VI
Стало тепло. Я разделся, вылил на голову ведро морской поды и помылся жесткой щеткой, которую Тэдди купила для того, чтобы скрести пол в каюте. Потом я вытянулся на палубе и подставил лучам солнца свое изголодавшееся по теплу тело. Но не тут-то было! Холодное течение Гумбольдта принесло из Антарктики с тонну ледяной воды, она перехлестнула через борт плота, подняла меня как ребенка и весьма бесцеремонно отшвырнула к стенке каюты.
На ужин я приготовил суп из овощей. Мелко-мелко порубил, чтобы они быстрее сварились, капусту, картошку, лук, морковь, положил несколько долек чесноку и немного тмину, не пожалел и красного стручкового перца. Добавить бы туда косточку от окорока — и получилось бы прямо-таки царское блюдо, но, рассчитывая на рыбу, я не взял с собой мясных консервов.
Значительная часть овощей уже испортилась, но лук и картошка еще были в хорошем состоянии. Особые надежды я возлагал на картошку — она и консервированный лимонный сок были главными моими противоцинготными средствами. Кроме того, я взял десять дюжин свежих лимонов, уложенных по перуанскому способу в опилки — так они могут лежать около месяца, и две кварты лимонного сока домашнего приготовления.
Вид коробок с провизией, нагроможденных в каюте, всякий раз напоминал мне о путешествии 1954 года. Я тогда питался в основном болтанкой из ржаной муки, которую употребляют в пищу индейцы в Андах. Впоследствии я узнал, что эту же муку и также в сыром виде едят тибетские монахи и носильщики в Гималаях. Кроме муки, у меня была с собой шанкака — так индейцы Перу и Эквадора называют липкое вещество из сахара-сырца, содержащее естественную патоку. Этот скудный рацион дополнялся рыбой, но, к сожалению, последние три тысячи миль мне редко удавалось ее поймать.
Когда я покинул родной дом и попал на "Генриетту", в общество бородатых здоровенных ребят, с тяжелыми мускулистыми руками, жевавших во время работы табак и оравших песни, мне пришлось привыкать к совершенно новой пище. Три раза в неделю нам давали гороховый суп, а в остальные дни — фасолевый. Ложка в миске должна была стоять — иначе порцию с проклятиями возвращали коку, обещая в следующий раз наградить хорошим пинком. Три раза в неделю мы получали соленую говядину, три раза — соленую свинину, а по воскресеньям — мясные консервы. Ели мы фактически один раз в день, и порой я бывал так голоден, что готов был отрезать кусочек кожи от снасти и сжевать ее. Кроме густого супа, на обед давали картошку — если она еще не кончилась. Каждому выдавали одну-две штуки, сваренные в мундире. Утром, даже если мы всю ночь проработали на снастях, мы неизменно получали отвратительную гречневую кашу, до которой никто не дотрагивался, и, конечно, "бутерброды со шкворнем". Так назывались сухари за то, что разбить их можно было только молотком или шкворнем. Вечером иногда нас баловали пюре из остатков картошки и мяса с размолотыми сухарями и — если он был — с луком. Но пищи, по-видимому, хватало, никто не болел от недоедания, и она вполне подходила к нашему образу жизни. Судовладельцы, очевидно, исходили из идеи, что нас следует держать впроголодь, чтобы, исхудавшие, как волки зимой, мы могли хоть десять раз за вахту без труда вскарабкаться на бом-брам-стеньгу.
К полудню первого дня я почувствовал, что задыхаюсь, а голова моя тяжелеет. Тогда я выпил полкружки — приблизительно стакан — морской воды. Мне она не показалась противной — может быть, от сознания того, что она обладает незаменимыми целебными и питательными свойствами, и я решил пить ее каждый день. Пил я так: быстро выливал в рот содержимое кружки, а затем несколько раз делал вдох с открытым ртом, чтобы избавиться от горечи.
Чайки, кружившие вокруг плота, напомнили мне о голубях, которых я выпустил.
Долетели ли они до Кальяо? За час до назначенного времени я вынес клетку из каюты на палубу, чтобы птицы свыклись с воздухом и видом моря. Они были приучены курсировать вдоль побережья Перу, а над морем не летали еще ни разу. Ровно в девять часов утра, когда стало совсем светло, я прикрепил веревку к дверце клетки, взял киноаппарат и потянул за веревку. Одна птица вышла, подняла голову, осмотрелась, расправила крылья и взлетела. Вторая последовала за ней. Они летели рядом по направлению к земле, все время набирая высоту, затем вернулись и сделали два круга над плотом. После этого они взяли курс точно на восток, словно сверились по компасу и карте, и вскоре исчезли и облаках.
