следующее утро он поджидал меня; позже открылось, что он обменялся дежурством с другим учителем, чтобы застукать меня наверняка.
— Ах, какие мы прыткие, и это с астмой! — поймал он меня у входа для опоздавших.
От страха на меня напало полное оцепенение. Он злобно улыбался, как бронзовый тотем жертвенного культа.
— Ну что, мы язык проглотили?
— Простите за опоздание, сэр. — Надо было протянуть время, чтобы что-то придумать. — Мой папа был…
Он навис надо мной, и от него исходило презрение.
— Может, твой папа расскажет мне побольше об этой астме, — сказал он. — Он ведь смотритель в школе, так? Заходит иногда в наш паб.
Дыхание перехватило. На секунду показалось, что у меня действительно астма, что легкие сейчас разорвутся от ужаса. И мне этого даже хотелось — смерть казалась в тот миг несравненно приятнее.
Груб это заметил, и ухмылка стала злой.
— Встретимся у раздевалки после уроков. И не опаздывай.
Весь этот день был окутан туманом ужаса. Внутри все обмякло; невозможно было сосредоточиться, вспомнить, в каком классе занятия, пообедать. К дневному перерыву моя паника достигла такой силы, что мисс Поттс, учительница-практикантка, заметила это и спросила, что со мной. Избавиться от ее внимания не удалось.
— Ничего, мисс. Просто немного болит голова.
— Не только голова. — Она подходит ближе. — Ты ужасно выглядишь…
— Ничего особенного, мисс, правда.
— Наверное, тебе лучше пойти домой. Ты явно чем-то заболеваешь.
— Нет!
Я срываюсь на крик. Если уйду, все станет гораздо хуже. Если не появлюсь у раздевалки, Груб пойдет говорить с отцом, и я уже не смогу избежать разоблачения.
Мисс Поттс хмурится.
— Ну-ка, посмотри на меня. У тебя что-то случилось?
Но я упорно качаю головой. Мисс Поттс еще училась и была не намного старше отцовской подружки. Ей хотелось, чтобы ученики ее любили и уважали; Венди Ловелл, девчонка из моего класса, во время обеда доводила себя до рвоты, и когда мисс Поттс узнала об этом, она позвонила по горячей линии в «Пищевые нарушения».
Она то и дело говорила о гендерном мышлении, была знатоком расовой дискриминации, посещала курсы «Самоутверждения личности», «Кто обижает слабых» и «О вреде наркотиков». Мне было понятно, что мисс Поттс выискивает причину, но ей оставалось проработать в школе только до конца триместра, и, значит, через несколько недель ее здесь не будет.
— Пожалуйста, мисс, — шепчу я.
— Ну давай, солнышко, — вкрадчиво произносит она, — уж мне-то ты можешь сказать.
Секрет был прост, как все секреты. Система безопасности в таких местах, как «Сент-Освальд» — и даже, в какой-то степени, «Солнечный берег», — держалась не столько на детекторах задымления или скрытых камерах, сколько на толстенном слое притворства.
Никто не противостоит учителю, никому и в голову не придет противостоять школе. А почему? Врожденное низкопоклонство перед властью — этот страх намного превосходит страх разоблачения. Учитель всегда «сэр» для своих учеников, сколько бы лет ни прошло; даже становясь взрослыми, мы обнаруживаем, что старые рефлексы не утрачиваются, а только приглушаются, и стоит прозвучать команде, как они снова срабатывают. И кто осмелится бросить вызов этому гиганту? Кто? Невозможно даже представить.
Но мое отчаяние было сильнее. На одной стороне «Сент-Освальд», Леон, все мои мечты и планы. На другой — мистер Груб, нависший надо мной, как Священное Писание. Найду ли я в себе смелость? Смогу ли я справиться?
— Ну, детка, давай же, — умильно продолжает мисс Поттс, не желая упускать возможность. — Мне можно довериться, я ведь никому не скажу.
Я мнусь для виду. Потом едва слышно говорю, глядя ей прямо в глаза:
— Мистер Груб. Мистер Груб и Трейси Дилейси.
3
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Пятница, 10 сентября
Первая неделя была долгой. Она всегда долгая, но в этом году особенно — этот идиотский сезон открылся слишком рано. Андертон-Пуллит сегодня отсутствует (по словам матери, у него аллергия), однако Коньман и Джексон снова в классе. Джексон щеголяет внушительным синяком под глазом, который прекрасно гармонирует с его сломанным носом; Макнэйр, Сатклифф и Аллен-Джонс попали в дисциплинарный отчет (Аллен-Джонс — с синяком на щеке, отчетливыми следами четырех пальцев, и при этом он уверяет, что заработал его во время игры в футбол).
Тишенс принят в Географическое общество, которое стараниями Боба Страннинга проводит еженедельные собрания в моей комнате; Слоун повредил ахиллесово сухожилие, чрезмерно увлекшись бегом; Изабель Тапи околачивается у кафедры физкультуры, при этом юбки ее становятся все смелее и смелее; вторжение доктора Дивайна в кабинет классической кафедры временно отложено — за панелями обшивки обнаружены мышиные норки; моя кофейная кружка так и не нашлась, классный журнал тоже; его пропажа вызвала неудовольствие Марлин, а когда в четверг я вернулся после обеда в свою комнату, то обнаружил, что моя любимая ручка — «Паркер» с золотым пером в зеленом футляре — исчезла из ящика моего стола.
Именно эта последняя пропажа по-настоящему достала меня; отчасти потому, что всего полчаса назад я вышел из своей комнаты, и, что важнее, это произошло в обеденный перерыв и наводило меня на мысль о том, что вор был из моего класса. Мой третий «Ч» — хорошие ребята, так мне, по крайней мере, кажется, и против меня ничего не имеют. В это время Джефф Пуст дежурил в коридоре, так же как и, по чистой случайности, Изабель Тапи, но ни тот ни другая (что неудивительно) не заметили во время перерыва никаких подозрительных посетителей пятьдесят девятой комнаты.
Днем я обмолвился о потере перед классом в надежде, что кто-нибудь просто позаимствовал ручку и забыл вернуть, но мальчики непонимающе смотрели на меня.
— Неужели никто ничего не видел? Тэйлер? Джексон?
— Ничего, сэр. Нет, сэр.
— Прайс? Пинк? Сатклифф?
— Нет, сэр.
— Коньман?
Тот смотрел в сторону, усмехаясь.
Коньман?
Я написал список на листе бумаги и отпустил учеников, встревоженный уже по-настоящему. Неприятно, но единственный способ обнаружить вора — обыскать шкафчики. По случайности я был в тот день свободен, поэтому, вооружившись своим ключом-отмычкой и списком номеров шкафчиков, оставил Тишенса сторожить пятьдесят девятую с небольшой группой шестиклассников, мирных ребят, и отправился в Средний коридор, где находилась комната со шкафами третьих классов.
Я проводил обыск в алфавитном порядке, не спеша, особо внимательно заглядывая в пеналы, но не находил ничего, кроме полупустой пачки сигарет у Аллена-Джонса и журнала с девочками у Джексона.
Затем пришел черед шкафчика Коньмана, который был забит бумагами, книгами и всяким мусором. Из-под папок выскользнул серебряный пенал в форме калькулятора; я открыл его — моей ручки там не было. Следующим был шкафчик Демона, потом Ниу, Пинка, Андертон-Пуллита — полный книг, посвященных его всепоглощающей страсти, самолетам Первой мировой войны. Я обыскал все шкафчики; нашел тайный склад запрещенных в школе карт и несколько фотографий кинозвезд, но моего «Паркера» не было.
Я провел там больше часа, до звонка с урока, и коридор заполнился учениками. К счастью, никому из них не понадобилось залезть к себе в шкаф на перемене.
Я ушел, удрученный еще сильнее, чем до обыска, и не столько потерей ручки — ее можно, в конце концов, и купить, — сколько тем, что радость общения с мальчиками подпорчена этим инцидентом, я не смогу доверять никому из них, пока вор не будет найден.
На дежурстве после занятий я наблюдал за очередью на автобус; Тишенс был на главном дворе, его заслоняла толпа уходящих мальчиков, а Монумент стоял на ступенях часовни, обозревая происходящее с высоты.
— Счастливо, сэр! Хорошо отдохнуть!
Это промчался Макнэйр, в приспущенном галстуке и незаправленной рубашке. С ним бежал Аллен-Джонс — как всегда, несся так, будто спасался от смертельной опасности.
— Потише! — окликнул я их. — Шеи свернете!
— Извините, сэр, — отозвался Аллен-Джонс, не снижая скорости.
