5
Еще один шторм.
Неповоротливое грузовое судно «Колосс», в октябре покинувшее Неаполь с двумя тысячами редких античных ваз в трюме, пробороздило воды Средиземного моря, хладнокровно избегая кораблей воюющих держав, вышло через Гибралтарский пролив в океан, обогнуло Иберийский полуостров, прошло вдоль французского побережья и, прижимаясь к западной оконечности Европы, взяло прямой курс на Англию. В самом конце двухмесячного путешествия, недалеко от островов Силли попав в безжалостный хаос шторма, «Колосс» дрогнул, накренился, черпнул воды, дал течь и через какое-то время затонул. Этого времени хватило на то, чтобы спасти команду, и даже на то, чтобы перетащить в спасательную шлюпку ящик, в котором, как полагали матросы, хранились сокровища, — но не сокровища Кавалера. Над истинным сокровищем, над второй, лучшей, любовно собранной Кавалером коллекцией ваз, сомкнулись мутные морские воды.
Вода. Огонь. Земля. Воздух. Четыре разновидности бедствий. Имущество, погибшее в огне, исчезает. Оно превращается в… воздух. Имущество, погибшее во враждебной огню стихии, воде, не исчезает, но может попортиться (или если это, скажем, бумага, то набухнуть и сгнить). Оно продолжает существовать, пусть даже в нетронутом виде — но оно затоплено, секвестровано, недосягаемо. Оно где-то там, незаметно разрушается, в нем поселяются морские существа, течения бесцельно перемещают его с места на место, оно то поднимается над придонным илом, то вновь увязает в нем — участь менее счастливая, чем если бы оно лежало под землей; морское дно дальше, глубже, недоступнее. То, что погребено под землей, не так трудно извлечь на свет божий, возможно даже, что именно под землей оно лучше сохраняется. Вспомните города, похороненные Везувием. Но под водой…
Кавалер, одолевший свой шторм, пока не знал, что его вазы лежали на дне морском уже тогда, когда до побега из Неаполя оставалось несколько недель. «Вангард» сумел добраться до Палермо. И облегчение от того, что, как их ни трепало штормом, он все-таки выдержал унизительный морской переход, заглушило в Кавалере тоску, вызванную поспешностью отъезда, из-за которой он помимо картин смог взять с собой лишь малое количество избранных, самых любимых вещей. Он старался не вспоминать обо всем том, что осталось в его роскошных особняках без присмотра, доступное лапам грабителей. Он думал о лошадях, о семи красивых каретах, о Катеринином спинете, клавесине и рояле.
Но никто ведь не сказал, что ему никогда больше не увидеть покинутого добра. Никогда не принимать гостей на вилле около Везувия. Никогда не выезжать на рассвете верхом из дома в Казерте навстречу крикам загонщиков и лаю гончих. Никогда не смотреть со скалы в Посиллипо на купающуюся в озере красавицу. Никогда не стоять у окна обсерватории, наслаждаясь грандиозным видом на залив и милую его сердцу гору. Никогда. Никогда. Но, может быть?.. Нет. Никогда. Как и любой другой теоретик, Кавалер не был готов к столкновению с реальностью.
* * *
Итак, совсем недолго, временно, им придется жить в Палермо: на юге юга.
В каждой культуре есть свои южане — люди, которые стремятся поменьше работать и побольше танцевать, пить, петь, драться, убивать неверных супругов; люди, у которых чрезмерно оживленная жестикуляция, блестящие глаза, яркие одежды, причудливо украшенные средства передвижения, удивительное чувство ритма и обаяние, обаяние, обаяние. Они не амбициозны, нет, они ленивы, невежественны, суеверны, открыты, ничего не делают вовремя, заметно беднее (что же тут удивительного, говорят северяне); люди, которые, вопреки нищете и убогости, живут столь завидной жизнью — завидной для замученных работой, сдержанных, но не обремененных столь коррумпированным правительством северян. Мы выше их, говорят северяне, определенно выше. Мы не увиливаем от работы, как они, не лжем по любому поводу, много трудимся, пунктуальны, нашим бухгалтерским отчетам можно верить. Но им веселее живется. Свой юг есть во всех странах, в том числе южных: за экватором он лежит к северу. У Ханоя есть Сайгон, у Сан-Паулу — Рио, у Дели — Калькутта, у Рима — Неаполь, а у Неаполя (для тех, кто находится наверху полуострова, свисающего с брюха Европы, это практически Африка) есть Палермо — раскинувшаяся полумесяцем, жаркая, дикая, лживая, живописная вторая столица Королевства обеих Сицилий.
Они приехали сразу после Рождества. На пальмы Палермо, словно специально для того, чтобы разрушить стереотип, падал снег. Половину января они прожили в нескольких огромных неуютных комнатах на вилле, где почти не было мебели и полностью отсутствовали камины; южный город никогда не бывает готов к морозам. Герой не отходил от письменного стола, строчил гневные депеши. Закутанный в одеяла Кавалер дрожал от холода, грустил и страдал тяжелейшей диареей. И только его жена, которая не выносила безделья, часто уходила из дома, главным образом для того, чтобы побыть с королевой, надзиравшей за обустройством своего большого семейства в королевском дворце. По вечерам она рассказывала мужу и Герою о неряшливости местных слуг, о вполне понятной подавленности королевы и о ренегатстве короля, который без устали посещал маскарады, театры и прочие увеселительные заведения своей второй столицы.
Погода погодой, а Кавалер, его жена и их друг знали, что заехали далеко на юг, а следовательно, находятся теперь среди совсем уже ненадежных людей, среди мошенников и лгунов, чудовищно странных, чудовищно примитивных. Из этого естественным образом вытекала мысль о том, насколько важно сохранить привычный образ жизни. Они, люди, осознающие свою принадлежность к другой, более высокой культуре, предостерегали себя: нельзя распускаться, нельзя опуститься до уровня… джунглей, улицы, леса, болота, гор, пустыни (нужное подчеркнуть). Иначе мы начнем танцевать на столе, размахивая опахалами, засыпать над книгой, заниматься любовью когда вздумается, у нас разовьется чувство ритма, а тогда — сами понимаете… Пиши пропало.
* * *
Потеплело к середине месяца, как раз когда Кавалер неохотно согласился расстаться с непомерной суммой, которую запрашивали за аренду дворца у Мола. Дворец принадлежал благородному сицилийскому семейству, славившемуся — даже по местным меркам — своей эксцентричностью. Вообразите себе князя, на чьем гербе красуется сатир, держащий зеркало перед женщиной с лошадиной головой! Но дворец, стены которого были затянуты цветным шелком и увешаны портретами суровых предков, мог похвастаться чудесным расположением и превосходной меблировкой и как временное пристанище вполне подходил для британского посольства. К несчастью, сделать дворец своим домом, то есть музеем своих увлечений, Кавалер никак не мог: стены здания пропитывала чужая, тяжелая, мрачная история. Прошло уже несколько недель с тех пор, как они въехали, а большая часть вывезенных из Неаполя вещей оставалась нераспакованной.
Здесь, во внезапном и неприятно дорогостоящем изгнании, они, как никогда прежде, едины: большая женщина и маленький мужчина, переполняемые чувствами друг к другу, и страстно любящий обоих, оживающий в их обществе высокий худой старик. И хотя временами Кавалер радуется, когда жена и друг куда-нибудь уходят — их оживленность утомляет его, — но если их нет дольше трех-четырех часов, он начинает скучать. При этом он определенно желал бы, чтобы за столом не собиралось всякий раз столько гостей. Каждый вечер изрядное число тех, кто прежде составлял английскую колонию Неаполя, а теперь делил судьбу изгнанников, тем или иным путем попадало в дом Кавалера. Непредвиденно обильные ужины на двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят персон заканчивались, лишь когда жена Кавалера поднималась из-за стола, или падала, или становилась на колени — ей не нужны были просьбы, чтобы перейти к Позициям, — или шла к роялю, чтобы сыграть и спеть; она уже выучила несколько красивых, печальных сицилийских песен. Кавалеру эти вечера казались невыносимо долгими. Однако он не чувствовал себя вправе отказывать в гостеприимстве соотечественникам: ни у кого из них не было такого хорошего жилища. Во всем Палермо имелась только одна (ныне переполненная) гостиница, которая отвечала требованиям англичан, да и там комнаты от наплыва гостей-пленников подорожали вдвое или втрое. Соотечественники испытывали такие неудобства, что у Кавалера непроизвольно возникало желание обеспечить им привычный комфорт, дать возможность ненадолго покинуть временные дома. Пусть они, приехав в наемном экипаже, за проезд в котором с них запросили непомерно много, войдут в ярко освещенную резиденцию британского посланника и подумают: вот как живем мы. Вот на что мы имеем право. На эту роскошь, на это сумасбродство, на эту утонченность, на этот богатый стол; на эту обязанность приятно проводить время.
После ужина и представления, устраиваемого женой Кавалера, гости обычно плавно перемещались за карточные столы. Играли допоздна, обмениваясь последними сплетнями и снисходительными замечаниями о развращенности здешних нравов. Изгнанники пересказывали друг другу старые истории и делали вид, что не придают большого значения неудобствам теперешнего положения. Они старались создать друг у друга впечатление, что ничто не может повлиять на их способность получать удовольствие от жизни — как и на самые удовольствия. Жалобы, горестные жалобы, приберегались для писем, особенно писем в Англию, к друзьям и родственникам. Но ведь затем и письма: в них следует рассказывать о чем-то новом, и рассказывать выразительно. Общество же — для того, чтобы лениво изрекать старое — предсказуемое, прописное — такое, что не может смутить слушателя. (Одни дикари лепят наобум все, что думают.) А в письмах вы говорите: надо признаться, буду откровенен, должен сказать. Письма идут долго, и это питает надежды адресата на то, что за это время дела отправителя успели поправиться.
Некоторые хлопотали о возвращении в Англию. Ибо новости не радовали — то есть были именно такими, каких и ждали беженцы. Французы через две недели после побега правительства из Неаполя ввели в город шесть тысяч солдат, а к концу января клика просвещенных аристократов и ученых породила чудовище, назвавшее себя Партенопейской, или Везувианской, республикой.
