Книга: Любовница вулкана
Назад: 6
Дальше: Часть третья

7

Политика — деятельность яркая и всепоглощающая. О политике, увы, приходится думать, даже если вам этого не хочется. Но думать приходится и о многих других важных вещах. Выбор платья, например, может быть делом чрезвычайной важности. Что, скажем, надеть, чтобы скрыть полноту, — нет, чтобы скрыть беременность? Беременность, которую надо прятать, ведь очевидно, что отец ребенка — любовник, а не престарелый муж. Пышное платье? Свободное платье? И, наверное, шаль поверх него, несколько шалей, невзирая на жару, — та, что их носит, великая мастерица носить шали.
И что надеть, чтобы достойно встретить позор, уже ставший достоянием общественности? Чтобы выразить несогласие с тем, о чем люди, мнение которых вам небезразлично, будут шушукаться у вас за спиной? Если вы герой, то вы надеваете свои нашивки, ордена, звезды, медали. Все сразу. Иногда вы даже носите отороченный соболем алый халат длиною до пят, подарок турецкого посла. И бриллиантовый эгрет с вращающейся звездочкой (он называется «челенгк»), тоже подарок, от Великого визиря Константинополя. И золотой меч, эфес и лезвие которого инкрустированы бриллиантами. Его, вместе с титулом сицилийского герцога, вручил вам король в знак благодарности за то, что обернулось для вас бесчестьем. И всегда у сердца кружевной платочек, принадлежащий женщине, под чьим влиянием, как принято считать, вы совершили то, что обернулось для вас бесчестьем.
Также очень важно, как выглядят ваши изображения. Для приема на пять тысяч человек, который королева устраивала в огромном парке загородного королевского дворца, был воздвигнут небольшой греческий храм. Внутри стояли восковые фигуры нашего трио в натуральную величину, с лавровыми венками на головах. Королева попросила, чтобы для этих фигур оригиналы предоставили свое настоящее платье. Стройная восковая жена Кавалера была одета в пурпурное шелковое платье с последнего оперного гала-представления в Неаполе, на котором вышиты имена капитанов Нильского сражения; моложавый восковой Кавалер представал в полном дипломатическом облачении со звездой и красной лентой ордена Бани; между ними, сияя двумя ярко-голубыми агатовыми глазами, стоял восковой Герой, адмиральский мундир которого представлял собой поле из сверкающих медалей, звезд и его ордена Бани. На крыше храма за статуей Славы прятался музыкант с трубой, и когда началась церемония, собравшимся показалось, что затрубила сама статуя. Кавалеру вручили портрет короля в инкрустированной бриллиантами раме; жене Кавалера — портрет королевы в инкрустированной бриллиантами раме и увенчанный самой королевой лавровым венком, снятым с восковой фигуры жены Кавалера; Герою король подарил украшенный бриллиантами двойной портрет их величеств и наградил орденом Святого Фердинанда, обладатели которого имели право не снимать шляпу в присутствии короля. Оркестр заиграл «Правь, Британия». В небе загромыхало: начался грандиозный фейерверк, представлявший Нильское сражение и завершившийся весьма зрелищным взрывом французского триколора. Кто мог устоять против такой лести? Они, не отрываясь, смотрели на свои статуи. Совсем как в жизни, сказал Герой, не сумев придумать ничего лучшего.
* * *
О постыдной роли палача, которую Герой играл при правительстве Бурбонов, говорила вся Европа — вся привилегированная Европа. Повесить лучшего поэта страны? Самого выдающегося знатока древнегреческой культуры? Ведущих ученых? Даже самых ярых противников французских идей и республиканизма шокировала бойня, развязанная неаполитанской знатью. Классовая солидарность легко победила нацио нальные противоречия.
Что же тогда? Объявить Героя злодеем? Но герои необходимы… Нет, легче считать, что кто-то оказывал на Героя дурное влияние, и оно исказило его взгляд на происходящее. Хороший человек не может стать плохим, но сильный может стать слабым. Герой стал слабым потому, что не был больше одинок, — а герой обязан быть одиноким. Герой — тот, кто умеет уйти, разорвать связи. Плохо, когда герой женится. Если же он женат, то не должен быть под каблуком у жены. Если он любовник, то должен (как Эней) разочаровать возлюбленную. Если он участник трио, то должен… но герой не должен становиться участником трио. Герой должен летать, парить. Он не может пресмыкаться.
* * *
Позор, позор, позор.
Тройной позор. Три, соединившееся в одно.
Героя, находившегося, по сути дела, в самовольной отлучке, нельзя было сместить, уволить по приказу вышестоящих чинов из Лондона — хотя такой вариант рассматривался. Но те, кто манипулировал им, те, чьей пешкой он стал, ощущали на себе всю тяжесть официального недовольства. Из-за своего участия в зверском возмездии неаполитанским патриотам Кавалер стал считаться фигурой как минимум противоречивой. Одни говорили, что ему задурила голову жена; другие — что Бурбоны. Никто, разумеется, не ждал от дипломата, что он будет образцом совершенства, как этого ждали от Героя. Но поступать вопреки велению долга он не смеет. Дипломат, открыто и даже фанатично вставший на защиту интересов правительства той страны, где он служит, становится бесполезен для правительства страны, которой он служит и интересы которой должен защищать. И его отставка — всего лишь вопрос времени.
Однажды утром Кавалер получил письмо от Чарльза, в котором тот с огорчением извещал дядюшку, что, как он узнал из проклятой виговской газетенки «Морнинг кроникл», новым посланником в Королевстве обеих Сицилий назначен молодой Артур Пэджит. Кавалер больше не мог не замечать, в какой жестокой опале он оказался. Его не только уволили после тридцати семи лет службы, не дав возможности уйти в отставку и не посоветовавшись с ним по поводу преемника, нет, их даже не тревожило, что о своем увольнении он узнает последним. Бумага из министерства иностранных дел пришла месяц спустя, с краткой припиской, что его преемник уже выехал из Лондона. Узнав об этом, королева, вся в слезах, бросилась обнимать бесценную наперсницу, дорогую сестру, жену посла. О, что же я буду делать без моих друзей, кричала она. Во всем виноваты проклятые французы.
Роковой Пэджит, как назвала его королева, прибыл в Палермо и через пять дней был принят Кавалером. Вот молодой человек — Пэджиту двадцать девять, он на целых сорок лет моложе Кавалера, — к которому Кавалер не испытывает решительно никаких отеческих чувств.
И с какого же поста вы прибыли? — холодно спросил Кавалер.
Я был чрезвычайным послом в Баварии.
Но не полномочным министром?
Нет.
Я слышал, вы занимали этот пост всего год.
Да.
А до того?
Бавария была моим первым назначением.
Вы, разумеется, говорите по-итальянски, — сказал Кавалер.
Нет, но я выучусь. В Мюнхене я очень быстро выучил немецкий.
Вам еще придется изучать сицилийский, ибо кто знает, когда их величества соблаговолят вернуться в первую столицу. А также неаполитанский диалект, даже если вы никогда не попадете в Неаполь, — король не говорит на итальянском.
Наслышан об этом.
Последовало молчание, во время которого Кавалер мысленно проклинал себя за излишнюю болтливость. Затем, нервно прочистив горло, Пэджит нашел в себе смелость сообщить, что готов вручить королю и королеве свои верительные грамоты, как только Кавалер вручит свои, отзывные.
Кавалер ответил, что, поскольку он не намерен ни единого дня оставаться в Королевстве обеих Сицилий в качестве частного лица и уже запланировал путешествие сроком на месяц с целью осмотра достопримечательностей, то этим вопросом сможет заняться только по возвращении. И уплыл с женой, миссис Кэдоган и Героем на «Фоудройанте». Он снова на воде, и на сей раз не для того, чтобы попасть в историю (хотя Герой и должен сделать остановку на Мальте), но чтобы выплыть из нее, выбиться из графика своей жизни.
Стало быть, начальство, бывшие друзья из министерства иностранных дел, уволили его? Что ж, а он, пусть на время, увольняет их из своей памяти. Надо взглянуть на мир шире, увидеть его в движении. Глядя на скользящие мимо берега, на вплывающую в поле зрения величественную, увенчанную облаками, изредка громыхающую Этну, Кавалер вспоминал, какой поразительный вид открывается с вершины на заре, окрашивающей все голубым цветом, как далеко внизу видны словно нарисованные на карте контуры Калабрии, Сицилии, Мальты, Липарских островов. Да, я достиг этой вершины. Я здесь единственный, кто ее достиг. Какую богатую жизнь я прожил.
Проходя мимо Этны, «Фоудройант» подошел близко к Бронте, поместью, доставшемуся Герою в дополнение к недавно полученному сицилийскому титулу. Жена Кавалера горела желанием сойти на берег, но Герой сказал, что предпочитает увидеть свое владение, вулканическая почва которого приносила, как ему говорили, до трех тысяч фунтов в год, только когда к его визиту надлежащим образом подготовятся. Герцог Бронтийский, — заявил Герой, — не может явиться на свои земли просто так, без объявления. Кавалер, который подозревал, что при выборе герцогства для английского спасителя король позволил себе маленькую шалость (по преданию, Бронте звали кузнеца-циклопа, деятельность которого и заставляет Этну грохотать), счел за лучшее оставить эти сведения при себе. Одноглазый Герой, так гордившийся тем, что стал сицилийским герцогом, мог и не оценить юмора. Но Кавалера это забавляло.
В своих удовольствиях Кавалер достиг нулевой отметки. Удовольствие заключалось для него в возможности выкинуть из головы неприятные мысли. Увольнение, Пэджит, долги, неясное будущее, которое ждет его в Англии, — все это врывалось к нему в голову и тут же выдувалось, выносилось ветром, как сдувало от кормы к носу морских птиц над его головой. Но, поскольку можно было забыть о гнетущих неприятностях, ему казалось, будто он наслаждается жизнью. Корабль был его домом. На два дня они остановились в Сиракузах, намереваясь посетить развалины храма Юпитера, а также знаменитые каменоломни и пещеры. Жена Кавалера, невзирая на утреннюю тошноту, отказалась остаться на борту с матерью. Она не хотела пропустить ни одной из интереснейших лекций Кавалера, которые он читал во время прогулок, и не желала ни на час расставаться с Героем. Жена и друг выглядели такими счастливыми. Он не был ни наивным, ни всепрощающим мужем, он по-настоящему любил жену и человека, ровесника жены, которого теперь любила она, и они оба по-настоящему любили его, а значит, он не потерял жену, а приобрел сына, разве не хорошо все устроилось?