Я не удержался от улыбки. Мне вспомнилось, как я сам так же бежал — и не так уж давно это было, — когда выходные казались длинными, как футбольные поля. А сейчас они проходят в мгновение ока: недели, месяцы, годы — все скрываются в цилиндре фокусника. Всегда одно и то же, и это поразительно. Почему мальчишки всегда бегут? И когда я перестал бегать?
— Мистер Честли!
Было так шумно, что я не расслышал, как сзади подошел Новый Главный. Даже к вечеру пятницы он был при полном параде: белая рубашка, серый костюм, галстук, идеально завязанный и висящий строго вертикально.
— Директор…
Его раздражает такое обращение. Напоминает, что он не единственный и незаменимый в истории «Сент-Освальда».
— Это был ваш ученик? Который промчался мимо нас в рубашке навыпуск?
— Нет, конечно, — солгал я.
Новый Главный был зациклен на рубашках, носках и прочих мелочах. В моем ответе он усомнился.
— На этой неделе я заметил некоторое пренебрежение школьной формой. Надеюсь, вы сможете внушить мальчикам, как важно производить хорошее впечатление за пределами Школы.
— Конечно, директор.
В преддверии надвигающейся инспекции «произведение хорошего впечатления» стало пунктиком Нового. Гимназия «Сент-Генри» похваляется строжайшим соблюдением этикета в одежде — включая соломенные канотье летом и цилиндры церковных хористов, и наш Главный считает это немаловажной причиной их высочайшего рейтинга. Мои замызганные чернилами негодники не столь высокого мнения о своих соперниках — или Генриеттах, как их традиционно называют в «Сент-Освальде», — и я с ними вполне согласен. Одежный мятеж — это инициация, и наши школьники — третий «Ч», в частности, — выражают свой бунт незаправленными рубашками, стрижеными галстуками и подрывающими устои носками.
Я и объяснил это Новому Главному, но он обратил на меня взгляд, полный такого отвращения, что я пожалел о своей попытке.
— Носки, мистер Честли? — изрек он с таким видом, словно я рассказал ему о новом, доселе неслыханном извращении.
— Ну да, — втолковывал я ему. — Знаете, с Гомером Симпсоном, динозаврами, Скуби-Ду.
— Но носки у нас установлены, — возразил Главный. — Серая шерсть, длина до икр, желто-черные полоски. По восемь девяносто девять пара у школьных поставщиков.
Я бессильно пожал плечами. Он пятнадцать лет директорствует в «Сент-Освальде» и до сих пор не знает, что никто — никто! — не носит форменные носки.
— Итак, я надеюсь, вы положите этому конец, — заявил он, все еще раздосадованный. — Каждый ученик должен быть одет но форме, по полной форме, и всегда. Мне придется разослать памятку по этому поводу.
Интересно, а сам Главный, когда был мальчиком, всегда одевался по форме? По полной форме? Я попытался представить это — и представил.
— Fac ut vivas, директор, — со вздохом сказал я.
— Что?
— Совершенно верно, сэр.
— И по поводу записок… Моя секретарша трижды присылала вам по электронной почте приглашение зайти ко мне в кабинет.
— Неужели, директор?
— Да, мистер Честли, — ледяным тоном ответил он. — К нам поступила жалоба.
Это, конечно, Коньман. Вернее, его мамаша, блондинка неопределенных лет с неустойчивой психикой, которая имеет счастье получать большие алименты, соответственно, у нее полно времени, чтобы писать жалобы каждый триместр. На этот раз о том, что я издеваюсь над ее сыном потому, что он еврей.
— Антисемитизм — очень серьезное обвинение, — провозгласил Главный. — Двадцать пять процентов наших клиентов — родителей то есть — принадлежат к еврейской общине, и не надо напоминать вам…
— Нет, директор, не надо.
Это зашло слишком далеко. Принять сторону мальчика, притом в общественном месте, где всякий может услышать, — хуже, чем предательство. Меня охватило бешенство.
— Здесь конфликт личностей, не более, и я надеюсь, что вы возьмете назад свое совершенно необоснованное обвинение. И поскольку об этом зашла речь, не угодно ли вспомнить, что у нас пирамидальная структура дисциплины и начинается она с классного руководителя, и мне неприятно, когда мои обязанности берет на себя кто-то другой, даже не посоветовавшись со мной.
— Мистер Честли! — Главный, похоже, засомневался.
— Да, директор.
— Есть еще кое-что.
Я ждал, по-прежнему кипя.
— Миссис Коньман утверждает, что вчера днем из шкафчика ее сына исчезла ценная ручка, подарок на бармицву. А кое-кто видел, как вы в это время открывали шкафчики третьеклассников.
Vae! Я мысленно выругал себя. Надо было осторожнее — по правилам шкафчики обыскивают в присутствии самих учеников. Но третий «Ч» — мой собственный класс, и во многих отношениях любимый класс. Лучше было сделать как обычно: по секрету поговорить с нарушителем, ликвидировать улику и на том покончить. Это сработало с Аллен-Джонсом и дверными табличками; это сработало бы и с Коньманом. Только вот в его шкафчике ничего не оказалось — хотя чутье подсказывало, что виновен именно он, — и я, конечно, ничего оттуда не взял.
Главный перестал сдерживаться.
— Миссис Коньман обвиняет вас не только в том, что вы неоднократно унижали и терзали ее сына, но и прямо или косвенно обвинили его в воровстве, а когда он это отрицал, вы тайно изъяли ценную вещь из его шкафчика, вероятно, в надежде, что это заставит его сознаться.
— Понятно. Так вот что я думаю о миссис Коньман…
— Школьная страховка, конечно, покроет потерю. Но возникает вопрос…
— Что?! — Я чуть не лишился дара речи. Мальчики теряют что-нибудь каждый день. Предоставить компенсацию в данном случае равносильно признанию моей вины. — У меня этой ручки нет. Даю голову на отсечение, эта чертова штука валяется у него под кроватью или еще где-нибудь.
— Я бы предпочел, чтобы дело не выходило за пределы школы и жалоба не ушла в правление.
— Кто бы сомневался! Но если вы это сделаете, к утру понедельника я положу вам на стол заявление об уходе.
Директор побледнел.
— Рой, не принимайте всерьез…
— Я вообще это не принимаю. Обязанность директора — защищать свой персонал, а не трепетать в ужасе перед каждым злобным наветом.
Наступило холодное молчание. Я понял, что мой голос — давно приспособившийся к акустике Колокольной башни — слишком громок. Несколько мальчиков с родителями слонялись поблизости, а маленький Тишенс, который все еще был на дежурстве, смотрел на меня с открытым ртом.
— Очень хорошо, мистер Честли, — натянуто произнес Новый Главный.
И пошел своей дорогой, а я остался с чувством, что в лучшем случае одержал пиррову победу, а в худшем — самым дурацким образом забил мяч в свои ворота.
4
Бедный старый Честли. Он уходил сегодня с таким подавленным видом, что, может, и не стоило красть его ручку. Он показался стариком — не грозным учителем, а старым, грустным комедиантом с обрюзгшим лицом; стариком, чье время ушло. Это, конечно, совершенно не так. У него чрезвычайно твердый характер, острый — и опасный — ум. И все же — можете назвать это ностальгией или извращением — сейчас он мне нравится больше, чем прежде. Стоит ли прийти к нему на помощь? В память о прежних днях?
Да, быть может. Быть может, я так и сделаю.
Первую рабочую неделю стоит отметить бутылкой шампанского. Конечно, игра только начинается, но уже посеяно столько ядовитых семян — и это лишь начало. Коньман оказался ценным орудием — почти что Закадычный Дружок, как их называет Честли, — он разговаривал со мной почти на каждой перемене, впитывая каждое слово. Нет, ничего такого, что можно было бы поставить мне в вину — уж мне ли не знать, — но намеками и шутками я надеюсь повести его верным путем.
Его мать, конечно, не стала жаловаться в правление. У меня на этот счет не было никаких сомнений, несмотря на все ее актерство. Во всяком случае, не сейчас. Тем не менее все это копится. В самой глубине, там, где такие вещи имеют значение.
Скандал — та гниль, от которой крошится фундамент. «Сент-Освальд» получил свою порцию гнили, но большую часть ее аккуратно вырезало правление и Попечительский совет. Дело Стержинга, например, или эта грязная история со смотрителем пятнадцать лет назад. Как его звали? Страз? Не могу вспомнить подробности, старина, но все это лишь доказывает, что доверять нельзя никому.
В случае мистера Груба и моей собственной школы не было никаких попечителей, которые брали бы на себя такие дела. Мисс Поттс слушала с выпученными глазами и раскрытым ртом, который меньше чем за минуту из надуто-убежденного стал яблочно-кислым.