Большинство изгнанников склонялись к мнению, что Неаполь следует считать потерянным навсегда. Иностранец, которому посчастливилось жить хорошей жизнью в бедной стране, жизнью до революции, очень быстро, едва утеряв свои привилегии, и с редкой прозорливостью понимает, какие ужаснейшие последствия для всей страны будет иметь революция. Даже Кавалер начал — без всякого удовольствия — подумывать об отставке и отъезде в Англию. Но пока он не мог найти предлога уехать из Палермо. Еще не время. Их блистательный друг, от которого зависит их общая судьба, не говорит ни на одном иностранном языке и уж тем более неспособен уловить скрытый смысл языка придворного — это под силу лишь профессиональному дипломату. Пока судьба страны неясна и может пойти как по одному, так и по другому пути, оставлять короля с королевой нельзя ни в коем случае. Он беседовал с королем, но тот (Кавалер сообщил об этом с большей досадой, чем намеревался) впал в невыразимую тоску — что случалось всякий раз, когда свежие новости из Неаполя заставляли забывать о том, как ему хорошо в Палермо.
Действительно, король впадал в ярость всякий раз, когда вспоминал, что об удовольствиях следует забыть. Если бы Неаполь сохранял нейтралитет, ничего бы этого не было, — орал он на свою жену. Это все она виновата, это все из-за ее любви к англичанам (то есть к жене Кавалера). Королева выслушивала тирады короля молча. Красноречивое молчание женщины, понимавшей, что она, хоть и умнее мужа, тем не менее всего лишь жена, послушная его капризам. Она — несмотря на несокрушимое недоверие к народу, со всей его хваленой преданностью королевской династии и Церкви, — была убеждена, что и французская оккупация, и эта непонятная республика, которая появилась на свет под защитой и при финансовой поддержке Франции, долго длиться не может. Неаполитанцы убивали французских солдат, имевших глупость гулять по темным закоулкам города. Двоих солдат убили в публичном доме какие-то посетители из местных, и двенадцать было зарублено при налете на одну из французских казарм. А потом, сказала королева жене Кавалера, у нас есть еще союзник — сифилис. Эта страшная по тем временам болезнь, часто смертельная или быстро делавшая человека инвалидом, которую итальянцы называли французской болезнью, а французы — le mal de Naples, была вполне способна унести по меньшей мере тысячу человек.
В доме Кавалера основное внимание уделялось не занятиям хозяина, а деятельности Героя. Капитаны других кораблей собирались к нему на совещания. Нужно было продумать план обороны Сицилии — на случай, если Наполеон предпримет попытку вторгнуться на остров. Кардинал Руффо, вместе со всеми оказавшийся в Палермо, добровольно вызвался вернуться в Неаполь и возглавить организованное вооруженное сопротивление французской оккупации. Он предполагал тайно высадиться на берег родной Калабрии, где ему принадлежало несколько огромных поместий, и из своих крестьян составить армию — кардинал сказал королеве, что, посулив освободить их от налогов и предоставить право беспрепятственного грабежа после того, как Неаполь будет отвоеван, рассчитывает набрать от пятнадцати до двадцати тысяч человек. Идею Руффо королева поддержала, несмотря на то что, за единственным исключением, не доверяла своим подданным. Она больше полагалась на блокаду Неаполя англичанами, которая неизбежно принудит и без того ослабленные войска французов отступить. А как только они уйдут, республиканцы окажутся беззащитны пред праведным гневом народа. Хвала Господу, — королева перекрестилась, — у народа нашлось куда выплеснуть злость.
До сих пор французы не делали попыток продвинуться на юг дальше Неаполя; маловероятно, чтобы в их планы входило пересечь Мессинский пролив. И все же в Палермо поселился страх перед революцией. Революционных речей слышно пока не было, но в город пришла мода на внешность попутчика революции: более короткие волосы у женщин, более длинные — у мужчин. А взгляните, как изменился способ укладки волос у образованного класса! Король издал указ: отказывать в абонементе всякому, кто появится в оперной или театральной ложе с ненапудренными волосами. Мужчин, отрастивших волосы ниже ушей, следовало хватать и брить; тех же из них, кто писал статьи или книги, сажать в тюрьму и обыскивать их жилища с целью обнаружения других доказательств революционных симпатий. Одним из таких доказательств были книги Вольтера, чьи работы — с 1791 года, когда его прах с пышной, достойной божества торжественностью перенесли в Пантеон, — являлись теперь синонимом якобинства.
Как странно: книга Вольтера может обеспечить смиренному читателю три года тюрьмы. Что за невежа этот безграмотный король! Кавалер в уединенной тиши своего кабинета по-прежнему восхищался мудрецом из Ферне, который, безусловно, оскорбился бы, узнав, что стал святым покровителем Революции и Террора. Можно ли было предвидеть, что восхитительную пародию Вольтера на якобы прогрессивные идеи своего времени современные читатели расценят как призыв к разрушению законно существующего строя, и все это — в интересах порядка и стабильности? Кто, кроме наивных и невежественных, мог всерьез полагать: то, что хорошо в книге, будет хорошо и в жизни? (Разве увлечение артефактами Древнего Рима заставляло его молиться Юпитеру и Минерве?) Увы, именно этим грешили некоторые из его вполне достойных неаполитанских знакомых. Кавалер опасался, что им придется дорого поплатиться за свое простодушие.
Нет, чтение есть вылазка в другой, чуждый читателю мир, откуда он возвращается обновленным, готовым достойно сносить несправедливость и несовершенство своего мира. Чтение есть удовольствие, бальзам — но не руководство к действию. Именно чтением Кавалер главным образом и занимался в те первые недели, пока был нездоров. В частности, перечитал эссе Вольтера о счастье. Для него это стало лучшим способом свыкнуться с чужеродностью ссылки: перенестись в чужеродность книги. Окрепнув, он со временем нашел в себе силы примириться с действительностью.
Диарея и ревматизм по-прежнему не давали ему присоединиться к королю, уехавшему на охоту в одну из загородных резиденций. Впрочем, кисло-сладкое очарование Палермо начало исподволь придавать Кавалеру сил. Рыжевато-коричневые дворцы у гавани фантастических смешанных стилей (византийско-мавританского, мавританско-нормандского, нормандо-готического, готико-барочного). Неясные очертания розоватой известняковой горы Пеллегрино: в конце каждой улицы видны либо горы, либо море. Сады из олеандра, плюща, агавы, юкки, бамбуковых, банановых, перечных деревьев. Палермо, признал Кавалер, тоже имеет право называться красивым городом, по-своему не менее красивым, чем Неаполь, хотя здесь, конечно, так не хватает вулкана, курящегося в отдалении под ослепительно голубым, безоблачным небом. (Ах, будь он хоть чуточку моложе! Он мог бы подумать о восхождении на Этну, на которой был всего раз, и то много лет назад.) В нем снова проснулась тяга к прекрасному — а с ней и старые привычки, привычки собирателя прекрасного. Его, одного из самых известных людей в стране, знакомого, хотя бы по переписке, со всеми достойными и учеными мужами города, завалили предложениями посетить, осмотреть, приобрести. Коллекционеры надеялись возбудить его зависть. Антиквары выставляли перед ним свои сокровища. Он смотрел, снисходительно соглашался смотреть, чувствовал мимолетное прикосновение желания. И ничего не покупал. Не только из-за беспокойства за свои финансы, нет. Он не видел ничего неотразимого, ничего такого, что непременно захотелось бы приобрести.
* * *
Коллекционер — придирчивый скептик. Его сила кроется в умении сказать: нет, это не то. И хотя в душе каждого коллекционера сидит вульгарный накопитель, его алчность обязана быть уравновешена способностью ей противостоять.
Спасибо, нет. Изумительно, но не совсем то, что нужно. Почти, но не совсем. На горлышке вазы едва заметная трещина, картина не столь хороша, как другая работа того же автора на ту же тему. Мне нужна более ранняя работа. Нужен совершенный экземпляр.
Душа влюбленного — полная противоположность душе коллекционера. Дефект, трещина — часть очарования. Влюбленный не бывает скептиком.
Взять хотя бы трио. Старший — великий коллекционер. Он на закате жизни стал влюбленным, и его тяга к коллекционированию начала угасать. Оказавшись в силках обстоятельств, он выпустил сокровища из-под опеки: некоторые бросил, другие отослал в далекое путешествие (и обрек их на участь, в глазах любого коллекционера совершенно чудовищную), остаток запаковал; он живет теперь без коллекции, он лишен комфорта и покоя, даруемого красивыми вещами, достоинство которых, в частности, заключалось в том, что они принадлежали ему. И, самое страшное, он не испытывает желания начать собирать что-то новое.
Двое других — люди, которые больше всего любят то, что их украшает, подчеркивает их статус. Символы того, чего удалось достичь, того, что для них важно, того, как их любят окружающие. Он собирает, точнее, копит медали; она — то, что делает ее красивее и возвещает о ее любви к нему. Кавалер, с его удивительно тонким пониманием вещей — где им лучше дышится, с какой неизбежностью они занимают все предоставленное им пространство, — ощущает в княжеском дворце чрезмерно сильное присутствие личности хозяина и не решается разместить в стенах временного жилища свои сокровища. А супруга, с его согласия, мгновенно заполонила новый дом портретами Героя, флагами, трофеями, фарфором, кружками, стеклом, изготовленными в честь Нильского сражения, создав таким образом еще один музей славы Победителя. И всего этого ей кажется мало.
Отношение к объектам страсти у влюбленного и у коллекционера различно. Коллекционер стремится стушеваться, держаться в тени, скрывает свою страсть. Не смотрите на меня, словно бы говорит он. Я — ничто. Посмотрите лучше, что у меня есть. Разве это — разве они — не прекрасно…
В мире коллекционера все говорит о существовании угнетающе огромного числа иных миров, сил, царств, эпох, помимо той, в которой он живет. Крохотный отрезок исторического существования коллекционера растворяется в его коллекции. А для влюбленного в его отношении к предмету влечения растворяется все, кроме мира любви. Этот мир. Мой мир. Моя красота, моя победа, моя слава.
* * *
Сначала он притворялся, что не замечает, как она, не отрываясь, смотрит на него, потом и сам стал смотреть. Эти долгие взгляды — как глубокие вздохи, передаваемые от одного другому.
