Книга: Сильнее атома
Назад: 1
Дальше: 3

2

Настроение независимости и горделивого безразличия, с которым Андрей отправился под арест, держалось у него довольно долго. «Вы думаете, что наказываете меня? Прекрасно! А я не чувствую себя ни несчастным, ни униженным, и я пренебрегаю неудобствами, на которые вы меня обрекли» — так примерно разговаривал он мысленно с людьми, запершими его в этой голой, беленной мелом комнате с узеньким, забрызганным побелкой оконцем под самым потолком. Он испытывал даже особое удовольствие от сознания своей внутренней неподвластности кому бы то ни было, точно он ускользнул в последнюю минуту на недосягаемую для других высоту. «Вот я арестован, но в этом нет ничего страшного: я остался таким же, каким был. Арест — лишь внешняя перемена в моем существовании, а сам я ни в чем не изменился. Мое нынешнее положение даже не лишено преимуществ: я отдохну, высплюсь» — примерно так размышлял Андрей. И эти мысли, казавшиеся ему и новыми и неоспоримыми, как бы приподнимали его над всеми окружающими, над жизнью. С усмешкой, беззлобной, но иронической, Андрей проводил взглядом караульного начальника и солдата с автоматом, приведших его сюда, в камеру гауптвахты, а затем удалившихся. Произошло это перед вечером, в камере смеркалось; Андрей сел на единственный оказавшийся здесь табурет и облегченно вздохнул, будто добрался до цели после долгой дороги. Его ближайшее будущее определилось с полной ясностью: ему предстояло прожить здесь двенадцать суток — не мало, конечно, но и не так много по сравнению с тем, что вообще ему предстояло прожить. А там его выпустят, и он уж сумеет найти способ вновь встретиться с Варей. При этом его глаза, обращаясь на то, что виделось лишь ему одному, становились как бы незрячими — он весь еще был полон радостью и волнением своей победы. И он необыкновенно вырос в собственных глазах, точно перейдя рубеж, отделяющий юность от зрелости, — у него появилась женщина! С восторгом, изумлением, стыдом и признательностью думал он о ней, такой прелестной и такой щедрой. Он не спал прошлую ночь и, задремав, едва не свалился с табурета. Когда стемнело и под потолком загорелась слабенькая и тоже заляпанная мелом лампочка, два караульных солдата внесли в камеру деревянный лежак. — Нужно чего будет, стукнешь в дверь, — строго сказал один из них, со скуластым, крестьянским лицом. Андрей щурился на свет и благодарно и доверчиво сквозь дремоту улыбался. Кинувшись на дощатое ложе, он блаженно растянулся и тут же крепко уснул. На второй день заключения на него нахлынули литературные и исторические воспоминания. Перед самым призывом Андрей прочитал «Пармский монастырь», книгу, чрезвычайно ему понравившуюся, не меньше, чем до того «Красное и черное». Герои этих романов вызывали его симпатию и пылким бесстрашием и решимостью, с какой добивались удовлетворения своих желаний, никогда не сомневаясь в своем праве на их полное удовлетворение. Теперь, сидя под арестом, Андрей находил живое сходство между собой и узником Пармской обители — сходство натур и как следствие этого сходство жизненных злоключений, постигших их обоих. В самом деле, и Фабрицио дель Донго и он, Андрей Воронков, пострадали по одной и той же причине: оба пренебрегли благоразумием ради любви. Видимо, для людей их типа подобные передряги вообще были чем-то закономерным. И, попав на полковую гауптвахту, Андрей утешался тем, что на долю Фабрицио выпали гораздо более серьезные неприятности. Затем на память ему пришли Шильонский пленник и Железная маска — таинственный узник Бастилии, граф Монте-Кристо и Бенвенуто Челлини — жертва своих неукротимых страстей, заточенный в башне Святого Ангела. В камере Андрея было тихо, как в настоящем подземелье; из-за двери, обшитой железом, иногда слабо доносились шаги часового. И Андрей, иронизируя, подумал, что пора бы уж появиться какому-либо другу прославленных узников: орлу, клюющему за окном свою кровавую пищу, или прирученной мыши, выползающей из норки, чтобы развлечь страдальца. Ему становилось скучновато уже, хотелось курить, а курева не было. Но в общем он нимало не был угнетен и воспринимал свое положение скорее как досадливо-забавное, чем печальное. «Будет что порассказать ребятам, — предвкушал он встречу с товарищами. — Бедняги! Достается им сейчас: в семи потах обмываются». Он готов был даже посочувствовать им. Тот же строгий парень, что притащил вчера лежак, принес ему завтрак, а позднее — обед: первое и