— Но Трейси только пятнадцать, — проговорила мисс Поттс (она всегда старалась выглядеть любезной на уроках мистера Груба, но сейчас просто застыла от возмущения). — Пятнадцать!
— Да. Но никому не говорите. Он убьет меня, если узнает.
Это была приманка, и она, как и ожидалось, клюнула.
— Ничего с тобой не случится, — твердо сказала она. — От тебя требуется только одно — рассказать мне все.
На встречу с Грубом теперь идти незачем. Вместо этого можно сидеть у кабинета директора, дрожа от страха и радости, и слушать, как за дверью разворачивается трагедия. Груб, конечно, все отрицал, но помешанная на нем Трейси отчаянно рыдала из-за его публичного предательства, сравнивала себя с Джульеттой, грозила самоубийством и наконец заявила, что беременна, после чего все как с цепи сорвались и стали друг друга обвинять. Груб удрал, чтобы позвонить представителю профсоюзов, а мисс Поттс пригрозила сообщить обо всем в местные газеты, если немедленно не примут меры, чтобы защитить невинных девочек от этого извращенца, которого она, по ее словам, всегда подозревала и по которому тюрьма плачет.
На другой день мистер Груб был отстранен от занятий на время следствия, а после того, что открылось, так и не вернулся. В следующем триместре Трейси объявила, что не беременна (к явному облегчению не одной пятиклассницы), появилась новая, совсем молоденькая учительница физкультуры по фамилии Эпплуайт, которая приняла мою астму без любопытства и лишних вопросов, и в результате оказалось, что даже без уроков карате можно заработать некоторое — правда, сомнительное — уважение одноклассников за смелость выступить против этого ублюдка Груба.
Еще раз повторю: точно запущенный камень может свалить и гиганта. Груб был первым. Если хотите, проба пера. Вероятно, мои одноклассники это почувствовали — почувствовали, что у меня появился вкус к борьбе, потому что их издевательства, которые делали мою жизнь невыносимой, в основном сошли на нет. Конечно, любить меня не стали, но если раньше ко мне цеплялись все, кому не лень, то теперь меня оставили в покое равно учителя и ученики.
Слишком мало и слишком поздно. К тому времени мои визиты в «Сент-Освальд» стали почти ежедневными. Прятаться там в коридорах, а на переменах и в обед встречаться с Леоном, — это ли не счастье? Наступила экзаменационная неделя, и Леону разрешили самостоятельно работать в библиотеке, когда ему не надо было сидеть на экзамене, так что мы вместе уходили в город, разглядывали пластинки — а иногда крали их, хотя Леон, которому давали достаточно карманных денег, в этом не нуждался.
У меня, однако, их не было. Фактически все мои деньги — маленькие еженедельные выдачи и деньги на обед, которые теперь не надо было тратить в старой школе, — шли на мою аферу в «Сент-Освальде».
Необходимые расходы оказались запредельны. Книги, канцелярские принадлежности, напитки и закуски в кондитерской, автобусные билеты на загородные матчи и, конечно, форма. Хотя все мальчики и носили одинаковую форму, все же поддерживался некий стандарт. Коли представляешься новым учеником, сыном инспектора полиции, то как объяснить, почему носишь старую одежду (украденную в бюро находок) или протертые и грязные тренировочные штаны, в которых ходишь дома. Мне нужна была новая форма: сияющие ботинки, кожаный ранец…
Кое-что удалось стащить из шкафчиков после уроков, содрать старые нашивки с именами владельцев и заменить их нашивками с моим именем. Кое-что купить на свои сбережения. Два раза прикарманить отцовские деньги на пиво — в надежде, что он вернется пьяный и забудет, сколько потратил. В первый раз получилось, но отец оказался внимательнее, чем предполагалось, и на второй попытке чуть меня не поймал. К счастью, имелась другая, более вероятная подозреваемая: последовала ужасная ссора, и в течение двух недель Пепси носила черные очки, а мне уже нельзя было так рисковать.
Вместо этого можно воровать в магазинах. Убедить Леона, что я делаю это ради забавы, было не трудно: мы устраивали соревнования по краже пластинок и делили добычу в нашем «клубе» — в лесу за школой. У меня неожиданно открылись способности к этой игре, но Леон был прирожденным и бесстрашным вором. Для этой цели он приспособил длинное пальто и засовывал пластинки и компакт-диски в широкие внутренние карманы, так что едва мог передвигаться под их тяжестью. Однажды нас чуть не поймали: когда мы уже шли к выходу, подкладка порвалась и пластинки с конвертами рассыпались по полу. Девушка за кассой уставилась на нас, покупатели разинули рты, и даже магазинный полисмен остолбенел от удивления. Первой мыслью было дать деру, но Леон виновато улыбнулся, аккуратно собрал пластинки и только тогда понесся к выходу, и полы его пальто развевались, словно крылья. Долгое время мы не осмеливались снова зайти в этот магазин, но в конце концов решились — по настоянию Леона, хотя он и сказал, что большую часть товара мы уже утащили.
Это вопрос отношения к делу. Тут Леон стал моим учителем, хотя, узнай он о моем обмане, даже он уступил бы мне пальму первенства в этой игре. Но это было невозможно. Для Леона большинство людей были «банальными», обитатели «Берега» — «сбродом», а жильцы муниципальных домов (включая квартиры на Эбби-роуд, где когда-то жили мы с родителями) — «клушами», «быдлом», «шалавами» и «чернью».
Его презрение было мне понятно и близко; и все-таки моя ненависть проникала глубже. Мне было известно то, что наглухо скрыто от Леона с его красивым домом, с его латынью и электрогитарой. Наша дружба не была дружбой равных. Тот мир, который мы создали для нас двоих, не мог вместить ребенка Джона и Шарон Страз.
Единственное, о чем можно было сожалеть, — игра эта не могла длиться бесконечно. Но в двенадцать лет редко задумываются о будущем — если и собирались на моем горизонте темные тучи, моя новая дружба была слишком ослепительной, чтобы их заметить.
5
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Среда, 15 сентября
Вчера, придя в класс после обеда, я увидел рисунок, приколотый к доске объявлений: не слишком искусная карикатура на меня — с гитлеровскими усиками и словами на облачке: «Juden 'raus!».
Повесить ее мог кто угодно — какой-нибудь из дивайновцев, кто был здесь после перерыва, или один из географов Тишенса, даже дежурный ученик с извращенным чувством юмора, — но я знал, что это дело рук Коньмана. Я понял это по его самодовольному и насмешливому лицу, по тому, как он прятал от меня глаза, как слегка медлил произнести «сэр» после «да» — эту маленькую дерзость заметил только я.
Я, конечно, снял рисунок, скомкал и бросил в корзину для бумаг, сделав вид, что даже не взглянул на него, но я ощутил запах бунта. Все было тихо, но я провел здесь слишком много лет, чтобы дать себя одурачить: стояла особая тишина, возникающая в эпицентре, и взрыв не заставит себя ждать.
Я так и не узнал, кто видел меня в комнате со шкафчиками и донес. Это мог сделать в своих корыстных интересах кто угодно; Джефф и Пенни Нэйшн, например, вполне на это способны, они всегда докладывают о «нарушениях процедуры» с самым ханжеским видом, за которым таится злоба. Так случилось, что в этом году у меня учится их сын — умный, но невзрачный первоклассник, — и, как только отпечатали списки классов, они стали проявлять нездоровый интерес к моим методам обучения. Или донесла Изабель Тапи, которая никогда не любила меня, или Тишенс, у которого могли быть свои причины, и даже кто-нибудь из моих мальчиков.
Конечно, это не столь важно. Но с первого дня триместра возникло ощущение, будто за мной кто-то следит, пристально и с недобрыми намерениями. Наверное, так же себя чувствовал и Цезарь, когда настали мартовские иды.
В классе все как обычно. Латинская группа первоклассников все еще потрясена тем, что глагол является «словом, выражающим действие»; группа шестиклассников-середнячков с трудом одолевает IX песнь «Энеиды»; мой третий «Ч» сражается с герундием (уже третий раз) под остроумные комментарии Сатклиффа и Аллен-Джонса (как всегда, неугомонных) и тяжеловесные замечания Андертон-Пуллита, считающего латынь напрасной тратой времени, которое лучше потратить на изучение авиации Первой мировой войны.
Никто не обращал внимания на Коньмана, который, не говоря ни слова, приступил к работе; небольшая контрольная в конце урока вполне удовлетворила меня — ученики больше не боялись герундия, как и подобает третьеклассникам. Сатклифф дополнил свой текст неподобающими рисуночками, изображающими «виды герундия в их естественной среде обитания» и «что происходит при встрече герундия с герундивом». Не забыть поговорить с Сатклиффом при случае. Тем временем рисунки приклеиваются скотчем к моей столешнице — маленькое веселое противоядие от таинственного утреннего карикатуриста.