Несмотря на готовность отдаться во власть сильных эмоций, которая так отличала их от Кавалера и делала такими похожими друг на друга, они не понимали своих чувств и не знали, как с ними поступить. Кавалер, не знавший страсти до встречи с молодой женщиной, ставшей его второй женой, сумел разобраться в своих чувствах очень быстро. Но Кавалер не нуждался ни в чьем понимании. А Герой жаждал именно понимания: чтобы его восхваляли, жалели, подбадривали. Кроме того, Герой — романтик: его тщеславие столь же сильно, сколь и непомерная застенчивость в том, что касается нежных чувств. Он так гордился дружбой Кавалера, дружбой, а затем и любовью (он осмеливался называть это любовью) его жены. Раз меня любят такие люди, значит, я действительно чего-то стою. Они вскружили ему голову оба, и ему не хочется знать, что скрывается за тем удивительным подъемом чувств, который он испытывает в их обществе.
Жена Кавалера понимает, какое чувство испытывает, однако впервые в жизни не знает, что с этим делать. Она не может не флиртовать — это такая же часть ее натуры, как и дар хранить верность. Верность — одна из тех добродетелей, которые даются ей безо всяких усилий, хотя нельзя сказать, чтобы она не желала эти усилия прилагать: ведь она человек героического склада. Оба они боятся обидеть, унизить, причинить боль Кавалеру. Боятся разрушить идеальное, нежно лелеемое представление о самих себе. Герой — человек чести. Жена Кавалера — переродившаяся куртизанка, оставившая свою былую сущность в прошлой жизни, чем и гарантирована ее искренняя преданность и безмятежная верность мужу. Герой хотел оставаться таким, каким был всегда. Она хотела оставаться такой, какой она — так блистательно — стала.
Все считали их любовниками. В действительности они еще ни разу не поцеловались.
Словно по обоюдному соглашению, они пытались истощить влечение друг к другу публичным и абсолютно искренним взаимным восхвалением. Так, на приеме у русского посла она наклонилась и поцеловала его медали. Герой даже не покраснел. Он в свою очередь не уставал рассказывать всякому новому человеку о ее героических свершениях — то, что остальные уже столько раз слышали. Обо всем, что она сделала для него, для британской короны. О ее храбрости во время шторма при переходе из Неаполя — за все путешествие она ни разу не прилегла — и о беззаветном служении королевской чете: она стала их рабыней, говорил он. И произнося слово «рабыня», испытывал дрожь, происхождения которой не понимал. Он повторял снова: — Она стала их рабыней.
Святая Эмма, называл он ее иногда, с самым серьезным выражением лица. Образец совершенства! Ему нравилось восхищаться собой, но еще охотнее он восхищался теми, кого любил. Он восхищался своим отцом, восхищался Фанни, восхищался Кавалером, и вот теперь — женщиной, которая была женой Кавалера. Он любил ее больше всех, а значит, восхищался ею больше, чем кем-либо другим. Она стала его религией. Святая Эмма! Никто не осмеливался улыбнуться. Но беженцами начало овладевать беспокойство. Благодарность Герою за то, что он вывел их из Неаполя и доставил в Палермо, сменилась недовольством. Они сели на мель, а он ходит с таким видом, словно кругом полный штиль. Не пора ли выйти в Средиземное море, воссоединиться с британским флотом и выиграть еще какое-нибудь сражение? Или вернуться в Неаполь, отбить город у французов и свергнуть марионеточное республиканское правительство? Чего он ждет, почему медлит?
Все, конечно, знали почему.
Когда бы она ни исполняла сюиту из своих знаменитых Позиций — все тот же репертуар, то же колдовское действо, которое даже самые жесточайшие ее критики признавали обворожительным, — он всегда присутствовал, смотрел как завороженный, его правый рукав подергивался, на полных губах блуждала блаженная, зачарованная улыбка. Клянусь Богом, это великолепно! — восклицал он. — Если бы здесь были величайшие актрисы Европы, они бы многому у вас научились.
Гости обменивались понимающими взглядами. Она теперь не только изображала Клеопатру, она и была Клеопатрой, обольстившей Антония; Дидоной, своими прелестями удерживавшей Энея; Армидой, околдовавшей Ринальдо, — героиней тех общеизвестных мифов древней истории и народного эпоса, в которых человек героической судьбы делает короткую остановку на пути к великой цели, подпадает под очарование неотразимой женщины и с нею остается. И остается…
Женское влияние на мужчин всегда вызывает неодобрение, этого влияния боятся, оно делает мужчин добрыми, нежными — а значит, слабыми; поэтому считается, что для воинов женщины представляют вполне конкретную опасность. Солдат должен относиться к женщинам грубо или по меньшей мере бессердечно, тогда он всегда готов к битве, к жестокости, к смерти, его держат узы воинского братства. Он остается сильным. Но наш воин уже очень устал, ему требовалось время, чтобы залечить раны, он нуждался в заботе. Много времени нужно было и на восстановление «Вангарда», сильно пострадавшего от шторма. И вообще, его присутствие в Палермо полезно. Пусть по состоянию здоровья он не готов выйти в море, но он не сидит без дела, он разрабатывает планы отправки эскадры капитана Трубриджа для блокады Неаполя с моря. Жена Кавалера помогает ему. Именно благодаря славе она так его любит. Рука об руку они идут к великой судьбе — его великой судьбе. И она не из тех женщин, что купаются в лучах славы Героя, нет — и она, в своем роде, тоже героиня.
* * *
Ему хотелось угождать ей. Ей — так отчаянно — хотелось угождать ему.
Честолюбие и стремление угождать — вещи вполне совместные у женщины. Вы угождаете — и получаете вознаграждение. Чем больше угождаете, тем вознаграждение выше. Вот отчего женщинам так удобна моногамия. Понятно, кому угождать.
У жены Кавалера было теперь двое мужчин, муж и их общий друг, кому она была рада угодить.
Кавалер испытывал все большие денежные затруднения. Несколько раз пришлось занимать у друзей; он был уверен, что сможет вернуть долг, как только его великолепные вазы будут проданы в Лондоне. А пока осторожно продавал кое-какие камеи, драгоценные камни, статуэтки и прочие вещи из тех, что вывез из Неаполя, те, которые меньше всего любил. У его жены тем временем родилась мысль попробовать выиграть деньги на текущие расходы за карточным столом. Однако то, что вначале было лишь очередным порывом помочь мужу, обернулось безудержной страстью. Новой страстью. Все, что она делала — играла, ела, пила, — было безудержно, становилось неодолимой потребностью. А усилившееся, удвоившееся желание угождать раздувало и ее личность, и ее аппетиты.
Кавалер знал, каковы ее истинные намерения, когда она до поздней ночи играла в «фараон» или в кости, и начал рассчитывать на ее успех, и поэтому ему было равно невыносимо как наблюдать, так и не обращать на нее внимания. Молить фортуну о благосклонности? Он презирал в себе все жалкое: в эти вечера он обычно уходил спать рано. Герой оставался рядом с его женой, подсказывал шепотом, сиял, если она выигрывала, уговаривал сыграть еще, если проигрывала. Как умно она играет, не важно, выигрывает или проигрывает, думал Герой. Против нее не устоял бы никто, если бы не ее милая слабость, из-за которой иной раз она перестает ясно мыслить. Он заметил, что уже от второго бокала бренди она пьянеет. Как странно, удивлялся Герой. На него два бокала совсем не действуют. Равнодушный и к спиртному, и к картам (Герой отличался почти такой же воздержанностью, что и Кавалер), он не понимал, что скорость, с которой она пьянела, была признаком не удивительной чувствительности, а развевающегося алкоголизма.
Она и правда играет бесподобно, но иногда продолжает играть даже после долгого везения, рискует драгоценным выигрышем, лишь бы подольше побыть рядом с ним. Никогда она не пьянеет настолько, чтобы забыть о его волнующем присутствии — рядом, позади, в дальнем конце комнаты, где он с кем-то разговаривает, жестикулируя, и где, если уж на то пошло, он точно так же чувствует ее присутствие, как и она его.
Теперь, когда она испытывает сильнейшую потребность прикасаться к нему, былую свободу обращения с ним заменяют сознательные, осторожные, неявные жесты. Остановившись у подножия огромной лестницы, чтобы пожелать спокойной ночи гостям, она рассеянно трогает приколотый к борту мундира пустой рукав, смахивает пылинку: заметила крошку, оставшуюся от сна в его правом, слепом, глазу и жалеет, что не может ее снять.
Он представляет себе, каково будет объятие без руки: оказываясь с ней лицом к лицу, он иногда чувствует себя так, будто падает на нее.
Она смотрит на его губы, полуоткрытые, когда он слушает; когда он говорит, она иногда спохватывается, что не поняла ни слова. Черты его лица кажутся такими большими.
Им легче, если они не смотрят друг на друга, но, бок о бок, стараются проявлять интерес к другим людям. Понятия «право — лево» получили новое значение. Правая сторона та, с которой Герой искалечен, там его неподвижный глаз, его пустой рукав. Она заметила, что он всегда садится по правую руку от нее, поворачивается к ней неповрежденной стороной.
Самые обычные ситуации рождают новые трепетные действия. Он сидит возле нее за карточным столом и видит, что она постоянно чешет левое колено. Ему хочется остановить ее, пока она не поцарапала свою дивную кожу. (У нее обострение экземы, это случается время от времени, но он не знает.) Не задумываясь, он наклоняется поближе, чтобы заглянуть в карты, которые она держит в правой руке, настолько близко, чтобы можно было прошептать на ушко совет по поводу следующего хода, и это — каким-то образом он догадался, что так и будет, — заставляет руку под столом, чешущую колено, остановиться.
Как мучительно помнят они о скрытых под одеждами телах друг друга. Как мучительно ощущают расстояние, отделяющее их друг от друга.
На банкете она вдруг понимает, что его левое бедро находится не больше чем в шести — нет, в семи — дюймах от ее правого бедра. На столе — четвертая перемена блюд. Он вполне справляется с изящным золотым столовым прибором, неким гибридным устройством, ножевилкой (лезвие смотрит вправо, а зубцы влево), подаренным каким-то почитателем после Нильского сражения, но она тем не менее берет свои нож и вилку, наклоняет торс к нему, ближе к нему, и, чтобы расплатиться за эту дерзость, рожденную непобедимым желанием, отодвигает от него правую ногу, прижимает ее к своей левой ноге. И чрезвычайно осторожно, чтобы не коснуться плечом его плеча, начинает резать для него мясо.