В присутствии Кавалера они всегда — и во дворце в Палермо, и на флагманском корабле в те шесть недель, что они стояли на якоре в Неаполитанском заливе, ведут себя безупречно. А именно, ластятся друг к другу не больше, чем в те времена, когда еще не были любовниками. То есть лицемерят. Кавалер не имеет ни малейшего представления о том, когда и насколько часто жена посещает каюту Героя по ночам или он — ее каюту. Он и не хочет этого знать. Жена, с ее железным кишечником и неподверженностью морской болезни, жалуется теперь за завтраком на проблемы с пищеварением и на то, что от покачивания корабля ее мутит. Нет, он, конечно, не хотел бы, чтобы они открыто говорили о своих отношениях или о том, что тошнота вызвана беременностью, — это причинило бы ему боль. И все же, сам себе противореча, он сердится на них за игру, которую они ведут с ним. Из-за этого он чувствует себя так, словно они вычеркнули его из своей жизни, чувствует, что они относятся к нему снисходительно. Чувствует себя заброшенным. Это у него слабое пищеварение, у него иногда случается морская болезнь, хотя на более спокойное море трудно было рассчитывать.
* * *
И что носить теперь, когда они практически сразу снова отправляются в путешествие, ведь Герою не терпится как можно скорее вернуться в Англию, Адмиралтейству же нужно, чтобы их главное оружие использовалось против Наполеона, а не в качестве паладина Бурбонов или капитана прогулочной яхты дискредитированного, отныне бывшего британского посла и его неотразимой супруги; они, конечно, поедут с ним. Что носить, ведь предстоит длинное, сложное путешествие. Сначала на флагманском корабле Героя, по морю до Леггорна, затем сушей, многими видами колесного транспорта (экипажем, почтовой каретой, дилижансом), с юга на север, от жары и длинных дней к более умеренному лету, через многие страны, со многими остановками и многими торжествами, и на каждом из них нужно появиться в наилучшем виде.
Вопрос, ехать ли вместе или порознь, не возникал ни разу. Единственное, что обсуждалось, — сколько человек сможет уехать вместе с ними и миссис Кэдоган помимо мисс Найт, слышать не желавшей о том, чтобы остаться без них, Оливера, одного из двух английских секретарей Кавалера, переданного Герою, и обычного набора слуг. Караван обещал быть огромным.
Через месяц, в начале июня, по возвращении из морского круиза Кавалер представил двору отзывные грамоты, и Пэджит получил возможность вручить верительные. Королева упрямо сжимала зубы и ни разу на него не взглянула. Королева терзалась не только из-за неизбежного расставания с верными друзьями, нет, она понимала, что, заменив Кавалера новым посланником, Британия продемонстрировала недовольство ею. Желание унизить Пэджита и проявить солидарность по отношению к друзьям — одна из причин, по которой королева решила покинуть Палермо и отправиться в Вену с визитом к дочери (а также племяннику и зятю) — Мария-Терезия, ее первый ребенок, стала Габсбургской императрицей. (Другая причина уехать — горькое осознание того, как сильно ослабло ее влияние на короля.) Герой — с Кавалером, его женой, их окружением и имуществом — надеялся вернуться в Англию морем, что позволило бы ему довезти королеву и всех ее фрейлин, капелланов, докторов и слуг до Леггорна. Он запросил разрешение отвести «Фоудройант» в Англию, но получил отказ и после этого не видел причин отказывать себе в удовольствии совершить длительное путешествие по Европе, а заодно выполнить пожелание королевы и сопроводить ее до самой Вены.
Когда они прибыли в Леггорн, исполненный праведного гнева лорд Кейт восстановил наконец справедливость и направил мятежный «Фоудройант» на военную службу, для которой тот и предназначался. Пока шли приготовления к дальнейшему путешествию, пришло известие о предстоящем сражении австрийских войск с Наполеоном при Маренго, и королева, повинуясь импульсу, приняла решение не ехать пока в Вену, а остановиться ненадолго в Риме, в Палаццо Фарнезе (куда она велела приехать и барону Скарпиа), и подождать, чем закончится битва. Своих английских друзей она догонит в Вене через несколько недель.
Что ж, они отправились дальше, в семи каретах, за которыми следовали четыре багажных фургона с картинами и другим спасенным из Неаполя имуществом Кавалера. Дорога вдоль Арно оказалась тяжелее, чем предполагал Кавалер, она буквально вытрясала из него душу. Он не мог читать, он только закрывал глаза и старался предотвратить боли в спине, бедрах и коленях, а миссис Кэдоган прикладывала ему ко лбу влажный платок. Во Флоренции они остановились на два дня, для приемов и визитов. Кавалеру хотелось остаться подольше. И не только потому, что он чувствовал себя нехорошо. Он хотел бы снова посетить галерею Уффици, которую Наполеон подверг чудовищному разграблению, — нельзя быть во Флоренции и не посмотреть картины, — но его жена и друг и слышать не желали об этом. Вы так больны, так устали, вам ни в коем случае нельзя ходить по галереям и смотреть картины. На картины у меня всегда достанет сил, — сказал он слабым голосом. — Как я себя чувствую, не имеет значения. Это доставляет мне удовольствие.
Нет-нет, — сказала жена. — Вы больны. Мы о вас беспокоимся. Вам нужно отдохнуть. А затем продолжим путешествие. И он, пав духом, стал отдыхать, рационально, скучно, и не получил ни капли удовольствия, на которое рассчитывал. Как неинтересно быть просто телом. А в Триесте, где достойных внимания картин крайне мало, они оставались почти неделю. Кавалер не мог понять, что их здесь держит.
Через неделю после того, как они добрались до Вены, туда прибыла безутешная королева, которая, после известия о победе Наполеона, решила сократить свое пребывание в Риме. Герой, Кавалер и его жена задержались в Вене еще на месяц, целиком посвященный бесконечным приемам и балам в честь Героя. У жены Кавалера тоже были свои победы. Однажды вечером она выиграла в «фараон» пятьсот фунтов. Четырехдневный визит в загородное поместье Эстерхази закончился празднеством, на котором знаменитый композитор, проживавший в замке, воздал дань заслугам Героя; исполняя сочинение в его честь, композитор сам сидел за инструментом, а пела жена Кавалера.
Несколько дней спустя она снова пела «Битву на Ниле» Гайдна под собственный аккомпанемент для царственной подруги, обиженно уединившейся в Шенбруннском дворце. Tres beau, tres emouvant, — воскликнула королева. Она не могла не вспомнить голоса, почти столь же красивого, как голос жены Кавалера, слышанного ею в Риме. К сожалению, если бы она начала описывать этот голос, то впечатления от кантаты удачливого Гайдна в честь действительной победы над французами смешались бы с воспоминаниями о скучном Паизьелло и его кантате. А это могло повлечь за собой необходимость упомянуть, что наутро после представления дива, женщина огромного обаяния, покончила с собой при самых мелодраматических обстоятельствах, после того, как убила начальника полиции, очевидно, некомпетентного.
Baron Scarpia est mort, Miledy, vous I’avez entendu.
Какой ужас, — воскликнула жена Кавалера. — То есть я хочу сказать, вы, должно быть, ужасно расстроены!
Сначала королева это отрицала. После всех смертей — что ей еще одна. Но потом расплакалась и начала жаловаться, что из-за всех пережитых ужасов она перестала испытывать нормальные человеческие чувства — больше не чувствует себя женщиной. И затем рассказала всю историю, с конца. Очевидно, диву оскорбили домогательства любвеобильного барона. Удивительно, воскликнула королева, промокая глаза, как бурно эти итальянцы на все реагируют! Жена Кавалера, такая же мастерица театральных сцен, как и королева, ответила, что она более чем хорошо понимает, что имеет в виду ее величество. Мой муж всегда говорил, что итальянцам не хватает здравого смысла, — сказала она, рассчитав, что здесь, в своем родном городе, неаполитанская правительница должна испытывать нелюбовь ко всему итальянскому.
Королеву, которая в Вене была, определенно, не самой яркой звездой габсбургского небосвода, министры ее племянника поселили в Шенбруннской резиденции, и она (не без оснований) расценила это как оскорбление. Но горести королевы уже не могли, как раньше, всецело занимать жену Кавалера. А королева уже начинала понимать, что в Вене ее друзья пользуются не таким большим уважением, как она думала. Не один представитель габсбургского двора вздохнул с облегчением, когда у англичан, после того как они вкусили всех венских развлечений, выслушали все оды Герою и устали от них, не осталось больше поводов откладывать отъезд. Впрочем, при прощании королева казалась очень расстроенной и вручила своей дорогой подруге еще кое-что в добавление к подаренным ранее драгоценностям и портретам, а Кавалеру — золотую табакерку, оправленную бриллиантами.
Что же, в путь, вихрем по Центральной Европе до Праги, города, где ходят легенды об оживших статуях, города, которым когда-то правил человек самых разнообразных увлечений, одержимый собиратель Рудольф И; он, купив в Венеции Дюрера, о котором давно и страстно мечтал, пришел в ужас от мысли — Кавалер сразу вспомнил, как его самого швыряло в карете с плохими рессорами, — о тряской дороге через Альпы, губительной для его сокровища, и велел, чтобы тщательно укутанную картину по очереди несли в вертикальном положении четверо крепких молодых мужчин. Нынешний правитель Праги, герцог, тоже племянник королевы, устроил в честь сорок второго дня рождения Героя умопомрачительно пышный прием. Далее — вдоль Эльбы в Дрезден, где они осмотрели коллекцию фарфора и побывали в опере; сообщалось, что во время действия Герой и жена Кавалера были всецело поглощены беседой; в этом же городе на одном из балов в его честь Герой потерял бриллиант с эфеса золотого меча (они дали объявление, в котором предложили вознаграждение, но бриллиант им не вернули). В Дрездене, как и во время других остановок, Герой мог в полной мере утолить свою жажду наград, подарков и празднеств. И в каждом городе всем проживавшим там англичанам и дипломатическому корпусу трио давало множество тем для сплетен и недоброжелательных разговоров, а также массу поводов разнообразить дневниковые записи и письма. Он увешан звездами, лентами и медалями, писал один человек, у которого они останавливались, и похож скорее на оперного князя, чем на Нильского победителя. Никто не забывал выразить горького сожаления по поводу того, как он раболепствует перед женой Кавалера, чья беспредельная невозможность, независимо от того, в каком виде она выражалась, — эти навязчивые концерты, жадность до еды и питья, да и сами ее необъятные формы, — никогда не оставалась без язвительных замечаний.