На кафедре есть и хорошее, и плохое. Диана Дерзи прекрасно вливается в работу, а от Грушинга никакого толка. Это, впрочем, не вполне его вина — у меня слабость к Грушингу, несмотря на всю его безалаберность; Скунс, человек, что ни говори, с головой на плечах, но после нового назначения превращается в совершенного зануду, подлавливая всех и злословя до такой степени, что тихий Грушинг готов взорваться, и даже Китти частично утрачивает свой блеск. Одну Тапи, похоже, это нисколько не трогает, вероятно, из-за бурного развития близких отношений с этим чудовищным Пустом, с которым ее не раз видели в «Жаждущем школяре», а также в Трапезной, где они вместе поедали бутерброд.
С другой стороны, немцы совершенно счастливы своим периодом господства. Флаг им в руки. Мыши — жертвы дивайновской борьбы за соблюдение правил здоровья и безопасности — вероятно, исчезли, но призрак Честли держится, громыхая цепями над новыми обитателями и устраивая время от времени разгром.
За сумму, равную цене кружки пива в «Школяре», я раздобыл ключ от нового кабинета немцев и теперь удаляюсь туда каждый раз, когда Дивайн созывает заседание кафедры. Я знаю, что мне отпущено только десять минут, но за это время я устраиваю совсем неумышленный беспорядок: кофейные чашки на письменном столе, телефон отсоединен, в экземпляре «Таймса», принадлежащем лично Зелен-Винограду, заполнен кроссворд — чтобы напомнить о том, что я все еще здесь присутствую.
Мой шкаф с архивом присвоен соседним читальным залом, и это тоже беспокоит доктора Дивайна, который до недавнего времени не знал о существовании двери, соединяющей два этих помещения, которую я привел в порядок. Он утверждает, что, сидя за своим столом, чувствует запах моих сигарет, и взывает к здоровью и безопасности с ханжески самодовольным лицом; при таком множестве книг, предрекает он, может возникнуть пожар, и надо установить противопожарную сигнализацию.
К счастью, Боб Страннинг, который в качестве второго замдиректора курирует расходы всех кафедр, ясно дал понять, что до окончания инспекции не должно быть излишних трат, и Зелен-Виноград вынужден терпеть мое присутствие, при этом, конечно, обдумывая следующий маневр.
Тем временем Главный продолжает атаковать носки. Это было основной темой на собрании в понедельник, после чего все мальчики стали надевать в школу самые вызывающие носки, дополняя их порой экстравагантным излишеством в виде ярких подвязок.
Пока что я насчитал одного Багза Банни, трех Бартов Симпсонов, Парк Юрского периода, четырех Бивисов и Батхедов, одну крикливо-розовую пару с «Крутыми девчонками», вышитую блестками, на Аллен-Джонсе. К счастью, глаза мои уже не те, что раньше, и я ну совсем не замечаю таких мелочей.
Конечно, внезапный интерес Нового Главного к тому, что носят на лодыжках, никого не обманывает. Неотвратимо надвигается дата школьной инспекции, и после неудачных результатов летних экзаменов (из-за перегрузки внеклассными работами и последних инструкций Министерства образования) он понимает, что не может позволить себе неважный отчет.
В результате носки, рубашки, галстуки и прочее будут главными объектами внимания в этом триместре наряду с граффити, здоровьем и безопасностью, мышами, компьютерной грамотностью и хождением по левой стороне коридора. Проведут внутришкольную аттестацию всего персонала, отправят в печать новый проспект, учредят подкомитет, чтобы обсудить вопрос улучшения образа школы, а посетителям предоставят новый ряд парковочных мест для инвалидов.
На волне этой необычной деятельности Дуббс, смотритель, из кожи вон лезет. У него замечательная способность — изображать бурную деятельность и при этом вообще не работать. Он таится по углам и в коридорах, держа в руках планшет, и проверяет работу Джимми по ремонту и обновлению. Таким образом, он подслушивает разговоры учителей и, подозреваю, почти все доносит доктору Дивайну. И конечно, Зелен-Виноград, публично выражающий презрение к пересудам в преподавательской, прекрасно осведомлен.
Мисс Дерзи была сегодня днем в моей классной комнате, заменяя заболевшего Тишенса. Желудочный грипп, говорит Боб Страннинг, но у меня на этот счет есть сомнения. Одни люди рождаются учителями, другие — нет, и, хотя Тишенс и не побьет рекорд (который принадлежит учителю математики Джерому Фентиману — он в свой первый день исчез на перемене, и больше его никто не видел), я не удивлюсь, если он покинет нас в середине триместра, сославшись на какое-нибудь неведомое недомогание.
К счастью, мисс Дерзи сделана из более прочного материала. Я слышу, как она разговаривает с компьютерщиками Тишенса в комнате отдыха. Ее сдержанная манера обманчива, под ней скрываются ум и способности. Я понимаю, что ее отчужденность — не от робости. Ей просто нравится быть наедине с собой и нет дела до других новичков. Я часто вижу ее — все-таки у нас общая классная комната — и просто поражен, насколько быстро она разобралась в запутанной топографии «Сент-Освальда», в этом множестве комнат, в традициях и запретах, во всей инфраструктуре. С мальчиками она ведет себя по-дружески, но избегает соблазна панибратства; умеет наказать, не обидев; знает свой предмет.
Сегодня перед занятиями я застал ее в моей комнате за проверкой тетрадей, и мне удалось несколько секунд понаблюдать за нею, прежде чем она меня заметила. Стройная, деловитая в своей белой накрахмаленной блузке и аккуратных серых брюках, с короткими, изящно подстриженными темными волосами. Я шагнул вперед, и она, увидев меня, сразу встала, чтобы освободить мое кресло.
— Доброе утро, сэр. Не ожидала вас так рано.
Было без четверти восемь. Пуст, верный себе, появляется каждое утро без пяти девять; Слоун прибывает рано, но только для того, чтобы пробежать свои бесконечные круги, и даже Джерри Грахфогель никогда не приходит раньше восьми. И это «сэр» — надеюсь, эта женщина не впадет в низкопоклонство. С другой стороны, я не люблю, когда новенькие запросто обращаются ко мне по имени, словно я водопроводчик или пил с ними в пабе.
— А чем вам не нравится комната отдыха?
— Мистер Грушинг и мистер Скунс обсуждают последние назначения. Я решила, что тактичней будет удалиться.
— Понятно.
Я сел и закурил утренний «Голуаз».
— Простите, сэр. Мне следовало спросить у вас разрешения.
Она говорила вежливо, но глаза ее поблескивали. Я решил, что она много на себя берет, и за это она понравилась мне еще больше.
— Сигарету?
— Нет, спасибо, я не курю.
— Никаких пороков, да?
Боже святый, только не второй Зелен-Виноград.
— Полным-полно, поверьте.
— Хм…
— Один из ваших учеников сказал, что вы пробыли в этой комнате двадцать с лишним лет.
— Больше, если считать годы моего заточения здесь.
В те дни тут была целая классическая империя; французский был представлен единственной Твидовой Курткой, выросшей на methode Assimil; немецкий считался непатриотичным.
О tempore! О mores! Я глубоко вздохнул. Гораций на мосту один сдерживает орды варваров.
Мисс Дерзи усмехалась.
— Да, все изменилось с появлением пластиковых парт и белых классных досок. Вы правы, что держитесь до конца. Кроме того, мне нравятся ваши ученики. После латыни их не надо учить грамматике. И еще они правильно пишут.
Умная девушка, это очевидно. Хотел бы я знать, что она от меня хочет. Есть куда более быстрые пути на вершину скользкого столба, нежели через Колокольную башню, и если именно в этом ее цель, то ей было бы выгоднее льстить Бобу Страннингу, или Грушингу, или Дивайну.
— Будьте здесь поосторожнее, — посоветовал я ей. — Пока вы это поймете, вам уже стукнет шестьдесят пять, вы растолстеете и покроетесь мелом с головы до ног.
Мисс Дерзи улыбнулась и собрала работы.
— Полагаю, у вас масса дел, — сказала она, направляясь к двери. И остановилась. — Простите, что спрашиваю, но вы не собираетесь уходить в этом году, так ведь?
— Уходить? Шутите! Я собираюсь продержаться до «сотни». — Я пристально посмотрел на нее: — А что, кто-то вам говорил об этом?
Мисс Дерзи замялась.
— Просто… мистер Страннинг попросил меня как младшего сотрудника редактировать школьный журнал. И когда я просматривала списки преподавателей по кафедрам, то заметила…
— Заметили что? — Теперь ее вежливость начинала действовать на нервы. — Говорите же, ради бога!
