Ночью пронеслась гроза с многоводным ливнем, но к утру не посвежело — во влажном воздухе стало еще тяжелее дышать. Погода испортилась, как видно, окончательно: солнце так и не показалось, затянутое сплошной облачной мглой, и зарядил мелкий дождь, почти невидимый, еле слышный, но неистощимый. Как будто банный, теплый туман повис, не двигаясь, не редея, над тускло-зеленой равниной, слинявшей от этой обильной влаги. На стрельбище все промокли до нитки: и солдаты, выведенные в полном боевом снаряжении на проверочные стрельбы, и офицеры из инспекторской комиссии, производившие проверку. Люди хлопотали здесь с рассвета, обливаясь, как в гигантской парилке, потом, смешавшимся на их телах с дождем. Немного позднее на вездеходе сюда прибыл и командующий вместе со своим заместителем и командиром дивизии. Не надев плаща, Меркулов медленно, не замечая этого докучливого ненастья, прохаживался, с любопытством посматривая вокруг. А глядя на командующего, и все, кто приехал с ним, также остались в одних гимнастерках, быстро потемневших на плечах и спинах. Над дощатой башенкой, из окон которой обозревалась вся территория стрельбища, был поднят на шпиле красный шар — сигнал, предупреждающий окрестное население. Шли так называемые боевые одиночные стрельбы; отчитывалась в своей огневой выучке девятая рота капитана Борща. И то ли погода не благоприятствовала этим занятиям, то ли неудача первого взвода, получившего уже неудовлетворительную оценку, испортила людям настроение, само это раздраженное, недоброе настроение стало, как часто бывает, причиной новых неудач и огорчений. Парусов, чтобы не выслушивать критических замечаний, отошел в сторонку, к палатке, поставленной для начальства, и бросал время от времени холодные взгляды на командира полка Беликова. Тот внешне сохранял полное спокойствие, поглощенный раскуриванием папиросы. Отсырев, она гасла, и он вновь терпеливо разжигал ее, чиркая спичку за спичкой, она опять гасла, и можно было подумать, что только это его и занимает. В отличие от Беликова, командир батальона заметно нервничал, подзывал к себе капитана Борща, тихо выговаривал ему и давал наставления. Капитан козырял и шел во взводы; простецкое, немолодое лицо его горело розовым румянцем, как у сконфуженного школьника. Сейчас на исходном положении находился второй взвод, и дело у него обстояло тоже из рук вон скверно. Два стрелка, вызванные на огневой рубеж, были тут же возвращены в строй, потому что не попали в «пулеметчика» — первую мишень; третий плохо бросил гранаты и промахнулся, стреляя в последнюю, в «бегунков». Второй взвод начинал еще хуже, чем кончил первый. И это было совершенно неожиданно и необъяснимо после всех учений и тренировок, проведенных в батальоне. Если бы Борщ, хлопотливый, исполнительный труженик Борщ, старый служака, был суеверным человеком, он, пожалуй, решил бы, что его людей сглазили. Вероятно, все же их действительно подвела погода: этот окаянный полутуман-полудождь, в котором за сто метров предметы превращались в собственные свои белесые тени. Но было же, было время — Борщ отлично помнил! — солдатам, которыми он тогда командовал, приходилось воевать и в худшую погоду, и пожаловаться на них мог бы разве только противник, если бы он сохранял еще способность жаловаться. Солдаты второго взвода, сбившись в притихшую кучку, стояли возле землянки, в которой полчаса назад получали боевые патроны; отсюда поодиночке их вызывали на рубеж. И каждый всей кожей чувствовал — на него устремлено в эти минуты общее внимание: придирчивое — у приезжих больших начальников, встревоженное — у своих, близкое к отчаянию — у командира взвода лейтенанта Жаворонкова. Ему-то, их непосредственному командиру и воспитателю, приходилось сейчас горше, чем кому-либо, — солдаты чуяли и это. Но они были