За все время путешествия Кавалер лишь однажды попросил об одолжении. Он хотел, чтобы по дороге они сделали крюк, заехали в Ангальт-Дессау и нанесли визит тамошнему князю, который несколько раз гостил у Кавалера в Неаполе и был одним из первых подписчиков его вулканических сочинений, а десять лет назад построил на островке посреди озера в своих загородных владениях собственный Везувий. Искусственный вулкан, восьмидесяти футов высотой, с диаметром основания триста ярдов, мог изрыгать настоящие дым и огонь (для этого внутри полого конуса поджигался горючий материал), а также некоторое подобие лавы (вода, подгоняемая насосом к краю кратера, стекала по встроенным в боковые поверхности вулкана желобам из красного стекла, которые подсвечивались изнутри). В отличие от того обобщенного вулкана, сооружения высотой в пятьдесят четыре фута из стекла, стекловолокна и армированного бетона, что стоит перед отелем в Лас-Вегасе и извергается каждые пятнадцать минут (от сумерек до часа ночи), вулкан князя Ангальт-Дессау был именно Везувием и извергался исключительно по торжественным случаям и для самых почетных гостей. Шесть лет назад он давал представление для Гёте. Кавалер хотел, чтобы вулкан выступил и перед ним. (В конце концов, именно его Везувий и его наблюдения за вулканом вдохновили князя на строительство; кстати, на том же острове была построена точная копия виллы Кавалера в Портичи.) Это было бы очень интересно, сказала жена Кавалера, ничего не имевшая против очередной остановки при дворе очередного игрушечного немецкого княжества. Кавалер послал предупредить князя о предполагаемом визите. Но в ответ личный секретарь князя прислал письмо, сообщавшее, что, к несчастью, господин находится в отъезде, а машина не может быть запущена в его отсутствие. Так Кавалер упустил последнюю возможность увидеть вулкан.
Впрочем, оно и к лучшему, — сказала жена Кавалера. Она видела, что Герой устал и хочет поскорее добраться до Гамбурга и тамошних увеселений. Из Дрездена они решили плыть по реке; и по дороге с каждого моста, из каждого окна с видом на Эльбу к ним неслись приветственные крики ликующих людей. Из Гамбурга, где Герою снова пришлось подписать великое множество библий и молитвенников, он послал в Адмиралтейство прошение, чтобы за ними для переправки в Англию прислали фрегат. Прошение осталось без ответа.
* * *
И что носить в Англии, куда нога Героя не ступала почти три года? Народ боготворил Героя, и в Ярмуте, куда причалило его наемное суденышко, собралась огромная толпа. Толпы собирались повсюду, где бы по дороге в Лондон ни останавливались Герой и его свита, — люди не знали о недовольстве своего правительства той жизнью, которую Герой вел на протяжении последнего года. Они не читали язвительных репортажей о триумфальном шествии Героя (во всей стране газеты читали только десять тысяч человек). Не знали они и различий между неаполитанскими звездами и звездой ордена Бани, приколотой к борту его мундира.
Для толпы он оставался величайшим из героев, каких только знала Англия. Что касается Фанни, он оставался ее мужем. Фанни и слегка выживший из ума отец Героя, приехав из деревни в Лондон и поселившись в гостинице на Кинг-стрит, ждали его уже больше недели. Герой с искренней порывистостью обнял отца и с болезненной сдержанностью — жену. Жена Кавалера, одетая в белое муслиновое платье с именем Героя и словом «Бронте», вышитыми вдоль подола золотой нитью и блестками, обняла жену и отца своего любовника. Они вместе обедали в гостинице — мучительный спектакль. Жена Кавалера имитировала приветственные крики, которые за три дня, что они добирались до Лондона, на каждой из многочисленных остановок издавали ликующие толпы; изображала звон городских колоколов. При каждой реплике Фанни мрачный Герой, на груди которого, под рубашкой, висел миниатюрный портрет жены Кавалера (он будет носить его до самой смерти), кусал пухлую губу. Кавалер видел, как на лице Фанни все более явственно проступает выражение изумленного ужаса и стыда.
На следующий день, для того чтобы засвидетельствовать свое почтение в Адмиралтействе, Герой оделся скромно: морской китель, белые морские бриджи с пуговицами у коленей, шелковые чулки, башмаки с большими пряжками. Это было очень уместно, и его старые друзья в Адмиралтействе, ранее склонявшиеся к мнению, что без дисциплинарного взыскания не обойтись, смягчались все больше по мере того, как Герой серьезно разворачивал разработанные им планы обороны Канала от Наполеона, на случай, если у того достанет глупости совершить попытку вторжения, и говорил о своем желании как можно скорее вернуться к действительной службе. Но после этого Герой совершил серьезный просчет: во дворце, на утренней аудиенции у короля, он появился с наградой Великого визиря на треуголке, с тремя звездами на груди (одна звезда ордена Бани, две другие — сицилийские знаки отличия) и с оправленным в бриллианты портретом неаполитанского короля на шее. Неудивительно, что английский король отнесся к нему пренебрежительно, едва отметив его присутствие вопросом, полностью ли он поправился, после чего отвернулся и вступил в оживленную, продлившуюся около получаса беседу с генералом ***, во время которой, в частности, высказал мнение, что в войне с французами армия должна играть более значительную роль, чем теперь. Английский монарх не признавал сицилийского титула Героя, о чем обладатель титула прекрасно знал. (Король не будет его признавать еще два месяца, пока Герой не получит нового назначения и не одержит новой великой победы.) Если бы Герой смог хоть на десять минут завладеть вниманием своего суверена, он, без сомнения, отвел бы часть этого времени, чтобы воздать должное жене Кавалера, рассказать, что в Неаполе и Палермо она была незаменима, действовала как настоящий патриот и заслуживает наград и общественной благодарности. Но ни его похвалы, ни пылкое рекомендательное письмо дискредитировавшей себя королевы Неаполя не могут спасти парию, женщину, оказывающую на Героя пагубное влияние; они лишь служат подтверждением тому, о чем все и так знают.
Пресса гадала, будет ли жена Кавалера допущена ко двору, и когда Кавалер во всей своей безупречности предстал там один, газетчики развязали безжалостную травлю, всячески понося ее изменившийся внешний облик. Скорее всего, многие понимали, что в складках ее жира скрывается беременность, — ее сиятельство достигли наших берегов как раз вовремя, лаконично высказалась «Морнинг пост», — но общество куда больше волновало не это скандальное обстоятельство, а потеря ею былой красоты. ВНЕШНИЙ ВИД. Ее сиятельство — женщина столь пышная и цветущая, что, как сказал бы доктор Грэм, представляет собой живое воплощение богини здоровья! (Двойная издевка: и намек на беременность, и напоминание о недолговременной службе, полжизни назад, у некогда модного врачевателя, умевшего восстанавливать функцию воспроизводства.) ФИГУРА. То, чем она раньше особенно славилась, то, с чего началась ее карьера; сейчас она так огромна, что о красоте не может быть и речи. ПОЗИЦИИ. Ее сиятельство оборудует специальную комнату для демонстрации своих Позиций; для них она намерена устраивать особые вечера. Видимо, нынешней зимой в моде будут не фигура и не черты лица, а позиции.
Карикатуристы не щадили ни ее, ни Кавалера. Так, Гиллрэй изобразил нелепого высохшего старика, поглощенного созерцанием ряда уродливых статуэток и разбитой вазы; над головой у старца два портрета: Клеопатры, с обнаженной грудью и бутылкой джина в руке, и однорукого Марка Антония в треуголке, а также картина, изображающая бурное извержение Везувия. Впрочем, явных карикатур на Героя не было; он позировал для бюстов и портретов, был введен в палату лордов — о нем ходили только слухи. Например, слухи (достоверные) о том, что Герой стал красить лицо. Или слухи (преувеличенные) о том, что Герой весит не более восьмидесяти фунтов.
Палата лордов — театр, королевский двор — театр, званый обед — театр, даже ложа в театре — и та театр. Обе пары вместе посетили «Друри-лейн», и, когда они заняли свои места, публика встала и начала скандировать, оркестр грянул «Правь, Британия», и Герой должен был встать и поклониться, чтобы выразить благодарность. На следующий день газеты писали, что жена Героя появилась в белом платье и головном уборе из фиолетового шелка с маленьким белым пером, а на жене Кавалера было голубое шелковое платье и головной убор с прекрасным плюмажем из перьев. В драме, которую они смотрели, главную женскую роль исполняла Джейн Пауэлл, про которую жена Кавалера сказала супругу, что знакома с ней ой как давно, еще даже до Чарльза, — то есть, сообразил Кавалер, с той поры, когда она была… когда она была… ему не очень хотелось об этом думать. На самом же деле с Джейн она познакомилась в четырнадцать лет, когда, только приехав в Лондон, работала прислугой в доме доктора ***. Джейн, тоже младшая горничная, стала ее первой подругой. Они жили в мансарде, в одной комнате. И обе собирались стать актрисами.
Актерская игра — это одно, а светское поведение (хотя и в нем есть элемент игры) — совсем другое. Кавалеру хотелось бы, чтобы Герой, как и он сам, соблюдал условности. Он, конечно, понимает, что Героя раздражает навязчивая любовь Фанни, ее жалкая вера в то, что, если она упорно будет делать вид, будто ничего не произошло, муж останется с ней и со своим отцом в меблированном доме на Дувр-стрит. Но это отнюдь не повод открыто демонстрировать чувства, как тогда, на банкете в его честь, который давал в Адмиралтействе граф Спенсер. Пока Герой рассказывал графине Спенсер, сидевшей справа от него, о четырех основных недостатках французской артиллерии, Фанни, сидевшая слева, занималась тем, что чистила ему грецкие орехи, хотя он ее об этом не просил. Закончив, она поставила вазочку с орехами возле его тарелки, но он оттолкнул вазочку, и та разбилась. Фанни расплакалась и вышла из-за стола. Герой, продолжая сверлить глазами — и мутным неподвижным, и подвижным зрячим — лицо супруги первого лорда Адмиралтейства, подергивая обрубком в пустом рукаве, продолжал блестящий, неподражаемо оригинальный рассказ о тактике морского боя.
Они перестали притворяться. Герой переехал в дом своих друзей на Пикадилли, предложив Кавалеру разделить пополам ежегодную ренту в сто пятьдесят фунтов. Кавалер отказался. Фанни вместе с отцом Героя вскоре вернулась в деревню.
