6
Барон Вителлио Скарпиа был человек исключительно жестокий. Пять лет назад королева поручила ему возглавить борьбу с республиканской оппозицией в Неаполе, и барон, словно для назначения на эту должность не было достаточно удовольствия, которое он получал от проведения экзекуций, приобрел репутацию ее любовника. (Кто из ее приближенных в них не числился?) Скарпиа взялся за дело с удивительным рвением. Сицилиец по рождению, к тому же получивший титул совсем недавно, барон ненавидел старую неаполитанскую аристократию. Он горячо поддерживал королеву во мнении, что все аристократы тайно сочувствуют революции. Разумеется, в революционных симпатиях подозревались не только аристократы, но и богословы, химики, поэты, адвокаты, ученые, музыканты, врачи, да все, все, включая монахов и священников, — все, у кого было больше двух книг. По оценке Скарпиа, в государстве насчитывалось по меньшей мере пятьдесят тысяч реальных и потенциальных врагов монархии, что составляло примерно десятую часть всего населения.
Так много? — воскликнула королева, которой приходилось общаться с неотесанным бароном по-итальянски.
Может быть, и больше, — ответил Скарпиа. — Но все они, ваше величество, под наблюдением.
Тайные осведомители, огромную армию которых набрал Скарпиа, кишели повсюду. Ведь простое кафе могло оказаться местом встреч подпольного клуба якобинцев, пристанищем для дебатов и дискуссий; согласно последним декретам, научные и литературные собрания были запрещены, равно как чтение иностранных книг и журналов. Лекция по ботанике — неплохое прикрытие для передачи друг другу так называемыми слушателями, при помощи взглядов или жестов, революционных сигналов. Спектакль в Сан-Карло — хороший предлог, чтобы надеть алый жилет или распространить республиканские листовки, нелегально где-то отпечатанные. Тюрьмы были забиты самыми уважаемыми — то есть самыми богатыми и наиболее образованными — гражданами королевства.
Пожалуй, это было единственной ошибкой — казнить всего тридцать — сорок заговорщиков. У смертного приговора есть конечный результат — конкретное дело можно закрыть навсегда. А тюремное заключение — всего лишь срок. Большинство дел Скарпиа пока оставались незакрытыми. Так, маркиз Анжелотти, отбыв на каторге три года за обладание двумя книгами Вольтера (три года полагалось за одну запрещенную книгу, ему следовало бы отсидеть шесть лет!), перенес свою предательскую деятельность в Рим и там включился в борьбу против законного порядка и Церкви. Невзгоды тюремного заключения ничему их не учат! Брату герцога делла ***, впрочем, хватило и короткого срока (шесть месяцев за ненапудренные волосы). Он вышел из тюрьмы психически больным, удалился в фамильный замок, и с тех пор его никто не видел; у Скарпиа среди прислуги имелся информатор, лакей, так тот докладывал, что брат герцога уединился на своем этаже, приказал забить окна и почти все время проводит за сочинением бессмысленных стишков. Но одних преступников выпускают, а их место занимают новые. Скажем, эта придворная дама, португалка, Элеонора де Фонсека Пиментель. Раньше она писала сонеты во славу королевы, а в прошлом октябре показала одному из знакомых новое творение, «Оду Свободе», и у Скарпиа наконец-то появилась возможность убрать ее на два года.
Поэты!
Когда в прошедшем декабре английский адмирал вывез из Неаполя весь королевский двор, Скарпиа остался. На него была возложена обязанность служить глазами и ушами королевы. В черном адвокатском плаще он крадучись бродил по городу, наблюдая, как предсказания королевы сбываются. Маркиз Анжелотти немедленно вернулся из Рима и с ликованием встретил анархию, последовавшую за побегом законного правительства Неаполя. Банда негодяев штурмом взяла Викарию, чтобы освободить кое-кого из обычных преступников. К несчастью, именно в эту тюрьму он отправил Фонсеку Пиментель. Мерзавка вышла с гордо поднятой головой, без умолку тараторя о свободе, равенстве и правах граждан. Неужто она не видела бандитских рож, которые и освободили-то ее по чистой невнимательности? Они, господа поэты, ученые, либеральные аристократы, уверены, что выступают от имени народа. А у народа совсем другие чаяния. Простой народ любит короля (будучи слишком туп, чтобы любить королеву), он благоговеет перед пропастью, что отделяет его жалкую, рабскую жизнь от непомерной роскоши фривольного двора. Народ, точно так же, как король с королевой, ненавидит образованных аристократов. Французская армия успешно продвигается вниз по полуострову, а всю вину за это люди, взбешенные побегом короля, валят на аристократов. Что ж, они правы. Да приидет мировой пожар. Да очистит он Неаполь от проклятых мятежников, от их атеистических книг, от их французских идей, от бредней ученых и от гуманистических реформ. Барон отдался экстазу мстительных фантазий. Простые люди — свиньи, но они подготовят почву для возвращения королевского правительства. Ему не придется делать всю работу самому.
* * *
Барон Скарпиа был человек исключительно страстный. Он знал много о человеческих страстях, особенно о тех, что приводят к жестокости. Он знал, насколько унижение, причиняемое объекту желания, способно усилить любовное наслаждение, в том виде, как он его понимал. Он знал, что страх — страх перемен, страх перед всем чуждым (не важно, истинно чуждым или кажущимся таковым) и оттого таящим угрозу, — исчезает, если примкнуть к людям, которые стремятся искоренить, подвергают нападкам это чуждое (но равно и беззащитное); барон встречался с этим повсеместно. Страсть для Скарпиа означала насилие, агрессию. Он не понимал страсти, счастье которой в том, чтобы бежать насилия, самоустраняться. Страсти, подобной коллекционерской.
Как бы ни были многочисленны в высших сословиях новообращенные сторонники идей просвещения, коллекционеров было еще больше, а именно им принять последствия революционного переворота особенно трудно. Независимо от количества прочитанных трудов Вольтера, их имущество есть вложение в старый режим. Революция для коллекционеров — страшное время.
Само понятие «коллекционирование» подразумевает тесную связь с прошлым, в то время как «делать революцию» — значит клеймить, отрицать то, что в данный момент называется прошлым. К тому же прошлое очень весомо, равно как и велико. И если падение старого порядка понуждает вас к бегству, вы едва ли сможете унести все свое прошлое с собой — как это случилось с Кавалером. А если приходится остаться, вы едва ли сможете его защитить.
* * *
Вот кое-что из того, что довелось видеть барону.
19 января 1799 года. Проходит всего три недели после побега королевского двора из Неаполя, и с одним из знакомых Кавалера, собратом-коллекционером, случается нечто ужасное. Этот человек, главными увлечениями которого были живопись, математика, архитектура и геология, входил в число самых эрудированных, преданных науке жителей королевства. Он был отнюдь не склонен разделять республиканские симпатии некоторых рафинированных аристократов, своего брата, например; напротив, подобно большинству коллекционеров, он был сугубо консервативен. Собственно говоря, этого коллекционера происходящие перемены отвращали особенно сильно. Он хотел последовать за королем и королевой в Палермо. Но ему отказали. Оставайся в Неаполе, ученый герцог! Посмотрим, как тебе понравится правление безбожников французов.
Вряд ли французские солдаты страшнее тех банд мародеров, что шатаются сейчас по улицам, подумал герцог, который остался в своем дворце, чтобы продумать, составить, предложить на рассмотрение план. Но на семейном совете, продлившемся до глубокой ночи 18 января, герцог, который еще не оправился от жестокого катара, председательствовал не так успешно, как хотелось бы. Ветер опасности сломал семейное иерархическое древо. Младший сын герцога кричал на мать. Юная дочь герцога перебивала отца. Герцогиня сердито спорила с мужем и почтенной свекровью. Однако принятое в конце концов решение относительно того, кому из членов семьи следует укрыться от опасности — нет, не будем называть это бегством, — восстановило нарушенный порядок. Герцог и двое его сыновей удалятся — такое слово было использовано, — удалятся на некоторое время на виллу в Сорренто, а герцогиня, их дочь, престарелая мать герцога и его сошедший с ума после тюрьмы брат останутся в городе, в безопасном дворце.
Герцог с сыновьями должен был покинуть столицу на следующий день после собрания знати, где предполагалось его участие. Чтобы сберечь силы для путешествия, он отправил вместо себя старшего сына, юношу девятнадцати лет. Молодой человек вежливо прослушал великое множество речей, в которых благородные господа многократно подтвердили свою преданность изгнанной в Палермо монархии Бурбонов, после чего сошлись во мнении, что не остается ничего иного, кроме как приветствовать приход французов: те по крайней мере наведут в городе хоть какой-то порядок. В час дня старший сын герцога по непривычно пустым улицам возвратился домой, чтобы рассказать обо всем отцу. Выяснилось, что за четыре часа его отсутствия дядя пытался повеситься, но был вовремя вынут из петли и уложен в постель. Чтобы не допустить повторной попытки самоубийства, к нему приставили троих слуг.
Юношу послали за дядей, велев привести его, прямо в ночной сорочке, к обеду. Когда несчастного стали осторожно усаживать в кресло, вошел мажордом с известием, что у входа во дворец собралась толпа, требующая герцога. Не слушая возражений жены и матери, герцог в сопровождении одного только секретаря отправился вниз, чтобы лично поговорить с народом. Около дворца толпилось около полусотни бронзоволицых людей, среди которых герцог узнал торговца мукой, своего парикмахера, продавца воды из Толедо и колесного мастера, чинившего его кареты.
Торговец мукой, очевидно главный зачинщик этой заварухи, заявил, что они явились сюда с намерением прервать банкет, который герцог дает в честь своих друзей якобинцев. Герцог мрачно улыбнулся. Дорогие посетители, вы ошибаетесь. Здесь только я и моя семья, и это не банкет. Мы обедаем.
Торговец мукой снова потребовал, чтобы их пустили во дворец. Это невозможно, сказал герцог и повернулся, собираясь удалиться. Тут людской поток, размахивающий палками и бряцающий ножами, подхватил герцога и, отбрасывая в стороны слуг, хлынул вверх по лестнице. Семья герцога, за исключением пребывавшего в ступоре безумного брата, который остался сидеть за столом, кроша в руках кусок хлеба, бросилась на верхний этаж. Обоих братьев выволокли из дворца. Нескольких мужчин отправили стеречь семью герцога, а остальные приступили к грабежу.
Люди шли из комнаты в комнату, срывая со стен картины, распахивая сундуки и шкафы, опустошая ящики, вываливая их содержимое на пол. И дальше, дальше; из картинной галереи, где находилась большая часть роскошной пинакотеки герцога, в библиотеку, вмещавшую и мириады ценнейших документов, и превосходную, собранную сто пятьдесят лет назад выдающимся предком, кардиналом, коллекцию редких книг и бесценных манускриптов, и огромное число современных трудов; в кабинет, где за стеклами шкафов хранилась коллекция минералов; в химическую лабораторию с множеством приспособлений; в мастерскую, где герцог, владевший искусством часовщика, отдыхал от ученых занятий. Окна верхних этажей были распахнуты, и вниз, во двор, летели картины, статуи, книги, бумаги, инвентарь, инструменты. Мародеры тем временем вытаскивали из дворца дорогую мебель, посуду, белье и убегали. Постепенно сняли и унесли двери, окна, перила балкона, балки.
Прошло несколько часов, было роздано огромное количество взяток, и семье герцога, после того как всех обыскали и убедились, что они не прикарманили ничего из своего имущества, позволили покинуть дворец. Мольбы отпустить также герцога и его брата были встречены глумлением. Отпустите хотя бы моего больного сына, — вскричала старая герцогиня. Нет. Дайте хотя бы попрощаться с отцом, — вскричала юная дочь герцога. Нет. Разве сами вы не мужья, не отцы, не сыновья? — кричала жена герцога. Неужели у вас нет жалости? Да — ответ на первый вопрос. На второй: нет.
Плачущих домочадцев герцога вывели через заднюю дверь и вытолкали на улицу.
Все это время герцога и его брата, дрожащего от холода в ночной рубашке, держали под стражей в конюшне. Потом во дворе разожгли огромный костер, братьев вывели и привязали к стульям, так, чтобы они могли наблюдать за происходящим.