второе, как полагалось. И за обедом Андрей попытался втянуть солдата в разговор: он испытывал уже потребность в общении. Снисходительным тоном, а впрочем, искренне он поблагодарил солдата за «хорошее обслуживание», как он выразился, и пообещал, если и тому случится посидеть в этой «комнате отдыха», отплатить за добрые услуги такими же услугами. Солдат долго не отвечал, стоя в дверях, угрюмо наблюдая, как арестованный энергично вычерпывает суп из котелка. Но вдруг скуластое лицо его покраснело. — Кончай живо! Некогда мне с тобой… — со злостью сказал он. — Отдыхающий… черт! Андрей, изумившись, не донес до рта ложки. — Кушай, говорю! — крикнул солдат. — Коли дают — кушай! — Да ты что, очумел? — пробормотал Андрей. Но солдат опять умолк, отведя в сторону глаза. Андрей принялся было за мясо с кашей, не доел, положил ложку и потребовал объяснений: чем, собственно, его «страж» недоволен и что, черт подери, он имеет лично против него? Солдат и теперь ответил не сразу. Он крепился, уклоняясь от пререканий, п вновь, не выдержав, покраснев, сказал: — А то имею, что… — он обернулся в коридорчик, нет ли там кого, — то имею, что не свой хлеб ешь. И Андрей опять чрезвычайно удивился. — А ты… ты какой хлеб ешь?.. Вот еще тоже!.. — не находя слов, загорячился он. — Будешь кончать или нет? Заелся! — закричал солдат. — Дают еще пока — кушай! Он подождал немного, потом рывком забрал у Андрея котелок, ссыпал в него с крышки остатки каши и ушел, не сказав больше ни слова. К вечеру этого второго дня Андрей забеспокоился: ему не сиделось на месте — он вскакивал, садился, вновь вставал. Мысленно он азартно спорил с солдатом, приносившим ему обед. «А ты сам не дармоед, нет?.. Что ты полезное делаешь? — требовал Андрей ответа. — И чего ты суешься куда не просят?» Именно последний вопрос не давал ему покоя: в самом деле, ведь ему, Андрею, было, в общем, все равно, как нес службу этот его «страж». Почему же тому было, оказывается, небезразлично, как служил Андрей? За грязным оконцем вверху угадывалось светлое, пожелтевшее к закату небо; его товарищи возвращались, быть может, в этот час со стрельбища, и на плацу шли еще, наверно, строевые занятия, а здесь, в его камере, наступил уже вечер. Встревожившись, чувствуя глухую неуверенность, Андрей вновь принимался мерить свою осточертелую, тесную — три метра на три — коробку, в которую его упрятали. На следующий день кое-какие вести о происходившем за пределами этой коробки дошли до него. Утром на обратном пути из «туалетной» Андрей задержался в коридорчике у забранного решеткой, но раскрытого окна. Под окном росли кусты, осыпанные красными, будто стеклянными, ягодами; дальше громоздилась кирпичная стена, а над нею в светлой зелени блестела голубая крыша артиллерийского парка; еще дальше над крышей вставала туманная туча, темно-фиолетовая в глубине. И все это показалось Андрею таким поражающе прекрасным, точно он никогда раньше не видел кустов, деревьев, неба, туч. Солдат, сопровождавший его, и еще один, встретившийся в коридорчике, — оба из нового караула — как бы позабыли о своем подопечном. Стоя за спиной Андрея, они вполголоса разговаривали о ночных стрельбах, прошедших в их роте. И Андрей с невольным интересом прислушивался. Третий солдат, присоединившийся к ним, сообщил, что в полку получено новое парадное обмундирование: суконные мундиры и бриджи, — и это опять-таки вызвало у Андрея живое любопытство. Затем третий солдат — низенький, в пилотке, косо надвинутой на самую бровь, — стал рассказывать о заграничной кинокартине, которую видел в городе: — Забористая история! Он это — слышь, ребята! — увел легковушку из гаража, встал на путь уголовщины. А она, жена его, черт в юбке, вцепилась в него, как репей. Он от нее, а она не пускает… Андрей повернулся к своим караульным и сказал, странно волнуясь — ему очень захотелось вмешаться в их разговор: — Я эту картину давно смотрел. «Мечты на дорогах» называется. Замечательный фильм! Солдат, рассказывавший о картине, сделал вид, что он сей-час только приметил Андрея. — Ах, здрасте! Ужасно приятно! Как здоровьечко? Очень рад! Как себя чувствуете? — затараторил он. И, приподняв плечи, изогнувшись, выражая этой позой крайнее почтение, взял «под козырек». — Благодарю. Неплохо себя чувствую, — попытался отшутиться Андрей. — Ужасно интересно познакомиться: такая выдающая личность! В полку все восхищаются,^- скороговоркой сыпал маленький солдат. — Только и разговоров, что про