Кавалер чувствовал себя обязанным беречь силы. Время, которое он мог бы провести на заседаниях Королевского общества, уходило на совещания с банкирами, пытавшимися разработать для него приемлемую схему погашения долгов. Изобилие и новизна товаров в магазинах совершенно поражали его. Лондон, после девяти лет отсутствия, неожиданно оказался удивительно современным, энергичным, богатым — почти иностранным — городом. Кавалер побывал на нескольких аукционах, хотя положение и не позволяло ему что-либо купить. Он навестил в Британском музее свои вазы. Нередко его сопровождал Чарльз. Чарльз всегда находил для него время. С Чарльзом, без жены, он совершил поездку в свое поместье в Уэльсе, ныне заложенное за тридцать тысяч фунтов. Кавалер представил в министерство иностранных дел отчет о своих потерях в Неаполе (мебель, кареты и т. д. — тринадцать тысяч фунтов) и огромных расходах (десять тысяч) на проживание в Палермо в течение полутора лет. Несмотря на то что ему с трудом удавалось отражать атаки кредиторов, в прошении о предоставлении ежегодной пенсии он указал скромную сумму — всего две тысячи фунтов. Все, особенно Чарльз, говорили, что Кавалер заслужил право на получение звания пэра. Но он сомневается, что может получить и то и другое. И ему скорее нужны деньги, чем титул лорда. Поздновато для титулов. Чарльз все время спрашивает, рад ли он, что вернулся в Лондон. Кавалер отвечает: как только мне станет лучше, я почувствую себя дома.
* * *
От лондонского декабря с его изобилием приемов, присутствие на которых определяет общественный статус человека, их спасло приглашение затворника Уильяма, скандально известного родственника Кавалера. Он предложил провести рождественскую неделю в его оплоте — загородном особняке и заодно взглянуть на умопомрачительное строительство, которое он затеял в лесах Фонтхилла.
Он называет его аббатством, а значит, это готическое сооружение, — сказал Кавалер. — Остроконечные арки и витражи, — добавил он для Героя.
Как в «Земляничных холмах», — вскричала жена Кавалера.
Упаси бог, моя дорогая, чтобы это услышал Уильям. Он главный соперник и очернитель нашего покойного друга Уолпола и к его замку относится с презрением.
По дороге они остановились в Солсбери, где Герой был принят мэром и получил звание почетного гражданина города, после чего до самых ворот Фонтхилла их карету — которая, учитывая деликатное положение жены Кавалера, ехала очень медленно — эскортировал отряд конных гвардейцев.
Нет, — после долгой паузы сказал Кавалер, — это что-то гораздо более грандиозное.
Что грандиозное? — спросила жена.
Аббатство! — воскликнул Кавалер. Разве он непонятно выразился? — Ведь мы говорили об аббатстве, не так ли? Уильям говорит, что башня его будет выше шпиля солсберийского Кафедрального собора.
Шел снег. Кавалеру казалось, что его заточили в ледяную темницу. Это его первое английское Рождество — за сколько лет? Когда он последний раз был в Англии, обратно в Италию отправился в сентябре. Да. Через два дня после свадьбы. А перед этим, когда привозил тело Катерины и продавал вазу, возвращался в октябре. А до того — но это было почти двадцать пять лет назад, тогда еще шла война с американскими колониями — кажется, они с Катериной тоже уехали до Рождества? Да, он уверен, что они уехали до Рождества. И Кавалер погрузился в вычисления. Имена и даты вплывали в голову и тут же выскальзывали из нее, но почему-то казалось очень важным разложить все по полочкам. Последнее Рождество в Англии, когда это было, сколько лет назад? Сколько?
Сколько? — ворвался в его размышления вопрос жены.
Кавалер удивился: неужели она умеет читать мысли?
Сколько футов? — повторила она. — Какой высоты?
Высоты?
Какова будет высота башни аббатства?
Около трехсот футов, — пробормотал Кавалер.
Я ничего не смыслю в архитектуре, — сказал Герой, — но уверен, что без грандиозного замысла нельзя создать ничего стоящего.
Согласен, — сказал Кавалер, — но грандиозные замыслы Уильяма не столь устойчивы, как хотелось бы. Восемь месяцев назад, не достигнув и половины своей предполагаемой высоты, башня повалилась от сильного ветра. Как выяснилось, Уильям разрешил архитектору строить не из камня, а из цемента и штукатурки.
Какая непредусмотрительность, — проговорил Герой. — Как же строить, если не на века?
Ах, но он уверен, что это на века, — ответил Кавалер, — и к нашему приезду велел заново отстроить башню из тех же материалов. Не удивлюсь, если узнаю, что мой родственник собирается однажды переселиться в эту башню, чтобы смотреть сверху вниз на мир, на всех нас, и видеть, до чего мы ничтожны.
* * *
Уильям, Катеринин полноватый, томный Уильям, ныне, в сорок один год, был худощав, поразительно молодо выглядел и по-прежнему оставался одаренным музыкантом. В первый вечер он почти час играл для своих гостей в большой гостиной (Моцарт, Скарлатти, Куперен). Затем, из соображений вежливости, уступил место жене Кавалера, и та предложила вниманию слушателей сицилийскую песню, арии Вивальди и Генделя, и «уди-оди-пурбум» — индусскую песню, которую выучила специально, зная о страстном увлечении Уильяма Востоком, а завершила выступление несколькими военными песнями в честь Героя.
Мужчины пересели к жарко пылавшему камину, а жена Кавалера осталась сидеть у рояля, перебирая клавиши. Уильям, цедивший слова сквозь зубы, затронул тему счастья. Первым делом он повернулся к прославленному гостю, чтобы узнать его мнение.
Счастье! — воскликнул Герой. — Для меня счастье заключается только и единственно в служении моей стране, пока страна еще нуждается в том или хотя бы согласна на то, чтобы ей служил скромный солдат, который уже отдал здоровье, зрение и многое другое для ее процветания. Но если моей стране я больше не нужен, то ничто не даст мне большего счастья, чем простой деревенский домик у ручья, где я вместе с дорогими друзьями прожил бы остаток своих дней.
А леди?
Леди откликнулась от рояля: она счастлива, когда счастливы те, кого она любит.
Глупости, моя дорогая, — сказал Кавалер.
Может быть, вы и правы, — ответила она, улыбаясь, — я глупая. У меня, без сомнения, масса недостатков…
Нет! — перебил Герой.
Но, — продолжала она, — у меня доброе сердце.
Этого недостаточно, — сказал Уильям.
Жена Кавалера продолжала бренчать на рояле. Уди-оди-пурбум, — дразняще пропела она.
А что же способно сделать счастливым Кавалера?
Я заметил, что в последнее время многие интересуются тем, доволен ли я жизнью, — произнес Кавалер. — Но сами они, кажется, бывают недовольны моими ответами. Мне нужно, чтобы не было раздоров. Волнений. Нужно спокойствие духа. Бурные страсти в моем возрасте ни к чему.
Все дружно принялись уверять его, что он не настолько стар.
А Уильям? Он с нетерпением ждал своей очереди.
Мне кажется, я нашел рецепт счастья, — сказал Уильям. — Он состоит в том, чтобы никогда не меняться, всегда оставаться молодым. Старость — лишь образ мышления. Человек становится старым, потому что позволяет себе стареть. И я горжусь тем, что ничуть, если не считать нескольких морщинок на лице, не изменился по сравнению с тем, каким был в семнадцать лет. У меня те же мечты, те же идеалы.
Да, подумал Кавалер, быть вечно юным. Не меняться. Это вполне возможно, если не думать ни о ком, кроме себя. И, если бы он мог прожить жизнь заново, именно так бы он и поступал.
* * *
На второй день они отправились в карете осматривать необъятное поместье, большую часть которого Уильям окружил двенадцатифутовой стеной с идущими поверху острыми штырями, чтобы защитить диких животных на своей территории и не дать соседям-охотникам воспользоваться ни единым акром из принадлежавших ему двух тысяч для преследования беззащитных жертв.
Разумеется, сказал Уильям, соседи не в силах представить себе, что кто-то может возражать против истребления невинных зверей, и они уверены, что эту стену я возвел для того, чтобы скрыть от их глаз дикие оргии и сатанинские обряды, которые, по слухам, я здесь устраиваю. В округе меня не любят — но, если бы любили, я сам невысоко бы себя ценил.
Днем, после обеда, Кавалер еще осматривал картинную галерею Уильяма (Дюрер, Беллини, Монтенья, Караваджо, Рембрандт, Пуссен и т. д. и т. д., а также множество изображений башни), а жена и Герой улизнули, рассчитывая побыть вдвоем. Они надеялись найти укромный уголок, где не будет никого из слуг и где они смогут заключить друг друга в объятия. Как непослушные дети, они забрались в спальню Уильяма. Там висели лазоревые индийские портьеры и стояла огромная кровать. Герой сказал, что никогда в жизни не видел ничего подобного. Но в жизни жены Кавалера эта кровать — вторая по величине; первой было Великолепное Райское Ложе доктора Грэма, двенадцать на девять футов, с двойной рамой, позволявшей изменять наклон основания. Над кроватью на сорока ярких, красочных колоннах из сверкающего стекла возвышался Блистательный Райский Купол с зеркальной внутренней поверхностью, изготовленный из ценных пород дерева с вкраплениями душистых пряностей и увенчанный механическими куклами, игравшими на флейтах, гитарах, скрипках, гобоях, кларнетах и литаврах. Гарантируем потомство любой бесплодной паре. Пятьдесят гиней за ночь.
О, она почти такая же большая, как Майское Ложе.
Что это за ложе? — спросил Герой.
А это — любое ложе, на котором я лежу рядом с тобой, — не задумываясь, ответила его возлюбленная и не без лукавства продолжила: — Держу пари, что он, несмотря на репутацию развратника, обычно лежит здесь один. Бедный Уильям!
Но он, кажется, совершенно презирает общество, — заметил Герой.
Кавалер тем временем размышлял приблизительно о том же. Вдоволь насладившись прекрасной живописью, книгами, фарфором в стиле рококо, японскими лаковыми шкатулками, эмалевыми миниатюрами, итальянской бронзой и прочими чудесными вещами, он теперь изумлялся тому, что, если не считать слуг Уильяма, он — первый человек, который все это видит. Кавалер и не подозревал, что мизантропия может послужить причиной собирательства.
Они обосновались в кабинете Уильяма, где эбеновые столики, инкрустированные флорентийской мозаикой, ломились под тяжестью книг. В отличие от большинства библиофилов, Уильям прочитывал каждый приобретаемый том и затем остро отточенным карандашом, очень мелким почерком, ставшим с возрастом безукоризненно отчетливым, заполнял внутренние стороны обложки и последние страницы книги пронумерованными глоссами, а также выносил суждение, положительное или отрицательное, о сочинении в целом. Письменный стол был завален аннотированными списками от книготорговцев и аукционными каталогами. Некоторые Уильям передал Кавалеру, показав, что именно он приказал своим агентам приобрести.