Кики и Авси наконец подружились. Авси и раньше не раз пытался приласкаться к Кики, надеясь, очевидно, что та заменит мать, с которой его так бесцеремонно разлучили, но Кики не выражала ни малейшего к тому желания, а когда Авси становился навязчив, угрожающе ворчала. Теперь все изменилось. Накануне вечером, проверяя, все ли в порядке на палубе, я обнаружил кошек в пустом ящике. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, и Авси старался зарыться как можно глубже в густой мех Кики. Утром, однако, Кики покинула Авси, и бедняжка в одиночестве взирал весь день на движущиеся мимо огромные волны и слушал, как они с грохотом ударяются о плот. Зато вечером Кики облизывала Авси, словно своего детеныша, и котенок явно чувствовал себя от счастья на седьмом небе.
Я тоже был доволен. Убрав палубу и проверив, свободны ли концы на случай надобности, я занял свое место у штурвала и по привычке, приобретенной еще на "Семи сестричках", запел старую песню. Когда мне надоело, я вытащил новенькую губную гармонику. Тэдди купила ее, чтобы я попробовал в плавании играть, хотя я никогда не брал этот инструмент в руки. Только я выжал из него нечто вроде мелодии, как плот чуть было не повернулся против ветра, и мне пришлось схватиться за штурвал. Но я умудрился одной рукой держать гармонику, а другой — направлять штурвал, зажав его между коленями. Устав играть, я снова запел, а потом пошел взглянуть на кошек. Они мирно лежали рядышком в ящике. Когда я осветил их фонарем, они приоткрыли сонные глаза и благосклонно выслушали мое сообщение, что все наладится, что жизнь на плоту не всегда будет такой тяжелой, что выглянет солнышко, согреет нас и кости наши оттают.
Ночь была холодной, то и дело начинался дождь и налетали сильные порывы ветра. Я долго стоял у штурвала, то опуская, то убирая шверты, чтобы заставить плот держаться нужного курса, замерз отчаянно и тут вспомнил, что, когда я в Кальяо отваливал от берега, подруга Тэдди в самый последний момент всунула мне бутылку, можно сказать, с риском для жизни: она так перегнулась, что чуть было не упала в воду. "Великолепный шотландский пунш, — сказала она, улыбаясь. — Береги на тот случай, когда в холодную ненастную ночь тебе станет совсем мерзко на душе. Но не забудь его нагреть, иначе аромат будет совсем не тот". Я решил, что обстановка вполне подходящая — ночь достаточно ненастная и холодная, и раскупорил бутылку. Понюхав, я пришел к выводу, что можно обойтись без нагревания.
Утром, когда было уже почти совсем светло, я покормил Кики и Авси. Спали они в большой корзине, прикрепленной к передней стене каюты, где я хранил канаты и инструменты, но иногда я пускал Кики — она была очень чистенькая — в каюту. Только теперь избалованная кошечка, привыкшая к тому, что Тэдди приносила ей в салфетке объедки с нашего стола, начала с аппетитом есть консервы. Пока рыба не ловилась, мне больше нечего было ей предложить. Кики немного похудела и уже не была "gоrdо" (толстушка), как ее прозвали в Лиме журналисты и служащие гостиницы. Малыш Авси — всего четырех месяцев от роду — часто просил молока. Спал он много — в Кальяо он привык жить на открытом воздухе — и всегда находил щель, куда залезть. За Авси я был спокоен — этот не пропадет ни при каких обстоятельствах.
Запись в вахтенном журнале 29 июля 1963 года
3°06' южной широты
93°46' западной долготы
Курс вест-норд-вест
Я нахожусь примерно в ста восьмидесяти милях к юго-западу от Изабеллы, самого большого острова Галапагосского архипелага. Первая часть моего путешествия осталась позади — я удалился от побережья и пересек течение Гумбольдта, избежав тем самым опасности быть отнесенным к Галапагосам, где сильное северное течение могло бросить мой плот на скалы или отнести в совершенно безветренные воды за экватором.