Всю вторую половину дня бандиты жгли их имущество. Рафаэль, Тициан, Корреджо, Джорджоне, Гуэрчино и все остальные шестьдесят четыре картины — в огонь. Книги, исторические, научные труды, книги о путешествиях, книги по искусству и технике; полные собрания Вико, Вольтера и д’Аламбера — в огонь. В ревущий костер то, что не горит: коллекцию везувианских камней — из пламени вышли и в пламя обратятся. Изящные часы, маятники, компасы, телескопы с платиновыми зеркалами, микроскопы, хронометры, барометры, термометры, одометры, графометры, эхометры, гидрометры, спиртометры, пирометры — разбиты и плавятся. Стало темнеть. Костер все горел. Настала ночь. Вышли звезды. Сожжение продолжалось. Брат герцога некоторое время кричал, умоляя его развязать, потом уснул. Герцог смотрел в огонь, глаза ел дым. Он захлебывался кашлем, но молчал. Когда бросать в костер стало нечего, бандиты окружили братьев и начали выкрикивать им в лицо оскорбления. Якобинцы. Французские подстилки. Потом несколько человек набрались храбрости и схватились за них, сначала за герцога. С него стащили башмаки и чулки и грубо развязали веревки, которые связывали за спиной его руки, чтобы снять шелковый сюртук, жилет, шейный платок и сорочку. Пока с него стаскивали одежду, герцог извивался, не для того, чтобы помешать, скорее наоборот, чтобы помочь и как можно быстрее вновь принять неподвижную, гордую позу, единственное, чем он мог ответить на оскорбление. С обнаженным торсом, он снова поднял голову. До сих пор он не издал не звука.
Больше куража — больше жестокости. Бочку дегтя, стоявшую в углу двора, подкатили ближе к огню. Несколько человек деревянными мисками зачерпнули из бочки обжигающий деготь и плеснули в брата герцога. Тот проснулся с криком, отдернув голову, точно в него выстрелили. Потом его действительно застрелили. Тело отвязали и перевалили в костер. Герцог закричал.
* * *
Кто-то наблюдал за происходящим от ворот: человек в черном плаще и красивом пудреном парике и по обе стороны от него несколько солдат в форме муниципальной гвардии. Те среди толпы, кто заметил человека в черном, даже не узнав его, испугались.
Человек в черном неотрывно смотрел на герцога, не на лицо, а на бледный, тяжелый живот, вздувающийся, содрогающийся от рыданий. Ступни герцога были красны — ему прострелили обе ноги, — но он все равно сидел на стуле очень прямо, снова со связанными за спиной руками.
Ни человек в черном, ни его охрана в происходящее не вмешивались. Но мучители герцога замерли в нерешительности. Они, казалось, понимали, что никто не собирается их останавливать, и все же не были уверены, можно ли продолжать. Человека в черном боялись все — все, кроме цирюльника, служившего у него осведомителем.
Цирюльник с бритвой в руке вышел вперед и отрезал герцогу уши. Как только те отделились от головы, нижнюю часть лица герцога закрыл фартук крови. Толпа завопила, пламя затрепетало, человек в черном замычал от удовольствия — и ушел, так что трагедия завершилась уже без него.
* * *
Вы видели, когда я ушел? — спросил Скарпиа на следующий день в таверне около гавани у одного из бандитов, своего наймита. — Что было потом? Он был еще жив?
Да, — ответил наймит. — Да, я же и говорю. Он кричал, и кровь бежала вниз по лицу и по голове.
То есть он был еще жив?
Да, милорд. Но знаете, как бывает, когда пот течет по груди…
(Наймит работал носильщиком портшеза и благодаря своей профессии был особенно хорошо знаком со всеми капризами потоотделения.)
…знаете, когда пот стекает по груди, он иногда собирается посередке…
(Безупречно одетый барон не знал; но продолжайте…)
…понимаете, кровь вот точно так же собиралась посередке, а он все старался сделать так, чтобы она стекла.
Носильщик портшеза прервал рассказ, чтобы показать, как это было: опустил подбородок на грудь и, собрав губы в куриную гузку, принялся дуть на место воображаемого скопления крови над складкой жира, опоясывавшей его талию.
Он дул, — сказал носильщик. — Понимаете? Дул и дул. Сдувал. И больше ничего. Хотел, чтобы кровь стекла вниз. Потом один из наших решил, что он пытается воспользоваться каким-то заклятием, дует на себя, чтобы исчезнуть, и снова в него выстрелил.
И тогда он умер?
Почти. Он же потерял столько крови.
Значит, он еще был жив?
Да. Да. Потом еще больше наших бросилось на него, с ножами. Один разрезал ему штаны спереди и отрезал… ну, вы понимаете, и поднял вверх, показал ребятам. А потом мы запихали тело в бочку с дегтем и бросили в огонь.
* * *
Когда весть о гнусном преступлении достигла Палермо, Кавалер пришел в ужас и надолго замолчал. Ему нравился герцог, и он восхищался его собраниями. Многие уничтоженные вещи были уникальны. Кроме картин у герцога имелось несколько неопубликованных работ плодовитого Атанасия Кирхера. И еще, вспомнил Кавалер, рукопись — Кавалер опасался, что это был единственный экземпляр — автобиография его друга Пиранези. Какая потеря. Лицо Кавалера исказилось. Какая невосполнимая потеря.
В течение многих дней жена Кавалера и Герой ни о чем другом не могли говорить. В судьбе герцога и его брата им виделось свидетельство предрасположенности любой неорганизованной толпы к возвращению в дикое состояние, а также необходимость защитить святость имущества, имущества привилегированных. Подобные убеждения разделял и Кавалер, но он рассуждал на эти темы менее многословно, менее яростно. Разумеется, коллекция — не просто особенная и особо уязвимая форма собственности, а нечто куда большее, но горе коллекционера никто не способен понять, разве что другие коллекционеры. А с уязвимостью плоти и общественного положения Кавалер уже почти полностью смирился.
Королева не испытывала ни горя, ни возмущения. Длинный отчет о кровавой расправе над герцогом, его братом и другими аристократами, попавшими в руки бандитов, который был составлен ее доверенным лицом в Неаполе, королева читала, когда пила чай со своим доверенным лицом здесь, в Палермо. Закончив читать, она передала письмо Скарпиа жене Кавалера. Je crois que le peuple (wait grande merit raison, сказала королева.
Даже жену Кавалера передернуло.
Жена Кавалера не любила Скарпиа. Его никто не любил. Но она, как и всегда, старалась смотреть на вещи с точки зрения королевы. А королева объяснила дорогой подруге, что вот она не доверяла князю Пиньятелли, регенту, которого они назначили перед отъездом, — и оказалась права, и очень скоро получила доказательства своей правоты, когда всего через пару недель Пиньятелли сбежал из города. Этому калабрийцу, кардиналу Руффо, который готовится вернуться и организовать тайное сопротивление французам, королева тоже не доверяет. Но барону Скарпиа я верю, сказала она жене Кавалера.
Vouz verrez, та chere Miledy. Notre Scarpia restera fidele.
* * *
В дни, последовавшие за убийством герцога и его брата, банды простолюдинов продолжали крушить и грабить дома аристократов, а патриоты, как они себя называли, укрылись в морской крепости Ово, из бойниц которой по ночам были видны костры французских лагерных стоянок за городом. Когда армия генерала Шампьоне вошла в Неаполь, Скарпиа ушел в подполье. Поэтому он не мог представить королеве свидетельства очевидца о тех трех днях, в течение которых между местным населением и французскими солдатами шло кровопролитное сражение, и о том моменте, когда над королевским дворцом водрузили триколор, а из крепости хлынули революционеры.
Укрытие в келье епископа, одного из его осведомителей, было надежным. Хотя, конечно, абсолютно надежных укрытий не бывает; сам бы он сумел себя выследить (зная, где дать взятку, а где применить пытку). В том, что революционеры его разыскивают, он не сомневался. Разве не он несет ответственность за смерть тех, кто чересчур поспешно решил стать заговорщиком? Разве не он преследовал многих из нынешних республиканских лидеров? Юристы, ученые, лишенные сана священники, профессора математики и химии — имена двадцати пяти человек, назначенных французским генералом во временное правительство, этих космополитов и мятежников, которых Скарпиа под любым предлогом отправлял за решетку, звучали как тюремная перекличка. Впрочем, они, кажется, не знают, где его искать. Не испытывая страха, Скарпиа чувствовал, что с каждым днем его ядовитая сущность все больше разжижается утомительными «я всегда знал» и «но никак не ожидал» епископа, а также, не в последнюю очередь, непривычным целибатом. В первый раз, когда он вышел на улицу, чтобы найти женщину, барон был уверен, что его узнали. Во второй раз, после того как он постоял в толпе зевак, наблюдавших за посадкой большой сосны перед бывшим королевским дворцом, эта уверенность несколько уменьшилась. Барон провел еще несколько дней у епископа, а затем отправился домой, написал длинное донесение королеве и стал ждать ареста. Ждал он долго. Похоже, его враги были слишком великодушны, чтобы опускаться до мести.
Теперь он просто выжидал. А воспитанники мнимого просвещения нацепили нелепо болтавшиеся фригийские колпаки, начали обращаться друг к другу «гражданин» и произносить речи, поснимали королевские гербы, рассадили по всем городским площадям идиотские Деревья Свободы и созвали комитет, чтобы составить конституцию на манер французской. Мечтатели. Они еще увидят. Он им отомстит.
На что всегда можно рассчитывать — так это на доверчивость идеалистов. Смело идут они вперед, не сомневаясь, что следом идут люди, но вдруг оборачиваются — а сзади никого. Толпа растерялась по дороге, разбрелась в поисках еды, вина, секса, сна, хорошей драки. Толпа не любит идеализма. Толпа желает либо драться, либо разойтись. А якобинствующие господа и дамы с их сентиментальными идейками о свободе и справедливости думают, что сумеют дать народу то, чего он хочет, или то, что для него хорошо. Это одно и то же, как они полагают в своей высокопарной naivete. Нет, хлыст и неустанное, пафосное прославление государства и церковной власти — вот что нужно народу. Разумеется, профессора и либеральные аристократы уверены, что понимают потребность простых людей в пышных зрелищах, и даже собираются устроить праздник прославления Богини Разума. Разума! Скажите пожалуйста! Неужели они и правда ждут, что народ станет любить разум — Разум — больше короля? Неужели надеются, что люди примут навязанный декретом новый календарь, с переведенными на итальянский язык названиями французских революционных месяцев?
С радостью для себя Скарпиа отметил, что республиканцам скоро пришлось понять: взятых взаймы ритуалов и терминов недостаточно, чтобы добиться лояльности темных народных масс. Первым признаком возвращения к реальности стала статья в революционной газете, которая выпускалась под редакцией Элеоноры де Фонсеки Пиментель, о чрезвычайной значимости для дела революции успешного проведения знаменитого, ставившегося раз в два года, городского миракля. Но такое откровенное снисхождение к верованиям народа как раз и показывало, что узники Разума страшно далеки от понимания того, как нужно этим народом управлять. Скарпиа, изувер и умнейший из манипуляторов, знал: стоит перестать говорить о вере и начать говорить о религии — и того хуже, о роли религии в поддержании порядка и управлении общественной моралью, — как вера самым серьезным образом дискредитируется, а истинная власть Церкви ставится под сомнение. Значение религии! Это тайна, и о ней ни в коем случае нельзя говорить публично. Какие же они простодушные!
И какие беспомощные. Ведь традиции, ритуалы, всяческие местные знамения, способные встревожить или, наоборот, успокоить суеверный народ, им неподвластны. Взять хотя бы чудо превращения в жидкость запечатанной в ампулу засохшей крови святого. Республиканцы боятся, что королевский архиепископ, дабы показать, что город лишился покровительства небес, позаботится испортить миракль, и они правы. А уж Везувием, этим знамением на все случаи жизни, этим высшим выражением силы и независимости природы, управлять и подавно невозможно. Правда, последнее время гора ведет себя прилично. Республиканцы очень рассчитывали, что, даже если Сан-Дженнаро придержит свое благословение, от внимания людей все-таки не ускользнет тот факт, что гора явно поддерживает патриотов. Вечером, во время фейерверка в честь провозглашения республики, Везувий, спящий с 1794 года, вдруг начал выбрасывать фонтаны мирного пламени, очевидно радуясь вместе со всеми, писала эта дама, Фонсека. Поэтические бредни! Но убедить в чем-то народ отнюдь не просто. Зато его всегда можно запугать, заставить испытывать страх сильнее того, что они уже испытывают. Какая жалость, думал Скарпиа, что извержение нельзя вызвать. Сильное извержение. И прямо сейчас.
Куда уместнее было обращение королевы к вере народа. Она поручила своей ближайшей конфидентке и товарищу по ссылке, жене британского министра, заняться распространением пакетов с фальшивыми республиканскими прокламациями, которые сама же и сочинила. ПАСХА ОТМЕНЯЕТСЯ! ПОКЛОНЯТЬСЯ СВЯТОЙ ДЕВЕ ЗАПРЕЩАЕТСЯ! ДЕТЕЙ КРЕСТИТЬ В ВОЗРАСТЕ СЕМИ ЛЕТ! БРАК СВЯТЫМ НЕ СЧИТАЕТСЯ! Англичане должны только подбросить это в Леггорне в почтовые мешки, предназначенные для отправки в Неаполь, сказала королева подруге. Кавалер, узнав от жены об этой затее, поинтересовался, считает ли королева, что англичане, а именно лично он, должны также оплатить почтовые расходы.