Значит, тебе не нравится бывать в книжных лавках и на аукционах, — сказал Кавалер. У него эти занятия числились среди самых любимых.
Бывать на публике для меня пытка, как, впрочем, и уезжать из Фонтхилла по каким бы то ни было делам, — воскликнул Уильям, который, прежде чем воцариться в родовом имении и начать создавать свои коллекции и аббатство, провел долгие годы в странствиях по континенту. — Впрочем, как только для хранения всех прекрасных, уникальных вещей, которыми я владею, будут созданы надлежащие условия, мне больше не понадобится выезжать отсюда, а также с кем-либо встречаться. Я обоснуюсь в своей крепости, и мне не будет страшен даже конец света, ибо я буду знать, что все самое ценное в мире мною спасено.
И ты не хочешь дать людям возможность оценить прелесть твоего собрания? — спросил Кавалер.
С какой стати мне должно быть интересно мнение тех, кто менее образован и менее чувствителен, чем я?
Я понял твою точку зрения, — сказал Кавалер, никогда раньше не думавший о коллекционировании как о способе отгородиться от мира. Он был с миром в ладу (хотя в последнее время мир, кажется, был не в ладу с ним) и с помощью коллекции поддерживал с ним связь, столь же выгодную, сколь и приятную.
Да, очевидно, что его родственнику глубоко безразлично дело улучшения общественного вкуса. Но, — осведомился Кавалер, — разве тебе не приятно думать, что в будущем доступ к твоим коллекциям будет открыт, что они будут по достоинству оценены знатоками, обладающими достаточными знаниями, чтобы понять…
Для меня нет ничего более одиозного, чем рассуждения о будущем, — прервал Уильям.
Значит, для тебя прошлое — это…
Не уверен, что испытываю любовь к прошлому, — снова нетерпеливо оборвал его Уильям. — В любом случае, любовь тут ни при чем.
Коллекционирование как способ мести — Кавалер впервые встречался с подобным. Месть, подкрепленная неограниченными возможностями. Его родственнику, в отличие от него самого, никогда не приходилось задумываться, может ли он себе позволить приобрести понравившуюся вещь, будет ли это хорошим вложением средств. Коллекционирование, как и любое предприятие Уильяма, было путешествием в бесконечность, в загадочные, не подлежащие исчислению или измерению сферы. Извечное счастье коллекционера — составление реестров — не доставляло ему никакого удовольствия. Они способны охватить лишь что-то конечное, мог бы сказать Уильям. Что за интерес знать, что ему принадлежит сорок лаковых шкатулок, выполненных в технике маки-э, тринадцать статуй святого Антония Падуйского и мейсенский обеденный сервиз на триста шестьдесят три персоны? А также все шесть тысяч сто четыре тома великолепной библиотеки Эдуарда Гиббона? Уильям приобрел ее, узнав о смерти великого историка в Лозанне, но так и не послал за нею — он презирал его «Упадок и разрушение». Уильям не только не знал в точности, чем владеет, но иногда приобретал вещи затем, чтобы их не было, чтобы сделать их недоступными для других, а возможно, и для самого себя.
В некоторых случаях, — задумчиво пробормотал Уильям, — достаточно самой мысли об обладании.
Но если ты не можешь любоваться, прикасаться к тому, чем владеешь, — сказал Кавалер, — то не можешь ощутить красоту, а ведь именно этого желает каждый, кто любит искусство, — каждый, кто любит, чуть было не сказал он.
Красота! — воскликнул Уильям. — Есть ли на свете человек, более восприимчивый к красоте, чем я?
Вам незачем объяснять мне, какие возвышенные чувства она вызывает! Но есть нечто более высокое.
А именно?..
Нечто мистическое, — холодно ответил Уильям. — Боюсь, вы не поймете.
Со мной ты можешь поделиться, — сказал Кавалер, который наслаждался и этой вздорной беседой, и ясностью своих мыслей.
Может быть, подумал он, в последнее время они так часто бывали спутаны оттого, что я почти не веду бесед, которые требовали бы хоть какого-то напряжения умственных способностей или затрагивали бы ученые темы. Все превратилось в анекдот.
Расскажи же, — попросил он.
Нужно подняться настолько высоко, насколько возможно, — провозгласил Уильям. — Туда. Я достаточно ясно выразился?
Абсолютно ясно. Ты имеешь в виду свою башню.
Да, если угодно, мою башню. Я удалюсь в башню и никогда больше не сойду вниз.
И скроешься таким образом от мира, который дурно обошелся с тобой и на который ты обижен. Но ведь ты сам окажешься в заточении.
Как монах, ищущий…
Но ты, разумеется, не хочешь сказать, что живешь здесь монахом, — засмеявшись, перебил Кавалер.
Я стану монахом! Но, очевидно, вы не понимаете. Вся эта роскошь, — Уильям махнул изящной рукой в направлении дамасских штор и мебели в стиле рококо, — такое же орудие духа, как хлыст, который монах вешает на стену своей кельи и снимает каждый вечер, чтобы очистить душу!
* * *
Окружить себя изобилием чарующих, одухотворяющих предметов, чтобы обеспечить чувствам постоянную занятость и непрерывно развивать воображение, — это Кавалер хорошо понимал. Не мог понять он другого — коллекционерской страсти, отданной в залог чему-то, что выше искусства, прекраснее красоты, тому, чему и искусство, и красота служат лишь единственно возможным инструментом. Кавалер искал блаженства — но не экстаза. Никогда, при всех своих размышлениях о счастье, не стремился он подойти к той пропасти, что отделяет счастливую жизнь от жизни экстатической. Экстаз не только, как мог бы сказать Кавалер, требует от жизни неизмеримо много, но неизбежно оборачивается жестокостью.
Как сексуальная потребность, когда она становится центром и смыслом существования и ее стремятся удовлетворить во всей ее пагубной безудержности, так и любовь к искусству (и красоте) по прошествии некоторого времени может существовать только как эксцесс, как нечто, что изо всех сил стремится превзойти и исчерпать себя.
Любить что-то по-настоящему — значит хотеть от этого умереть.
Или жить только в этом — что одно и то же. Взойти наверх и больше никогда не спускаться вниз.
Я хочу вон то, — говорите вы. — И это. И это. И еще вот это.
Продано, — отвечает приветливый продавец.
Если вы достаточно богаты и можете купить все что захотите, вам, возможно, захочется предаваться своей ненасытной страсти в отдельном здании — построить уникальное, необыкновенное жилище для себя и своей коллекции. Оно суть предельное выражение фантазий коллекционера об идеале, о самодостаточности.
И теперь вы говорите «я хочу это, это, и то» своему архитектору.
Архитектор ставит вам палки в колеса. Он говорит: это невозможно. Или: я не понимаю.
Вы пытаетесь объяснить. Вы используете невнятные понятия «готический» или «стиль ретро», что бы это на данный момент ни означало. Тогда архитектор вроде бы понимает вас. Но на самом деле вам его понимание не особенно и нужно. Мне видится такой, знаете, Восток, — говорите вы. Но имеете в виду не Восток, а восточный декор, всегда казавшийся вам подходящей обстановкой для погружения в пророческий транс, как вы это называете.
Архитектор выполняет ваши пожелания: с вами трудно, но вы его лучший клиент. Однако, с какой бы точностью ни исполнял он ваши прихоти, он не может удовлетворить их полностью. Вы постоянно просите что-то изменить, что-то добавить. В голову приходят все новые фантазии. Точнее, новые вариации старых фантазий, из-за которых, собственно, вы и затеяли строительство.
Я хочу большего, — говорите вы измученному покорному архитектору, который к этому времени начинает игнорировать некоторые указания эксцентричного патрона или экономить на стройматериалах. Большего, большего. Ваша стройка обладает незавершенностью коллекции. Вам кажется, что вы хотите ее закончить, — но это не так.
* * *
Только потому, что башня еще не достроена (и никогда не будет достроена), он решается показать ее им, осуществить для них своеобразную постановку. На сей раз это не их театр. Никто, даже Герой, не может отодвинуть Уильяма на задний план.
Он приказал развесить на деревьях, на много миль, фонарики и поставить вдоль специально прорубленной для карет просеки (а также для создания торжественного эха, в сторону, в глубь леса) маленькие оркестрики, чтобы уже тогда, когда на закате гости поедут через лес, создать у них ощущение волшебства. Когда первая карета выехала на открытое пространство, было еще достаточно светло, и на восьмиугольной башне удивительного крестообразного здания, топорщащегося всевозможными зубцами, фронтонами, эркерами, можно было различить развевающийся флаг с цветами Героя. Во всем спектакле это было единственное, чем Уильям отметил присутствие в своих владениях самого знаменитого человека Англии.
Он провел их в здание через двери восточного трансепта и сквозь Большой зал — в комнату, называвшуюся, как сказал гостям хозяин, Приемной Кардинала; там, на монастырском трапезном столе, на серебряной посуде для них был сервирован парадный обед. После обеда жена Кавалера показала пантомиму: аббатисса монастыря, встречающая новых послушниц. Мне показалось, что это подходящая тема, доверительно сообщила она Уильяму после представления.
Внутри большая часть помещения была заставлена лесами, на которых неотчетливо виднелись фигурки мастеровых, плотников, штукатуров и каменщиков, их было пятьсот, и работали они круглосуточно. Нервно смеясь, проклиная своим высоким, напряженным голосом медлительность архитектора и нерасторопность рабочих, сразу же забывая о раздражении и отдаваясь восторженным мечтам о том, что здесь когда-нибудь будет, Уильям вел гостей по коридорам с крестообразными сводами, по освещенным серебряными светильниками галереям, вверх и вниз по винтовым лестницам. Жена Кавалера, которой оставался всего месяц до родов, храбро эти лестницы преодолевала. Кавалер, поглядывая на фигуры в капюшонах, с обнаженными мускулистыми руками, освещавшие им путь большими восковыми фонарями, прятал улыбку.
Это храм искусства, — объяснил Уильям гостям, — где будут усиливаться все яркие ощущения, которых жаждут наши убогие органы чувств, и пробуждаться все возвышенные мысли, на которые способен наш хрупкий дух.
Он показал им Галерею длиною в триста пятьдесят футов, где будут висеть его картины, Сводчатую библиотеку и Музыкальную комнату, где на клавишных инструментах он будет исполнять все достойные произведения.
Некоторые комнаты, более или менее подготовленные к осмотру, были обшиты панелями, в них висели разноцветные, как павлиний хвост, занавеси, пестрящие голубым, пурпурным, малиновым. Но Уильям, казалось, все больше и больше тревожился о том, что гости не понимают значения увиденного.