— Просто… вас, кажется, не внесли в списки на этот год. И классическая кафедра будто…
Она снова запнулась, подыскивая слова, и терпение мое истощилось.
— Что? Что? Вытеснена на обочину? Слита с другими? К черту терминологию, и скажите, что вы думаете. Что случилось с этой проклятой классической кафедрой?
— Хороший вопрос, сэр, — невозмутимо проговорила мисс Дерзи. — В литературе, издаваемой школой, — рекламных проспектах, списках кафедр, журнале — ее просто нет. — Она снова помялась. — И, сэр… Согласно штатному расписанию, вас тоже нет.
6
Понедельник, 20 сентября
К концу недели новость разнеслась по всей школе. Учитывая обстоятельства, можно было бы ожидать, что старик Честли посидит тихо какое-то время, рассмотрит все варианты и не будет высовываться, однако такое поведение не в его духе, хоть это и единственное разумное решение. Но Честли верен себе — едва проверив факты, он отправился прямо к Страннингу и полез на рожон.
Страннинг, конечно, отрицал, что действовал втихаря. Новая кафедра, твердил он, станет просто называться «Иностранные языки», то есть включать и классические, и современные языки, а также появятся два новых предмета, «Языковое сознание» и «Языковой дизайн», будут проходить раз в неделю в компьютерных классах, как только получим программное обеспечение (Страннинга заверили, что его доставят к шестому декабря, дню школьной инспекции).
Часы классических языков не сократят, и оказаться на обочине им тоже не грозит, утверждал Страннинг, напротив, уровень преподавания языков будет поднят, чтобы соответствовать рекомендованной программе. В «Сент-Генри», как он понимает, это сделали четыре года назад, и конкуренция…
Что ответил на это Честли, в отчеты не попало. К счастью, по слухам, большей частью он бранился на латыни, но, так или иначе, между ним и Страннингом установилась вежливая и корректная холодность.
«Боб» стал «мистером Страннингом». Впервые за все время работы Честли начал требовать полного соблюдения правил в отношении своих дежурств и настоял на том, чтобы ему сообщали, будет ли окно, не позднее восьми тридцати утра. Это соответствует правилам, но вынуждает Страннинга являться на работу на двадцать минут раньше, чем обычно. В результате Честли получает больше дежурств в дождливые дни и замен по пятницам, чем это полагалось бы по справедливости, что нисколько не ослабляет напряженность.
Это, конечно, забавно, однако хочется большего. «Сент-Освальд» был свидетелем тысячи мелких драм того же пошиба. Истекла вторая рабочая неделя, мне более чем уютно в своей роли, и есть искушение подольше поблаженствовать в этой новой ситуации. Однако я знаю, что лучшего времени для удара не будет. Но куда бить?
Не в Слоуна, не в директора. Честли? Соблазнительно, и ему придется уйти, рано или поздно, но эта игра доставляет мне столько удовольствия, что не хочется терять его так скоро. Нет. На самом деле начинать нужно с другого. Со смотрителя.
У Джона Страза выдалось плохое лето. Он пил больше обычного, и это начало сказываться. Будучи крупным мужчиной, он толстел постепенно, почти незаметно, и как-то вдруг разжирел.
Мне впервые это бросилось в глаза — как мальчики «Сент-Освальда» проходят в ворота, отцовская медлительность, его налитые кровью глаза, угрюмый волчий характер. Хотя угрюмость редко проявлялась в рабочее время, мне-то было известно, что она сидит в нем, будто подземное осиное гнездо, и выжидает, когда кто-нибудь наступит.
Доктор Тайд, казначей, уже не раз высказывался по этому поводу, хотя отцу еще не делали официальный выговор. Мальчики тоже все знали, особенно младшие, и этим летом они безжалостно дразнили его: «Джон! Эй, Лысый Джон!» — своими девчачьими голосами, толпами ходили за ним по пятам, пока он занимался своей работой, бежали за газонокосилкой, которой он методично стриг крикетные и футбольные поля, и его здоровенная медвежья задница свисала по обе стороны узкого седла.
У него было много прозвищ: Жирняга Джонни, Лысый Джон (он начал стесняться растущей лысины и зачесывал на нее смазанную чем-то жирным длинную прядь), Колобок Джон. Косилка-самоходка была неисчерпаемым источником развлечений, мальчишки называли ее «Чертова Тачка» и «Джонов Драндулет», она без конца ломалась. Поговаривали, что она работает на масле для чипсов, которым Джон мажет волосы, и он ездит на ней, потому что она быстрее, чем его автомобиль. Заметив, что по утрам от Джона воняет перегаром, они принялись высмеивать и это: делали вид, что пьянеют от одного дыхания сторожа, спрашивали, сколько он перебрал сверх положенного и можно ли ему садиться за руль своей Чертовой Тачки.
Нечего и говорить, что приходилось держаться подальше от этих ребят, потому что при всей моей уверенности, что отец не разглядывает обладателей сент-освальдской формы, его близость заставляла меня краснеть и стыдиться. В таких случаях казалось, что я вижу отца впервые; когда же, доведенный до белого каления, он набрасывался на них — сначала с руганью, а потом и с кулаками, — меня мутило и корчило от позора и ненависти к себе.
Все это сыграло не последнюю роль в нашей дружбе с Леоном. Хоть он и был бунтарем, со своими длинными волосами и воровством в магазинах, но тем не менее принадлежал своему сословию — недаром он с презрением отзывался о «черни» и «шалавах» и высмеивал моих сверстников из «Солнечного берега» со злой и безжалостной меткостью.
Его насмешки выражали и мои чувства. «Солнечный берег» всегда был мне ненавистен, тамошние школьники вызывали у меня отвращение, а потому сердце мое отдалось «Сент-Освальду» без малейшего колебания. Здесь моя обитель, и надо стараться, чтобы все во мне — прическа, голос, манеры — говорило о моем подданстве. В то время мне страстно хотелось, чтобы моя фантазия была правдой, и меня обуревали мечты о воображаемом отце-инспекторе полиции, а ненависть к жирному сторожу с вонью изо рта и разбухшим от пива брюхом переходила все мыслимые границы. Отец тоже становился все раздражительнее, неудача с карате вконец его разочаровала, и порой он смотрел на меня с нескрываемым отвращением.
Все же раз-другой он делал ко мне слабый нерешительный шаг. Звал на футбольный матч, давал денег на кино. Однако случалось это крайне редко. Он с каждым днем все глубже и глубже погрязал в своем болоте — телевизор, пиво, фаст-фуд и неловкие, шумные, чаще всего безуспешные занятия сексом. А скоро кончилось и это, и Пепси приходила все реже и реже. Несколько раз она попалась мне в городе и один раз — в парке с молодым человеком в кожаной куртке. Он обнимал Пепси за талию, обтянутую розовым ангорским свитером. После этого она у нас больше не показывалась.
По иронии судьбы, в эти недели отца спасало лишь одно — как раз то, что он все сильнее ненавидел. «Сент-Освальд» однажды был его жизнью, надеждой и гордостью, теперь же он словно насмехался над отцовской негодностью. И все равно отец терпел, хоть и без любви, но честно выполнял свои обязанности, упрямо поворачивался спиной к мальчишкам, которые издевались над ним и пели грубые куплеты на игровой площадке. Он терпел ради меня и ради меня держался почти до последнего. Я знаю это, но теперь уже поздно, ведь в двенадцать лет от тебя столько спрятано и столько предстоит открыть.
— Эй, Пиритс!
Мы сидели во дворе под буками. Солнце припекало, и Джон Страз косил газон. Я помню тот запах, запах школьных дней: скошенной травы, пыли, быстрых и буйных происшествий.
— Гляди, у Большого Джона затык.
И действительно: на краю крикетной площадки Чертова Тачка снова сломалась, и отец, потный и злой, пытался завести ее, попутно подтягивая ослабевший ремень джинсов. Младшие уже начали подбираться к нему, образуя кордон, будто пигмеи вокруг раненого носорога.
— Джон! Эй, Джон! — Их голоса неслись через крикетное поле, голоса волнистых попугайчиков в подернутой дымкой жаре. То выскакивая вперед, то отпрыгивая, они подзуживали друг друга подойти еще ближе.
— Валите отсюда! — Он махал на мальчишек руками, словно пугая ворон. Его пьяный крик донесся до нас секундой позже; затем последовал пронзительный смех. С диким визгом они бросались врассыпную, но тут же снова крались обратно, хихикая, как девчонки.
Леон ухмыльнулся.
— Пошли, — сказал он, — посмеемся.