бессильны, кажется, что-нибудь изменить. Даже Булавин, превосходный стрелок, один из лучших в полку, был обескуражен и удручен. И в самом деле, чтобы поразить цель, надо было предварительно ее обнаружить, но именно это — увидеть цель — и не удавалось его товарищам. — Нуль видимости, представляешь? — дыша Булавину в самое ухо, шептал кто-то из стрелков, получивших «неуд». — Я ж тебя вижу, недотепу, — вяло возражал он, — даже очень хорошо вижу. — На счастье бьешь, как слепой, наугад, — оправдывался стрелок. — Уйди ты, не стой над душой! — томясь, просил Булавин. Рядом шумно, всей своей атлетической грудью дышал Даниэлян. Точно пытаясь найти объяснение тому, что случилось, он озирался на товарищей, на наблюдательную вышку с красным шаром, на фанерные щиты с правилами стрельбы, расставленные справа и слева, на далекий, серый, как полоска дыма, лес на горизонте, на молчаливых, недовольных генералов, собравшихся сегодня в таком большом количестве. И недоумение и обида овладевали его нежной и пылкой душой. Впереди по полю, залитому водой, шел, поднимая фонтаны брызг, полковник из инспекторской комиссии: он проверял по-падания. Только что отстрелялся рядовой Опекушин; одинокая фигура солдата плоским силуэтом маячила в толще дождя. И все на стрельбище — солдаты и офицеры — следили со своих мест за полковником, ожидая результатов проверки. Лейтенант Жаворонков, переминаясь с ноги на ногу, морщился и прикусывал губу, как от физической боли. Да, собственно, то волнение стыда, что испытывал лейтенант, впервые выведший свой взвод на это испытание и позорно проваливавшийся, мало чем от нее отличалось. В кучке солдат послышался негромкий голос сержанта Разина, командира отделения и члена комсомольского бюро. — За «отлично» не скажу, а на «хорошо» отстрелялся. Опекушин волевой, не растеряется… Разин один, кажется, продолжал твердо верить в успех. И вообще этот подвижный, ловкий, бойкий сержант — рыбак из Одессы — почитал первой обязанностью командира воспитывать в любых условиях оптимистическое отношение к жизни. Полковник-проверяющий поскользнулся на глине, замахал руками и упал бы, наверно, если б его не поддержал за локоть солдат-сигнальщик. Утвердившись на ногах, полковник поспешно, как бы даже сердясь на солдата за помощь, высвободил руку. Навстречу к нему шагнул капитан Борщ; в его взгляде был немой вопрос. — Срам, срам! — хрипло бросил полковник. — Ну и стрелки у вас, горе! — Виноват, — Борщ силился изобразить на своем розовеющем лице учтивое выражение. — Цыплят по осени считают, товарищ полковник, как у нас говорят. — Утешаетесь. — Полковник был зол и на погоду, и на собственную неловкость — чуть не грохнулся на глазах у командующего, — и на необходимость торчать с утра до вечера на этом размокшем, скользком, как каток, стрельбище. — Напрасно утешаетесь. Для вас осень наступила уже, товарищ капитан. Борщ неуверенно улыбнулся; он был так расстроен, что даже не понял жестокого намека — его лучшие, отлично подготовленные стрелки позорились сегодня один за другим. Заспешив, полковник-проверяющий скрылся в деревянной будке, где за крохотным, вкопанным в землю столиком сидел над раскрытой ведомостью еще один член комиссии. — Форменный потоп! Промочил насквозь сапоги, — пожаловался полковник. — Опекушин «неуд»… Четвертый из четырех возможных. Анекдот! — Да, погодка… Отчасти влияет, — протянул майор за столиком. И осторожно, стараясь не касаться влажным рукавом бумаги, написал в ведомости против фамилии Опекушина: «Неуд». А Опекушин еще брел одиноко по полю, возвращаясь во взвод прямиком, не огибая луж, спотыкаясь и оскальзываясь. И ему казалось, что это ровное, серое, тонущее в дожде поле никогда не кончится. Не поднимая глаз, он встал позади своих товарищей по взводу и принялся утирать рукавом малиново-красное, как после