Вот моя Часовня, — показал он. — Вы должны представить повсюду золотые подсвечники, эмалевые раки, вазы, потиры, дароносицы, украшенные бриллиантами. Купол будет из полированного золота.
А здесь пусть ваше воображение нарисует двери из фиолетового бархата, расшитого пурпуром и золотом, — сказал Уильям. — А в этой комнате — ее я называю Святилище — решетчатые окна, как в исповедальне.
Я изрядно замерз, — пробормотал Кавалер.
А у каждого из шестидесяти каминов, — невозмутимо продолжал Уильям, — будет стоять золоченая филигранная корзинка с ароматическим углем.
Темнота, холод, мерцающий свет факелов — Кавалер почувствовал дурноту. Его жена жалела, что поблизости нет стула или молельной скамеечки, куда можно было бы опустить тяжелое тело. Дым от факелов ел глаз Героя.
Уильям показал гостям Комнату откровения, где пол будет из полированной яшмы и где его похоронят.
Он показал им то, что должно стать Малиновой гостиной, обтянутой узорчатым малиновым шелком, и Желтый уединенный приют, который должен быть обтянут желтым, и т. д.
Наконец они пришли в огромный зал под центральной башней.
Восьмиугольный зал. Здесь нужно представить дубовые панели и витражное стекло во всех этих парящих арках и огромное центральное окно-розетку.
Смотрите-ка, — воскликнула жена Кавалера. — Это же и правда как церковь.
Полагаю, высота здесь около ста тридцати футов, — сказал Герой.
Задайте работу воображению, — раздраженно продолжил Уильям. — Впрочем, когда мое Аббатство будет построено, места воображению в нем не останется. Оно само станет воображением, обретшим осязаемую форму.
Он так хотел, чтобы они поняли все великолепие его будущего Аббатства.
Поэтому, в конце концов, — на самом деле Уильям не настолько отличался от остальных коллекционеров — он испытал разочарование. Он ничего не ждал от сына священника, этого сморчка в адмиральском мундире, у которого, помимо жены Кавалера, не было в жизни другого интереса, кроме как убивать людей. Не вселяла надежд и inamorata Героя, принадлежавшая к той презренной расе людей, которые приходят в восторг по любому поводу. Но от ее мужа, Катерининого мужа, разборчивого пожилого человека с исхудавшим лицом и отсутствующим взглядом, он все же чего-то ждал. Но в нем не было ничего. Ничего. В двадцать лет, подумал Уильям, я дал себе клятву, что навсегда останусь ребенком; стало быть, я должен смириться со своей детской уязвимостью, с нелепым детским желанием найти понимание.
Как только строительство Аббатства дойдет до той стадии, что в нем можно будет поселиться, он ни за что не станет приглашать к себе гостей. Аббатство — не кафедральный собор, но храм для посвященных: тех, кто разделяет его мечты, кто, как и он сам, прошел через великие испытания, пережил тяжелые разочарования.
Впрочем, как покажет будущее, подобные грандиозные памятники чьей-то чувствительности и самомнению рано или поздно непременно начинают использоваться в полном противоречии с благочестивыми намерениями своих создателей. Потомки считают их безумными, но очаровательными образцами дурного вкуса, и они обречены на то, что на них, раскрыв рты, дивятся многие поколения туристов, тянущих, пока не видят смотрители, руки за бархатные ограждения, чтобы потрогать удивительные сокровища или шелковые занавески мегаломана. Но Аббатство Уильяма, высокомерный предшественник дворцов следующих двух столетий (как реально существовавших, так и выдуманных романистами), полных эстетства, неумеренности, синестезии и внутренней театральности, не дожило до диснейлендизации, постигшей Нойшванштайн Людвига II и Витториале д’Аннунцио. Аббатство Уильяма возводили неграмотные строители, и оно с самого начала было по сути своей руинами. И поскольку храм искусства, этот театр одного актера со всеми его яркими декорациями, был главным образом предлогом для возведения башни, то кажется только справедливым, что судьба башни стала судьбой и самого здания. После первого падения башня простояла двадцать пять лет, но, вскоре после того, как Фонтхилл был продан, упала опять, и клубящееся облако известки и прогнившей штукатурки унесло с собой большую часть Аббатства. И никто не счел нужным сохранить то, что уцелело.
* * *
Вещи портятся, разбиваются, пропадают. Таков закон мироздания, думал Кавалер. Мудрость старости. А те немногие, которые стоят того, чтобы их реставрировать, обречены вечно нести следы постигшей их жестокой участи.
Однажды, февральским днем 1845 года, в Британский музей вошел молодой человек девятнадцати лет. Он направился прямиком в неохраняемый зал, где с 1810 года, со времени передачи музею во временное пользование четвертым герцогом Портлендским, в застекленной витрине стоял один из самых ценных и знаменитых экспонатов — портлендская ваза. Юноша взял в руки вазу, которую впоследствии назвали «редким образцом античного гончарного искусства», и принялся избивать ее до смерти. Ваза раскололась, распалась на черепки, прекратила свое существование. Молодой человек тихо присвистнул и уселся перед кучкой осколков любоваться делом рук своих. Прибежала охрана.
Вызвали констеблей, молодого человека забрали в полицейский участок на Боу-стрит, где он назвал вымышленные имя и адрес; директор музея отправился сообщать неприятное известие герцогу; хранители музея ползали на коленях и собирали осколки, все до единого. Не дай бог хоть что-то потерять!
Злодей, оказавшийся ирландцем, студентом богословия, бросившим Тринити-колледж после нескольких недель обучения, был значительно менее самоуверен, когда предстал перед мировым судьей. На просьбу объяснить, что заставило его совершить столь бессмысленный акт вандализма, он ответил, что был пьян… или страдает чем-то вроде нервного расстройства, постоянным страхом перед всем, что видит… или услышал голоса, приказавшие ему это сделать… или позавидовал создателю вазы… или возбудился при виде Фетиды, возлежащей на ложе и ожидающей жениха… или посчитал изображенное на вазе эротическое томление святотатством, оскорблением христианской морали… или не смог вынести того, что такая красивая вещь является предметом восхищения, в то время как сам он беден, одинок и неудачлив. Привычные объяснения, что даются после истребления бесценного произведения, являвшегося объектом всеобщего восхищения. Это всегда истории о навязчивом преследовании. Люди (почти всегда мужчины), сами себя назначившие на роль изгоев, одиночек, вдруг начинают подвергаться настойчивому преследованию со стороны необыкновенно прекрасных зданий, таких, например, как Золотой Павильон, или со стороны изображений томной женской красоты, таких как Фетида портлендской вазы или «Венера перед зеркалом» Веласкеса из Музея Рокби, или идеальной нагой мужской красоты, как, скажем, Давид Микеланджело. Начав охоту на человека, они преследуют его, пока не доведут до безнадежного, безграничного отчаяния (состояния, полностью противоположного экстазу) и до убеждения, что он заслужил право избавить себя от этого кошмара. Человек чувствует необходимость бороться, вырваться из пут невыносимого состояния. Ведь вот же он — предмет восхищения. Он провоцирует. Он дразнит. И он — ах, это хуже всего — безразличен к страданиям несчастного.
Поджечь храм. Стереть вазу в порошок. Искромсать Венеру. Отбить безупречные пальцы со ступней эфеба.
А потом впасть в ступор, в бездну стыда, во враждебную неподвижность: отныне преступник опасен только для самого себя. Рецидив невозможен. Подобная связь с произведением искусства — навязчивая идея уничтожить его — моногамна. Можно быть уверенным, что мистер *** больше не придет в Британский музей и не нападет на Розеттский камень или на мраморные скульптуры Элджина, — и вряд ли это сделает кто-то еще. Во всем мире есть, кажется, всего десять — пятнадцать произведений искусства, вызывающих маниакальную привязанность (по последним, быть может, заниженным оценкам главы департамента изящных искусств Флоренции, города, которому принадлежит честь обладания двумя такими произведениями — статуей Микеланджело и «Рождением Венеры» Боттичелли). Портлендской вазы в этом списке нет.
В судьбе мистера *** уже ничего не поправить; магистрат приговорил его к штрафу в три фунта или к двум месяцам исправительных работ. В кармане мистера *** было всего девять пенсов, и его посадили в тюрьму, но несколько дней спустя, после того как кто-то уплатил за него штраф, преступника освободили. (По слухам, благодетелем оказался не кто иной, как сам герцог Портлендский, милосердный аристократ, заявивший, что не может требовать наказания молодого человека, вероятнее всего, сумасшедшего.) Но ваза — все ее сто восемьдесят девять кусочков семь месяцев, решительно вооружившись лупой и пинцетом, изучали в подвале музея специалист, сотрудник музея и его помощник — была собрана воедино.
Может ли то, что было разбито, а затем умело склеено, стать таким же, как раньше? Да, визуально, если не приглядываться слишком внимательно. Нет, идеологически.
Вернувшаяся за стекло реинкарнированная ваза, не копия и не оригинал, была в достаточной степени похожа на себя прежнюю: швов, если только на них не указывали специально, не замечал никто из посетителей музея. Прекрасная для того времени работа реставратора. Но время сделало свое черное дело. Прозрачный клей пожелтел, проступил, невидимые швы стали видимыми. В 1989 году было принято рискованное решение отреставрировать вазу заново. Для этого прежде всего ее нужно было разобрать на части. Чтобы размягчить старый клей, группа экспертов погрузила вазу в особый растворитель, потом осторожно, осколок за осколком, разобрала ее на сто восемьдесят девять кусочков, промыла каждый в теплом растворе неионизированного мыла и заново склеила современным клеем, застывающим естественным образом, и смолой, твердеющей под ультрафиолетом за тридцать секунд. Работа, каждый этап которой фотографировали и проверяли электронным микроскопом, заняла девять месяцев. Результат всех удовлетворил. Теперь ваза может жить вечно. По крайней мере еще лет сто.
* * *
Некоторые вещи — жизнь, репутацию — склеить нельзя.
В первую неделю января Героя назначили заместителем командующего флотом Ла-Манша — тень официального неодобрения за предосудительное поведение в течение последних двух лет провисит над ним еще некоторое время — и дали ему новый флагман. Гиллрэй отпраздновал возвращение Героя на героическую стезю гравюрой под названием «Безутешная Дидона». Дидона — малоприятная на вид женщина-гора, вылезающая из постели; огромные, как у Гаргантюа, ноги широко расставлены, мамонтоподобные руки с мясистыми ладонями простерты к открытому окну, откуда видно море и отплывающую эскадру военных кораблей.