Нехотя, но пришлось пойти за ним, снимая очки, по которым меня можно опознать. Беспокоиться не о чем: отец пьян. Пьян и в бешенстве, разъяренный жарой и настырными пацанами.
— Простите, мистер Страз, сэр, — обратился к нему Леон.
Тот обернулся, раскрыв рот, — пораженный этим «сэр».
Леон смотрел на него с вежливой улыбкой.
— Доктор Тайд хотел бы вас видеть в казначейском кабинете, — сказал он. — Говорит, что это очень важно.
Отец ненавидел казначея — умного язвительного человека, который сидел в чистом маленьком кабинете возле Привратницкой и управлял школьными финансами. Трудно было не заметить их вражды. Тайд — аккуратный, одержимый своим делом, дотошный. Каждое утро он посещал часовню, пил от нервов ромашковый чай, выращивал призовые орхидеи в школьной теплице. Все в Джоне Стразе было словно рассчитано на то, чтобы вывести Тайда из равновесия: неуклюжесть, грубость, штаны, сползающие куда ниже талии и являющие взору пожелтевшие кальсоны.
— Доктор Тайд? — спросил отец, сузив глаза.
— Да, сэр, — ответил Леон.
— Мать твою.
Он заковылял в казначейство.
Леон ухмылялся.
— Интересно, что скажет Тайд, почуяв, как от него несет? — Он пробежался пальцами по измятому боку Чертовой Тачки. Затем повернулся, глаза его злорадно блеснули. — Слышь, Пиритс, хочешь прокатиться?
Эта идея привела меня в ужас и одновременно в восторг.
— Да ладно, Пиритс. Такой случай выдался!
И он одним прыжком оказался в седле машины, нажал кнопку стартера, газанул…
— Последний раз спрашиваю, Пиритс!
Не принять вызов было невозможно. Мои ноги коснулись обода колеса, и Тачка тронулась. Малышня с визгом бросилась врассыпную. Леон хохотал, как сумасшедший. Трава победно вырывалась из-под колес зеленой пенистой волной, а Джон Страз бежал по газону, слишком медлительный, чтобы догнать нас, но разъяренный, обезумевший от бешенства:
— Эй, там! Ублюдки хреновы!
Леон взглянул на меня. Мы приближались к дальнему краю газона, Чертова Тачка тарахтела немилосердно, вдали маячил безнадежно отставший Джон Страз, а за ним доктор Тайд с искаженным от злости лицом.
На секунду пронзительная радость охватила меня. Мы — волшебники, мы — Буч и Санденс, спрыгнувшие с утеса, спрыгнувшие с косилки в ореоле травы и славы, и мы мчимся, мчимся со всех ног, а Чертова Тачка, величественно и неудержимо, будто в замедленной съемке, движется к деревьям.
Нас так и не поймали. Малыши нас не знали, а казначей так разгневался на отца — больше за брань на территории школы, чем за пьяный вид и нарушение долга, — что не стал нас преследовать, хотя мог и догнать.
Мистер Роуч, дежуривший в тот день, получил нагоняй от директора, а отец — официальное предупреждение и счет за ремонт.
Меня, однако, ни то ни другое не тронуло. Еще одна граница нарушена, и это пьянило. Даже насадить на булавку подонка Груба было не так приятно, и долго еще клубилось вокруг меня розовое облако, сквозь которое не видно и не слышно никого, кроме Леона.
Я люблю его.
В то время меня не хватало на такое красноречие. Леон — мой друг. И ничем другим быть не может. Но на самом деле было вот что: горение, ослепленность, самозабвение, бессонница, жертвенная любовь. Все в моей жизни проходило сквозь радужные очки этой любви, он был первой моей мыслью утром и последней перед сном. Конечно, разум не совсем покинул меня, чтобы верить в какую-то взаимность; для Леона Джулиан Пиритс всего лишь первоклассник, довольно занятный, но отнюдь не ровня. Иногда он оставался со мной в обед, но в другие дни заставлял себя ждать по часу, даже не представляя, как я рискую ради встречи с ним.
И все же это было счастье. И для цветения этого счастья не нужно было постоянного присутствия Леона; достаточно знать, что он поблизости. Благоразумие и терпение, вот что нужно. Сверх прочего, было ясно, что нельзя навязываться, надо скрывать свои чувства под маской шутливости и в то же время изобретать новые способы тайно боготворить его.
Мы с ним поменялись форменными свитерами, и его свитер висел у меня на шее целую неделю. По вечерам можно было открывать его шкафчик отцовским универсальным ключом и рыться в его вещах, читать его классные заметки, его книги, разглядывать карикатуры, которые он рисовал от скуки, подделывать его подпись. Мне удавалось подсматривать за Леоном издалека, выйдя из роли ученика «Сент-Освальда», проходить мимо его дома, надеясь краем глаза увидеть его или сестру, которая вскорости тоже стала объектом моего поклонения. Номер машины его матери запомнился с первого взгляда. Мне нравилось тайно кормить его собаку, причесывать свои каштановые волосы в его манере, перенимать его выражения и вкусы. Мы были знакомы всего лишь полтора месяца.
Приближающиеся летние каникулы сулили мне и облегчение, и очередное беспокойство. Облегчение потому, что ходить в две школы, хоть и беспорядочно, довольно тяжело. Мисс Макколи жаловалась, что я не делаю уроки и часто пропускаю, и, хотя подделать отцовскую подпись — пара пустяков, всегда есть опасность, что его могут случайно встретить и мое прикрытие рухнет. Беспокойство потому, что, хотя на свободе я смогу видеться с Леоном сколько угодно, придется быть Джулианом Пиритсом и в миру, то есть рисковать еще больше.
К счастью, моя подготовительная работа в самой Школе подошла к концу. Остальное — вопрос времени, места и хорошо подобранного реквизита, главным образом одежды, в которой я предстану зажиточным гражданином среднего класса, каковым притворяюсь.
В спортивном магазине удалось стащить дорогие кроссовки, у красивого дома на окраине города увести новый велосипед (мой был совсем раздолбан). Для надежности пришлось его перекрасить, а свой старый продать на субботнем рынке. На тот случай, если отец заметит, у меня было готово объяснение: старый слишком маленький, и пришлось обменять его на другой, подержанный. Правдоподобная выдумка, но к концу того триместра отец совсем опустился и больше ничего не замечал.
Его место теперь занимает Дуббс. Толстый Дуббс с отвисшими губами, в старой форменной тужурке. Он такой же сутулый, как отец, — от многолетней езды на газонокосилке, и живот его, как и у отца, непотребно свисает над узким блестящим ремнем. По традиции всех школьных смотрителей звали Джонами, и Дуббса тоже, хотя мальчики его так не называют и не изводят, как моего отца. Мне это на руку, иначе пришлось бы вмешаться, а я не хочу вызывать подозрений на этом этапе.
Но Дуббс оскорбляет мои чувства. Его уши поросли волосами, он читает «Ньюс оф зэ уорлд» в Привратницкой, носит старые шлепанцы на босу ногу, пьет чай с молоком и плюет на все, что происходит вокруг. Фактическую работу выполняет за него дурачок Джимми: ремонтирует помещения, чинит мебель, меняет проводку, налаживает канализацию. Дуббс сидит на телефоне. Ему нравится заставлять ждать звонящих — встревоженных мамаш, сообщающих о болезни своих детей, богатых отцов, в последнюю минуту задержавшихся на встрече с начальством, — иногда подолгу, пока не допивает чай и только потом чиркает сообщение на желтом листке. Он любит путешествовать, иногда отправляется в однодневную поездку во Францию, которые организует местный рабочий клуб, и там заходит в супермаркет, ест жареную картошку рядом с туристическим автобусом и поносит местные забегаловки.
На работе он либо груб, либо крайне почтителен — в зависимости от положения посетителя; берет с мальчишек по фунту за то, чтобы открыть их шкафчики универсальным ключом; жадно глазеет на ноги учительниц, поднимающихся по лестнице. С младшим персоналом он напыщен и чванлив, любит приговаривать: «Соображаешь?» или: «Я тебе за так это скажу, братан».
Перед вышестоящими Дуббс стелется; с ветеранами — свой в доску до тошноты; с молодыми вроде меня — занятой и бесцеремонный, у него нет времени на болтовню. По пятницам после занятий он поднимается в компьютерный зал, чтобы вроде как выключить компьютеры, а на самом деле — залезть на порносайты, пока Джимми орудует полотером в коридорах, медленно водит им по доскам, натирая старое дерево до мягкого блеска.
Но чтобы уничтожить плоды многочасовой работы, требуется не больше минуты. К восьми тридцати в понедельник полы станут пыльными и затоптанными, словно Джимми тут и не бывало. Дуббс это знает и, хотя сам уборкой не занимается, испытывает смутное недовольство, словно преподаватели и ученики мешают размеренному укладу.