Нет, нет, ответила жена, королева заплатит сама, из своего кошелька. Интересно, сколько листков дойдет до места назначения, сказал Кавалер. О, королеве безразлично. Она говорит, что сколько-нибудь да дойдет. Так и вышло: Скарпиа видел, как их передавали из рук в руки. Он не сомневался, что льстивые обращения к народу, призывы к борьбе были бы менее убедительны, чем простое запугивание. Смотрите, люди, что уготовили для вас посланцы французского Антихриста! Для воздействия на людей обеспеченных более действенным средством были взятки: королева из собственных средств посылала Скарпиа огромные суммы, чтобы с их помощью поддерживать монархические убеждения тех аристократов, которым могло показаться, будто у них нет другого выбора, кроме сотрудничества с мнимыми патриотами.
Эта детская сказочка, революция, была обречена с самого начала. Скарпиа прекрасно видел, что патриоты, хотя и знали, что оружие в руки взять придется, не понимали решающей роли насилия в государстве. Их конституция говорила воинственным голосом древней Греции и Рима, но сами они не имели ни малейшего представления о том, как создать не то что армию, хотя бы народное ополчение. И что это за полиция, думал бывший глава тайной полиции Неаполя, гражданская полиция? Никакая это не полиция. На самом деле, их революция совершенно беззащитна.
* * *
Увы, предсказания Скарпиа оказались верны.
Революция в столице, произошедшая по инициативе представителей привилегированных классов, которые не имели поддержки ни со стороны крестьян, ни со стороны горожан, еще больше обедневших после бегства прежнего правительства, переноса столицы в другой город и потери доходов от туризма… Революция, которую возглавляли благородные и щепетильные, не только неохотно применявшие силу для подавления недовольства среди населения, но и лишенные властолюбия, не видевшие смысла в укреплении государственной машины… Революция, которой постоянно угрожало военное вторжение, главный город которой окружало кольцо морской блокады (отчего еще больше усиливалась нехватка продовольствия)… Революция, против которой боролась огромная империя контрреволюции, поддерживаемой правительством в изгнании… Революция, которую защищали оккупационные войска (их горячо ненавидело местное население) державы противника, завоевавшей весь континент… Революция, которая встретила в сельских местностях серьезное партизанское сопротивление, финансируемое правительством в изгнании и возглавляемое известным imigre grandee… Революция, потенциальных сторонников которой развращали огромными деньгами, нелегально ввозимыми из-за границы; революция, которой мешала развернутая правительством в изгнании кампания по дезинформации, убеждавшая простых людей в том, что они могут лишиться любимых традиций и обычаев… Революция, обездвиженная тем, что ее лидеры, вполне осознающие необходимость экономических реформ, делятся на радикалов и умеренных, причем ни одни ни другие не способны взять верх… Революция, которой не хватает времени осмыслить все эти проблемы.
Такая революция обречена. В сущности, она и разыгрывалась по классическому сценарию — впервые разработанному в то десятилетие и с тех пор многократно использовавшемуся — обреченной революции. Революции, которую историки назовут наивной. Верной по замыслу. Идеалистической. Преждевременной. Это был переворот, который идеализирует для некоторых само понятие революции; а для всех остальных лишний раз подтверждает, что правление, которое не занимается репрессиями, нежизнеспособно.
Конечно, будущее докажет правоту патриотов. Будущее возведет обреченных лидеров Везувианской республики в ранг героев, мучеников, провозвестников. Но будущее — это другое государство.
А в том единственном государстве, какое было у революционеров, царили голод и немыслимые беспорядки. Едва ли можно сказать, что революционному правительству досталась по наследству сбалансированная экономика. Импортировать приходилось все — за исключением основной продукции королевства: шелковых чулок, мыла, табакерок из черепахового панциря, мраморных столиков, орнаментированной мебели и фарфоровых статуэток. Шелковые и керамические фабрики предоставляли оплачиваемую, но очень тяжелую работу лишь отдельным счастливчикам, много было слуг и мастеровых, но подавляющее большинство городского населения привыкло существовать на доходы от нищенства, воровства, а также на чаевые от лакейских услуг вельможам и путешественникам. Со времени вступления Бурбонов на трон в 1734 году в стране начался строительный бум; возведение новых общественных зданий, церквей, театров, дворцов и вилл для богатых граждан было одним из немногих постоянных источников трудовой занятости, но теперь, когда король с королевой опустошили казну и государство осталось без денег, финансовая поддержка строительства прекратилась. Также зачах и туризм (кто поедет в Гранд-тур по революции?). Цены на продовольствие взлетели неимоверно. Работы не было практически ни у кого.
Те лидеры нового правительства, которые не были настолько наивны, чтобы полагать, что для управления государством достаточно образовательных реформ, ясно видели необходимость искоренения коррупции — а точнее, рациональной реорганизации общества с помощью юридической науки. Разрыв между взглядами радикалов и умеренных ширился: умеренные считали необходимым ввести налоги для богатых и урезать льготы для Церкви, а радикалы настаивали на отмене титулов и полной конфискации имущества Церкви и аристократов. Когда один из правительственных комитетов предложил для пополнения пустой государственной казны проводить общественные лотереи, идею отвергли как несуразную, непрактичную и аморальную, причем последний эпитет был высказан де Фонсекой Пиментель на страницах ее газеты. Единственной революционной задачей, ни у кого не вызывавшей возражений, было образование народа и его обращение в республиканскую веру — то есть пропаганда. Толедо, Чиайя и другим главным улицам города были присвоены новые, возвышенные названия: Скромность, Молчание, Умеренность, Торжество. Фонсека Пиментель предложила издавать для населения правительственный вестник и альманахи на неаполитанском диалекте. Она же написала статью о необходимости театральных и оперных реформ. Народу нужны более назидательные, чем раньше, кукольные представления на открытом воздухе о проделках их Пульчинелл, а для образованного класса в Сан-Карло — переименованном в Национальный театр — должны ставиться оперы на аллегорические сюжеты, подобные тем, что идут во Франции: «Триумф разума», «Жертва на алтарь Свободы», «Гимн Высшему Существу», «Республиканская дисциплина» и «Преступления старого режима».
Вся затея продлилась пять месяцев. Пять переименованных месяцев: пьовозо (дождливый), вентозо (ветреный), джермиле (бутонный), фьориле (цветущий) и пратиле (луговой)…
Первые случаи сопротивления были отмечены в дальних деревнях и маленьких городках — в стране имелось более двух тысяч деревенских поселений и городков. Столичные патриоты были потрясены беспорядками и снова объединились в комитет, чтобы обсудить планы экспроприации крупных имений и раздачи их безземельным крестьянам.
Новости становились все более тревожными. Направленные в провинции войска республиканцев оказались неспособны противостоять небольшим отрядам англичан, которые высаживались с фрегатов на берег. Самозваная Христианская армия Руффо брала деревню за деревней. К этому времени в ее ряды вступили тысячи заключенных, которых королевским указом освободили из тюрем Сицилии и на английских кораблях перевезли на побережье Калабрии. Республиканское правительство, осаждаемое извне и одновременно вынужденное бороться с возрастающим недовольством и гражданскими беспорядками в Неаполе, постаралось бросить все силы на завоевание умов и сердец простых людей.
Вспыхивали продовольственные бунты. Все больше и больше французских солдат попадало в засаду. По ночам на городских площадях горели Деревья Свободы.
Дерево Свободы — растение искусственное, писал королеве Скарпиа. Оно не пустило здесь корней, а потому его не нужно и вырывать. Его уже и сейчас усиленно раскачивают верные подданные вашего величества, а без защиты французов, как только враг отступит, оно упадет само по себе.
В мае Франция, проигравшая ряд сражений Второй Коалиции, недавно сформированной на севере Италии, вывела войска из Неаполя. Английские фрегаты взяли Капри и Искью. Несколько недель спустя в Неаполь ворвались кардинал Руффо и его армия недовольных крестьян и деревенских бандитов. Они слились с толпами ушлой городской бедноты и под лозунгами вроде «у кого есть чего украсть, тот якобинец» устроили немыслимый разгульный праздник зверств и мародерства. Богатых настигали в особняках, молодых студентов-медиков, симпатизирующих республиканцам, — в больницах, прелатов, проповедовавших свободу вероисповедания, — в церквях. Около пятнадцати тысяч патриотов снова сумело укрыться в морских крепостях Ово и Нуво.
Толпа текла по улицам, проникая во все поры города, засасывая в свое смертоносное нутро всякого, кто к ней не принадлежал. Толпа охотилась, вынюхивала тех, кто был явно отмечен печатью якобинства (помимо имущества, которое стоило красть): скромно одетого человека с ненапудренными волосами, людей в брюках, в очках, людей, которые осмеливались ходить по улицам одни или начинали паниковать при виде хлынувшей из-за угла толпы. И еще: у всех патриотов мужского пола на бедре обязательно вытатуировано Дерево Свободы! Всех, кого сразу не убили или не ранили серьезно, раздевали и вынуждали, на потеху одетой толпе, шествовать дальше голыми и терпеть насмешки и оскорбления. А то, что ни на ком из раздетых не оказалось татуировки, не имело для погромщиков ни малейшего значения. Все равно они так и напрашивались на щипок, пинок, оскорбление! Толпа громогласно упивалась травлей. Вон идет якобинец! Дайте-ка поглядеть на его татуировку! Женщина на телеге, связанная, верхняя часть обессилевшего тела едва прикрыта простынкой, грубым подобием античного платья: скажите-ка, Богиня Разума!
Толпа пытает не так, как Скарпиа. Настоящий палач в своей работе руководствуется правилом: чтобы боль возымела нужное действие, жертва должна быть в сознании. Толпа же бывает довольна и тогда, когда жертва уже в обмороке. Толпе доставляет удовольствие воздействие тела на тело, а не тела на разум.
Швырнуть в окно камень, сдавить рукой запястье, с размаху треснуть палкой по затылку, вонзить в мягкую плоть лезвие или пенис, выбросить в канаву или засунуть в нагрудный карман ухо, нос, ступню. Ударить, втоптать, застрелить, задушить, избить, забить камнями, посадить на кол, повесить, сжечь, расчленить, утопить. Полный спектр способов человекоубийства, цель которого много шире, чем просто возмездие или выражение возмущения. Месть деревни городу, необразованных образованным, бедных богатым — нет, этого мало для объяснения той глубинной энергии, которую высвобождает хаос насилия. Река крови и слез, затапливающая, уносящая, поглощающая революцию, представляет собой угрозу и для реставрируемого режима. Ибо в ней есть нечто, подобное самой природе, — которая, как известно, не думает, не блюдет своих интересов, не выносит предвзятых суждений. Поэтому раньше, чем эта энергия исчерпает себя сама, ее должны обуздать те, кто выпустил ее на волю.
Руффо пришел в ужас от бойни, которую сам же и развязал. Он, естественно, предполагал, что без грабежей, избиений, изнасилований, увечий не обойтись — но не в таких же масштабах! Он совсем не собирался допускать массовых убийств, забивания дубинками, резни, расстрелов, а также сожжения нескольких тысяч городских жителей, каждого из которых, благодаря их рангу и знатности, он не мог не воспринимать как личность. Он не рассчитывал на такое количество изнасилований. А тем более на каннибализм. Он не мог заранее представить себе погребальные костры из мертвых или умирающих людей, вонь горелого человеческого мяса, жуткий пир двух мальчиков, обгладывавших белые руки и ноги герцогини, чьим духовником и любовником он когда-то был. Пора обуздать стихию. Последним делом роялистских орд Руффо перед тем, как кардинал приказал прекратить убийства и грабежи, стал набег на королевский дворец, откуда вынесли все. Даже свинцовые переплеты окон.
* * *
Настал момент, когда господа должны были взять на себя правое дело, импульсивно, но слишком яростно начатое народом. И довести его до конца, не уклоняясь от исполнения долга.
Когда в Палермо пришла весть о выводе французских войск и об отступлении патриотов в их Масаду, королева выразила опасение, что кардинал Руффо не сможет проявить по отношению к мятежникам той необходимой, решительной суровости, какой заслуживают их преступления. Королева призвала во дворец Героя и попросила его отправиться в Неаполь, чтобы принять безоговорочную капитуляцию повстанцев и, от имени короля, восстановить справедливость — а точнее, определить наказание. Королева говорит, что вам следует поступать с Неаполем так, как если бы это был ирландский город, позволивший себе поднять такое же восстание, перевела жена Кавалера с французского на английский для Героя, остававшегося моно-глотом.
Вот как, — сказал Герой.
Год назад в Ирландии случилась своя, навеянная французской, революция, и основательность, с какой англичане ее подавили, произвела на королеву неизгладимое впечатление.
Разумеется, было немыслимо, чтобы на выполнение благородной миссии Герой отправился без помощи, совета и языковых навыков Кавалера и его жены.