Ах, куда же, ах, куда же славный мой моряк уплыл?
Он уплыл с французом драться, за Георга, что на троне,
Он уплыл, чтобы последний глаз и руку потерять,
А меня оставил плакать, рядом с древнею руиной,
Ах, я плачу и рыдаю, рядом с ней ложась в кровать.

И действительно, в темном углу кровати виднеется маленькое морщинистое личико спящего супруга.
Есть очень немного людей, подобных Герою, чьи жизни и репутации, как портлендская ваза, являются музейным достоянием и слишком ценны, чтобы позволить им разбиться.
Он воин, лучший воин своей воинственной страны, которая вот-вот станет величайшей империей мировой истории. Героем все восхищаются. Его репутация создавалась так долго. Ее никак нельзя ронять.
Но кого волнует судьба грузной вульгарной матроны и дряхлого, изможденного старика. Их можно и уничтожить. Общество ничего не потеряет. Оно не вложило в них ничего особенного.
Поэтому отныне, что бы ни делали они, — все неправильно.
Позор, позор. Двойной позор.
А Герою, уже очень скоро, вечная слава.
Конечно, репутация Героя дала трещину. И ее ничем не замажешь. Ни великой победой, которую он одержит через несколько месяцев, — второй из трех его великих побед, благодаря которой Наполеон лишится контроля над Балтикой; ни даже последней, величайшей, победой, когда, игнорировав совет не делать из себя мишени, он во время боя появился на палубе при орденах и звездах, и в него попала пуля, выпущенная из мушкета с крюйс-марса ближнего французского корабля. Всякий, кто рассказывает историю его жизни, вынужден в отношении Средиземноморского периода, когда Герой вел себя неподобающе, занять определенную позицию, пусть даже объявить эту тему не стоящей обсуждения. Рассказчику необходимо поддерживать определенную скорость повествования, так же, как необходимо держаться на некотором расстоянии от разбитой и после склеенной портлендской вазы. Замедлите темп, подойдите чуть ближе, чтобы вглядеться внимательнее, и вы не сможете не замечать трещин. Наберете скорость, будете описывать только то, что действительно важно, — и они исчезнут.
* * *
И что надеть, чтобы скрыть неожиданную потерю веса? Именно это заботило жену Кавалера через две недели после того, как Герой отплыл на Балтику. К счастью, сейчас начало февраля, и стоит жуткий холод. Ответ: просторные одежды последнего месяца беременности, а под них что-то подложить, тогда, по мере изъятия слоев, изменение силуэта будет воспринято как результат действия поразительно эффективной ускоренной диеты.
И что надеть ночью, чтобы в строжайшей тайне вынести дочь, которой всего неделя от роду, из дома на Пикадилли, отвезти в наемной карете на Литл-Тичфилд-стрит и оставить у кормилицы до тех пор, пока вы не решите, как забрать ее обратно, уже в качестве чужого ребенка, отданного на ваше попечение? Ответ: меховую муфгу.
Пришла новость о великой победе под Копенгагеном, которую одержал ваш настоящий муж, отец вашей драгоценной доченьки, вашего первого ребенка, как считает ваш возлюбленный, который горевал как безумный оттого, что не мог присутствовать при рождении девочки, и который обезумел от радости, когда стал отцом; он пишет вам об этом один-два раза в день; вы пишете ему по три или четыре раза. Пишет он теперь в основном о ребенке, о том, как ее окрестить, о том, что он, вне всяких сомнений, признает отцовство, о том, как он тревожится за ее здоровье. А еще о своей ревности. Он, конечно, не думает всерьез, что вы можете изменить ему, но убежден, что вами увлечены все мужчины Лондона. И, откровенно говоря, некоторые действительно увлечены. Пусть вы не можете быть приняты при дворе, пусть мисс Найт, которую в первый же вечер по возвращении в Лондон предупредили, что дальнейшие встречи с вами могут повредить ее репутации, не нанесла вам ни одного визита. Зато другие не стесняются это делать. Вас принимают, вы принимаете, вы должны устраивать званые обеды и музыкальные вечера, хотя бы потому, что ваш муж — вы теперь относитесь к нему как к отцу, которого у вас никогда не было, вы ведь вышли за него совсем девочкой, а теперь вы взрослая женщина — так вот, ваш муж-отец должен делать вид, что он по-прежнему состоятельный человек и что ему нет необходимости продавать свои коллекции. Вы решаете устроить прием и пригласить самого принца Уэльского! Какой-то знакомый с восторгом сообщает Герою, что принц всему городу твердит, как вы ему нравитесь. Он сядет рядом с вами, будет говорить вам нежности, стонет Герой. Он поставит свою ногу рядом с вашей! Вы обмениваетесь горячечными письмами, вы оба обезумели от разлуки. Вы заставляете его дать клятву, что он не станет сходить на берег, сколько бы ни продлилась стоянка, и не пустит на корабль ни одной женщины. Он держит обещание. И, в свою очередь, берет с вас клятву, что вы никогда, ни на одном приеме, не позволите принцу Уэльскому сесть рядом с вами (вы обещание не сдержали), но, когда принц все-таки прижал под столом свою ногу к вашей, вы быстро отодвинулись и под предлогом необходимости подготовиться к выступлению поспешно вышли из-за стола. Клятвы, что вы не будете выступать перед публикой, он с вас не брал.
На торжественном званом обеде в честь великой победы Героя в Копенгагене вы, недолго и сдержанно поиграв на клавесине, пускаетесь плясать тарантеллу, тянете к себе лорда ***, но он, по всей видимости, не решается принять приглашение, тогда вы хватаете за руку сэра *** и лишь через несколько минут вспоминаете, что прежде всего должны были пригласить мужа, он, бедняжка, галантно присоединяется к вам на несколько фигур, и вы чувствуете, как дрожат его подгибающиеся ноги. Затем вы маните Чарльза, но он отказывается. Перетанцевав с теми немногочисленными партнерами, которые нашлись для вас в зале, вы не чувствуете усталости, вы, конечно, выпили — как еще дожить до вечера, — и выпили, быть может, слишком много, это часто случается, вы же знаете. Но не желаете остановиться. Какое-то время вы танцуете одна. В Палермо, желая поразить гостей неаполитанским фольклорным танцем, вы плясали тарантеллу много раз, но в холодном сером Лондоне вы ее танцуете впервые. Но это не важно, тарантелла у вас внутри. У вас всегда находился повод для перевоплощения, вы были живой статуей или моделью художника, воспроизводили позы и жесты исторического лица или поэтического персонажа, воплощали их, или Позиционировали, как любят выражаться те, кто ныне подвергает вас осмеянию, вы пели, у вас на устах был чужой плач или чужая радость. Сейчас вам не нужен повод, на вас нет маски. Есть только ликование, сейчас, когда вы пляшете под музыку, звучащую у вас в голове, здесь, в Лондоне, в вашем доме; и ваш муж — вон он сидит и не смотрит на вас, отводит глаза, — а все остальные уставились, смотрят, вы так глупо себя ведете, но это не важно, вы чувствуете себя такой живой. Вы знаете, что лишились прежнего изящества, но это вы, уж какая есть, снова набираете вес, мать и служанки снова расставляют швы, и вы маните к себе черную Фатиму и светловолосую Марианну, они рядом с другими слугами стоят в дверях и наблюдают за весельем хозяев, зовете их вместе плясать тарантеллу. Обе стыдливо выходят на середину и начинают танцевать; Марианна заливается краской, бормочет что-то неслышно и убегает, но Фатима танцует так же страстно, как вы, Может, это все вино, а может быть, черная лоснящаяся кожа Фатимы, а может быть, безудержное счастье из-за Копенгагена, но вы теперь танцуете, взяв Фатиму за черную потную руку, — быстрее, быстрее, сердце бьется как сумасшедшее, увеличившиеся, полные молока груди бьются о ребра. У вас всегда был повод для перевоплощения, а сейчас он не нужен. Сейчас вы — это вы. Сама энергия, само неповиновение, само предзнаменование. И вы слышите гортанные крики, вопли, издаваемые вашим ртом, звуки самого странного происхождения, даже вам понятно, что это неприлично, что гости шокированы. Но этого они и хотели. Именно такой они вас и считают. Вам хочется сорвать с себя одежды, чтобы они увидели тяжелое тело, пятна и растяжки на животе, огромные, бледные, испещренные голубыми прожилками груди, экзему на локтях и коленях. Вы хватаете одежду на себе, на Фатиме. Вот такая, по их мнению, вы и есть, кружащаяся, орущая, вопящая, вся — рот, вся — груди, вся — бедра, вульгарная, необузданная, похотливая, сладострастная, мясистая, мокрая. Что ж, пусть увидят то, что они, как им кажется, и так видят. И вы тащите к себе Фатиму, чувствуете ее дыхание, дыхание, думается вам, Африки, и вы целуете ее в губы, ощущаете пряные ароматы дальних стран, везде хотелось бы побывать, но вы здесь, только здесь, и что-то переполняет вас, и вы танцуете, быстрее, быстрее. Что-то рвется изнутри, почти так же, как прорывался ребенок сквозь фундамент вашего тела, вам страшно, как и тогда, ведь вы думали, что умрете, женщине всегда кажется, что она умрет, когда схватки учащаются, казалось невозможным, что вы сумеете вытолкнуть такую огромную штуку из своего нутра. Как и тогда, вам страшно, хотя и не больно, не так больно, как рожать. Нет, это радость, это ощущение бьющей через край жизни; вы стали скандальной личностью, но вы так счастливы, так гордитесь им, и мир так велик, — он далеко, он, может быть, вернется нескоро, его могут ранить, могут убить, однажды его обязательно убьют, вы это знаете, — а вы так одиноки, всегда так одиноки, не так уж вы и отличаетесь от покорной Фатимы, вы чужие в этом мире, женщины, рабыни, обязанные быть такими, какими вас хотят видеть. Он так велик, мир, и вы так жадно в нем живете, но все вами недовольны. Но зато есть слава, его слава, и вы падаете на колени, и Фатима падает тоже, и вы обнимаетесь и целуетесь еще раз, а затем обе поднимаетесь, и Фатима, с закрытыми глазами, издает странное улюлюканье, оно вырывается и из вашего горла. И все гости чувствуют себя очень неловко, но вы давно уже привыкли всех смущать, вы теперь всегда всех смущаете. Вы видите это по их глазам, вы можете быть какой угодно, но ненаблюдательной вас не назовешь, вы просто притворяетесь, что не замечаете. Конфузятся? Пусть их. Это же так прекрасно — петь, и топать, и кружиться. Почему они порицают вас, смеются над вами? Почему так стыдятся вас? Ведь и они когда-нибудь чувствовали то же, что вы сейчас. Зачем же они хотят остановить вас? Вы же пытались стать такой, как они желают.