За двадцать пять дней я прошел около тысячи четырехсот миль по зигзагообразному маршруту. Погода все это время была бурная, и, кроме того, много беспокойства доставляли мне рули. Я не раз чинил их, но что толку? Нескончаемые удары волн разбивают их снова и снова. Хуже всего то, что при поломанных рулях очень трудно управлять штурвалом. Если налетит шторм, я окажусь в очень опасном положении. На худой конец, я, конечно, могу управлять с помощью только швертов и парусов, но при неповоротливости моего плота такой способ может оказаться ненадежным среди островов и атоллов Тихого океана. Во всяком случае, Галапагосы — важная веха на моем пути — пройдены, и как только ветер немного спадет и море успокоится, я пойду точно на запад. Больше недели меня сопровождала почти буря. Не зря ребята с базы предупреждали меня.
Совсем рядом с плотом корифена охотилась на летучую рыбу, так что я мог наблюдать каждое ее движение. Я всегда с удовольствием смотрел, как эти морские тигры длиной около пяти футов прорезают волны, оставляя за собой пенистую дорожку. Корифена — сама скорость и напористость, над ее непомерно длинной узкой головой, напоминающей по форме клинок топора судового плотника, то и дело взлетает выбрасываемая ею струя воды. Плоское туловище, с хвостом, разветвляющимся на две ровные части, похоже на пластины, отделенные от бревна. Летучая рыба — самая неуловимая добыча — часто делает на лету поворот на сто восемьдесят градусов, чтобы избавиться от преследования, но это не так просто и требует многочисленных пируэтов: корифена охотится с открытыми глазами и замечает, где на миг-другой садится летучая рыба, чтобы посушить свои крылья: иначе она не может взлететь. Вскоре несчастная рыба устает, взлеты ее становятся все короче, и в конце концов она попадает в пасть к преследователю. Он заглатывает ее с головы. Однажды я поймал корифену, в желудке которой нашел четырех пойманных незадолго до того летучих рыб. Они лежали вплотную одна к другой, словно упакованные заботливой рукой: желудок у корифены небольшой.
Куда опаснее для летучих рыб фрегаты. Их больше, да и парят они, как орлы, на такой высоте, где мало что ускользает от их взгляда. Заприметив косяк летучих рыб (может быть, благодаря пене, бегущей по следам их преследователя — корифены), фрегат, не выпуская свою добычу из поля зрения, кругами идет на снижение. Затем он начинает маневрировать, чтобы схватить летучую рыбу. Объятая ужасом, она то и дело меняет направление полета, стараясь уйти от корифены. Кому же достанется добыча? Фрегат часто выхватывает рыбу чуть ли не из самой пасти своей соперницы. Фрегаты, по-видимому, поглощают одну летучую рыбу за другой — в здешних водах последние достигают в длину 6-8 дюймов. Какой ущерб наносят пернатые обитателям моря, показывают горы гуано, покрывающие острова вдоль побережья Перу и Чили.
Летавшие вокруг меня фрегаты, олуши, чайки гнездились на Галапагосских островах. Утром они летели на охоту, как правило, против ветра, а вечером, когда возвращались с наполненными желудками, ветер помогал их уставшим крыльям. Каждодневные наблюдения за птицами — я в конце концов даже стал различать некоторые особи по характерным отметинам — привели меня к выводу, что нет в океане такой точки, как бы далеко она ни отстояла от суши, над которой бы не летали птицы. Я даже заключил, что они охотятся на определенных участках. Часто замеченные мною птицы пролетали утром мимо плота, становились точками на горизонте, исчезали, а вечером возвращались с другой стороны. Почти всегда они летели парами.
Ожесточенная борьба за жизнь, начинавшаяся с первыми лучами солнца, не прекращалась и ночью. Темноту оглашали крики птиц, разыскивавших добычу — креветок, каракатиц и прочих морских обитателей, подымающихся из глубин. В полнолуние черные силуэты пернатых охотников резко выделялись на фоне серебристого диска. А рядом с плотом тоже шла война не на жизнь, а на смерть: по могучим, сильным всплескам нетрудно было догадаться, что акула схватила зарвавшуюся корифену или тунца.
На ужин у меня было настоящее перуанское блюдо — сырая рыба с рубленым луком под соусом из лимонного сока, оливкового масла и чеснока. В Перу это кушанье готовят из морского окуня, я же воспользовался мясом корифены, и оно оказалось ничуть не хуже.
В моих запасах были представлены все основные продукты питания: бобы, чечевица, рис, мука, геркулес, сушеная картошка, порошковый суп, лимонный сок, чернослив, изюм, мед, масло, сухари, масло для жарки рыбы. Не было также недостатка в сгущенном и сухом молоке. Вода хранилась в трех деревянных бочках, прикрепленных к левой стенке каюты. Каждая содержала пятьдесят пять галлонов — более чем достаточно для восьми месяцев плавания. Кроме того, я, конечно, рассчитывал на дождевую воду.