бани, лицо. Солдаты даже не стали его расспрашивать: и так все было понятно. Командир дивизии Парусов скользнул взглядом по Опеку-шину и отвернулся; на командующего он тоже старался не смотреть. Еще по пути сюда в машине он попросил у Меркулова разрешения не начинать стрельб, пока не улучшится видимость, — это была вполне основательная просьба. Но Меркулов ответил, что он не возражал бы против отмены стрельб лишь в том случае, если б и на войне боевые действия совершались исключительно в условиях хорошей видимости. И теперь Парусову мерещилось, что и это насмешливое отношение к его просьбе, и эта отвратительная погода, и эта явная, постыдная растерянность его людей — все соединилось для того, чтобы унизить его, ущемить. Так уж у Парусова неизменно получалось: явления жизни, в каком бы отношении он к ним ни находился, воспринимались им только с двух точек зрения: либо как благоприятные, сопутствующие его желаниям, либо как неблагоприятные, противостоящие им. Его самолюбие, как и его тщеславие, никогда не оставалось нейтральным: оно либо тешилось, не испытывая, впрочем, ни при каких обстоятельствах полного удовлетворения, либо страдало. И его мнительность никогда не терпела поэтому недостатка в пище для себя. Пронзительно протрубила труба. Стрельбы продолжались, и на рубеж вызывали очередного стрелка. — Ребята, не теряйся! Соберись, сожми себя в кулак! — быстро заговорил сержант Разин. Даже он заметно начал бес-покоиться. — Действуй, как в боевых условиях: победа или смерть! Лейтенант Жаворонков поглядел на рядового Алексея Бас-какова, которого должен был сию минуту назвать, и, затосковав, в нерешительности помедлил. Этот его солдат очень напоминал намокшего воробья: такой он был худенький в своей облепившей выпирающие лопатки гимнастерке; на остреньком смуглом личике часто мигали черные, точно невидящие, глаза. И Жаворонков пожалел, что не оставил Баскакова под каким-нибудь предлогом в казарме. Лейтенант недавно совсем — и двух месяцев еще не прошло — вступил в командование этим вторым взводом (он был переведен сюда из другой роты), но Баскакова он знал уже. казалось, отлично — больше всего забот доставлял ему именно Баскаков. Еще не было случая, чтобы этот заморыш — и зачем только взяли такого в армию? — получил на стрельбах оценку выше удовлетворительной. А впрочем, никто уже не мог ни исправить дела, ни испортить: все самое худшее, что могло случиться, случилось. Баскаков догадывался, что сию минуту лейтенант скомандует ему: «Вперед!» — и все его маленькое, мальчишеское тело чрезвычайно напряглось, одеревенело. Так обычно с ним и случалось: одного лишь взгляда лейтенанта, который слишком часто бывал им недоволен, одного лишь звука раздраженного голоса оказывалось достаточно, чтобы он цепенел. И происходило это, собственно, от избытка усердия, ибо ничего так Баскаков не желал, как одобрения своего командира, и ничего так не страшился, как его гнева. В сущности, ведь только теперь, в армии, он, Алешка-сирота, деревенский подпасок, начал интересно, по-настоящему жить. И те радовавшие его своей новизной и разумностью, одинаковые для всех требования, что предъявлялись ему здесь, — от необходимости чистить зубы и подшивать свежий подворотничок до пения песен в установленный вечерний час, от еже-дневной физической зарядки до священной заботы об оружии — сделали наконец-то его жизнь и осмысленной и увлекательной. Чистейшая, доверчивая благодарность к людям, по-заботившимся обо всем этом, переполняла Баскакова. К инспекторской проверке он готовился с подвижническим почти рвением — он хорошо понимал, как далеко ему до Булавина, например, или до силача Даниэляна, и удваивал свои старания. Его автомат, ухоженный, многократно проверенный, осмотренный накануне и в разобранном и в собранном виде, готов был к безотказному, точному