Жене Кавалера предоставлялась идеальная возможность доказать свою незаменимость как королеве, так и обожаемому ею мужчине. Для Кавалера это была обязанность, которой нельзя пренебречь. Но ему не хотелось испортить прекрасные воспоминания о Неаполе. Он очень рассчитывал, что не увидит разрухи, которая, как докладывали, постигла город. Мы можем заставить себя спокойно, лишь чуть морщась, смотреть на ту знаменитую картину, где с Марсия сдирают кожу, или, не теряя самообладания (особенно если мы не женщины), любоваться красочным изображением изнасилования сабинянок — это канонические живописные сюжеты. Пиранези тоже изображал самые изощренные пытки, которым подвергаются заключенные во всех камерах огромных тюрем. Но совсем другое дело — присутствовать при настоящем сдирании кожи или массовом изнасиловании в Неаполе, видеть страдания тысяч людей, израненных, переживших унижения и пытки воинственной толпы, запертых в душных амбарах, лишенных еды, вынужденных спать в собственных экскрементах.
20 июня, перевесив свой флаг с искалеченного «Вангарда» на восьмидесятипушечный «Фоудройант», Герой во главе эскадры из семнадцати парусников (на три больше, чем было под его командованием в Нильском сражении), вышел из Палермо. Через четыре дня флагманский корабль вошел в Неаполитанский залив. Марс, в парадном мундире, при всех регалиях, расхаживал по шканцам рядом со своей Венерой, одетой в платье из тонкого белого муслина с длинным поясом с кисточками, в широкополой шляпе с лентами и страусовыми перьями. Кавалер, дремавший в каюте, почувствовал, как содрогнулся корпус, когда якорь «Фоудройанга» сквозь все тридцать саженей бирюзовой морской воды упал на дно. Удивительно спокойное путешествие, — изрек он, присоединившись к жене и другу. Перед ним открывалась милая сердцу география, знакомые очертания великолепного города — если не считать некоторых деталей. В городе еще не догорели пожары. Над Ово и Нуво развевались белые флаги. Увенчанный плюмажем Везувий добродушно дымил. Кругом — ни одного французского корабля.
На следующий день Герой в Большой Каюте — так называлась его штаб-квартира в задней части корабля — принял Руффо и через посредство Кавалера уведомил кардинала, что отныне он, он один, будет представлять в Неаполе оставшихся в Палермо монархов. Руффо принялся доказывать необходимость остановить кровопролитие и восстановить порядок. Скоро встреча, начавшаяся как церемонная беседа, превратилась в состязание по крику. Кавалер хорошо знал Руффо и не менее хорошо знал своего друга, он мог бы успокоить обоих. Но в помещении было так жарко, что его зашатало, — жена и Герой уговорили его пойти к себе. Поэтому, когда Руффо стал объяснять, какой договор он заключил с патриотами, забаррикадировавшимися в морских фортах, обязанности переводчика исполняла жена Кавалера. Как и опасалась королева, капитуляцию кардинал принял с оговорками. Мятежникам было обещано, что им дадут несколько дней на приведение своих дел в порядок, а затем предоставят беспрепятственный проезд в сельскую местность, на вечное поселение. В гавани стояло четырнадцать транспортных кораблей, и многие из повстанцев были уже на борту вместе с домочадцами и имуществом. Первый корабль, полностью загруженный, должен был отплыть в Тулон завтра на рассвете.
Руффо стоял молча, когда британский адмирал, подняв глаза от письменного стола, попросил жену Кавалера перевести адмиралу, что после прибытия в город британского флота договор полностью аннулируется. Кардинал запротестовал, что договор уже подписан и ратифицирован обеими сторонами, но Герой, дернув обрубком руки, сказал, что, если Руффо будет настаивать на выполнении договора, он прикажет его арестовать. Затем Герой отдал приказ взять транспортные корабли, заковать в цепи повстанцев и отправить их в тюрьму, где им предстоит ожидать скорого наказания за свои преступления. Потом он вызвал капитана Трубриджа и велел послать войска, чтобы отбить у французов их последние оплоты в Сан-Эльмо, Кацуе и Гаэте.
Мы должны подать пример, — позднее сказал Герой Кавалеру.
Подать пример означает проявить безжалостность — это Кавалер знал.
Первым примером выпало служить адмиралу Караччьоло. В начале марта он вернулся в Неаполь и предложил свои услуги республиканцам, а после прихода армии Руффо и падения республики укрылся в одном из своих загородных поместий. Герой приказал Руффо доставить к нему адмирала; кардинал отказался. Мы ожидаем новостей относительно Караччьоло; он будет казнен сразу же, как только его схватят, писал Кавалер в министерство иностранных дел.
Кавалер с трудом признал в переодетом в крестьянскую одежду старике с серым лицом и длинной бородой сорокасемилетнего неаполитанского князя и адмирала. Английские солдаты на следующий же день насильно вывезли его, в кандалах, из поместья в город и сразу доставили на борт «Фоудройанта» к главнокомандующему.
Караччьоло надеялся, что его положение — а он принадлежал к одной из самых старинных, знатных и патриотически настроенных семей королевства — и беспорочная, в течение нескольких десятилетий, служба на благо династии Бурбонов будут приняты во внимание. Кроме того, его добрые друзья, британский министр и супруга, непременно замолвят за него словечко перед доблестным победителем Нильского сражения. Он и помыслить не мог, что не будет никакого суда, никакого адвоката, никаких свидетельских показаний и что приговором ему станет позорная смерть, достойная разве что простого матроса. Напрасно Караччьоло просил о настоящем суде (нет), умолял, чтобы ему разрешили представить свидетельства в свою защиту (нет), чтобы его расстреляли (нет). Кавалер, сидевший в Большой Каюте и составлявший очередную депешу, не мог и представить, что все произойдет так быстро. Иногда события развиваются настолько стремительно! Казалось, прошло всего несколько минут с того момента, когда Караччьоло уволокли в соседнюю каюту на пародийное заседание трибунала, созванного по приказу Героя. Как только приговор, которого потребовал Герой, был вынесен, Кавалер отозвал друга к длинному окну с видом на залив и сказал, что, наверное, будет лучше соблюсти традиции и отложить исполнение приговора на двадцать четыре часа. Герой кивнул и вернулся к столу. К нему подвели Караччьоло, с низко опущенной головой. Приговор привести в исполнение немедленно, отчеканил Герой. Живой труп Караччьоло — пот лился у него из подмышек — вытолкали на палубу, заставили спуститься в небольшую шлюпку и переправили на сицилийский фрегат. Там его втащили на борт и повесили. По приказу английского адмирала тело неаполитанского адмирала весь вечер болталось на нок-рее. И только когда около девяти вечера июньское солнце село, Герой распорядился перерезать веревку, привязать к ногам преступника железный балласт и, ни во что не оборачивая, утопить труп в море.
По военным законам Герой не имел права ни отменять договор Руффо с повстанцами, ни похищать и казнить старшего морского офицера, подданного династии Бурбонов, ни даже брать его на борт английского корабля в качестве пленника; но это была не война. Это было справедливое возмездие.
Жаль, что мы не можем повесить Руффо, — воскликнул Герой, обращаясь к Кавалеру. Кавалер посоветовал проявить благоразумие. Но в крепостях и государственных тюрьмах томилось множество заключенных, по меньшей мере двадцать тысяч; их дела нужно было рассмотреть и разобраться, кто из них заслуживает наказания. Следом за линчеванием идет узаконенное убийство, а это подразумевает огромное количество бумажной работы. Жена Кавалера сидела в Большой Каюте за отдельным письменным столом рядом со столом адмирала и составляла списки заключенных, чтобы представить их на рассмотрение королеве.
Мы возвращаем счастье неаполитанскому королевству и делаем доброе дело для миллионов людей, написал Герой оставленной в Палермо миссис Кэдоган касательно того, что, согласно приказам из его морской штаб-квартиры, творилось в городе в июне 1799 года. Ваша дочь чувствует себя хорошо, но она очень утомлена тем, чем все мы вынуждены заниматься.
Когда жена Кавалера не занята делами Героя и не пишет писем королеве (а это происходило три раза в день), она принимает у себя неаполитанских грандов, которые приезжают засвидетельствовать почтение и просить передать королеве от их имени заверения в совершенной преданности. Я здесь — депутат королевы, пишет она Чарльзу. К несчастью, Кавалер не мог претендовать на аналогичную роль. Едва ли его можно было назвать депутатом короля. Король не писал писем. Король, как сообщила королева своему депутату, уехал под Палермо, в один из королевских дворцов, и, хотя он знает, что вскоре должен появиться и принять клятву верности от своих подданных, никаких новостей из Неаполя слышать не желает. Но о чем же тогда король думает, серьезно спросил Герой. Смеясь, жена Кавалера перевела строчку из утреннего письма королевы. Что касается короля, написала она, неаполитанцы с тем же успехом могли быть и готтентотами.
* * *
Еще примеры.
Публичные казни на большой рыночной площади начались в воскресенье, 7 июля, за день до приезда короля.
Ни Герой, ни его друзья при этих казнях не присутствовали. Они не были кровожадны, они были непримиримы. А со стороны легче сохранять беспристрастность.
И все-таки иногда то, чего не ждешь, подступает очень близко. Так произошло через два дня после начала казней и через день после того, как король на сицилийском фрегате вернулся из Палермо с сушеной лапой цапли — амулетом от дурного глаза — в петлице и поселился на «Фоудройанте». Король с трудом взобрался по лестнице на шканцы, намереваясь пожаловаться Кавалеру на то, как скучно летом в Палермо, и вдруг крик какого-то матроса заставил его подойти к ограждению и посмотреть, в чем дело. Рыба! И, кажется, преогромная. Но внизу, в тридцати футах от кормы, прыгали в волнах голова в ореоле пены и застывший, разъеденный водой торс его старого друга, адмирала Караччьоло. Перед жутким полусгнившим лицом плавала борода. Если бы перепуганные матросы были неаполитанцами, они бы сейчас крестились. Окаменевший от ужаса король перекрестился, пробормотал проклятие и ринулся вниз. Когда Кавалер отыскал его в темноте под навесной палубой, он что-то бормотал себе под нос, подвывал и хихикал. Вокруг толпилась обеспокоенная свита.
Он там, он еще там? — взвыл король. — Затолкайте его под воду!
Слушаемся, ваше величество.
Скорее!
Ваше величество, на воду спустили шлюпку, труп отбуксируют на берег и зароют в песке.
Зачем он так делает? — завизжал этот вечный ребенок.
В Кавалере в последний раз проснулся великий царедворец, каким он когда-то был.
Хотя Караччьоло и предатель, — объяснил он королю, — он больше не желает вам зла. Он раскаялся и поэтому не может упокоиться с миром. Он явился, чтобы попросить прощения у вашего величества.
* * *
Вы пассажир. Все мы частенько бываем пассажирами. Корабль, история — все плывет куда-то. Вы не капитан. Но у вас прекрасная каюта.
Внизу, в трюме, как и положено, голодные иммигранты, или африканские рабы, или силой завербованные матросы. Вы не можете им помочь — хотя вам их очень жалко, — и на капитана вы тоже никак не можете повлиять. Несмотря на окружающую роскошь, вы тем не менее беспомощны. Любое действие с вашей стороны может успокоить вашу совесть (если она неспокойна), но едва ли улучшит положение страдальцев. Что толку, если вы отдадите им свою просторную каюту, где так много места для вашего многочисленного багажа? Пусть у них там, внизу, багажа очень мало, зато самих-то их сколько! Еды, которую для вас готовят, вряд ли хватит на всех; да и, в самом деле, если готовить такие блюда в расчете на всех этих людей, то они не будут столь изысканны; и потом, обстановка будет совершенно не та (толпа портит вид, толпа сорит и так далее). И вам не остается ничего другого, кроме как наслаждаться великолепной пищей и обстановкой.
Тем не менее, если вы неравнодушный человек, происходящее вас очень беспокоит. Пусть вы не несете за это ответственности — как вы можете нести? — но вы участник и свидетель. (Подавляющее большинство исторических свидетельств принадлежит перу пассажиров первого и второго классов.) Если же гонениям подвергаются люди, у которых каюты не хуже вашей, люди одного с вами уровня и одних интересов, то еще менее вероятно, что вы останетесь равнодушны к их бедам. Вы, конечно, не в силах спасти их от наказания, если они и в самом деле виновны. Но если вы не равнодушный человек, если вы человек порядочный, то вы по возможности постараетесь заступиться. Смягчить приговор. Или по меньшей мере воззвать к здравому смыслу.
Кавалер пытался вступиться за одного человека — своего старинного друга Доменико Цирилло. Один из самых выдающихся биологов Италии — его даже приняли в члены Королевского общества, — официальный придворный лекарь и личный врач Кавалера и его жены, Цирилло стал сотрудничать с республиканцами для того, чтобы провести чрезвычайно нужные реформы устройства больниц и медицинского обслуживания бедняков. Мне нужно кое-что добавить по делу старика Цирилло, — обратился Кавалер к Герою. Я могу засвидетельствовать, что он руководствовался самыми благими побуждениями. К сожалению, мы не можем вмешиваться в отправление правосудия, — ответил Герой. Это означало, что Цирилло повесят.