Этим вечером, за этим столом, не ее одну волнует расстояние между вещами.
Неужели только мне, — одна из приглашенных англичанок разглагольствует об удивительнейшем феномене, который ей довелось наблюдать, — неужели только мне посчастливилось видеть маленький остров очень интересной формы, чуть более удаленный от города, чем наш прекрасный Капри удален от Неаполя?
Остров?
Но из Палермо не видно никакого острова, — возразил кто-то из гостей.
Все пытаются меня в этом убедить, — чопорно отвечала мисс Найт.
А когда вы видели этот… остров? — принялся допрашивать ее лорд Минто, бывший посол на Мальте и знакомый Героя, гостивший у них уже несколько недель.
Большую часть времени его не видно. Когда небо совершенно безоблачно, его не разглядеть.
А если облачно, то вы его видите?
Если под словом «облачно», лорд Минто, вы подразумеваете, что небо затянуто облаками, то нет. На горизонте должно быть несколько легких облачков.
Леди Минто смеется. Вы, конечно же, видели обычное облако, но приняли его за остров.
Нет, это не облако.
Но прошу, скажите, почему же?
Потому что оно всегда имеет одни и те же очертания.
Гости замолчали. Жена Кавалера очень рассчитывала, что в беседу вступит Герой.
Вполне логично, — заметил Кавалер. — Продолжайте, мисс Найт.
Я не знаю, логично ли это, — сказала она. — Но не могу отрицать того, о чем свидетельствуют органы моих чувств.
Совершенно справедливо, — сказал Кавалер. — Пожалуйста, продолжайте.
Смею сказать, я чрезвычайно упорна, — продолжила мисс Найт и вдруг замолкла в нерешительности, будто не зная, с какой стороны, привлекательной или непривлекательной, выставила свою отличительную черту, которая ее саму так восхищала.
Так вы действительно видели остров? Настоящий остров?
Да, лорд Минто, — воскликнула она, — Видела. А потом, после того, как видела его не менее десяти раз, я сделала зарисовку и показала кое-кому из наших офицеров. Они сразу же узнали один из самых дальних Липарских островов, которые лежат…
Вулькано? — перебил Кавалер.
Нет, другое название.
Стромболи?
Нет, кажется, нет.
Вы так далеко видите, до самых Липарских островов, — пронзительно вскрикнула жена Кавалера, — О, хотела бы я иметь такое острое зрение.
Предлагаю тост за упорство мисс Найт, — сказал Герой, — Она женщина с характером, а характер — то, что более всего восхищает меня в женщине.
От этих слов мисс Найт покраснела так густо, что жена Кавалера потянулась через стол и похлопала ее по руке. Произошел своеобразный переброс чувства: комплимент, вдохновленный ею, но адресованный другой женщине, дал ей повод косвенным образом вступить в контакт с рукой Героя.
Увидеть отсюда Липарские острова невозможно, — заявил лорд Минто.
Мисс Найт, растерявшейся от столь быстрой смены комплиментов на неодобрение (к тому же и то и другое было высказано самыми важными джентльменами из присутствующих), овладели очень женские эмоции — она едва не лишилась дара речи, и Кавалер воспользовался паузой, чтобы поведать собравшимся о научной подоплеке миражей и прочих оптических аномалий: он читал об этом книгу.
Мне кажется, нам следует поверить утверждению мисс Найт о том, что она видела остров, — тоном знатока произнес он. — Разве сам лорд Минто не мог бы сказать, что видел собственное лицо? В зеркале, разумеется. Так и мисс Найт в неподвижных водах залива Палермо видела далекий остров, отражение острова, полученное тем же способом, каким камера-люцида создает на плоской поверхности образ объекта, только трех-или четырехгранной призмой в данном случае послужили облака и определенный угол преломления света. Многие из знакомых мне художников находят это гениальное изобретение весьма полезным при работе над рисунками.
Жена Кавалера довела до сведения собрания, что ее супруг — специалист по любому научному вопросу. Никто, — уверенно заявила она, — не обладает такими познаниями, как он.
У меня не хватит терпения дождаться малооблачного дня, чтобы увидеть этот остров-невидимку, — сказал мистер Маккиннон, банкир. — Может быть даже, при благоприятном расположении облаков мы сумеем увидеть Неаполь…
Не хотела бы я видеть наш Неаполь сейчас, — вздохнула старая мисс Эллис, которая прожила в этом городе тридцать лет.
Что, если Кавалер сможет увидеть Везувий? — весело сказал Герой. — Наверняка он скучает по своему вулкану.
Жена Кавалера думала в это время, что ей вовсе не нужна способность видеть на далеком расстоянии. Все, что ей хочется видеть, находится рядом.
* * *
Возможно ли, чтобы не один, а сразу двое мужчин сходили по ней с ума? Возможно ли, что оба настолько слепы, что не замечают ни ее вульгарности, ни ее бесстыдной льстивости?
С каждым днем Герой все сильнее влюблялся, Кавалер дряхлел и замыкался в себе, она же становилась все оживленнее, ее все сильнее охватывало лихорадочное желание выставлять себя напоказ. В прошлой жизни, в Неаполе, супруге британского посла и в голову не могло бы прийти дополнить высоконравственный репертуар живых картин танцем, тем более танцем фольклорным, эротическим, развязным. Но здесь, в Палермо, она пляшет для гостей тарантеллу. Новым сицилийским знакомым ее потрясание тамбурином, ее притопывание и кружение казалось лишь немного странным. Или неаполитанским. Но англичане — и беженцы из Неаполя, и те, кто остановился у них проездом, лорд Минто, например, возвращавшийся в Англию, или лорд Элджин, направлявшийся в Турцию послом, — были совершенно шокированы. Они находили, что ее манеры с каждым днем становятся все грубее и вульгарнее.
Ее наряды — кричащие, вызывающие. Смех — оглушительный. Болтовня — не остановишь. В самом деле, та сдержанность, которую люди называют элегантностью, ей совершенно несвойственна. Она не только по природе своей говорлива, но и считает, что от нее постоянно ждут каких-то замечаний, а искусство сдержанного высказывания ей так же чуждо, как и искусство умерять свои чувства. Поэтому она непрерывно говорит: либо о себе, либо о достоинствах мужа и их общего друга.
Разумеется, Герой восхваляет ее не менее рьяно. Гениальнейшая актриса столетия. Величайшая певица Европы. Умнейшая из женщин. Самая бескорыстная. Образец совершенства. Но, сколь бы одинаковы ни были они в безудержности своих излияний, ее как женщину судили много строже. Считалось, что именно она его соблазнила; упорной лестью завоевала его сердце и сделала своим рабом. Если бы она по-прежнему, как и десятилетие назад, оставалась самой прославленной красавицей эпохи, то достойное жалости помешательство Героя было бы более чем понятно. Но пасть к ногам — вот этой?
Ее недостатки множились. Однако самой злобной травле ее подвергали за несостоятельность в том, что считается величайшим женским достижением: умении поддерживать в должном состоянии свое уже не молодое тело и обеспечивать ему надлежащий уход. Приезжавшие из-за границы гости сообщали, что супруга Кавалера неуклонно набирает вес, большинство считало, что она полностью утратила привлекательность, и лишь некоторые снисходили до признания, что у нее все еще красивое лицо. Современный культ стройности, постепенно заставивший всех, равно мужчин и женщин, чувствовать себя виноватыми за то, что они недостаточно стройны, романтики введут еще через несколько десятилетий, а пока люди хорошего происхождения редко бывают худыми, — и все-таки она не заслуживает прощения за то, что позволила себе растолстеть.
Почему-то считается, что так называемые вульгарные люди не способны видеть себя со стороны. Имеется в виду, что если бы они только знали, как ужасно выглядят или ведут себя, то немедля избавились бы от своих недостатков: поработали бы над дикцией, стали сдержанными и утонченными, сели бы на диету. Самая, быть может, доброжелательная, но от этого не менее тупая форма снобизма. Попробуйте уговорить покладистого, но уверенного в себе взрослого человека плебейского происхождения избавиться от бесчисленных привычек, считающихся вульгарными, попробуйте — и посмотрите, насколько вы преуспеете. (Кавалер пробовал, и давно уже оставил попытки, и перестал обращать внимание: он любил ее.) Итак, подразумевалось, что она не замечает, как меняется ее тело. Но ведь ее любимые платья каждые несколько месяцев приходится расставлять, это занимает большую часть времени ее любимой матушки и помогающей ей Фатимы: можно ли этого не знать? И если теперь она одевается чересчур пышно, то именно затем, чтобы дать понять: смотрите не на меня, смотрите на мои шелковые платья, на кольца, на пояс с кисточками, на шляпу со страусовыми перьями, — стратегия самоустранения, не очень отличающаяся от поведения коллекционера, только значительно менее эффективная. Ибо злопыхатели смотрят и на то и на другое.
Ни одно письмо не уходило в Англию без жестокого замечания по поводу ее наружности. Невозможно описать, как она отвратительна. Она чудовищно огромна и с каждым днем становится все больше, писал лорд Минто. Я ожидала увидеть женщину неотразимого внешнего очарования, писала леди Элджин, но увы. Ничего подобного. Настоящая туша!
Рассказы об утере красоты были столь же чрезмерны, столь же преувеличены, как в свое время рассказы о самой красоте. Получалось, что раньше люди восхищались ею и закрывали глаза на ее низкое происхождение и порочное прошлое только потому, что она была так прекрасна. Только и единственно поэтому. А теперь, когда она больше не была воплощением красоты, все ранее подавляемые суждения — весь снобизм и жестокость — вырвались наружу. Заклятие снято, и голоса людей слились в едином хоре невероятных, злобных оскорблений.
* * *
Однажды весенним днем Кавалер объявил, что договорился о поездке на загородную виллу князя, чей городской дворец они занимали.
Вилла находилась на равнинных землях к востоку от Палермо, где в течение последнего столетия строили загородные дома многие знатные семьи. Из-за больного глаза Героя, обладавшего повышенной чувствительностью к свету, они выехали во второй половине дня, чтобы солнце светило в спину. В карете жена Кавалера постоянно пересаживалась, чтобы лучше видеть пышные рощи лимонных и апельсиновых деревьев. Мужчины сидели тихо. Герой теребил глазную повязку и наслаждался заботой, которую проявляли к нему, Кавалер предвкушал удовольствие разделить с близкими людьми впечатления от того, о чем он читал сразу в нескольких книгах, написанных англичанами, путешествовавшими по Сицилии. Но он понимал, что сейчас нельзя рассказывать слишком много, иначе он испортит сюрприз, который ожидает его компаньонов. И какой сюрприз!