бою. Но сам-то он в эти последние перед выходом на рубеж минуты плохо уже сознавал, где он и что от него требуется. Он ждал команды, как ждут приговора. И вдруг за мгновение до того, как она прозвучала, Баскаков услышал: кто-то тихо и внятно сзади проговорил: — Алеша! Не робей, друг! Он узнал голос Разина, командира отделения, и так крепко стиснул автомат, что его руки невольно задрожали, а с жирно блестевшего кожуха автомата сорвались крупные капли. — Победа или смерть! — дошел до него тот же тихий голос, как бы ослабленный расстоянием. Баскаков зажмурился, точно перед прыжком в воду. В ту же минуту в ушах его зазвенел высокий, сильный, вибрирующий голос лейтенанта: — Рядовой Баскаков! К бою! И произошла поразительная вещь: судорога, сковывавшая его, мгновенно вдруг исчезла. Алексей сунулся вперед так, будто его подтолкнули, и легко пошел, пошел, все убыстряя шаг. Он не помнил больше о том, что грозило ему в случае неудачи; в ушах его, внезапно усилившись, продолжало звучать единственное, что осталось, короткое и повелительное: «К бою! Победа или смерть!» И он начисто позабыл уже и о том, что за ним наблюдало множество глаз. Он действовал, действовал с самозабвенной сосредоточенностью, будто и в самом деле вступил в бой, в смертный поединок. И в этой его самоотреченности исчезло без остатка его волнение неуверенности. Вот он очутился в окопчике, откуда должен был подняться в атаку. Как-то особенно быстро и ловко ему удалось надеть противогаз. Алексей втянул в себя теплый, опресненный, точно ватный, воздух, и это заставило его еще сильнее ощутить всю боевую необычность обстановки. Прижавшись плотно левым боком к стенке окопа, он навел свой автомат на врага. Но в это первое мгновение Алексей не нашел цели. Он до-вольно ясно видел ее — два серых фанерных силуэта в касках, — пока спешил сюда, шагая поверху, и оп потерял ее здесь, внизу. Только спутанные стебли травы, поваленной ночным ливнем, светлые от стекавшей воды, виднелись в окулярах его противогаза да отсвечивали оловянным блеском дождевые озерца. Можно было подумать, что фанерные пулеметчики, чудесно ожив, нырнули куда-то в укрытие, также изготовившись к бою. Алексей медленно водил автоматом. Он весь превратился в один свой правый открытый глаз: левый был прищурен; он не дышал. И сердце его заколотилось, когда в светлых волнах по-легшей травы он различил каски, только каски врагов. Он по-слал в них короткую очередь; мигнули искры трассирующего огня, и каски скрылись. Путь для атаки был открыт, но Алексей не успел даже почувствовать торжества. Выскочив из окопчика, он побежал, низко пригибаясь, точно в этой атаке ему и впрямь угрожал вражеский огонь. Теперь он всем существом своим действительно воевал, находился в опасной, гибельной схватке, в которой должен был победить или пасть. Бежать становилось все труднее: ноги скользили по мокрой траве. Внезапно Алексей до колен провалился в жидкую грязь; ему не хватало воздуха. Но чем тяжелее ему приходилось, тем острее было это гнавшее его навстречу врагам неизъяснимое чувство боя. Назад, где на приличном расстоянии следовали за ним полковник-проверяющий и сигнальщик с красным флажком, он не оглядывался. Вторую цель требовалось уничтожить гранатами. И Баскаков швырнул их, одну и другую — учебные, безобидные гранаты, — с такой яростью, будто впереди за бруствером и вправду сидели ненавистные враги. Чтобы уберечься от губительных «разрывов», сам он тут же распластался на траве. И гнев и воля к жизни, ничто иное, помогли ему метнуть обе гранаты на большое расстояние, точно в цель — два фонтанчика всплеснулись за бруствером. Немедленно Баскаков снова был на ногах. Весь мокрый, перепачканный в грязи, задыхающийся, оп помчался дальше в своих болтавшихся на тощих икрах грузных сапогах. Никогда еще он не действовал так решительно, так умело, так стремительно; его ноги, руки, зрение точно опережали его мысль, едва она рождалась. Правда, он сознавал лишь то, что делал в данную минуту: бежал на врага, прицеливался во врага, стрелял в него, снова бежал — больше не существовало ничего. Но именно это и придавало его движениям необыкновенную ловкость, сноровистость, быстроту. Все способности