* * *
Корабль стоял на якоре. Они оставались пассажирами. Их жизнь временно замерла.
Забывший о превратностях войны флагман должен лишь обеспечивать собственное существование, подчиняться прихотям и заботиться об увеселении самых важных своих пассажиров. Труднее всего развлекать, естественно, короля. Когда под жарким рассветным солнцем матросы поливают палубу и натягивают розовые тенты над шканцами там, где король позднее будет проводить утреннюю аудиенцию, они обычно видят, что король уже встал и бродит по палубе, стреляет чаек или за несколько сот ярдов от корабля в шлюпке удит рыбу. Во время аудиенции он иногда забывает о своих придворных и, навалившись животом на поручни, кричит что-то шипчандлерам, приплывающим из города в небольших лодках. Король с вожделением мечтает о роскошном обеде в адмиральской каюте, который ежедневно подается в полдень, — с Героем, с добрым другом британским посланником и его очаровательной женой, у которой такие длинные белые руки. Она успешно соревнуется с ним в том, чтобы перепробовать все-все из огромной горы превосходной рыбы и дичи. Она, в отличие от него, не становится от еды неповоротливой, как полено, и после устраивает чудесные представления. Она выходит из-за стола, играет на арфе и поет, и он знает, что поет она для него. И уж разумеется, именно для него она той лунной ночью на полуюте в сопровождении хора из всей команды «Фоудройанта» исполняла «Правь, Британия». От дивного голоса и вдохновенных стихов короля совершенно разморило. Мне она больше нравится толстой, сонно думал он, пока его «браво, браво, браво!» плавно переходили в храп.
Если пассажиры не идут в город, город должен прийти к ним. На барках приплывают главы благородных семейств: они свидетельствуют свое почтение королю, Герою, Кавалеру и его жене, заверяют, что никогда не сотрудничали с республиканцами, а если и сотрудничали, то исключительно по принуждению. Корабль постоянно осаждает торговый люд города со своим пестрым товаром: мясники, зеленщики, виноторговцы, булочники со свежими продуктами, суконщики с рулонами шелка, модистки с новыми шляпками для жены Кавалера, книготорговцы со старыми книгами, с новейшими изданиями по естественным наукам, рассчитывающие соблазнить Кавалера. Тот охотно поддается соблазну — в Палермо трудно было раздобыть новые книги. Среди предлагаемых изданий попадаются очень редкие книги, Кавалер узнает их, он видел их в библиотеках знакомых, которые нынче томятся в тюрьме, в ожидании — пока не вполне ясно, чего именно. Печально думать о том, по какой причине книги лишились дома, но это не повод, чтобы их не покупать. Конечно, он не из тех, кто без малейших угрызений совести заграбастает то, что несправедливо отобрано у других коллекционеров. С другой стороны, разве не лучше, если фолианты купит именно он, человек, который знает им цену и будет бережно их хранить? Ведь иначе они пропадут или их разорвут и пустят на картинки.
Залив — не залив, а лес кораблей. Герой приказал заново выкрасить корпуса черной краской, с желтой полосой вдоль каждого ряда иллюминаторов, а мачты — белой, в свои цвета. Повсюду белые, белые паруса, розовеющие каждый вечер, когда солнце садится за Капри. Каждый вечер на весело убранных корабликах приезжают музыканты для развлечения короля и трио; более простенькие привозят шлюх для матросов (от Героя это скрывают). Королю сексуальные услуги оказываются в любое время суток.
Иногда непоседливый король приказывает отвезти себя дальше, на Капри, чтобы пострелять африканских перепелов. Кавалер с ним не ездит. У него уже не такие крепкие ноги, ему не одолеть отвесных скалистых берегов. Кавалер ни разу не выходил с королем в залив охотиться с гарпуном на меч-рыбу и не ездил на рыбалку один (а уж как любил это занятие). Он проводит дни в теньке на шканцах, читает, а с женой и Героем встречается лишь за ужином. После ужина они иногда поднимаются на полуют любоваться звездным небом и покачивающимися в волнах призраками соседних кораблей. Кавалер знает, зачем на полуюте «Фоудройанта» зажигают три фонаря — это отличительный знак флагмана, — но иной раз, на мгновение, представляет (и тут же журит себя за глупую восторженность), что три фонаря горят здесь в честь его жены, Героя и его самого.
Каждый из них полон сознания собственной важности, ощущения безграничности своего «я», усиленного, быть может, за счет жизни на воде. Для Героя его действия от лица династии Бурбонов — новый театр славы. Для жены Кавалера — и театр, и слава. И бесконечное любовное приключение. Однажды ночью в каюте Героя она взяла с полки над кроватью его глазную повязку и примерила себе на правый глаз. Шокированный, Герой стал просить немедленно снять повязку. Нет, позволь мне побыть в ней, — сказала она. Я бы хотела, чтобы у меня тоже был один глаз. Я хочу быть как ты. Ты и есть я, — сказал он, как всегда говорят и чувствуют любовники. Но она была не только им. Иногда, наедине с ним, она бывала многими другими людьми. Она умела ходить вразвалку, как король, показывать, как он набрасывается на еду, подражать его сбивчивой скороговорке на певучем неаполитанском наречии (Герой, хоть и не понимает ни слова, вполне способен оценить ее мастерство); она умела изображать коварного Руффо, его набрякшие глаза и аристократическую речь (да, точно! — восклицал Герой); она была способна обрести британскую церемонность и мужественные повадки морского офицера, присущие верному капитану Харди и честолюбивому Трубриджу; меняя выражение лица, очертания тела, голос, она имитировала крики и особую флотскую походку неграмотных матросов. Как она умела рассмешить Героя. В тот раз она смолкла, и Герой каким-то образом догадался, что она намерена сделать; она стала Кавалером, точно скопировав его чопорную осанку и осторожную манеру двигаться, его почти обиженное, вдумчивое молчание. Потом его характерный голос принялся рассказывать о прелести некой вазы или картины, чуть-чуть давая петуха в те моменты, когда приходилось сдерживать восторг. Герой испугался. Он задумался, не жестоко ли со стороны женщины, которую он любит, передразнивать человека, которого он боготворит и к которому относится с ласковой снисходительностью, как к отцу: тот, кто каждый день отдавал приказы убивать, беспокоился, не жестоко ли дразнить кого-то за глаза, — но, быстро и внимательно обследовав свою совесть, решил, что, пожалуй, в этой невинной забаве, в подражании походке Кавалера и манере разговаривать, нет ничего страшного. Они не жестоки, вовсе нет.
* * *
У Героя и жены Кавалера дел более чем достаточно. Герой почти все время проводит в Большой Каюте, совещаясь с капитанами своей эскадры. Для переговоров с неаполитанскими офицерами ему необходимо присутствие жены Кавалера. Мой верный толкователь на все случаи жизни, — называл он ее на публике. Но даже на корабле бывают минуты, когда они остаются наедине, и тогда они целуются, и исходят нежностью, и вздыхают.
Надеюсь, эта страна заживет счастливее, чем когда-либо прежде, пишет Герой новому главнокомандующему британского флота на Средиземном море. В ответном письме лорд Кейт призывал Героя и его эскадру (составлявшую внушительную часть всех кораблей, которые могли противостоять французам на Средиземном море) на Менорку, где ожидалось столкновение с врагом. Герой имел дерзость ответить, что Неаполь важнее Менорки, что его миссия в Неаполе не позволяет привести эскадру на рандеву, и выразил надежду, что к его мнению отнесутся с уважением, хотя он знает, что за невыполнение приказа может пойти под суд, и готов нести ответ за свои действия.
Так много еще нужно было сделать! Во имя спасения цивилизованного мира, — сказал Герой Кавалеру, — мы должны повесить Руффо и всех, кто участвовал в заговоре против нашего английского неаполитанского короля, и это станет нашим лучшим деянием.
Неделю спустя Кейт сделал еще одну попытку вызвать Героя, и тот снова ответил отказом. Правда, на сей раз он послал четыре корабля своей эскадры для участия в сражении, которое в конечном счете так и не состоялось.
* * *
Горячий ветер южного лета. Горячий ветер истории.
С корабля, как из обсерватории Кавалера, открывалась широкая панорама залива.
С корабля Неаполь казался нарисованным. Он всегда был виден в одном ракурсе. С корабля отдавались приказы, они пересекали залив и приводились в исполнение; происходили фарсовые судебные заседания, иногда в отсутствие обвиняемых; осужденных приводили на рыночную площадь, они всходили на эшафот. Имелись разные способы казни. Предпочтение отдавалось повешению, самому уродливому и унизительному из всех. Но некоторых расстреливали. А кому-то отрубали голову.
Если те, кто был в ответе за смерть людей, хотели подать пример, то те, кто отправлялся на смерть, хотели пример показать. Они тоже видели в себе будущих обитателей мира исторической живописи, искусства дидактики значительного момента. Вот так мы страдаем, превозмогаем страдание, умираем. Показывать пример полагалось стоически. Они не могли справиться с бледностью лица, дрожью губ и коленей, с бунтующим кишечником. Но голову держали высоко. Перед самой смертью они черпали храбрость в мысли (абсолютно верной), что превращаются в образ, в символ. А символ, пусть самый печальный, способен дарить надежду. Самые леденящие душу истории можно рассказать так, что они не вызовут отчаяния.
* * *
Поскольку произведение искусства может показать только один символический момент, художник или скульптор обязан выбрать самое важное в сюжете — то, что непременно должен узнать и почувствовать зритель.
Но что же он должен узнать и почувствовать?
Возьмем историю троянского священника, Лаокоона, который, почуяв подстроенную греками ловушку, возражал против того, чтобы ввозить в город деревянного коня. Афина наказала его за проницательность, приговорив к ужасной смерти его самого и двух его сыновей. И возьмем знаменитую скульптурную группу первого века, изображающую их предсмертную агонию. Плиний-старший считал, что она по виртуозности исполнения превосходит все картины и бронзовые скульптуры. В эпоху Кавалера законодатели вкуса восхищались ее сдержанностью — она рассказывала о самом страшном, не показывая его. Согласно расхожему клише, главным достижением классического искусства считалось умение изображать страдание красиво, нечеловеческий ужас — достойно. Мы не видим священника и его детей такими, какими они могли бы быть в действительности: с разверстыми в немом вопле ртами, остолбеневшими перед двумя надвигающимися на них гигантскими змеями — или, того хуже, в уродливый момент самой смерти, с побагровевшими лицами, с вылезшими из орбит глазами, — нет, мы видим мужественное напряжение и героическое противостояние неминуемой гибели. «Подобно тому, как под бурлящей поверхностью моря лежат тихие донные воды, — писал Винкельман, заставляя вспомнить об установленных Лаокооном нормах поведения, — так и великая душа в разгар страстей хранит невозмутимое спокойствие».
В дни Кавалера символическим при изображении ужасной ситуации считался момент, когда страдание еще не достигло высшей точки, момент, когда мы еще можем вынести из происходящего что-то для себя поучительное. Возможно, за смешной теорией символического момента и ее следствием — тем, что предпочтение обычно отдается сценам не самым трагическим, — лежит стремление найти способ по-новому воспринимать и отображать жестокую боль. Или жестокую несправедливость. Кроется страх выразить чувства слишком неукротимые, протест чрезмерно бурный — протест, способный внести непоправимый разлад в установленный общественный порядок.
В искусстве мы спокойно смотрим на самые неприглядные вещи. Лаокоон, созданный на современный лад, при нашей склонности отождествлять правду жизни с болью, был бы только счастлив, что он мраморный. Змеиные кольца не могут сильнее стиснуть тела троянского священника и его детей. Их страдания никогда не станут ужаснее. Какие бы события ни изображало произведение искусства, они не развиваются дальше. С сатира Марсия, флейтиста, безрассудно вызвавшего на музыкальное состязание самого Аполлона, только собираются содрать кожу. Ножи вынуты; глаза и рот жертвы застыли в туповатой гримасе человека, предчувствующего (а может, не осознающего до конца) приближающуюся пытку; но мучители еще не начали резать. Не тронули ни пяди плоти. От чудовищного наказания Марсия отделяют вечные секунды.
* * *
Тогда люди восхищались искусством (и образцом было искусство классическое), которое стремилось свести боль, вызываемую болью, к минимуму. Оно изображало людей, способных быть красивыми и сохранять монументальное спокойствие даже при нечеловеческих страданиях.
Теперь мы, под именем реализма, восхищаемся искусством, которое в полном объеме показывает увечья, жестокость, физическое бесчестье. (Вопрос: а сочувствуем ли мы этому?) Для нас символический момент — тот, который способен растревожить более всего.
* * *
Есть разные виды спокойствия, невозмутимости.