Нет фантазера большего, чем фантазер-южанин. Даже потрясающий воображение уединенный загородный замок-собор, который строил в Англии богатый кузен Кавалера Уильям, по дерзости замысла не мог соперничать с виллой, выстроенной покойным сводным братом сицилийского князя. Величественное двухэтажное здание из белого и телесно-розового камня трио увидело издалека, из окон кареты, но внешний облик не давал ни малейшего представления об уникальном внутреннем содержании. Уникальность стала понятна, лишь когда они подъехали к воротам, охраняемым двумя сидящими на корточках монстрами с семью глазами и без шей. Впереди простиралась широкая аллея; по обеим сторонам тянулась вереница пьедесталов, на которых стояли весьма гротескные существа.
О, только взгляните.
Здесь-то Кавалер и начал рассказ. Обращаясь к жене, он особо подчеркнул, что эту виллу двенадцать лет назад посещал сам Гёте, когда ездил из Неаполя на Сицилию, за год до кончины князя, виновника появления здесь этих статуй, мимо которых они сейчас проезжают (здесь еще много других). С видимым удовольствием Кавалер отметил, что реакция великого поэта была вполне предсказуемой: тот нашел виллу ужасающей и пришел к выводу, что ее владелец безумен.
А это что? — воскликнула жена Кавалера.
Карета пронеслась мимо коня с человеческими руками, верблюда-бактриана с двумя женскими головами вместо горбов, гуся с лошадиной головой, человека со слоновьим хоботом и ястребиными когтями.
Это — духи, охранявшие князя, — ответил Кавалер.
А это?
А это — человек с головой коровы, едущий верхом на дикой кошке с головой человека.
Давайте остановим карету, — предложил Герой.
Впереди нас ожидает много больше, — ответил Кавалер. Он указал на обезьяний оркестр с барабанами, флейтами и скрипками, смотревший на них с крыши виллы. Давайте поедем дальше.
Лакеи ждали их, чтобы помочь выйти из кареты, а на пороге огромных входных дверей, приветствуя гостей, стоял толстый приземистый камергер в черной ливрее.
Я никогда не видел черных ливрей, — прошептал Герой.
Надо полагать, он еще носит траур по покойному господину, — сказала жена Кавалера.
Кавалер улыбнулся. Я бы не удивился, дорогая, если бы ты оказалась права.
Перед входной дверью (покосившейся, с потрескавшейся древесиной) их встречал карлик с головой римского императора, увенчанной лавровым венком, верхом на дельфине. Жена Кавалера похлопала карлика по голове. Внутри много интересного, хотя вилла порядочно разорена, — сказал Кавалер. Вслед за камергером, по довольно грязной лестнице, через холлы и вестибюли, мимо самых загадочных созданий и противоестественных пар, они поднялись на первый надземный этаж.
О, смотрите!
Двухголовый павлин верхом на ангеле, стоящем на четвереньках.
Господи боже!
Русалка с собачьими лапами совокупляется с оленем.
А поглядите на это!
Жена Кавалера замерла перед двумя сидящими фигурами — пышно разодетыми, играющими в карты: дамой с лошадиной головой и джентльменом с головой грифона в алонжевом парике и короне.
Хотела бы я один денек походить с лошадиной головой, — воскликнула она, — Почувствовать, каково это.
О, — сказал Герой, — уверен, вы были бы самой красивой лошадью на свете.
А я хотел бы видеть лица наших гостей, когда ты с лошадиной головой сядешь играть с ними в «фараона», — сказал Кавалер. — Без сомнения, ты выиграешь все игры.
Жена Кавалера изобразила громкое лошадиное ржание, и мужчины рассмеялись.
За компанию Кавалер готов был смеяться над увлечениями покойного князя, он хотел единения с женой и другом. Но также он хотел быть уверен, что их изумление столь же просвещенно, как и его собственное. Кавалер, куда бы он ни попадал, имел тенденцию брать на себя роль гида, ментора. Он бы и на похоронах читал лекции по истории кладбищенских памятников для скорбящих рядом людей. Каким прекрасным противоядием от волнения и горя может быть эрудиция!
Пристрастие князя к лошадям с головами и конечностями других животных, а также к людям с лошадиными головами побудило Кавалера вспомнить Хирона, Пегаса и прочих коней античной мифологии, обладавших необычными дополнениями к телу. Ему показалось уместным заметить, что эти мутанты непременно оказывались полубогами. Вспомните мудрого учителя Ахилла. Он был наполовину конем, наполовину человеком. Или гиппогриф, чьим отцом был грифон, а матерью кобыла: у Ариосто это символ любви.
Любви. Жена Кавалера услышала, как отозвалось это слово в замогильной тишине виллы. Она его не произносила. Их друг — тоже.
Кавалер не думал о любви как таковой, но это слово показалось ему подходящим амулетом против тревожащего буйства чувств, столь гротескно выражаемых чудищами, которыми князь населил виллу и территорию вокруг нее.
Их друг тоже избегал мыслей о любви и потому рискнул внести скромный вклад в ученую беседу. В Египте, — начал Нильский Победитель, — рассказывали об одной огромной статуе. Это существо с головой и грудью женщины и телом льва. Представьте, как она лежит там, в песках, внушая благоговейный ужас.
Да, да, я читала об этом! Она поджидает путников, останавливает их и убивает. Кроме тех, кому удается разгадать ее загадки, тех она отпускает.
Да, моя дорогая, это другое жестокое существо, — мягко сказал Кавалер, — Но я бы не удивился, если бы мы наткнулись на твоего сфинкса, или на египетского, или на кого-то похожего прямо здесь, в этих самых комнатах, среди каменных приятелей князя. Пойдем посмотрим?
Уж мы ей зададим загадку, — крикнула жена Кавалера.
Они, то и дело восклицая, чтобы привлечь внимание спутников к очередному уродливому и несовместимому сочетанию, вошли в следующую гостиную. Камергер плелся следом, весь молчаливое неодобрение веселости гостей, их высокомерной снисходительности к окружающему.
Человеческое воображение всегда забавляют фантазии на тему биологических мезальянсов: существа, которые выглядят не так, как им положено, или способны вынести испытания, которые, по логике вещей, выносить не должны. Таких существ с удовольствием выдумывают художники. Таких существ выставляют в цирке и на ярмарке: уродов, мутантов, странные пары, животных, исполняющих трюки, противные их природе. Кавалеру, быть может, и незнакомы представления Босха и Брейгеля об адских страданиях и искушениях святого Антония, но зато он видел несколько менее вдохновенные изображения существ неестественной анатомической сборки, которых называют демонами или монстрами. И если бы дело ограничивалось присутствием во всех углах княжеской берлоги всевозможных уродов, она бы не была столь уж оригинальной. Гораздо сильнее поражало изобилие причудливых, пугающих — нет, безумных — предметов обихода.
Лампы в форме частей тела человека или животных.
Столы из обломков керамической плитки, слишком высокие для того, чтобы за ними сидеть.
Колонны и пирамиды — по меньшей мере сорок штук — из разнообразного фарфора и фаянса; у одной колонны основанием служил ночной горшок, вершиной — составленные кружком маленькие цветочные горшки, а стержнем — чайники, постепенно, от основания к вершине, уменьшающиеся в размерах.
Люстры из многоярусных, подвешенных как серьги, донышек, горлышек и ручек от разбитых бутылок и барометров.
Канделябры высотой более трех футов — зловеще кренящиеся, слепленные на скорую руку из кусочков бульонных чашек, блюдец, мисок, кувшинов, чайников. Изучив один из этих канделябров более внимательно, Кавалер с удивлением обнаружил, что среди жалких обломков, кое-как соединенных друг с другом, попадаются фрагменты фарфора редкостной красоты.
Вазы, из боков или основания которых вылезает либо свиток, либо очередной мутант.
В конце концов Кавалеру стало казаться, что его окружает не гротеск, а бесконечный сарказм, и ему стало не по себе. К гротеску Кавалер был готов. Но его потрясло внезапное открытие: оказывается, князь по характеру был коллекционером, в неком безумном воплощении — пусть он копил вещи не найденные или приобретенные, а выполненные по его заказу. Соединение фрагментов дорогого фарфора и обломков кухонной утвари было не просто язвительным отголоском демократии вещей, свойственной многим аристократическим коллекциям, например собранию герцогини Портлендской, где изысканная живопись соседствовала с коралловыми ветвями и морскими раковинами. Как всякий коллекционер, князь окружил себя предметами, предназначенными для того, чтобы привлекать внимание, вызывать изумление гостей. Эти вещи служили ему визитной карточкой. Он прежде всего был владельцем этих вещей — они говорили за него, отражали его видение мира. Но говорили они совсем не то, что, как и все великие коллекционеры, хотел сказать с помощью вещей Кавалер: посмотрите, сколько в мире прекрасного и интересного. Вещи князя объявляли: мир безумен. Жизнь, стоит отойти от нее на некоторое расстояние, превращается в фарс. Что угодно может превратиться во что угодно другое, все может быть опасным, может обрушиться, пошатнуться. Обычный предмет можно сделать из чего угодно. Любая форма может быть нарушена. Любая, самая простая вещь может неожиданно сменить предназначение.
Сколько всего там было! Трио, следуя за камергером, переходило из комнаты в комнату. Постепенно, под грузом эмоций, от переизбытка впечатлений, они перестали воспринимать окружающее. Князь, как всякий одержимый собиратель, не мог остановиться — ему всего было мало. Как всякий коллекционер, он жил в переполненном пространстве: вещи накапливались, множились. Но он изобрел способ умножать их еще больше.
Камергер привел посетителей в огромный зал, в один из многих покоев дворца, где все — потолок, стены, двери и даже замки — было зеркальным.
Где же чудовища, спросила жена Кавалера. Здесь нет чудовищ.
Кавалер объяснил, что некоторые наиболее затейливые создания покойного князя были вывезены и уничтожены его сводным братом, нынешним главой семейства, которого огорчала непреходящая дурная слава виллы.