ваше геройство. Честь имею! Наше — вам, ваше — нам! Один из караульных мотнул головой и засмеялся: — Удружил, верно! Теперь всей его роте оценку снизят. Это будьте покойны. — Кино любите — очень приятно! Извините за нашу серость! — Маленький солдат подмигнул своим товарищам. — А может, вы сами известный киноартист, в одном автобусе с Жаровым ездили? — Ладно тебе, Курочкин! — сказал второй караульный. — Не видишь: переживает солдат. Андрей побледнел так, что стала заметна светлая щетинка на его верхней губе, отросшая за эти дни. — Чего мне переживать? — проговорил он довольно твердо, хотя губы сделались непослушными. — Вам за мной ходить, не мне за вами. Это вы, может быть… Не договорив, он зашагал по коридорчику в свою камеру. И до слуха его дошло — участливый караульный проговорил за спиной: — В трибунал отдают солдата, судить будут, как дезертира. Теперь не скоро кино увидит… В камеру Андрей вернулся в полном смятении: его будет судить военный суд!.. Это ему даже не приходило в голову. Ведь в конце концов он совершил не такое уж большое преступление: только опоздал из отпуска, и не совсем по своей вине. Офицерам, что опрашивали его перед заключением на гауптвахту, он почти правдиво рассказал, как все случилось: он спешил, сорвался с подножки автобуса и попал в больницу; последнее было легко проверить. За что же его отдавали в трибунал? Правда, у него и раньше имелись взыскания. И чем это ему грозило — суд трибунала?.. С душевной острой болью, такой, что впору было зареветь, Андрей ощутил свою несвободу, даже не внешнюю, не свое положение арестованного, а неизмеримо более тяжелую несвободу от множества других людей, от их интересов, мнений, порядков. То, что с ним стряслось, его опоздание, а потом еще эта злосчастная встреча с командующим, имело, оказывается, более важные последствия, чем он думал, караульный солдат был, вероятно, прав: его роте снизят теперь общую оценку по дисциплине, И перед Андреем встало вновь лицо Елистратова: Додон был багрово-красным, когда отправлял его под арест, а в глазах старшины, в этих узких, почти белых глазах, похожих на пластмассовые пуговицы, стояли слезы. Так вот, значит, что ранило Додона в самое сердце: он страдал за свою девятую роту! И глубина его непонятного страдания тогда еще поразила Андрея: Додон и слезы — это было что-то совершенно несочетавшееся, что-то подобное плачущему булыжнику. Но Додон не являлся исключением: солдаты из караульных команд также искренне осуждали его, Андрея, точно он провинился и перед ними. А сейчас вот он узнал, что его ожидает военный трибунал, одно упоминание о котором вызвало в голове вихрь таких же грозных слов: обвинительный акт, приговор, штрафной батальон, тюрьма. И получалось, что стоило только Андрею поступить по своему желанию, не посчитавшись с требованиями всех этих людей, как их гнев тотчас же обрушился на него. Андрей грузно опустился на табурет, закрыл глаза. И не сожаление, не раскаяние, но злость, горячее несогласие, яростная тоска охватили его. Он почувствовал себя как бы в сетях, как бы пойманным и опутанным обязанностями, множеством обязанностей по отношению к множеству людей и вещей: к своим товарищам, к своей роте, к службе, к семье, к родным, даже к Варе, которая, наверно, волновалась сейчас за него. Точно тысячи крепчайших нитей держали его, не давая пошевелиться. И ему вспомнилось, что первое «ты должен» он услышал давным-давно, еще в детстве, от матери. «Ты должен хорошо учиться, — говорила ему она. — Должен переписать в свою тетрадку примеры по русскому… Должен решить задачку… А не то рассердится Никодим Трифонович — ты должен его слушаться». Этот Никодим Трифонович, учитель, посягал на все его время, завладел всей его жизнью. И он возненавидел первого своего учителя, в котором была олицетворена деспотическая необходимость делать в жизни главным образом то, что не сулило немедленных удовольствий. После на Андрея покушались другие учителя и наставники, с новыми, умножившимися требованиями, с новыми «ты должен». И, полный отчаяния, он сейчас с удесятеренной силой запротестовал. «Почему я должен? — хотелось ему крикнуть. — Я ничего никому не должен! Оставьте меня! Дайте мне одному…» Ему казалось, он был обманут и попал в жестокую ловушку, попал давно и только теперь обнаружил это. — Да что я вам дался?! — забывшись, пробормотал он вслух. — Чего вы все ко мне! Додон туп, туп, как пень, и ненавидит меня… Это он мне устроил суд! При мысли