его души, собранные в один фокус, были брошены, подобно ярко вспыхнувшему лучу, в эту беспощадную схватку. Баскаков не демонстрировал «действия стрелка в наступательном бою», он в полном смысле сражался. И его глаза были теперь по-снайперски зоркими, а мальчишеские, в царапинах, в ссадинах, руки — сильными и ухватистыми. Следующую цель Алексей поразил на ходу, почти не задержавшись для выстрелов. Это было тем более удивительно, что он скорее угадал ее в туманном сумраке, чем рассмотрел. Дождь струился по стеклам его противогаза, и ему казалось, что и сам он проваливается куда-то под воду и поле боя уходит на дно вместе с ним. Очертания близких предметов расплывались, колеблемые, как на мелких волнах; голая осинка впереди растеклась мутной кляксой, и Алексей вообще перестал что-либо видеть. Его поразила мысль, что это и есть ранение в бою, а может и смерть, и инстинктивно он снова упал. Всей ладонью Алексей попытался защитить глаза, как схватился бы за на-стоящую рану, и зашарил пальцами по противогазу. Когда он отнял руку, смахнув воду со стекол, вокруг несколько прояснилось. Вдали, откуда наплывала водяная мгла, он различил зеленоватые привидения,
чуть менее темные, чем дрожащий сумрак, из которого они возникали. Призраки бесшумно перемещались справа налево, скользили, как по воздуху, это и были «бегунки». Алексей подумал, что если он все же видит их, он еще не умер. Опершись на локоть, он дал очередь. И там, где вспыхивали летучие искорки его трасс, пропадали, как от огненного дуновения, бегущие тени. Вот исчезла и последняя — край поля был очищен от врагов. Алексей подождал немного, вглядываясь; «бегунки» были поражены все до единого. Наступила поразительная, какая-то пустоватая тишина; чем больше она длилась, тем становилось слаще. И он, Алексей Баскаков, мещерский подпасок, впервые услышал эту сладостную тишину победы, самой необыкновенной победы в своей жизни. Впрочем, спустя недолгое время он заколебался: не померещилось ли ему? Это было слишком невероятно для него — поразить все цели и мишени. Возвратившись во взвод, Алексей бросил опасливый взгляд па лейтенанта, командира взвода: доволен ли тот наконец? И он не понял выражения, с которым посмотрел на него лейтенант: не то благодарного, не то виноватого. Следующим стрелял Булавин. Узнав о результате Баскакова, он засмеялся от удовольствия. С легким сердцем он вышел за рубеж и отстрелялся, как всегда, на «отлично». За ним был вызван Даниэлян и тоже вернулся с отличной оценкой. Что-то будто изменилось неуловимо не то в воздухе, не то в людях. И хотя видимость к полудню улучшилась незначительно, а дождь по-прежнему сеял, как сквозь сито, никто во втором взводе больше не осрамился. Час назад все были убеждены в том, что задача, поставленная перед ними, невыполнима, теперь не осталось никого, кто сомневался бы в ее доступности. В целом второй взвод отстрелялся на «хорошо», третий, славившийся своими снайперами, заслужил «отлично». И на площадке стало как бы легче дышать, точно повеяло свежим, оживляющим ветром. Командир полка приказал передать благодарность третьему взводу. — Старый конь борозды не портит, — улыбаясь, сказал он капитану Борщу, движимый искренним расположением к нему. Теперь этот старательный капитан представлялся ему опытным ветераном, у которого офицерам помоложе многому полезно было поучиться. Парусов вновь почувствовал потребность в общении и лично