* * *
Моя обожаемая женушка, пишет Герой жене Кавалера. Расставание с тобой так невыносимо, от меня словно бы оторвали кусок. Так тяжело, я не могу поднять головы.
В феврале Герой получил трехдневный отпуск и навестил дочь на Литл-Тичфилд-стрит. Он плакал, когда взял малютку на руки и прижал к груди. Когда он уезжал на корабль, они плакали вместе.
Она всегда хотела рассказать ему о своей другой дочери, которой было уже девятнадцать и которой она дала собственное имя. Но подходящего момента как-то не нашлось, а теперь было слишком поздно. Первая дочь — это она сама, а эта малышка носила имя Героя, с женским окончанием «я». Так что крошечный младенец считался ее единственным ребенком.
Стоило Кавалеру уехать куда-нибудь с Чарльзом, как она тут же приказывала привезти девочку с Литл-Тичфилд-стрит. Она снова забиралась в постель и спала рядом с дочерью. Как мило с его стороны, что он никогда не упоминает о ребенке, она так ему за это благодарна. Ведь мог бы попрекать ее. Нет, он не станет. Когда Кавалер вернется, мать стукнет ей в дверь. Не хочу навязывать ему чужого ребенка, говорила она себе. На самом же деле она не хотела делить с ним этого ребенка, но когда-нибудь… конечно, уже скоро… когда он… и она уже не будет… тогда ребенка больше не придется отсылать!
* * *
Кавалер попрекал жену только за расточительность — за бесконечные траты на развлечения, например, и в особенности за счет на четыреста фунтов от виноторговца. Но она была не только расточительна, но и нерасчетлива. Она сама вызвалась продать все, что получила от королевы, и бриллиантовое колье, которое Кавалер много лет назад подарил ей на день рождения, и все остальные украшения. Лондонский ювелирный рынок был перенасыщен бриллиантами (слишком много нищих французских эмигрантов-аристократов пыталось продать здесь свои драгоценности); то, что в Италии могло бы принести тридцать тысяч фунтов, здесь ушло за двадцатую часть этой суммы. Но зато хватило денег на то, чтобы обставить дом на Пикадилли.
Теперь Кавалеру ничего не оставалось, как продать свои сокровища.
Список он составил два с половиной года назад, еще в прошлой жизни, перед отъездом из Неаполя. Те немногие из картин, которые были распакованы и украшали стены дома на Пикадилли, запаковали снова, после чего четырнадцать ящиков с произведениями живописи и прочие вещи отправились к аукционеру.
Трудно бывает выбирать. Оставлю это, но отдам то. Нет, это я отдать не могу. Это трудно.
Но, как только вы решаете расстаться со всем сразу, вам уже не трудно. Наоборот, вы чувствуете себя легко, бесшабашно. Важно ничего себе не оставлять.
Коллекция, в идеале, покупается предмет за предметом — так больше удовольствия, — но продавать ее таким образом предельно неприятно. Вместо долгого умирания от тысячи ран — один четкий, фатальный удар. Когда мистер Кристи прислал Кавалеру отчет о результатах торгов первых двух дней, полностью посвященных продаже его картин, он едва взглянул на цифры. Он не хотел знать, что Веронезе и Рубенс ушли за большую цену, чем он ожидал, а Тициан и Каналетто — за меньшую. Главное, что в целом он получил за них гораздо больше, чем заплатил, почти шесть тысяч фунтов.
Герой, несмотря на то что находился в море, велел своему агенту выкупить две из пятнадцати картин с изображением жены Кавалера. Соглашайтесь на любую цену. Они должны быть моими. И жене Кавалера: так и вижу на тебе табличку «продается». Как он может, как он может расстаться с твоими портретами? Как подумаю, что они достанутся невесть кому… Как бы я хотел купить их все! Больше всего Герой желал бы приобрести сладострастную Ариадну Виже-Лебрен, но, к несчастью, этой картины никогда не было в коллекции Кавалера.
Следующие два дня торгов в начале мая принесли еще три тысячи фунтов. Тогда Кавалер составил завещание — такое, какое всегда собирался составить, — он не видел причин менять что бы то ни было. И почувствовал облегчение, будто сбросил с плеч тяжелую ношу.
* * *
И что носить дома, в том доме, о котором ты всегда мечтал, в настоящем доме — загородном поместье, на ферме, с ручьем, пробегающим по твоей земле?
Простой черный костюм — даже за парадным столом. А при обходе владений, осматривая скот, приглядывая за обрезкой деревьев, — мятую шляпу и наброшенное на плечи полосатое коричневое пальто.
Несмотря на летнюю панику, ожидаемое вторжение флота Наполеона в воды Канала так и не состоялось. Герой направил в Адмиралтейство еще одно письмо. Нижайше прошу разрешения сойти на берег, ибо мне необходим отпуск. Он обратился к жене Кавалера с просьбой присмотреть дом, где он мог бы поселиться по возвращении, предположительно в октябре. Она нашла поместье с двухэтажным домом в неиспорченном цивилизацией пригороде Суррея, всего в часе езды от Вестминстерского моста. Друзья Героя считали, что кирпичный дом прошлого века и размеры угодий чересчур скромны и чересчур дороги — девять тысяч фунтов, — но, несмотря на это, Герой занял денег на покупку и попросил жену Кавалера подготовить дом к его приезду. Они с матерью занялись обустройством. Надо, чтобы дом был очень красивым, надо оштукатурить его, покрасить, повесить зеркала, расставить мебель (здесь будет все, и рояль, и флаги, и трофеи, и картины, и фарфор в честь побед Героя). Дом должен отвечать современным требованиям: она велела установить пять ватерклозетов и новомодные плиты на кухне. И он должен быть похож на ферму, с овчарнями, свинарниками и курятниками.
Офцы и свиньи и куры также забавны как королевский двор в Неаполе, пишет она Герою. Надеюсь я тебя неочень утомляю этими подробностими.
Моя драгоценная, ответил Герой, мне больше по сердцу твои разговоры о свиньях и курах, простынях и полотенцах, солонках и суповых ложках, плотниках и обивщиках, чем любые речи в палате лордов, ибо нет такой темы, которой, благодаря уму и красноречию, ты не могла бы придать живейшего интереса. Я согласен на африканских попугаев на веранде. Заверь Фатиму, что к ее крещению я постараюсь быть дома. Пожалуйста, не забудь распорядиться, чтобы мистер Морли протянул по берегам ручья и на мосту сетку, чтобы наша дочь, когда приедет к нам, не упала, упаси бог, в воду. Будь так добра, не забывай, что я не хочу в своем доме ничего, что не является моей собственностью. Рассказывай обо всем, что вы с миссис Кэдоган делаете. Ты пишешь о нашем рае. Не знаю, как я смогу дольше выносить разлуку с тобой. Победитель жаждет вернуться и снова стать Побежденным.
Когда Герой вернется, жена Кавалера и ее мать будут постоянно жить в Суррее, поэтому у Кавалера, хотя он по-прежнему снимает дом в Лондоне, нет иного выбора, кроме как поселиться там с ними. О нем не забыли. Ручей, переименованный женой в Нил, заселили для него рыбой. Но ему не разрешили взять из лондонского дома книги и французского повара. Жена сказала, что в его распоряжении будут библиотека и слуги Героя. Он не мог объяснить, зачем ему французский повар. Но он устал расставаться с вещами.
Вы отдаете это, это и то. И всегда остается что-то еще.
Как-то после целого дня, проведенного в Уондле на рыбалке, Кавалер остановился отдохнуть в гостинице, и с козел его кареты украли покрышку. Выйдя, Кавалер сразу увидел, что ее нет. Форейтор дремал. На глаза Кавалера навернулись слезы. По дороге домой он не мог думать ни о чем другом. Вернувшись, он, как только смог завладеть вниманием жены, тут же рассказал ей о происшествии. Она ответила: ой, да их все время крадут.
Из-за того, что его так взволновала потеря куска ткани, Кавалер почувствовал себя очень глупо. Стоимость покрышки невелика. Но дело не в деньгах. Иногда привязываешься к вещам, которые вообще ничего не стоят. Иногда, особенно если ты стар, именно к таким вещам и привязываешься больше всего. Потеря ручки, булавки или ленточки причиняет боль, боль неизбывную. Он настоял на том, чтобы подать в газету объявление о пропаже покрышки.
Пустая трата денег, сказала жена. Это же не бриллиант, который мы потеряли в Дрездене.
«С козел кареты джентльмена утеряна покрышка, малиновая с бело-голубой вышивкой, отороченная белым шелковым кружевом».
Ее не вернут, сказала жена Кавалера.
И ее, конечно, не вернули. Но она часто ему снилась. Пожалуй, эта утрата подействовала на него больше, чем утрата всего остального, с чем за последнее время пришлось расстаться.
* * *
Лежать в постели, отдаться во власть невероятной слабости, плыть между сном и явью, вспоминать прошлое, не думать ни о чем и думать обо всем, видеть склоняющиеся над тобой встревоженные лица — вот моя жена, вот ее мать. Кто-то прикладывает к его губам влажный платок. Что это за странное сипение? Кому-то здесь трудно дышать.
Приходится идти по каким-то бесконечным переходам, пока наконец он не осознает, что ноги больше не слушаются. У него остались неоконченные дела. Сейчас весна, и окно открыто, и слышатся голоса. Ему задают так много вопросов. Как вы, как вы себя чувствуете, вам лучше? Но они, конечно же, не ждут от него ответа? Не может ведь он сказать, хоть и собирался, что ему надо помочиться. И тем более не скажет, что простыня мокрая. Они могут рассердиться. А он хочет, чтобы их лица оставались такими же, как сейчас, улыбающимися, внимательными — ее лицо, его лицо. Они держат его руки в своих. Какие теплые у них руки. Они поднимают его. Он слышит шелест ткани. Вот, слева, его жена. Он чувствует ее грудь. А вот, с другой стороны, его друг. Держит его левой рукой. Надеюсь, я не слишком тяжел для них. В груди, где была такая боль, теперь огромная, гулкая пустота.
Он вырвался из подземелья раздумий. Он готов воспарить. Он взбирается вверх. Это трудное восхождение. Но в гору больше не нужно карабкаться. Он взошел. Как будто взлетел. Он так долго смотрел вверх, а теперь, с этой высоты, может посмотреть вниз. Какая широкая панорама. Так это смерть, догадался Кавалер.
Назад: 6
Дальше: Часть третья