Поэтому жизнь его состоит из мелких и злобных актов мести. За ним, по сути, никто не наблюдает, ведь положение у него скромное, так что он позволяет себе весьма вольно обращаться с системой, если это не слишком бросается в глаза. Сотрудники этого почти не замечают, но я с него глаз не спускаю. Со своего места в Колокольной башне я вижу его Привратницкую и все, что там происходит.
За школьными воротами примостился фургон с мороженым. Мой отец никогда бы этого не допустил, но Дуббс снисходителен, и после уроков или в обед школьники выстраиваются там в очередь. Некоторые съедают мороженое сразу, другие возвращаются с оттопыренными карманами и вороватой ухмылкой: мол, видали мы ваши правила. Официально младшие школьники не должны покидать территорию школы — но фургон всего в нескольких ярдах, и Пэт Слоун не возражает, при условии что никто не будет переходить дорогу, где всегда полно машин. Кроме того, он сам любит мороженое и несколько раз на моих глазах хрустел своим рожком, приглядывая за ребятами во дворе.
Дуббс тоже покупает мороженое. Это бывает утром, после начала уроков. Он обходит двор по часовой стрелке, минуя таким образом окно общей преподавательской. Иногда у него с собой пластиковый пакет, не тяжелый, но вместительный, который он оставляет под стойкой. Иногда он возвращается с рожком, иногда нет.
За пятнадцать лет поменялось много школьных ключей. Этого следовало ожидать — «Сент-Освальд» всегда представлял большой интерес, и о безопасности здесь не забывали, но Привратницкая смотрителя, в числе прочих, была исключением. В конце концов, кому придет в голову вламываться в Привратницкую? Ведь кроме старого кресла, газовой печки, чайника, телефона и запрятанных под стойку журналов с девочками, там ничего нет. Правда, есть и другой тайник, похитрее, за панелью, скрывающей вентиляцию, и этот секрет заботливо передается от одного смотрителя к другому. Тайник небольшой, но мой отец сообразил, что он легко вмещает две упаковки с шестью банками пива, и сказал мне, что начальству не обязательно знать все.
Сегодня по пути домой я чувствую себя прекрасно. Лето почти закончилось, проступает желтизна, и свет становится как будто зернистый, напоминая телешоу времен моего отрочества. По ночам уже холодно, и в квартире, которую я снимаю в шести милях от центра, придется скоро включать газ для обогрева. Жилище не слишком привлекательное — одна комната, крохотная кухня и ванная, — но самое дешевое из того, что удалось найти, и, конечно, долго я здесь задерживаться не собираюсь.
Квартира фактически без мебели. У меня есть диван, стол, лампа, компьютер с модемом. Когда я съеду, то, вероятно, оставлю все это здесь. Компьютер чистенький — или станет таким, когда я сотру с жесткого диска компрометирующую информацию. Автомобиль взят напрокат и тоже будет вычищен к тому моменту, когда полиция нападет на мой след.
Моя немолодая хозяйка — сплетница. Она не может понять, почему я, с такой хорошей профессией, с такой любовью к чистоте и порядку, предпочитаю жить в дешевом многоквартирном доме, где полно наркоманов, бывших заключенных и людей, живущих на пособие. Пришлось сказать ей, что я работаю менеджером по продажам в большой международной фирме, выпускающей программное обеспечение; фирма готова была предоставить мне дом, да подрядчики подвели. Хозяйка покачала головой, сетуя на вечную необязательность строителей, и выразила надежду, что уж к Рождеству я переберусь в свой новый дом.
— Ведь так плохо без своего жилья, правда, солнышко? Особенно на Рождество…
Она расчувствовалась, и ее близорукие глаза затуманились. Можно было бы сказать ей, что большинство стариков умирает зимой, что три четверти потенциальных самоубийц решаются на крайний шаг во время праздников. Но пока нельзя сбрасывать маску, и я отвечаю на ее вопросы крайне осторожно, слушаю ее воспоминания, веду себя безупречно. В благодарность хозяйка украсила мою комнату ситцевыми занавесками и вазой с пыльными бумажными цветами.
— Считайте, что, кроме вашего дома, у вас есть еще этот маленький уголок, — сообщила она. — И если вам что-нибудь понадобится, я всегда тут.
7
Школа для мальчиков «Сент-Освальд»
Четверг, 23 сентября
Неприятности начались в понедельник, и когда я увидел машины на парковке, то понял — что-то случилось. Слоун, как всегда, припарковал свою «вольво» первым, он даже остается на ночь в кабинете, когда много работы, но увидеть машину Боба Страннинга до восьми часов — это неслыханно. И директорский «ауди», и капелланов «ягуар», и с полдюжины других, в том числе черно-белый полицейский автомобиль, — все расположились на служебной стоянке около Привратницкой.
Сам я предпочитаю автобус. Когда пробки на дороге, так быстрее, и в любом случае далеко я не езжу, лишь несколько миль до работы или в магазин. Кроме того, мне уже положен проездной билет, и, хотя все время кажется, что здесь какая-то ошибка (шестьдесят четыре года — как мне может быть шестьдесят четыре, ради всего святого?), это все-таки экономия.
Я шел по длинной подъездной аллее к «Сент-Освальду». Липы, позолоченные близкой осенью, меняли свой облик, от росистой травы поднимались крошечные столбики белого пара. По дороге я заглянул в Привратницкую. Дуббса там не оказалось.
Никто в комнате отдыха не знал, что именно происходит. Страннинг и Слоун вместе с доктором Тайдом и сержантом полиции Эллисом, прикрепленным к школе, находились в кабинете Главного. Только Дуббс так и не появился.
Может, кто-то к нам вломился? Иногда такое случается, но Дуббс обычно начеку и должным образом следит за территорией. Правда, слишком угодлив перед начальством и, конечно, годами живет за чужой счет. По мелочи — мешок угля там, пачка печенья тут, да еще скромный рэкет — по фунту за отпирание шкафчиков, но все-таки он предан школе, и, если учесть, что ему платят десятую часть оклада младшего учителя, можно закрыть на все это глаза. Я надеялся, что текущие события не имеют отношения к Дуббсу.
Как всегда, первыми узнали мальчики. В то утро слухи разносились со скоростью света: у Дуббса сердечный приступ, Дуббс угрожал директору, Дуббс отстранен от должности. Но Сатклифф, Макнэйр и Аллен-Джонс отыскали меня на перемене и с веселым и плутоватым видом, который появляется у них при вести о чьих-то неприятностях, спросили, правда ли, что Дуббс арестован.
— Кто вам сказал? — поинтересовался я с нарочито двусмысленной улыбкой.
— Да я просто слышал.
В любой школе секреты — это валюта, и я не ожидал от Макнэйра, что он раскроет своего информанта; но, очевидно, некоторые источники надежнее других. По его лицу я понял, что эта информация исходила почти с самой вершины пирамиды.
— Отодрали панели обшивки в Привратницкой, — сказал Сатклифф, — и нашли там кучу всякой всячины.
— Например?
Аллен-Джонс пожал плечами:
— Кто его знает?
— Может быть, сигареты?
Мальчики переглянулись. Сатклифф слегка покраснел. Аллен-Джонс чуть улыбнулся.
— Может быть.
Позже все всплыло. Дуббс привозил из дешевых туров во Францию контрабандные сигареты, которые продавал школьникам через приятеля-мороженщика.
Прибыль была исключительно высока — за одну сигарету брали до фунта, в зависимости от возраста покупателя, но ученики «Сент-Освальда» богаты, и, кроме того, нарушить запрет под носом у первого зама — непреодолимое искушение. План работал долгие месяцы, а может, и годы; полиция обнаружила около четырех дюжин коробок, спрятанных за панелью в Привратницкой, и много сотен в гараже, громоздящихся от пола до потолка за книжными шкафами, которыми уже не пользовались.
И Дуббс, и мороженщик сознались в истории с сигаретами. Но насчет других вещей, найденных в Привратницкой, Дуббс пребывал в абсолютном неведении, хотя не мог объяснить их появление. Коньман узнал свою ручку, подаренную к бар-мицве; затем, с некоторой неохотой, и я признал свой зеленый «Паркер». Слава богу, никто из моих мальчиков не брал ручки; но, с другой стороны, это еще один гвоздь в гроб Джона Дуббса, который разом потерял и дом, и работу, и, весьма возможно, свободу.