Слуги внесли чай и стали устанавливать все необходимое на огромном буфете, панели которого были составлены из сотен кусочков распиленных старинных позолоченных рам различной резьбы. Одетый в черное камергер, попав в эту комнату, оживился.
Видели бы вы нашу виллу, когда был жив хозяин, вырвалось у него. Канделябры сияли, зал был полон гостей его высочества, все танцевали, веселились.
Князь давал балы? — резко спросил Кавалер, — Я крайне удивлен. Мне казалось, что человек его вкусов и темперамента должен предпочитать уединение.
Это правда, ваше сиятельство, — ответил камергер. — Хозяин предпочитал бывать на вилле один. Но его супруге иной раз недоставало общества.
Супруге? — воскликнула жена Кавалера. — Он был женат?
А дети у них были? — спросил Герой, не удержавшись от мысли, что беременная женщина, вынужденная находиться в этих стенах, должна была бы родить урода.
У моего господина было все, что составляет счастье человека, — ответил камергер.
Очень трудно в это поверить, подумал Кавалер и пошел осматривать зал.
Осмелюсь намекнуть, — робко начал камергер, — что ваши сиятельства не должны садиться…
Не должны садиться?
Камергер показал. Вот туда.
Вот как. В самом деле. Вряд ли кто-то сможет сидеть на стуле с ножками разной длины. И туда тоже, — заметил Герой, махнув рукой в направлении обыкновенных стульев, поставленных спинками друг к другу. — Это было бы в высшей степени нелюбезно, согласитесь.
И туда, — серьезно продолжил камергер, показывая на три красивых резных стула, которые стояли вполне правильно — так, чтобы сидящие на них могли разговаривать, глядя друг другу в лицо.
Почему? — удивленно воскликнула жена Кавалера и, обратив лицо к мужу, закатила глаза, объясняясь на понятном обоим немом языке супружества.
Ваше сиятельство, дотроньтесь до любого из этих стульев…
Она направилась к ним.
Осторожнее, миледи!
Она провела рукой в кольцах по бархатному сиденью и расхохоталась.
Что такое? — спросил Герой.
Там внутри шип!
Не лучше ли нам, — сказал Кавалер, — пропустить чай и выйти в парк. Сегодня прекрасный день.
Мой хозяин пожелал бы того же, — сказал камергер.
Кавалер, недовольный тоном камергера, который с первой минуты показался ему немного дерзким, повернулся, чтобы наградить слугу неодобрительным взором и жестом показать, что он им больше не нужен (один из редких случаев, когда прислуге смотрят в лицо), и тогда только заметил: у камергера один глаз — тусклый серо-голубой, а другой — блестящий карий, что, надо полагать, по замыслу покойного князя, должно было рифмоваться с прочими несуразицами.
Жена Кавалера, за долгие годы преданного супружества научившаяся мгновенно понимать, куда направлено внимание мужа, сразу заметила то же, что и Кавалер. Пока камергер почтительно кланялся и пятился к двери, она тихонько шепнула что-то Герою. Тот улыбнулся, дождался, когда камергер выйдет, и лишь тогда сказал, что был бы рад иметь разные глаза, голубой и карий, лишь бы оба хорошо видели. Жена Кавалера воскликнула, что с разными глазами он был бы очень красив.
Не выйти ли нам на воздух? — предложил Кавалер.
Надеюсь, вы извините меня, если я не пойду с вами, — проговорил Герой, выглядевший утомленным. Он устал, он часто уставал. Сейчас ему казалось неодолимым даже то усилие, которое потребовалось бы, чтобы опустить на больной глаз повязку, защищавшую от испепеляющего сицилийского солнца.
Пожалуйста, останься с нашим дорогим другом, — сказал Кавалер жене. — Я с удовольствием погуляю один.
Однако, перед тем, как их оставить, он, желая быть уверен, что они в полной мере оценили необычность комнаты, в которой находятся, не удержался от еще одного замечания.
Глядя на потолок, на неправильной формы дымчатые зеркальные панели, он объяснил, что изобилие зеркал в комнате кажется ему самой свежей из идей князя. Я и сам когда-то думал, — сказал он и умолк, горестно вспоминая зеркальную стену и необъятную панораму, открывавшуюся из его обсерватории в Неаполе.
Обратите внимание, — продолжил он, подавив боль, — обратите внимание, как мастерски все сделано. Большие зеркальные листы предварительно разбиты на множество небольших кусков разной величины, а затем искусно собраны воедино, благодаря чему и достигается столь причудливый эффект. Все кусочки положены под небольшим углом друг к другу и в результате отражения множатся. И вот, внизу нас трое, но наверху нас — три сотни! Однако я нахожу, что подобное излишество предпочтительнее монотонности, которая могла бы возникнуть, если бы такой огромный зал был покрыт цельными зеркальными полотнами.
Жена Кавалера и Герой внимали ему с уважением. Обоих искренне интересовало то, что говорил Кавалер. В то же время на протяжении всей речи Кавалера они подсматривали друг за другом в зеркале. Зеркала в комнате — всегда соблазн. Еще больший соблазн — огромный купол из битого зеркала, фасеточный глаз мухи, в котором они множились, накладывались друг на друга, деформировались, — но уродство, порожденное зеркалами, только смешило их.
И когда Кавалер удалился осматривать другие залы и гулять по парку, а они осознали, что остались вдвоем — отец ушел, а дети остались одни в комнате смеха, — они, толстая женщина и маленький однорукий мужчина, замолчали, замерли, изо всех сил стараясь смотреть только в зеркала, но тут на них обрушился шквал столь безграничного счастья, столь бескрайнего блаженства, что они, уставшие от желания, пьяные от восторга, кинулись друг к другу в объятия и поцеловались (их поцелуй длился и длился), и это объятие, этот поцелуй распадались, множились в зеркалах наверху.
* * *
В этой странной обстановке, где все говорило о затворничестве, об отказе от обыкновенных сантиментов, где роман был возможен только с вещами, двое людей, давно любивших друг друга, дали волю самой обыкновенной и самой сильной из всех человеческих страстей, и с этого момента для них не было пути назад.
Но Кавалера ждало еще одно откровение. Он отсутствовал почти час, и этого времени было достаточно, чтобы его жена и их общий друг во всей полноте ощутили, какой ураган выпустили на волю, и, смущенные его мощью, решили отправиться на поиски Кавалера. Они обнаружили его в парке, на мраморной скамье, — Кавалер сидел спиной к алому гибискусу и малиновой бугенвиллеи, стелющимся по низкой, увенчанной монстрами стене. Он заговорил с ними странным, приглушенным голосом. Он рассказал об одной забавной скульптуре, замеченной им по дороге в парк: Атлас, широкая мускулистая спина которого сгибается под тяжестью пустой винной бочки. Они не могли не заподозрить, что его мрачность вызвана догадкой о случившемся. Но Кавалер все это время даже не думал о своих спутниках.
Пока он спускался по одному из двух пролетов монументальной наружной лестницы и шел к задней стороне виллы, он еще помнил о них. Но потом он увидел нечто особенное — то, что заставило забыть и о них, и о себе.
То была часовня князя. Кавалер вошел в сырое помещение и замер. Высоко над головой он почувствовал какое-то движение. Летучая мышь? Он ненавидел летучих мышей. Но потом понял, что для летучей мыши оно слишком велико и только чуть колышется. Нечто свисало с высокого золоченого потолка, потревоженное весенним ветерком, который он впустил в часовню, когда открыл дверь. Он уже мог различить очертания — фигура человека в натуральную величину, коленопреклоненного в молитве, но без какой-либо опоры. Когда глаза Кавалера окончательно привыкли к темноте, он увидел, что человек висит в затхлой пустоте на длинной цепи, прикованной к его макушке. Цепь тянулась к крюку, ввинченному в пупок огромного Христа, прибитого гвоздями к кресту, который, в свою очередь, был горизонтально прикреплен к потолку. И Распятый, и висящий в воздухе человек, взывающий к нему, были выкрашены в неприятно реалистичные цвета.
Богохульство не могло растревожить ярого атеиста. Зато мог страх, его собственный страх, пронзивший солнечное сплетение при виде повешенного, а также столь явно выраженный неизбывный страх другого человека. Так значит, кунсткамера князя — не свидетельство его сумасшествия. Нет, все это — выражение ужаса.
Он был смелее меня, подумал Кавалер, стремглав выбежав из часовни и усевшись ждать жену и друга.
Князь довел любознательность и жадность коллекционера до их крайней формы, когда привязанность к вещам выпускает наружу неуправляемый дух шутовства. У него были все основания бояться, но он хотел посмеяться над своими страхами. Вещи утащили князя вниз, на самое дно чувств, и, естественно, опустившись достаточно глубоко, он понял, что попал в ад.
* * *
Кавалер наконец узнал от Чарльза, что его вазы погибли вместе с «Колоссом» в прошлом декабре, 10-го числа. То есть свое опасное морское путешествие он совершал тогда, когда коллекция уже лежала на дне морском. Почему они не спасли хотя бы часть сундуков, хотя бы несколько? Ему стало известно, что в том единственном сундуке, который матросы, полагая, что там драгоценности, спасли, оказалось заспиртованное тело английского адмирала, которое везли на родину для захоронения. Черт бы его побрал, написал Кавалер Чарльзу.
Гибель любимых вещей бывает страшнее смерти любимого человека. Людям положено умирать — хотя об этом они вспоминают редко. Живет ли человек в скучной осмотрительности, как сейчас Кавалер, играет ли со смертью, как его прославленный друг всякий раз, когда выходит в море, — конец всегда один, и он неизбежен. Но, казалось бы, вечные, великолепные античные вазы! Они, жившие столько веков, несли в себе обещание бессмертия. Мы и собираем-то их, привязываемся к ним отчасти потому, что их уход из этого мира отнюдь не предопределен. Если же обещание нарушено, по неосторожности или из-за несчастного случая, наш протест кажется бессмысленным, наше горе — чуть неприличным. Но траур, усугубляющий, а потому облегчающий горе, необходим.