Непокорный Герой лорду Кейту: имею честь уведомить вас, что в Неаполе, как ни в какой другой столице мира, царит спокойствие.
И есть покой в сердце Кавалера.
Кавалер говорит себе: спокойно, спокойно. Ты ничем не можешь помочь. Дело вышло из-под контроля. У тебя больше нет власти. У тебя никогда и не было настоящей власти.
Взгляд издалека. Мы здесь, они там.
Проходят июнь, июль, затем август — разгар лета. На «Фоудройанте», полы которого, как и на всех британских военных кораблях, выкрашены красным, чтобы не видно было крови, пролитой в сражениях, днем очень мало света; и нет ничего, что могло бы спасти от сырости между палубами, где (за исключением камбуза) независимо от времени года запрещено разводить огонь. По ночам даже при открытых иллюминаторах в каютах очень душно. Любовники потеют в объятиях друг друга, а Кавалер беспокойно мечется в постели, стараясь утихомирить ревматическую боль в коленях, забыть не то о настоящем, не то о воображаемом запахе пищи, доносящемся с камбуза, расположенного несколькими палубами ниже, о мягком покачивании корабля, о вечном поскрипывании полов и пропитанных водой переборок.
Им было бы много комфортнее, если бы они поселились в побежденном городе. В одном из захваченных дворцов можно было бы быстро и удобно устроиться: либо в бывшем особняке британского посланника, либо в разграбленном королевском дворце. Но для короля и трио нет и речи о том, чтобы высадиться на берег. Неаполь — неприкасаемый город, сердце тьмы.
Казалось бы, Неаполь — центр империи, почти Европа, вечный идеал, ведь в нем есть знаменитый оперный театр, и замечательные музеи, и блестящие гуманисты-реформаторы, и монарх с толстой нижней габсбургской губой. Но нет, правители покинули этот город, он получил новый статус, статус непокорной колонии, маленького государства на окраине Европы — государства, которое надо проучить, безжалостно, как учат все колонии и восставшие провинции. (Как говорит Скарпиа: жестокость — один из органов чувств. Мне нравится лишать людей свободы. Я люблю брать заложников… Но это вам не Скарпиа. Здесь не личная жестокость, здесь политика.) С Неаполем следовало поступить, как с колонией. Неаполь стал Ирландией (Грецией, Турцией, Польшей). Во имя спасения цивилизованного мира, — сказал Герой. Они выполняли работу цивилизации, что всегда означает — работу империи. Беспрекословное подчинение! Отсеките голову гидре восстания. Казните всякого, кто сопротивляется нашей политике.
Руффо так и не казнили. Зато казнили друга и доктора Кавалера и его жены, старого Доменико Цирилло; и известного юриста Марио Пагано, лидера умеренных; и нежного поэта Игнацио Чиайя; и Элеонору де Фонсека Пиментель, исполнявшую де-факто обязанности министра пропаганды, — через две недели после того, как в августе трио встало на паруса и отплыло в Палермо. И многих, многих других.
Будь они бандитами, про них бы сказали, что звери досыта напились крови. Но поскольку они действовали во имя общественного блага — моя задача восстановить мир и счастье человечества, — писал Герой, — про них говорят: они не ведали, что творили. Или их одурачили. Или они наверняка в конце концов раскаялись.
Вечный позор Герою!
* * *
На борту «Фоудройанта» они оставались шесть недель. Шесть недель — долгий срок.
Было странно день за днем видеть Неаполь в зеркальном отражении, с моря, за много лет Кавалер так привык к виду из окон и с террас особняка. Искья и Капри сзади, Везувий — справа, а не слева, в закатном свете — плоский призрачный серый силуэт, в отличие от объемных, подсвеченных с моря морских крепостей и мерцающих золотом дворцов на Чиайя.
И странно было видеть оборотную сторону Героя. Видеть его с другой точки зрения, с точки зрения истории, в свете суждения, которое должны были вынести о Герое и его соратниках потомки — да и многие современники. Видеть его не великодушным рыцарем, но мстительным фарисеем; способным, пусть по заблуждению, ожесточить свое сердце, забыть об элементарном милосердии. Видеть Кавалера не благожелательным и погруженным в себя, но бесчувственным и равнодушным человеком. Его жену — женщиной не просто активной, шумной и вульгарной, но хитрой, жестокой, кровожадной. Видеть, как все трое самозабвенно предаются ужасной, преступной деятельности.
У каждого из них появилось новое лицо. Тем не менее наиболее достойной порицания считали жену Кавалера.
Они были семьей — семьей, поступавшей дурно. Семья же представляла собой форму правления, а если точнее, дурного правления, которому и бросала вызов революция. Одним из следствий старой формы правления, при которой право на трон определялось фактом рождения в правящей семье, было то, что женщины редко, но все же получали вполне реальную, ощутимую власть. Иногда сами монархини, часто советницы монарха — сына, мужа, брага, — вне зависимости от степени подчиненности, женщины не могли быть полностью отстранены от участия в семейной жизни. (Новой формой правления, отменявшей какие бы то ни было юридически обоснованные права женщин на власть, явилось законодательное собрание — оно состояло только из мужчин, и его законность определялась гипотетическим договором между равными. Женщины, которых признавали и не вполне разумными, и несвободными, участвовать в таком договоре не могли.)
Они были семьей — семьей, пошедшей неправедным путем, семьей, где влияние женщины стало преобладающим. Скандальность их поступков заключалась отчасти в том, что в них столь видимую роль играла женщина. Еще одна семейная драма старого режима с участием властной женщины — то есть женщины, пользующейся незаслуженно большой властью, — которая вырвалась за пределы сугубо женской деятельности (дети, домашние обязанности, относительно талантливые занятия каким-нибудь искусством), совратила и, посредством сексуальных козней, поработила слабого мужчину и сбила с пути мужчину добродетельного.
* * *
О жене Кавалера рассказывали и сочиняли истории, подтверждавшие репутацию мстительной и бессердечной женщины, которую она приобрела.
Например, история гонений, которым подвергся либеральный аристократ Анжелотти, арестованный Скарпиа за хранение запрещенной литературы, превратилась в историю безжалостного преследования женой Кавалера человека, много лет назад смертельно оскорбившего ее тем, что посмел упомянуть в обществе о ее постыдном прошлом.
Это случилось в 1794 году, в год Террора, когда Скарпиа получил от королевы задание выследить всех заговорщиков-республиканцев и всех попутчиков французской революции. Во время большого приема в особняке британского посланника его жена, с присущей ей крикливостью, распространялась о своей дорогой, дорогой королеве, об ужасах, творимых французами, о революционном позоре и о вероломстве некоторых аристократов, осмеливающихся симпатизировать убийцам порядка, приличия и сестры королевы. Эти предатели, сказала она, не заслуживают никакого милосердия.
Присутствовавший среди гостей маркиз Анжелотти едва ли мог отнести ее слова на свой счет, поскольку в то время еще не был антимонархистом, но тем не менее посчитал нужным ответить. Возможно, его уже тогда возмущали ее вульгарность и агрессивность, как сейчас ими возмущалось все большее число людей. А может, ему не нравилось, когда женщины так много говорят. Так или иначе, он, как гласит история, был настолько разгневан ее злобными выпадами против республиканцев, что хлопнул в ладоши и поднял бокал. Я предлагаю тост за нашу хозяйку, — закричал он, — и хочу добавить, что чрезвычайно рад видеть ее в столь добром расположении духа, как рад и тому, что она теперь занимает весьма высокое положение, столь отличное от того, в котором я встретил ее впервые.
Шушуканье за столом. Все взгляды обратились к маркизу.
Где же это было, спросите вы? — выкрикнул он.
Жадное молчание.
В Лондоне, — продолжал он громко. — В Воксхолл-Гарденз, лет десять тому назад. Полагаю, я могу похвастаться, что знаком с супругой Кавалера дольше, чем кто-либо из присутствующих за этим столом, включая его превосходительство, ее мужа.
Кавалер прочистил горло. Он был единственный, кто продолжал есть.
Итак, — продолжал маркиз, — я тогда прогуливался с друзьями, графом дель *** из здешних краев и нашим общим английским другом, сэром ***, когда ко мне вдруг подошло одно из тех созданий, что бродят по общественным паркам в поисках пропитания и готовы за него расплатиться. Той особе было не более семнадцати, и она, от шляпки до светлых чулочков, была совершенно неотразима, у нее были немыслимо прекрасные голубенькие глазки. Полагаю, перед голубенькими глазками мы, неаполитанцы, беззащитны как никакая другая нация. Я распростился с друзьями и, должен сказать, нашел общество восхитительного создания более привлекательным, чем можно было ожидать, хотя, будучи иностранцем, понимал далеко не все, что она болтала на своем очаровательном сельском наречии. Прелестная крошка обожала болтать, впрочем, к счастью, это было не единственное, что ей нравилось делать. Наш союз просуществовал восемь дней. Думаю, в своем ремесле она была новичком, в ней еще сохранялся аромат деревенской невинности, а это часто добавляет пикантности к тому, что может считаться одним из наиболее доступных удовольствий большого города. Как я сказал, наш союз длился восемь дней и оставил во мне ровно столько воспоминаний, скольких и заслуживает подобное приключение. Вообразите же мою радость, когда, после стольких лет, я встретил ее снова! Попав в совершенно иную обстановку, барышня преобразилась, заняла среди нас достойное место, является украшением местного музыкального общества, предметом счастья уважаемого британского посла, дорогой подругой нашей государыни…
Говорят, приказ арестовать Анжелотти через несколько дней после приема королева отдала по просьбе жены Кавалера. Очень скоро маркиза приговорили к трем годам каторжных работ, где его приверженность конституционной монархии и сменилась идеями республиканизма. Разумеется, с тем же успехом злопыхатели могли бы сказать, что маркиз был арестован по просьбе Кавалера, от любви давно лишившегося рассудка. Но всегда и во всем вина падала на его жену. И про Героя потом, когда все было уже позади, говорили, будто он никогда не решился бы на столь ужасные поступки, если бы не влияние женщины, в которую был беззаветно влюблен, и не ее близость к неаполитанской королеве. По собственной воле, считали люди, английский адмирал ни за что не согласился бы стать палачом при дворе Бурбонов.
В этой истории жертвами женщины считались не только мужчины, но и другие женщины. Когда все закончилось, а их действия обернулись скандалом на всю Европу, некоторые утверждали, что именно иод влиянием жены Кавалера легко внушаемая королева развязала узаконенное убийство неаполитанских патриотов, — впрочем, другие настаивали, что это жестокая королева сделала доверчивую, слепо обожавшую ее наперсницу пешкой в своей игре. В любом случае королеву судили строже, чем короля. Разве она, одна из дьявольского выводка Марии-Терезии, не подчинила себе всецело своего неотесанного, пассивного супруга? (Сам по себе король, как было принято считать, не допустил бы такой жестокости.) Женщину могут винить за само пребывание на месте преступления, пусть она была там только для того, чтобы подбодрить мужчин. Также ее обвиняют, если она, отнюдь не будучи всесильной, на месте преступления отсутствует. Когда было решено, что для придания абсолютной законности кровопролитному делу восстановления монархии в Неаполитанском заливе необходимо королевское присутствие, королева хотела, очень хотела, сопровождать мужа, быть рядом с ним и своими друзьями на «Фоудройанте». Но король, давно мечтавший побыть вдали от властной супруги, приказал ей оставаться в Палермо.
Винить в этой истории женщину или женщин — удачный способ замолчать тот факт, что все события были звеньями одной цепи, единой политики, определявшейся на флагманском корабле Героя. (Женоненавистничество часто оказывается полезно.) Отзывы о королеве грешили извечной недооценкой, на которую обречены женщины-правительницы и влиятельные жены, — они неизменно становятся жертвами либо снисходительных насмешек (за не приличествующее им мужеподобие), либо ханжеской клеветы (которая обвиняет их во фривольности или сексуальной ненасытности). Впрочем, действия королевы еще вписывались в привычные рамки — правление через домашних, — и ее полномочия были законны. Но участие жены Кавалера в Белом терроре, последовавшем за подавлением Неаполитанской республики, казалось совершенно неправомочным и оттого много более предосудительным. Что возомнила о себе эта выскочка, эта пьянчужка, эта femme fatale, эта кривляка, эта шумливая, вульгарно одетая актриска? Субретка, незаметно пролезшая в самое сердце общественной драмы, а затем сорвавшаяся с цепи, — она ведь женщина? — а следовательно, несет полную ответственность за все, чего бы ни добивалась.