Я так и не узнал, кто сдал его властям. Ходили слухи про анонимное письмо; в любом случае никто не сознался. Явно кто-то из своих, утверждает Робби Роуч (курильщик и в былые времена хороший приятель Дуббса), какой-нибудь мелкий доносчик, любитель устраивать пакости. Вероятно, так оно и есть, хотя мне неприятна мысль, что это кто-то из моих коллег.
Может, один из учеников? В некотором отношении это еще хуже: подумать только, мальчик в одиночку ухитрился причинить столько вреда.
Кто-нибудь вроде Коньмана? Это лишь предположение, но Коньман был так непривычно самодоволен, так многозначительно смотрел, и мне это не нравится еще больше, чем его обычная угрюмость. Коньман… Нет оснований так думать. И все же в глубине души я думаю именно так, и это главное. Назовите это предубеждением, интуицией. Мальчик что-то знает.
Тем временем скандальчик идет своим ходом. Таможенная и акцизная службы проведут расследование; и хотя вряд ли Школе предъявят официальное обвинение — сама мысль о дурной славе убивает Главного наповал, — миссис Коньман пока отказывается отозвать жалобу. Придется сообщить членам Попечительского совета, возникнут вопросы, касающиеся роли смотрителя, его назначения (доктор Тайд уже занял оборонительную позицию и требует полицейского заключения о каждом сотруднике техперсонала) и возможной замены. Короче говоря, инцидент с Дуббсом погнал волну по всей школе, от казначейства до комнаты отдыха.
Мальчики это прекрасно чувствуют и буйствуют как никогда, словно испытывая на прочность дисциплинарные границы. Работник Школы опозорился — пусть всего лишь смотритель, — и сразу повеяло бунтом. Во вторник, после урока пятиклассников в компьютерном классе, Тишенс появился бледный и дрожащий, разъяренный Макдоноу выгонял с уроков налево и направо, Робби Роуча подкосила неведомая болезнь, и вся кафедра, вынужденная заменять его на уроках, остервенела. Боб Страннинг раздал свои уроки другим учителям под предлогом, будто он слишком занят «другими вещами», а Главный созвал сегодня чрезвычайное собрание, на котором объявил (все изрядно повеселились, хотя и молча), что в этих злобных слухах о мистере Дуббсе нет ни капли правды и что любой ученик, эти слухи распространяющий, будет сурово наказан.
Но больше всех этой, по выражению Аллен-Джонса, «Дуббсовой эпопеей» был потрясен Пэт Слоун, первый зам. Отчасти потому, что такого рода вещи абсолютно вне его понимания: Пэт хранит верность «Сент-Освальду» более тридцати лет, и, несмотря на прочие недостатки, он скрупулезно честен. Вся его философия (уж какая есть, ведь наш Пэт не философ) основана на предположении, что люди изначально добры и в душе желают творить добро, даже когда их сбивают с пути истинного. Эта способность видеть хорошее в каждом — главное в его отношениях с мальчиками и дает прекрасные результаты: слабаки и негодники пристыжены его добротой и строгостью, и даже персонал благоговеет перед ним.
Но из-за Дуббса Пэт в некотором роде сломался. Во-первых, потому, что его одурачили, — он винит себя в том, что не заметил происходящего, а во-вторых, из-за неуважения, которое заключалось в этом обмане. Его повергло в совершенное смятение, что Дуббс — с которым Пэт всегда был вежлив и приветлив — оказался настолько гнусен и отплатил ему такой монетой. Он вспоминает случившееся с Джоном Стразом и спрашивает себя, нет ли его вины теперь. Ничего такого он не говорит, но я заметил, что он стал реже улыбаться, днем отсиживается у себя в кабинете, по утрам пробегает еще больше кругов и часто работает допоздна.
Что касается кафедры языков, то она пострадала меньше всех. Отчасти благодаря Грушингу, чей природный цинизм приятно контрастирует с отчужденностью Страннинга или бурной деятельностью, которую с перепугу развил Главный. На уроках Джерри Грахфогеля стало шумнее, но не настолько, чтобы требовалось мое вмешательство. Джефф и Пенни Нэйшн опечалены, но не удивляются, а лишь покачивают головами, сожалея о свинстве человеческом. Доктор Дивайн устрашает беднягу Джимми казусом с Дуббсом. Эрик Скунс раздражителен, но не намного больше обычного. Кин, творческая натура, и Диана Дерзи следят за происходящим с изумлением.
— Все это похоже на усложненную мыльную оперу, — сказала мне она сегодня утром в общей преподавательской. — Никогда не угадаешь, что произойдет в следующий миг.
Я признал, что иногда на этой милой сердцу старинной сцене случаются зрелищные события.
— Так вы поэтому задержались? То есть я хочу сказать…
Она запнулась, возможно осознав нелестный для меня скрытый смысл.
— Я задержался, как вы изволили выразиться, потому, что в силу своей старомодности считаю — мальчики могут извлечь из моих уроков некоторую пользу, а главное, потому что это действует на нервы мистеру Страннингу.
— Простите.
— Не надо. Вам это не идет.
Трудно объяснить такое явление, как «Сент-Освальд»; еще труднее — с расстояния в сорок с лишним лет. Мисс Дерзи молода, привлекательна, умна; однажды она влюбится, может, родит детей. У нее появится дом — настоящий дом, а не пристройка к библиотеке; она будет уезжать в отпуск куда-нибудь далеко-далеко. Во всяком случае, я на это надеюсь, ведь альтернатива — пополнить ряды рабов на галере и оставаться прикованным, пока кто-нибудь не вышвырнет вас за борт.
— Я не хотела обидеть вас, сэр.
— А вы и не обидели.
Может быть, на старости лет я размяк или история с Дуббсом встревожила меня сильнее, чем казалось.
— Просто сегодня утром у меня какое-то кафкианское настроение. И в этом виноват доктор Дивайн.
Мисс Дерзи рассмеялась, и это понятно. И все же что-то осталось в ее лице. Она хорошо вписалась в сент-освальдскую жизнь; я вижу, как она идет на урок со своим портфелем и книгами под мышкой; я слышу, как она разговаривает с мальчиками бодрым и веселым голосом профессиональной медсестры. Подобно Кину, у нее есть самообладание, и оно служит ей хорошую службу здесь, где каждый вынужден бороться за свой угол и где просить о помощи — признак слабости. Она умеет притвориться рассерженной или скрыть гнев, когда нужно, зная, что учитель должен быть прежде всего актером, держать публику в руках и заправлять на сцене. Нечасто встретишь эти качества в такой юной учительнице. Я знаю, что и мисс Дерзи, и Кину дано это от природы, а бедняге Тишенсу — нет.
— Вы, конечно, появились здесь в интересное время, — сказал я. — Инспекции, перестройки, измена и заговор. Самая суть «Сент-Освальда». Если вы сможете все это вынести…
— Мои родители были учителями. Я знаю, чего можно ждать.
Это многое объясняет. Мог бы и раньше догадаться. Я взял кружку (не свою — моя так и не нашлась) с полочки у раковины.
— Чаю?
— Учительский кокаин, — улыбнулась она.
Я проверил содержимое чайника и налил нам обоим. За долгие годы я привык пить чай самым примитивным образом. И все же коричневая муть в моей чашке показалась отравой. Я пожал плечами и добавил молока и сахару. «То, что меня не убивает, делает меня сильнее». Пожалуй, подходящий девиз для такого места, как «Сент-Освальд», где все происходит на грани трагедии и фарса.
Я окинул взглядом коллег, собравшихся в нашей старой общей преподавательской, и неожиданно расчувствовался. Макдоноу читал «Миррор» в своем углу; Монумент сидел боком ко мне с «Телеграфом»; Грушинг обсуждал с Китти Чаймилк французские порнографические издания девятнадцатого века; Изабель Тани пробовала губную помаду; Лига Наций делила пополам скромный банан. Старые приятели, уютные соратники.
Я говорил, трудно объяснить, что такое «Сент-Освальд»: его утреннее звучание, глухое эхо топота детских ног по каменным ступеням, запах горячих тостов из столовой, особенный скользящий звук набитых спортивных сумок, когда их волокут по свеженатертому полу. Доска почета с позолоченными именами, восходящими к временам моего прапрадеда, военный мемориал, фотографии спортивных команд: порывистые юные лица, которые время окрасило сепией. Метафора вечности.
О боги, я становлюсь сентиментальным. Это все возраст: минуту назад я проклинал свой жребий, и вдруг пелена слез на глазах. Должно быть, погода. И однако, как говорит Камю, мы должны представить себе Сизифа счастливым. Несчастен ли я? Ясно одно — что-то потрясло нас, потрясло до самого основания. В воздухе носится дыхание бунта, и каким-то образом я знаю, что все глубже, чем дело Дуббса Что бы это ни было, еще не конец. А ведь на дворе только сентябрь.