Неверие — наша первая реакция на известие о том, что чего-то, безмерно нами любимого, больше нет. Прежде чем начать оплакивать, человек должен избавиться от чувства, будто ничего не произошло. Лучше, если человек присутствовал при несчастье. Кавалер был свидетелем угасания Катерины, склонялся к ней, чтобы услышать ее последний вздох, своими глазами видел, как его несчастная жена прекратила свое существование; оплакивал ее, потом простил за то, что она умерла, и перестал оплакивать. Если бы вазы погибли при пожаре в его доме, если бы их пожрала лава, чье наступление он видел бы собственными глазами, он знал бы, как оплакивать любимые вещи; траур сделал бы свое дело — и закончился бы раньше, чем несправедливость потери нанесла ему безнадежную рану.
То, что случилось не на наших глазах, приходится принимать на веру. Но Кавалеру становится все труднее верить. Известие о том, что вазы погибли много месяцев назад и так далеко, было для него равносильно известию о кончине любимого человека, столь же далекой по времени и расстоянию. Известие о такой смерти всегда отмечено печатью недостоверности. Представьте: вам сообщили, что некто, отправившийся на другой конец света, некто, встречи с кем вы ожидали со дня на день, на самом деле вот уже много месяцев, как умер. Вы же все это время, не зная о потере, спокойно жили обычной жизнью. Это воспринимается как насмешка над бесповоротностью смерти. Смерть уменьшается до информационного сообщения. Они же всегда немного нереальны — именно поэтому мы можем поглощать их в таких количествах.
Кавалер оплакивал свои сокровища. Но траур, который начинается с таким запозданием, в сомнении и неверии, не может быть полноценным. По-настоящему оплакивать не получалось — Кавалер злился. Ведь и без этого в первые невеселые недели в Палермо способность его организма к восстановлению, душевная гибкость подверглись серьезному испытанию, серьезному как никогда. Он сумел собраться с духом и вернуться к прежним увлечениям, пусть и не в таких масштабах, как прежде. Но потеря драгоценных ваз стала для Кавалера последним ударом. Его, человека, который раньше не мог себе и представить, что с ним может случиться несчастье, все больше охватывало горькое разочарование.
Его мир все больше сужался. Он мечтал о возвращении в Англию, несмотря на то что отставка едва ли означала уход на покой: он задолжал банкирам пятнадцать тысяч фунтов, значительную часть которых рассчитывал вернуть после продажи ваз. (Теперь придется снова занимать у дорогого друга; конечно, денег у того меньше, чем у Кавалера, но он так щедр.) Впрочем, сейчас, как подсказывала интуиция, уезжать из Палермо не стоит. Если есть хоть малейшая вероятность того, что король и королева в ближайшие месяцы смогут вернуться в свою первую столицу, имеет смысл подождать. Такой, как раньше, жизнь в Неаполе, конечно, никогда уже не будет, но, по крайней мере, те, кто разрушил его счастье и вызвал все его потери, понесут наказание.
Расстояние предало его. Время стало его врагом. Его взгляд на время, на перемены сделался таким, как у большинства пожилых людей: он ненавидит перемены, поскольку для него, для его тела, любая перемена — к худшему. А если уж от перемен никуда не деться, пусть они происходят быстро, пусть отнимают как можно меньше времени, которое ему еще осталось. Ему не терпится дать волю своему гневу. Он пристально следит за новостями из Неаполя и часто совещается с королевской четой и их министрами. Главная добродетель дипломата — терпение, умение дождаться, пока события дадут всходы и созреют, — изменила ему. Он хочет, чтобы события развивались стремительно и он стал бы наконец свободен, свободен, уехал бы из проклятого Палермо и вернулся в Англию. Почему все тянется так долго?
Для жены Кавалера и Героя мир тоже сузился, но — самым возвышенным образом. Он сузился до них двоих. Любая перемена нынешнего положения чревата опасностью разлуки. Кроме того, Палермо начинает нравиться жене Кавалера, впрочем, она единственная из троих, в ком есть что-то южное.
Не меняйте ничего!
В мае, через пять месяцев после приезда в Палермо, Герой впервые покинул город. Он повел свою эскадру к западной оконечности Сицилии, разведать, нет ли признаков перемещения французских кораблей. Друзей он заверил, что его отсутствие продлится не больше недели. Море спокойное. Погода великолепная. Шрам болит «не более обыкновенного», а значит, шторма не будет.
Все это свидетельствовало о выздоровлении их друга и очень обрадовало Кавалера. Женщина, которая, по общему мнению, несла ответственность за бездеятельность Героя, также возрадовалась, увидев, что к нему возвращается здоровье. Она приносила ему счастье и тем самым возвращала здоровье, и это было для нее очень важно; он снова пойдет на войну и завоюет для Англии еще большую славу, одержит новые, более великие победы. В то же время его отъезд причиняет ей невыносимую боль. Они пишут друг другу каждый день, письма, как молнии, прочерчивают разделяющее их пространство. Но как грустно бывает отпускать эти дорогие сердцу листочки в большой мир, даже если почти нет опасности, что они потеряются. Отправка письма подтверждает наличие расстояния и расставания. Она только тогда в полной мере осознала, что его рядом нет, когда написала первое письмо — через несколько часов после его отъезда. И тогда все утешения — что он не так уж и далеко, что его не будет не так уж и долго — потеряли силу. В действительности понимание того, как скоро ее письмо попадет к нему в руки, как скоро он его прочтет, и причиняло боль. Она смотрела на письмо, на эту птичку, которая полетит к его груди. Она должна вручить его лейтенанту с лоснящимся лицом, который почтительно ждет на пороге гостиной. Он галопом поскачет на запад, быстро одолеет ту сотню миль, которая разделяет их, и отдаст письмо прямо ему в руки. Но ей не хочется расставаться с письмом, которое завтра будет там, с ним, в то время как она будет здесь, без него; и, ошеломленная осознанием потери, она разражается слезами. Неожиданно понятия времени и пространства теряют всякий смысл. Почему все не может быть прямо здесь? Почему не может происходить одновременно?
* * *
Кавалер был околдован женщиной, которая стала его женой, он восторгался ее талантами и прелестями, любил ее, до сих пор любил очень сильно, но, в отличие от Героя, не боготворил ее, не поклонялся ей. Ей было за тридцать, и он желал ее меньше. Любовью они не занимались уже около двух лет. Кавалера немного волновало, сильно ли она этим недовольна. Но женщины часто бывают рады, когда сексуальное влечение мужа угасает. Она никогда его не укоряла; а в нем ничуть не уменьшилось доверия, восхищения, привязанности — всего того, что проходит под именем любви, — он получал все то же удовольствие, заботясь о ней. Но желал он ее красоту, ее непревзойденную красоту.
Герой любил ее такой, какой она была. Именно такой. И поэтому его любовь была именно такой, о какой всегда мечтала бывшая знаменитая красавица. Герой считал ее царицей.
Там, в большом мире, им обоим требовалось мужество, чтобы предъявить людям свою отнюдь не идеальную наружность. Здесь, в мире их любви, они становились самими собой. В минуты нежности они признавались друг другу, сколько неловкости им приходится испытывать из-за своих тел. Он тревожился, что культя внушает ей отвращение. Она заверила его, что благодаря своим ранам он ей только дороже. Она призналась, что ей стыдно, что она настолько больше его, но она надеется, что он не против, ведь она готова на все, лишь бы доставить ему удовольствие, потому что он заслуживает самой красивой женщины на земле. Он сказал, что считает ее своей женой. Они поклялись друг другу в вечной любви. Как только развод, или другое слово, на «с» (его нельзя произносить), освободит их, они поженятся.
Герой никогда раньше не знал любовного блаженства. И она в его объятиях испытывала доселе неведомое счастье. Она заставила его рассказать обо всех женщинах, с которыми он спал; их было немного. Человек, которому для того, чтобы испытать желание, нужно восхититься, обречен на скромную сексуальную жизнь. Он, еще более ревнивый, чем она, не в силах и помыслить спросить о тех, кто был у нее до Кавалера. (Она еще не сказала ему, что у нее есть дочь.) Он признался, что ревнует к Кавалеру. Его преследует страх ее потерять. Она вызывает у него дрожь.
Каждый, так или иначе, попал в ловушку обмана.
Хотя сексуальное влечение Кавалера и угасло, он не мог стать настолько нечувствительным к эротическим флюидам, соединяющим других людей, чтобы не заметить, что произошло между женой и его другом. Собственно, он, как и все прочие, за несколько месяцев до поездки на виллу чудовищ уже считал их любовниками. И он всегда считал: дурак тот, кто, женившись на красавице тридцатью шестью годами младше себя, не ждет в один прекрасный день чего-либо подобного. Потом, нельзя не признать, что он последние несколько лет пренебрегал любовными отношениями с женой, хотя это не совсем его вина. Что ж, остается лишь поздравить себя, что до сих пор жена не давала ни малейшего повода для ревности, ни разу не поставила его в унизительное положение; и что после стольких лет брака ее чувства отданы человеку, к которому, после нее самой, Кавалер привязан в мире более всего.
Канале]) не тот человек, который, подобно жене или другу, старался бы не замечать очевидного. С ними ему все ясно. Но его обманули собственные чувства. Он не осознает, что ревнует, что обижен, унижен. Подобные чувства неразумны, зачем же их испытывать? Он считает, что не должен роптать. И, следовательно, не ропщет. Но что поделаешь, если все в нем восстает против этого, ведь он чувствует, что жена испытывает то, чего никогда не испытывала по отношению к нему. Самообман — умение жить вопреки своему характеру, так же как он живет не по средствам, — часть неизбывного таланта Кавалера быть счастливым, его способности не унывать ни по каким поводам, кроме предельно неприятных. Человек с темпераментом Кавалера и так носит в себе много злости и страха. А он виртуозно владел искусством подавлять опасные эмоции.
Раз он обманывается в собственных чувствах, то, естественно, ошибается и в отношении того, насколько способен обманывать окружающих. Со смешной наивностью одержимого Кавалер воображает, что, пока притворяется, будто ничего не знает, злые языки будут молчать. Он надеется на свою репутацию трезвомыслящего человека широких взглядов: если такой муж убежден, что в дружбе его жены с другим мужчиной нет ничего предосудительного, люди должны верить не своим подозрениям, а его хорошей мине, в умении носить которую, он знает, ему нет равных. Жизнь среди сильных мира сего научила Кавалера, что ложь способна завуалировать неприглядную реальность, а отрицание очевидного затмевает грязные истины. Для него — лишь очередной выход в свет, когда приходится притворяться, будто он ничего не знает о некоем неудобном факте. Ему не приходит в голову: чем дольше он будет закрывать глаза на происходящее, тем большим болваном его будут считать.