о трибунале его сердце начинало колотиться, как будто он бежал и запыхался. Ночью Андрей не мог уснуть. Поздно вечером, когда погасло в камере электричество, за стенами ее разразилась гроза, зашумел дождь; гул и плеск наполнили темноту, и в высоком оконце запылали беглые молнии. На мгновение лиловатый свет озарял голые, как в склепе, белые стены. Андрей задыхался, темнота давила на него, душила, он физически ощущал страшную тяжесть каменных стен, в которых был заключен. Вскинувшись, сев на лежаке, он, как в полубреду, принялся придумывать планы побега, готовый на что угодно, лишь бы спастись отсюда, — он точно тонул во мраке и, объятый ужасом, забарахтался, стремясь вынырнуть на поверхность. Чтобы бежать, надо было прежде всего заручиться поддержкой товарищей, тех, что находились па воле, связаться с ними. Но согласятся ли они теперь помочь ему, не отшатнутся ли от него и самые близкие друзья: Булавин, кроткий Даниэлян? Он уже не был в них уверен. И он отбрасывал один фантастический план за другим, скорчившись на своем лежаке, кусая губы и шепча про себя: — Черт с вами. Обойдусь без вас… Лишь к утру он опомнился: куда, в самом деле, он мог убежать? Да и зачем, зачем? При свете дня все в мире вновь обрело безжалостную ясность и устойчивость: он был один, и он был беспомощен перед силой, державшей его здесь и грозившей ему еще большей карой. Новый начальник караула пришел утром в камеру к Андрею после того, как солдат, приносивший завтрак, доложил, что Воронков не притронулся к еде. — Что это, вы нездоровы? — осведомился щеголеватый, жизнерадостный старший лейтенант. Андрей знал его: это был обязательный участник самодеятельных полковых концертов, конферансье и чтец юмористических стихов; Андрей поспешно встал с табурета. — Я здоров, товарищ старший лейтенант! Разрешите обратиться: меня будут судить, товарищ старший лейтенант? Он придержал дыхание, ожидая ответа. И в том, как офицер посмотрел на него — с невольной отчужденностью, точно здоровый на больного, — он прочитал ответ на свой вопрос. — Ну, не знаю… Своевременно будете поставлены в известность… — И старший лейтенант, желая смягчить сухость своих слов, добавил — Невесело, конечно, понимаю. Но кто же виноват? А кушать надо, обязательно. Это — обязательно. — Он поискал, что бы еще сказать в утешение. — И не падайте духом: не среди чужих находитесь, среди своих. Жалоб нет? Андрей отрицательно качнул головой. Обед он, впрочем, съел весь без остатка: он проголодался — и следующую, четвертую, ночь в заключении проспал как убитый. Внешне он успокоился, подолгу неподвижно сидел или лежал, напряженно глядя перед собой, точно решая трудную задачу. Он опять думал о Варе и вновь в подробностях пере-живал их необыкновенное свидание в лесу, в сумерках за рекой; ему вспоминались самые милые и добрые картины из прошлого, из его жизни дома. И у Андрея было такое ощущение, точно у него несправедливо и зло хотят все это навсегда отнять. Новые, неожиданные мысли возникали в его голове; он будто прислушивался к незнакомым, заговорившим в нем голосам — недобрым, грубым и тоже злым. «Защищайся, как можешь, — наставляли его они. — Если нельзя открыто брать то, что любишь, учись действовать по-другому». И он принимал эти новые «правила игры», приспосабливался к тем законам существования, которые представлялись ему теперь единственно истинными. Еще в «карантине», в первые же дни своего пребывания в полку, Андрей услышал загадочное выражение: «понять службу». Оно встречалось в различных сочетаниях: «Кто службу понимает, тому и служить легко», — поучал Андрея шофер Ипатов, рекордсмен по части самовольных отлучек. «Не поймешь службы — хана тебе», — предупреждал Бобров — похабник и бездельник, часами околачивавшийся около кухни. Но только сейчас Андрей начал постигать действительный смысл этой таинственной заповеди, передававшейся от лодырей и ловчил старых призывов к более молодым. «Понять службу» — это значило научиться ускользать от ее требований, хитрить, соблюдать только внешние признаки дисциплины и во всех случаях выходить сухим из воды. Вчера еще эта жизненная позиция вызывала у Андрея усмешку; сегодня он, выбирая ее для себя, испытывал мстительное удовлетворение. Казалось, что, становясь таким же, как и презираемые им самим ловчилы и тунеядцы, он причиняет зло не себе, но кому-то, кто вынудил его на это. «Вы так со мной, хорошо же, а я так…» — повторял он, все более ожесточаясь.
Назад: 1
Дальше: 3