Рано утром на плот опустилась летучая рыба. Я хотел было разделить ее между кошками — ночью им не удалось полакомиться, иначе на палубе валялись бы кости, — но решил, что лучше воспользоваться ею для приманки: может, мне удастся поймать корифену, и тогда у всех будет царский завтрак. Я нацепил рыбу на крючок и забросил леску футов на сорок — пятьдесят, дальше я никогда не бросал из-за акул: едва я начинал удить, они появлялись, словно притянутые магнитом, и часто пожирали рыбу прямо с крючка, прежде чем я успевал вытянуть ее на борт.
Корифена тут же схватила приманку, и я вытащил ее. Это был взрослый самец. Он бился о палубу с такой силой, что в конце концов сорвался с крючка и ушел. Его могла бы удержать разве что акула, перекусив пополам. Смельчак так восхитил меня, что я даже не жалел об утраченном завтраке. Совсем иное дело Кики и Авси. Они внимательно следили за тем, как я вытаскивал корифену, и никак не могли уразуметь, куда же она делась.
Чуть позднее я заметил корифену, которая в погоне за летучей рыбой сделала один за другим восемь великолепных прыжков. Рыбка, напоминавшая под лучами утреннего солнца серебряную стрелу, все время меняла направление полета, но его траектория каждый раз становилась короче. Вдруг с неба спустился фрегат и начал выделывать свои обычные фигуры высшего пилотажа, нацеливаясь на жертву. Летучая рыба поспешила скрыться в волнах от витающего над ней черного призрака, и в ту же секунду над ней сомкнулась пасть корифены. Охота закончилась. Фрегат легко взмыл вверх — словно лоскут, подхваченный ветром, — и через несколько минут черным крестом повис неподвижно на небе, на высоте почти мили над морем, опустив голову и не спуская с него глаз.
Чем больше я телом и душой свыкался с работой и одиночеством, тем сильнее овладевало мною чувство свободы. Море приносило мне все необходимое. Привычный мир и мне подобные отступали все дальше и начинали казаться каким-то сновидением, которое я созерцал, не принимая в нем участия. Время от времени из дымки возникали дружелюбные лица, они улыбались, ко мне обращались ласковые голоса. Все нечестное, мелкое я забыл — теперь оно не имело никакого значения.
Солнце зашло, наступила ночь — кончился еще один день. Волны, словно устав, лениво вздымались и опускались, мурлыча какую-то древнюю колыбельную. Небо было покрыто редкими облаками. Одинокая белая птица поднялась с темной поверхности моря и, медленно взмахивая крыльями, исчезла во мраке.
Я съел свой скромный ужин и сел у закрепленного штурвала. Иногда я вставал и проверял, не сбился ли с курса, и, если было нужно, опускал или поднимал шверты, так как при поломанных рулях держаться точно по курсу трудно, почти невозможно.
Время шло, и вдруг я увидел перед собой Тэдди. Вот когда наступил подходящий момент! Я медленно повернулся лицом к корме, в том направлении, где находится Нью-Йорк. "Тэдди... Тэдди... Тэдди!.. — позвал я. — Ты слышишь меня? Слышишь меня, Тэдди? Вот ты стоишь передо мной. Я тебя хорошо вижу... Я тебя хорошо вижу... И ты тоже видишь меня. Я знаю, ты видишь меня, я знаю..."
Время не имело значения. Я сидел на плоту, двигавшемся на запад, видел плачущую больную Тэдди, и у меня тоже навертывались слезы. "Это пройдет, Тэдди! — сказал я. — Ты поправишься. У меня все в порядке, я плыву вперед, обо мне не беспокойся!"
Я не сомневался, что действительно видел Тэдди. Немного погодя я поднялся, прошел по плоту, подтянул немного галс и опустил на фут шверт правого борта.
Последние четыре дня море волновалось, качка была сильнее обычного. Я с трудом делал около сорока двух миль в день. Дул зюйд-ост, и я правил на юго-запад. Питался я летучими рыбами, которые ночью попадали на палубу. Скорее всего их спящими заносило на плот волной. Днем море кишело ими, может быть, потому, что я ушел далеко от Галапагосских островов, и лишь редкие фрегаты и гагары отваживались каждый день преодолевать такие большие расстояния. Но все же на горизонте я видел силуэты птиц, камнем бросавшихся вниз. Корифенам в этих водах жилось вольготнее, им не угрожала конкуренция сверху.