* * *
Если бы стало известно, что в течение тех шести недель, что «Фоудройант» стоял на якоре в заливе, жена Кавалера, единственная из трио, все-таки посетила несчастный город, то это, скорее всего, расценили бы как еще одно доказательство ее бессердечности. Этого не мог сделать Герой, чья роль требовала, чтобы он не покидал плавучего командного поста и как можно исправнее приводил в исполнение наказание, к которому был приговорен блестящий, разоренный Неаполь. Этого не мог сделать Кавалер, который, появляясь на палубе, был не в силах удержаться от того, чтобы не отыскивать взглядом в поднимающемся над портом амфитеатре строений и садов тот особняк, где он прожил больше тридцати пяти лет, больше половины своей жизни. Самая мысль о том, чтобы поддаться искушению сойти на берег и осмотреть разграбленное и загаженное жилище, наполняла его невыразимым горем. Но однажды, обжигающе жарким июльским днем, жена Кавалера на несколько часов сошла на берег, со смехом отмахнувшись от просьб сходивших с ума от беспокойства мужа и любовника не совершать этого безрассудного поступка.
Но я ведь переоденусь, — весело сказала она. Пока они здесь разговаривают, Фатима, Джулия и Марианна, три служанки, которых она взяла с собой из Палермо, шьют ей костюм. Разве в Палермо она, переодевшись матросом, не сопровождала Героя, и часто, на ночные вылазки в город? А для прогулки по Неаполю она наденет вдовьи одежды и так полностью спрячется от посторонних глаз.
Маленькую шлюпку с женой Кавалера, причалившую в безопасном отдалении от толкавшихся в гавани нищих, торговцев, шлюх и иностранных моряков, встретила карета с сопровождающими, находящимися на службе у англичан. Рядом, во второй карете, ждали четыре офицера «Фоудройанта», командированные беспокойным Героем с приказом не спускать глаз с ее сиятельства и, если потребуется, отдать за нее жизнь. Они видели, как она споткнулась, когда выходила из шлюпки, а затем, задержавшись на миг, чтобы закрыть лицо черной шелковой шалью, неверной походкой пошла по причалу. Что-то рано она сегодня начала. Боже всемогущий! Я говорю, может, ей помочь? Нет, смотри-ка, выправилась. Ни для кого не было тайной, что сирена частенько прикладывается к бутылке. Но офицеры ошибались. Это было не из-за вина, которое она потягивала, пока плыла в шлюпке, а из-за оглушительного шока, который она испытала, когда, после почти четырех недель на постоянно покачивающемся корабле, вдруг ощутила под ногами твердую почву.
Она сказала кучеру, куда ехать, лакеи подсадили ее в карету, где было невыносимо жарко, она уселась поудобнее и, выглядывая из-за занавески, стала смотреть на бегущую мимо череду зданий, людей, повозок. На улицах, как всегда, толпился народ, но женщин, облаченных, как и она сама, в траур, было значительно больше, чем прежде. Она велела остановиться и купила огромный букет жасмина и бледно-розовых роз.
Открыв лицо, жена Кавалера вошла в прохладную пещеру церкви. Она попала между службами, и в церкви было очень тихо. Тут и там между летящих колонн виднелись темные коленопреклоненные фигурки молящихся. Она окунула пальцы в чашу со святой водой, преклонила колена и перекрестилась, а после этого, по местному обычаю, поднесла кончики пальцев к губам. Прежде чем пройти дальше в глубь церкви, она застыла в нерешительности, ибо не могла избавиться от ощущения, что ее сейчас узнают, и люди, как в старые добрые времена, бросятся к ней, начнут прикасаться к ее платью, просить милости и подаяния у жены британского посланника, второй по значимости и влиянию женщине в королевстве. Но никто не обратил на нее внимания, и она почувствовала легкое разочарование. Знаменитость, в противоположность актрисе, вечно жаждет узнавания.
В последний год жизни в Неаполе она часто приходила после полудня в церковь Сан Доменико-Маджоре и, притворяясь, будто изучает надписи на древних гробницах неаполитанской знати, смотрела, как люди молятся, старалась представить, какой покой возникает в их душах от присутствия некой доброжелательной субстанции, у которой всегда можно попросить защиты. Сейчас она искала защиты для другого человека. Героя мучили боли, самые разные боли — не только в руке и глазу. Он жаловался на тяжесть у сердца, а по ночам, когда она бодрствовала возле него, уже заснувшего, он так жалобно стонал. Она начала молиться про себя за его здоровье — ребенком она никогда не молилась, но сейчас чужая религия стала приносить успокоение, — и на ум часто приходил образ Мадонны. Лежа возле любимого и слушая, как корабельный колокол отбивает склянки, она убедила себя, что, если снова придет в эту церковь и сделает подношение статуе Мадонны, ее молитвы обязательно будут услышаны. Она просила защиты не для себя — для мужчины, которого любила. Она хотела, чтобы его боли прошли.
Она подошла к боковому алтарю, поставила букет в красивую позолоченную вазу у ног Мадонны, зажгла поставленные в ряд свечи, встала на колени и, обращаясь к статуе, начала вполголоса произносить жаркие молитвы. Закончив, она посмотрела вверх, в нарисованные голубые глаза Мадонны, и увидела в них сочувствие. Какая она красивая. До чего же глупо я себя веду, подумала она, и сразу испугалась: не услышит ли Мадонна ее мыслей. Рядом с цветами она положила пожертвование, крупную сумму в бархатном мешочке.
Никто к ней не подходил, но появилось отчетливое ощущение, что за ней наблюдают. Однако стоило ей обернуться — она увидела у задней колонны широкоплечего человека с пухлыми губами и узнала его, — как он тут же отвел глаза. Видимо, хочет, чтобы сама подошла.
Он улыбнулся и поклонился. Сказал, что для него встреча с ней — большой сюрприз. Он не добавил: здесь. Конечно, это не сюририз. У Скарпиа были шпионы на «Фоудройанте», которые и сообщили ему о предстоящей поездке жены Кавалера на берег. Когда причалила ее шлюпка, Скарпиа был в порту и проследил за ней до церкви. Она не могла оценить недавних изменений в наружности Скарпиа, который больше не носил своего страшного плаща, а снова был одет в костюм благородного господина, зато от внимания Скарпиа не ускользнули перемены во внешности стоявшей перед ним женщины, когда-то знаменитой красавицы, сумевшей вскружить голову наивному британскому адмиралу. Да, должно быть, жизнь в Палермо была сплошным обжорством. Но у нее красивое лицо и красивые ноги.
Смелость вашего сиятельства достойна восхищения. И все же находиться в городе небезопасно.
Здесь я чувствую себя вполне спокойно, — ответила она. — Я люблю бывать в церкви.
Так же, как и Скарпиа. Церкви напоминают ему о том, что для него наиболее привлекательно в христианстве. Не о доктринах, но об исторической связи со страданием: богатая палитра изобретательных мучеников, пыток инквизиции, страданий лишенных Царствия Небесного.
Вне всякого сомнения, ваше сиятельство молились за благополучие их величеств и скорое восстановление порядка в этом несчастном государстве.
Моя мать нездорова, — ответила она, злясь на себя, что нашла нужным солгать.
Собираетесь ли вы посетить свой бывший дом? — осведомился Скарпиа.
Разумеется нет!
Мне никогда особенно не нравилась эта церковь, столь милая знатным господам. Другое дело — та, прихожанином которой я являюсь, это церковь Кармины, что на рыночной площади. Кстати, на два часа там назначена казнь.
Церковь Черной Мадонны, — сказала жена Кавалера, притворяясь, будто не поняла приглашения.
Вы можете своими глазами увидеть, как несколько главных предателей понесут справедливое наказание, — сказал Скарпиа. — Но, вероятно, ваше сиятельство не в силах присутствовать при этом зрелище, столь радостном для всех верноподданных их величеств.
Если нужно, она вполне способна это вынести. Храбрый человек спокойно смотрит на кровь. Какая разница? Она может смотреть на что угодно. Она не брезглива. И она не какая-нибудь нервическая, сентиментальная глупышка вроде мисс Найт. Но она не могла заставить себя принять вызов Скарпиа.
Скарпиа выждал минуту. Во время молчания (ставшего ее ответом) начался Те Deum.
Или давайте займемся тем, что доставит вам удовольствие, — продолжал Скарпиа въедливым, липнущим голосом. — Ваше сиятельство может располагать мною столько, сколько пожелает.
Церковь стала наполняться людьми, и на них уже обращали внимание.
Пожалуй, стоило бы воспользоваться случаем и провести часок со Скарпиа, подумала жена Кавалера. Королеве может быть интересно ее мнение о шефе полиции. Но она понимала, что, пока она будет излагать свое мнение о нем, он в то же самое время будет излагать свое мнение о ней. Все ее инстинкты говорили: будь осторожна! И, поскольку она была женщиной: будь очаровательна!
Он обмакнул пальцы в чашу и предложил ей святой воды. Она с серьезным выражением лица кивнула, коснулась его пальцев и перекрестилась. Благодарю вас.
Они вышли на площадь, над которой висело зыбкое, жаркое марево, и она купила с лотка пакет подгоревших, посыпанных сахаром пирожных, несмотря на то что Скарпиа предостерег ее от этого. О, у меня превосходное пищеварение, воскликнула жена Кавалера. Мне все годится.
Он еще раз предложил сопровождать ее, и она снова отказалась. Может, она и хотела бы немного погулять, тайно погулять по городу, в котором провела треть жизни. Но не с ним. Почему он вечно улыбается? Наверное, считает себя неотразимым. Он и правда так считал. Скарпиа знал, как действует на женщин, не красотой (он не был красив), но сильным взглядом, заставлявшим сначала отворачиваться, а потом снова смотреть на него; хрипловатым, низким голосом; привычкой переминаться с ноги на ногу; изысканностью наряда; безупречностью чуть грубоватых манер. Но жена Кавалера не любила откровенно мужественных мужчин. Ей и думать не хотелось о том, какой он любовник. Также ей трудно было представить, чтобы кто-то не искал одобрения и вообще не заботился о мнении других; а она подозревала, что он именно такой. Должно быть, правду говорят о Скарпиа, будто бы он очень злой. Но об этом ей тоже не хотелось думать. Среди множества вещей, о которых она теперь предпочитала не думать, была и человеческая порочность. Зло — как пространство. Как все пространство, какое только есть. Когда вы думаете, что дошли до предела, ваше воображение способно нарисовать лишь некую границу, стену, а это означает, что за ней, с другой стороны, есть что-то еще; если вы считаете, что достигли дна, снизу непременно кто-то постучится.
Ей хотелось поскорее сесть в прохладную карету и съесть пирожные.
Стало быть, мое общество вас не привлекает?
Больше не смущаясь, она легким тоном ответила, что вынуждена отказаться от удовольствия, поскольку…
Этим вы огорчите самых преданных ваших обожателей.
…поскольку я должна как можно скорее вернуться на «Фоудройант», — спокойно продолжила она. Они стояли рядом с ее каретой.
Как она смеет ему отказывать! Но, быть может, все-таки удастся ее спровоцировать. Ведь ходила же история про эту лисицу и Анжелотти, будто они были любовниками? В надежде вызвать у нее неприятное или неловкое воспоминание, он сообщил; Анжелотти, сбежавшего в Рим, только что арестовали.
Уверен, эта новость вас порадует.
Ах, да, Анжелотти, — сказала жена Кавалера.
Она, конечно, не простила Анжелотти. Но эта обида похоронена под огромным ворохом других эмоций и событий, сглажена многими победами, великим счастьем. Жена Кавалера всегда гордилась тем, что не умеет таить обид. И если она желает смерти всем конспираторам, то лишь потому, что этого желает королева. Отсутствие сострадания (к Цирилло) являлось состраданием к другому человеку (королеве). Она не более жестока, чем Герой или Кавалер. Самой жестокой из них она кажется только потому, что наиболее чувствительна — женщины должны быть чувствительными. Но чувствительные женщины, не имеющие власти, реальной власти, обычно кончают тем, что становятся жертвами.
Здесь уместно промотать пленку и перенестись в будущее.
* * *
17 июня 1800 года. Королева Неаполя, продолжавшая жить в Палермо и ни разу, несмотря на то что с момента восстановления королевского правления прошел уже год, не посещавшая своей первой столицы, прибыла с коротким визитом в Рим. Это произошло накануне того дня, который должен был стать днем решающего сражения с Наполеоном.
Сегодня она давала прием, чтобы отпраздновать полученное утром известие о победе австрийских войск над Наполеоном под Маренго. За этим приятным, но ложным сообщением (на самом деле, сражение выиграл Наполеон) достаточно скоро, днем, последовало короткое сообщение об истинном положении дел. Анжелотти, которого вот-вот должны были закованного в кандалы препроводить в Неаполь и там повесить, — отнюдь не для того, чтобы, как утверждают клеветники, доставить удовольствие жене Кавалера, в данный момент вместе с мужем и любовником направлявшейся в Англию, — сбежал из тюремной крепости Сант-Анжело, где сидел уже более года. Королева страшно разгневалась на Скарпиа, которого вызвала из Неаполя и поселила в одном из верхних этажей Палаццо Фарнезе. Она ожидает от самого верного своего слуги скорейшего и неотвратимого отмщения. Разыщите его сегодня же, — велела она, — а иначе… Ваше величество, — ответил барон, — можете считать, что ваше приказание уже исполнено.