Кавалер не понимает, кем он уже предстал перед обществом и кем останется до конца жизни, да и после: знаменитым рогоносцем. И Герой не способен понять, кем стал в глазах людей и кем его будут считать: наполовину Лоренсом Аравийским, который сам себя назначил спасителем тупоголовых наместников, наполовину Марком Антонием, любовником, безудержно стремящимся к погибели.
В отличие от Кавалера Герой по крайней мере знает, что чувствует сам. Но, если кто-то относится к нему отрицательно, ему трудно это понять. Из негативных чувств ему понятны лишь небрежение и равнодушие. О том, что кто-то не одобряет его, он и раньше узнавал последним — настолько сильно в нем сознание собственной правоты — и сейчас не осознает, что стал предметом насмешек и жалости, а его офицеры и матросы уверены, что их обожаемый командир околдован сиреной. Не осознает он и того, насколько сильно недовольны им в Адмиралтействе: по его приказу Неаполь начал преждевременное наступление на Рим, это он отвлек ресурсы на эвакуацию королевской семьи, он задерживал возобновление боевых действий против французов, оставался в Палермо, поставив во главу угла восстановление неаполитанской монархии. Неверно оценивал ситуацию? Нет, полностью забыл о самой необходимости оценки — по личным причинам, о которых судачат все кому не лень.
Жена Кавалера, наиболее здравомыслящий человек из всех троих, тоже, в каком-то смысле, обманывалась. Она прекрасно знала благородный характер Кавалера и не могла не верить, что все как-нибудь да образуется. Они оба любят Кавалера. И он любит их обоих. Почему же им не жить всем вместе, с Кавалером в роли доброго отца? Конечно, они будут необычной семьей, но все-таки семьей. (Английская жена Героя в уравнение не вписывалась.) Жена Кавалера осмеливалась даже надеяться, что после всех бесплодных лет с Чарльзом и Кавалером сможет забеременеть.
Недавно ей приснился сон. Она, как в былые времена, шла вместе с Кавалером по склону вулкана. Только это, кажется, был не Везувий. Наверное, Этна. Они, похоже, знали, что несколько часов назад началось небольшое извержение, и спустя какое-то время Кавалер предложил сделать привал, поесть, отдохнуть, подождать, пока вулкан немного успокоится. Она сняла пропотевшую блузку, чтобы просушить ее. Как приятно прикосновение ветра к коже! Они ели голубей, зажаренных на костре, который развел Кавалер. Какие сочные! Потом они снова полезли вверх, и горячий пепел хрустел под ногами. Ей вдруг сделалось страшно от того, что откроется взору, когда они дойдут до вершины. Это же опасно, ведь извержение еще не прекратилось — вопреки заверениям Кавалера. И вот они на самой вершине, и перед ними страшная пасть кратера. Кавалер велел ей не двигаться с места, а сам подошел ближе. Чересчур близко. Она хочет крикнуть, предупредить, чтобы он был осторожен. Но, открыв рот, она не может издать ни звука, хотя старается изо всех сил, даже горло заболело. Кавалер стоит на самом краю кратера. Он, как сгорающие страницы книги, постепенно чернеет. Оглядывается и улыбается ей. И когда она наконец вновь обретает голос и начинает кричать, он срывается в огненную бездну.
Отшатнувшись от этой ужасающей сцены, она вырвалась, пробила тяжелую крышу сна и очнулась на кровати, задыхаясь, утопая в поту. Тогда я стала бы вдовой. Сон был так ярок. Первое побуждение — одеться, пойти в спальню Кавалера и убедиться, что с ним все хорошо. Но потом она поняла, что нарисовало ее воображение, и была потрясена, шокирована, пристыжена. Значит ли это, что она желает смерти своему мужу? Нет, нет. Все как-нибудь само образуется.
* * *
Еще одна ночь. Поздно, очень поздно. Гости, должно быть, разъехались, подумал Кавалер, уже давно находившийся в своей спальне. Его терзала бессонница стариков и обиженных. О стольком нужно было подумать и еще о большем не думать: об утрате коллекции, о долгах, о неясном будущем, о непонятных болях в разных частях его дряхлого тела, о еще более непонятном ощущении униженности. Жизнь, когда-то полная стольких возможностей, больше не предлагает ни одной приемлемой.
Он больше часа пролежал в постели и так и не нашел удобной позы, которая призвала бы сон. Теперь на балконе за огромным окном, обрамленным силуэтами высоких пальм, он невидящим взором смотрит в напоенный ароматами воздух. Подсвеченные луной облака висят очень низко, небо излучает розоватое сияние. Ночь неподвижно висит над городом. От этой неподвижности только усиливается досада, будто время остановилось. Это вечная ночь, ночь абсолютная. Даже облака, движение которых могло бы показать, что время все-таки идет, застыли. Доносится чуть фальшивое мужское пение, не иначе кошачий концерт какого-то местного жителя, жалобы на муки любви, отдаленное громыхание кареты, крики ночной птицы, еле слышные голоса английских моряков, которые, распевая гимны, переплывают залив на корабле. И тишина.
Злость мешает вернуться в постель. Пусть это глупо и по-детски, мечтать о том, чтобы извержение разрушило Неаполь, но иногда, перед тем как заснуть, Кавалер не может отказать себе в подобных фантазиях. Если бы он только мог наказать тех, кто причинил ему горе, если бы мог придумать достойную кару за свои обиды, за свои потери. Тогда он вернулся бы в Англию. Как он зол. Как безутешен.
Кавалер был прав, полагая, что гости уже ушли. Действительно, слуги почти закончили уборку большого зала. Жена и друг разошлись по своим апартаментам, потом, в два часа ночи, жена Кавалера вернулась к Герою. Она принесла берберские фиги, гранаты и сицилийские пирожные, посыпанные белым сахаром и лимонной цедрой. Она беспокоилась, что он так мало ест, ведь он такой худой и так мало спит. Только это время — обычно с двух ночи до пяти утра, потом она возвращалась к себе — они проводили вместе, наедине; она могла спать допоздна, но он всегда вставал с зарей. Сейчас они тоже стояли на балконе, вдыхали теплый ночной воздух, пропитанный ароматами лавра, цветущих апельсиновых и миндальных деревьев, восторгались окрашенными оранжевым и розовым облаками, словно спустившимися с небес. Но их не грызла тоска по утерянному, по тому, чего нет. Все, в чем они нуждались, у них было.
Она любила его раздевать, как ребенка. Ни у кого из мужчин, которых она знала, не было такой чудесной кожи, нежной, как у девушки. Она прижималась губами к бедному обожженному обрубку руки. Он вздрагивал. Снова целовала. Он вздыхал. Она целовала его в пах, и он смеялся, и увлекал ее на постель, в их любимую позу — у них успели образоваться свои привычки. Она клала ему голову на правое плечо, он обнимал ее левой рукой. Так они лежали всегда: это было очень удобно. Вот твое место. Твое тело — моя рука.
Она перебирала его кудрявые волосы, притягивала его голову так, чтобы чувствовать его дыхание. Она касалась его щеки, его красивой щетины. Она влекла его к себе, ее ногти бежали вниз по его спине, щекоча, царапая, потом, заглаживая причиненную боль, ладонь скользила вверх. Их безмятежный покой начинал обретать ритм. Она закидывала ногу ему на бедро, прижимала его к себе. Он стонал и падал в ее тело. Начиналась упорная работа наслаждения: таз движется, кость в ножнах плоти растворяется в чистом падении. Как глубоко. Прикоснись ко мне там, сказала она. Хочу там твои губы. И здесь. Глубже. Надавливая, сжимая, она сначала боялась испугать его силой своего желания, он казался слишком хрупким для нее. Но ему нравилось, когда она овладевала им, нравилось, как она переполняла его своими чувствами.
Тело к телу; жидкость к жидкости; внутренность, наполненная, заполненная извне. Он чувствовал, что она поглощает его, он хотел жить внутри ее.
Она закрывала глаза, хотя ничто на свете не доставляло ей большего счастья, чем видеть его лицо, над своим, под своим; видеть, что он чувствует то же, что и она. Она ощущала, как он переполняется и переливается через край. Она никогда не думала, что мужчина способен любить так же, как она. Ей всегда хотелось забыть о своем теле, бросить его в судороги наслаждения, раствориться в чистом ощущении. Но мужчины, она знала, чувствуют не так. Мужчина никогда не забывает о своем теле, как может забывать женщина, потому что, совершая акт любви, мужчина должен толкать тело вперед. Он отдает акту любви часть своего тела, но потом, по завершении, забирает обратно. Таковы уж мужчины. Но теперь она узнала, что и мужчина способен любить всем телом. Что и мужчина может стонать и льнуть, когда он ложится на нее и пронзает ее. Что он хочет отдаться ей не меньше, чем она хочет отдаться ему. Что не нужно притворяться, будто она испытывает больше удовольствия, чем на самом деле; что он желает ее с той же силой, с какой она желает его. Что они оба пускаются в поход за наслаждением с одинаковой неуверенностью в своем умении это наслаждение дарить и получать, и с одинаковой легкостью, с одинаковым доверием. Что они равны в наслаждении, потому что равны в любви.
Между тем внешний мир жил своей жизнью: неизбывная тайна единовременности. Пока происходит одно, происходит также и другое. И Везувий, и Этна полыхали и дымили. Трио готовилось отойти ко сну. Кавалер в своей постели думал об утонувших сокровищах, о вулкане, о потерянном мире. В другой постели его любимая жена и любимый друг думали друг о друге, переплетаясь, утопая в полноте удовлетворенного желания. Они нежно целовались. Усни, любовь моя. Усни, повторяет она. Я не могу уснуть, отвечает он, я слишком счастлив. Поговори со мной, просит он. Я обожаю твой голос. Она, не без умысла, начинает пересказывать последние новости из Неаполя: блокада капитана Трубриджа, начавшаяся в конце марта, не слишком эффективна; Христианская армия кардинала Руффо, насчитывающая уже семнадцать тысяч человек, делает удивительные успехи; трудности, связанные с… Под ее голос он засыпает. Герой теперь очень любит спать.