пригласил членов инспекторской комиссии в палатку обсушиться и отдохнуть. Он был полностью удовлетворен: его десантники и в трудных условиях продемонстрировали перед командующим хорошую боевую выучку. — Прошу, товарищи командиры, время подкрепиться… — говорил он с довольным и радушным видом. — А и в самом деле, пойдемте передохнем, — весело сказал Меркулов. — Борис! — позвал он адъютанта. — Достань-ка моего искристого. Сидя в палатке, ожидая, пока принесут боржом, он подвел итог: — В общем, удачно получилось: погода сделала то, что и требовалось: усложнила условия… Больше выдумки, больше инициативы, товарищи офицеры! — своим твердым, сипловатым голосом сказал он. — Разнообразьте мишенную обстановку! Настало время завести мишени, изображающие расчет безотказного орудия, открыто лежащую фигуру с телекамерой, стереотрубу, жизненно необходимо! Меркулов много еще говорил о требованиях, которые современный бой по сравнению с боями Великой Отечественной войны предъявляет к пехотинцу. Он также был доволен солдатами: лихие стрелки — если дойдет до настоящего дела, они и черта уложат пулей между глаз. Уж он-то, сам недурной стрелок, знал, каково им сегодня досталось! И в то же время в небольшом конфликте с Нарусовым именно он, как оказалось, был прав, не отменив из-за дурной погоды стрельб. Полковник-проверяющий зашел за своим помощником майором в его беседку, и они также отправились пить чай. — Испытываешь чувство удовлетворения — вот что главное, — сказал полковник. — Понимаешь, что не зря топчешься. Он только что переобулся, сменил отсыревшие сапоги, и ощущение сухости в ногах доставляло ему истинное наслаждение. Капитан Борщ, вернувшись с ротой в казарму, позвонил жене, он догадывался: она беспокоится, зная, что его рота про-ходит проверку. Но, даже не упомянув о результатах дня, Борщ только попросил жену: — Собери мне бельишко, в баньку думаю наведаться… По-раньше сегодня освобожусь. И по этой просьбе и по легкому, бодрому тону, каким она была высказана, жена поняла, что стрельбы прошли хорошо. Собрав белье мужу, она затем отправилась в магазин, чтобы принести ему к ужину пива, — попарившись, капитан любил побаловаться пивом. Только поздно вечером после отбоя пришел в свою маленькую, аккуратную комнату с ситцевой занавеской на окне лейтенант Жаворонков. И тут же, несмотря на усталость, достал свой дневник, толстую, в твердом переплете тетрадь, раскрыл ее п некоторое время смотрел на фотографию, прикрепленную к внутренней стороне переплета. На фотографии был изображен такой же круглолицый, как и сам лейтенант, но постарше, лет за тридцать, человек в гимнастерке старого образца, без погон, с тремя «шпалами» на петлицах… Каждый раз, когда Жаворонков открывал в конце дня, перед сном, свой дневник, он встречался таким образом взглядом со строгим и внимательным, как запечатлелось на фото, взглядом отца. Он плохо — и это мучило его — помнил отца живым: в сорок первом, когда отец, командир кавалерийского полка, ушел на войну, ему не исполнилось еще и семи лет. Но, приступая к очередной записи в дневник, лейтенант чувствовал себя так, точно он отчитывался перед самым высоким и самым справедливым начальством, следящим за ним из своего геройского и святого отдаления. Сразу став серьезным, насупившись, Жаворонков написал сегодня: «Результаты упорной работы с людьми начинают сказываться. На стрельбах всех удивил Баскаков. Вывод на будущее: нет плохих солдат, есть плохие командиры». Поразмыслив еще не-много, лейтенант сбоку на поле крупно приписал: «Очень важно». А в казарме, в помещении второго взвода девятой роты, главный виновник всех этих перемен рядовой Алексей Баскаков крепко уже спал. За день он очень умаялся и уснул моментально, как только его черная стриженая голова повалилась на подушку, — снов он не видел.