Тюремного стражника, который помог негодяю сбежать, уже схватили, доложил Скарпиа королеве, и тот, перед тем как умереть (допрос оказался чересчур строгим), раскрыл, куда направляется беглец: в церковь, где у его семьи есть часовня. И хотя к тому моменту, когда Скарпиа добрался до церкви, Анжелотти успел скрыться, показания против его сообщника уже получены. Тоже якобинец из благородных, — сказал Скарпиа. Они, разумеется, называют себя либералами или патриотами. Но этот будет похуже прочих. Художник. Эмигрант без роду без племени. Он даже не совсем итальянец. Воспитывался в Париже — его отец, женившийся на француженке, был другом Вольтера. А сам он учился у Давида — официального художника французской революции.
Мне безразлично, кто он таков, — раздраженно воскликнула королева.
Скарпиа поспешил уведомить королеву, что молодой художник уже арестован. И я гарантирую, что через пару часов мы будем знать, где скрывается Анжелотти. Скарпиа улыбнулся.
Королева понимала, на что намекает начальник полиции. В папских владениях, в том числе в Королевстве обеих Сицилий, применение пыток пока еще было легально, хотя в других местах реформаторам удалось добиться их запрета. В более цивилизованных владениях Габсбургов, так же как в Пруссии и Швеции, пытки теперь считаются незаконными. Она, конечно, не одобряет методов Скарпиа, но — приходится быть реалистами. Королеву очень радовала участь, постигшая неаполитанских повстанцев, но она была бы шокирована, узнав, что есть люди, считающие ее кровожадной. Она, безусловно, за казни, но против пыток.
Анжелотти должны схватить сегодня же, вы понимаете?
Да, ваше величество.
И Скарпиа попросил разрешения удалиться в свою штаб-квартиру на верхнем этаже, где проходит допрос художника.
Королева, уже излившая на него свой гнев, не намерена позволять этой маленькой неприятности и дальше портить вечер.
Во время их разговора где-то во дворце великий Паизьелло, склонившись над клавишами, сочиняет кантату в честь победы, которую должны исполнить вечером. Дирижировать будет сам композитор, а исполнять — новая дива, сенсация нынешнего сезона в Аргентине. Королева питает слабость к женщинам, умеющим петь. Оперная звезда напоминает ей о дорогой подруге, жене британского посланника, чей голос, конечно, много прекраснее.
Оперная звезда, как и подруга королевы, порывиста, нежна, экспансивна и умеет всецело отдаваться любви.
Дива явилась в бальный зал в самый разгар приема и почтительно поклонилась королеве. Она уже проглядела ноты Паизьелло и вполне уверена (она никогда не чувствует себя иначе) в успехе своего исполнения.
Она слышит, что гости беседуют о политике. Она о политике ничего не знает и не желает знать. Все эти разговоры о Франции, она в них ничего не смыслит. Ее любовник пробовал ей все объяснить. Он заставлял ее читать одну из своих любимых книг, писателя Руссо — что-то вроде этого, во всяком случае, автор был француз, не итальянец. Она ничего толком не поняла, и ей было странно, что он так стремился навязать этот роман. Конечно, у него есть всякие друзья вроде маркиза Анжелотти, неаполитанского аристократа, которого посадили в тюрьму за то, что он был одним из шести консулов безбожной и недолго просуществовавшей Римской республики, но она-то знает, что любовник интересуется политикой не больше ее самой. Он ведь тоже артист, художник. Как она живет ради искусства и любви, так и он думает только о ней и о своих картинах.
Пока она наблюдала за игрой, которая шла за одним из карточных столов, ее служанка, Лючиана, принесла записку. Записка оказалась от Паизьелло. Он не вполне закончил кантату и просил, чтобы она отвлекла внимание королевы и не дала ей заметить задержки, начав музыкальное представление без него. Он также выражал надежду, что она исполнит арию его сочинения; у него их около ста. В ярости оттого, что ее заставили ждать, дива начала импровизированное сольное выступление с арии композитора Джомелли. Затем королева попросила исполнить другую арию — сцену сумасшествия из паизьелловской «Нины», — заметив, что именно ее так чудесно пела дорогая подруга, жена британского посланника. Дива, хоть и не собиралась исполнять пожелание композитора, не могла не выполнить королевский приказ.
Когда наконец появился Паизьелло с партитурой победной кантаты, представление шло уже давно и имело огромный успех. Оно имело такой успех, что королева желала только одного: чтобы дива продолжала петь. И она пела и пела… о вечной любви, и о звездах, и об искусстве, и о ревности. О ревности она знала много.
Ей очень хотелось, чтобы прием как можно скорее закончился. К сожалению, прежде чем она сможет встретиться с любовником, нужно сделать кое-что неприятное. Она обещала нанести визит знаменитому шефу неаполитанской полиции, которого встретила сегодня днем в той церкви, что заказала у ее любовника большую картину, изображение Мадонны. До этого она заходила к любовнику, и он казался чем-то озабочен, а по возвращении она очень удивилась, не застав его дома, вместо него она обнаружила этого человека, откровенно объявлявшего себя ее поклонником, он вертелся у подмостков. Так вот перед кем дрожит весь Неаполь! Он привлекателен, этого нельзя не отметить. Начальник полиции, весьма навязчиво флиртуя с нею, постарался ее убедить, что любовник увлекся другой женщиной. А она, когда он показал среди грязных кистей веер, чужой веер, имела глупость поверить.
Дива — женщина, которая умеет за себя постоять. Она умеет защитить себя от развратных мужчин. И, подобно жене Кавалера, она отдается только за любовь. Сначала она узнает, что хочет рассказать полицейский начальник. А потом вернется к любовнику, и они в конце недели поедут на его загородную виллу. У нее появились основания думать, что он, скорее всего, вовсе не изменял ей, но ревность — одно из немногих орудий женщины. В конце концов, она актриса. Не исключено, что он признается в том, что действительно находил привлекательной ту женщину из церкви, с которой писал Мадонну, и тогда она некоторое время будет с ним холодна, но потом простит его, и они станут еще счастливее, чем раньше.
Дива — женщина не мстительная. И она видела много пьес и опер, превозносящих милосердие. За последнее десятилетие поставили большое количество драм о милостивых монархах — в это же десятилетие доселе милосердные аристократы узнали, что железный кулак и виселица тоже бывают полезны. Сама дива считает, что нет ничего прекраснее милосердия. Почему нельзя, чтобы в жизни все было как в операх Моцарта, например, в той, о похищении, где есть такие величественные слова: нет ничего ненавистнее мести. Или в другой, о милости римского императора, которая написана в честь возведения на богемский престол брата неаполитанской королевы, габсбургского императора. Там Тит раскрывает заговор, узнает, что самые дорогие ему люди собирались его убить, но отказывается казнить заговорщиков и поет: звезды велят мне проявить жестокость. Нет, им меня не победить!
Правда, Тит из оперы, чье правление началось в 79 году нашей эры с объявления об извержении Везувия и приказа отдать пострадавшим золото, собранное сенатом на воздвижение храма в его честь, а закончилось великодушным прощением друга, замышлявшего его убить, — это еще и исторический Тит, гонитель евреев и разрушитель Храма. Но, наверное, мы нуждаемся в любых примерах великодушия, в том числе и вымышленных. Это понимает даже дива, сколь бы невежественна в вопросах истории она ни была.
Возможно, в жизни все иначе, чем в опере, думает дива, готовясь пройти наверх, к начальнику полиции, но должно быть так же. Нет ничего ненавистнее мести.
* * *
Мы знаем людей злых. Как Скарпиа. Барон Скарпиа — истинный злодей. Он очень умен, он торжествует в своем злодействе. Он мастер обмана и упражняется в своем мастерстве с редкостным удовольствием. Он превосходно разбирается в характерах людей и понимает, что дива безрассудна и наивна. А для злодея понять человека — значит получить возможность им манипулировать. Как просто было убедить ее, что у любовника есть другая женщина! И в результате она совершила неблагоразумный поступок, и беглец Анжелотти был обречен. Кроме того, есть чистое наслаждение причинять боль. Когда она пришла, он велел привести ее любовника и пытать так, чтобы она слышала крики, — и потому, что он любит пытки, и потому, что с помощью пыток можно добыть необходимые сведения, и потому, что ему нравится наблюдать за ее лицом, когда из соседней комнаты доносятся вопли. Ваши слезы, как лава, прожигают мои чувства, — говорит он. После того как под влиянием этих пыток она заговорила, он объявил, что, если она отдастся ему, он пощадит жизнь ее любовника (расстрельный отряд получит холостые пули) и позволит им уехать из Рима. Разумеется, ничего подобного он делать не собирается. Обещание злодея — это обещание, которое он непременно нарушит.
Мы знаем людей добрых — как знаем и то, что они считаются не слишком проницательными. Дива — благородный человек с добрым сердцем. Но в том, что она так легко стала жертвой обмана, есть и ее вина. Обладай она хоть долей скептицизма — то есть придавай чуть меньше значения своим чувствам, — возможно, Скарпиа не смог бы так быстро заманить ее в ловушку. Ему же пришлось лишь помахать чужим веером, и она в тот же день бросилась на загородную виллу любовника, где нашла его не с другой женщиной, а с Анжелотти, которого он там прятал. Теперь она знала то, что любовник хотел сохранить от нее в тайне, которую и сумел выведать Скарпиа, поставив ее перед невыносимым выбором: предать Анжелотти или позволить любовнику умереть. Сам бы он ни за что, ни под какими пытками (так он, по крайней мере, думал), не выдал бы Анжелотти, но женщина не в силах вынести криков возлюбленного. Она, быть может, ничуть не эмоциональнее мужчин. Злодеем Скарпиа тоже правят эмоции. Но сочетание эмоций с властностью рождает… властность. Сочетание эмоций с бессилием рождает бессилие. И ничто уже не может помочь несчастному Анжелотти, который проглотил яд, как только люди Скарпиа протянули руки, чтобы вытащить его из колодца. Но дива думала, что, позволив Скарпиа себя изнасиловать, спасет жизнь любовнику. Шеф полиции при ней отдал приказ на рассвете расстрелять злодея, укрывавшего преступника; затем, когда они остались одни, выписал пропуска на выезд из города. И хотя дива, когда Скарпиа был уже готов наброситься на нее, схватила со стола острый нож, — казалось бы, что может быть сильнее убийства, — этот храбрый поступок не остановил машину, запущенную в движение ее легковерием. Что бы ни случилось, ее любовник падет под огнем лже-лже-расстрела, и ей придется прыгнуть с парапета замка Сан-Анджело, добавив свою смерть к трем другим.
Есть люди очень плохие и умные, есть очень хорошие и доверчивые.
Но что же остальные: те, кто не плох и не хорош? Обычные важные люди, которые занимаются своими важными делами и хотят хорошо о себе думать, и совершают самые жестокие преступления?
Вот Кавалер и его жена. Почему их не тронули крики жертв? Несчастного Караччьоло, которого, как и Анжелотти, нашли скорчившимся от страха на дне колодца? Правда, в отличие от Анжелотти, он не захотел сразу покончить с собой. В отличие от Анжелотти, он не думал, что смерть неминуема. Караччьоло решил, что у него есть шанс. Он ошибался.
* * *
Вы можете молить о пощаде, и это не принесет ничего хорошего. Дива умоляла Скарпиа пощадить любовника. Закованный в кандалы старый доктор Цирилло через несколько дней после ареста писал из камеры Кавалеру и его жене: надеюсь, вы не разгневаетесь, что я осмеливаюсь беспокоить вас своим письмом и напоминать, что во всем мире никто, кроме вас, не может защитить и спасти несчастного…
Вы можете проявлять чудеса храбрости. Так, молодой аристократ Этторе Карафа, приговоренный в сентябре к усекновению головы, попросил, чтобы его положили на гильотину лицом вверх, а не вниз, и, пока опускался нож, не закрывал глаз. Вы можете вести себя с вдохновенной бесстрастностью и прозорливостью. Элеонора де Фонсека Пиментель, вместе с товарищами ожидавшая телеги, которая должна была отвезти их на виселицу, повернулась к ним и пробормотала строку из Вергилия: «forsan et haec olim meminisse juvabit» — «возможно, когда-нибудь и это станет счастливым воспоминанием».
Ведете вы себя достойно или пресмыкаетесь, вы не в силах поколебать волю неумолимых победителей, отождествивших себя с силами самой природы. Они так же неподвластны состраданию, как вулкан. Милосердие — то, что возвышает нас над природой, над собственной натурой, всегда полной жестокости. Милосердие не есть всепрощение, но оно подразумевает отказ от того, на что дает нам право природа или же собственные интересы. Вполне возможно, у нас действительно есть это право и есть власть. Но как благородно ими не пользоваться. Нет ничего прекраснее милосердия.