День мой, как всегда, начался с обтирания морской водой и небольшой разминки. Забыть о ней мне не позволял живой пример гибкости и подвижности — кошки.
Одиночество начало угнетать меня, мне стали слышаться голоса — Тэдди и матери. В 1954 году я улавливал их только ночью, а теперь слышал также и днем, и притом гораздо чаще. Говорили они совершенно отчетливо и спокойно, всегда по одной. Я ясно различал выражение лица и позу говорящей и ничуть не удивлялся ее появлению. Мать и Тэдди беспокоились за меня, иногда ласково удерживали от неразумного поступка, например от того, чтобы спуститься для починки рулей за борт. В остальном они не противоречили мне и одобряли мои решения, всегда понимая, чем они вызваны. Голоса, по-видимому, были порождены моим внутренним стремлением к себе подобным, являлись своеобразной формой общения с двумя самыми близкими мне людьми, оказавшими решающее влияние на всю мою жизнь. Чаще всего они будили меня ночью, и тогда я слышал их еще яснее, чем днем. Их присутствие казалось мне совершенно реальным, и лишь спустя несколько секунд я вспоминал, что нахожусь на плоту, за тысячи миль от берега. Затем меня потрясало сознание того, что я совершенно один, я даже испытывал обиду, что они меня покинули. Кстати сказать, моя мать давным-давно умерла, еще в 1947 году, и похоронена в Сан-Франциско.
Я стоял у наветренного борта, стараясь при свете полной луны ослабить левый брас. Ветер отнес на меня стайку летучих рыб. Несколько десятков упало на палубу и трепыхалось на бамбуковом настиле. Я опустился на колени и начал подбирать рыбу, но тут налетела огромная волна, отбросила меня к бочкам с водой, а большую часть рыбы унесла обратно в море. Кики и Авси, наевшиеся до отвала, спали и ничего не видели.
На рассвете я нацепил летучую рыбу на крючок и забросил леску в воду. Юные корифены, облюбовавшие в качестве убежища дно плота, еще не выходили на утреннюю охоту и не прочь были полакомиться. Четверо из них жадно вцепились в приманку. Я вытащил леску, но — увы! — приманка в нескольких местах была надкусана, однако ни одна из нападающих не смогла проглотить ее целиком: у корифен очень маленькие рты и мелкие зубы. Но как только я забросил леску вторично, на нее пулей налетела взрослая корифена и вмиг заглотнула приманку. Я поспешил вытащить ее из воды. Кики и Авси, с любопытством наблюдавшие за моими действиями, прямо-таки взлетели на крышу каюты. Они знали по опыту, что сейчас рыба будет исступленно биться на палубе, борясь за свою жизнь, и может задеть их хвостом.
Три дня я не мог определять свои координаты по солнцу: погода была бурная, плотные тучи закрывали небо. 4 августа я находился на 00°31' южной широты и 99°24' западной долготы — в тридцати одной миле к югу от экватора. Под вечер поднялся ветер, и мне пришлось спустить грот и взять рифы на бизани. Три дня меня несло под облачным небом на север, потом ветер спал и море немного стихло. Солнца во время шторма не было, и по счислению я определил, что нахожусь в семидесяти милях к северу от экватора. Только бы меня не занесло дальше на север, в экваториальную штилевую полосу, где неделями можно ожидать ветра! Затем ветер переменился, и я пошел на юго-запад. Один день было относительно тихо, но потом снова поднялся чуть ли не шторм, и я помчался на юг, стараясь вернуться на свой курс. Через два дня буря стала затихать, но направление ветра по-прежнему благоприятствовало мне. 12 августа небо очистилось, и я смог взять высоту солнца.
Запись в вахтенном журнале 12 августа 1963 года
2°14' южной широты
105°11' западной долготы
Ни разу за все плавание я не мчался с такой быстротой, как тогда, когда буря несла меня на юг, чуть ли не отрывая грот от ликтроса . Плоту моему досталось: леера и штаги жалобно стонали, с трудом выдерживая нагрузку, через палубу перекатывались волны, а два шверта сломались с таким грохотом, словно произошел взрыв. К счастью, у меня были запасные шверты.
Один мой друг, судостроитель из Айленд-Сити, предупредил знакомого судового поставщика, что я зайду к нему в магазин. Хозяин показал мне все свои запасы, в том числе ирландский льняной канат, белый, шелковистый и очень крепкий. Я знал, что он стоит дорого, и тут же сказал, что этот канат мне не по карману. "А вот и нет!" — воскликнул старик и сбавил цену до вполне приемлемой. Когда я расплатился, он точно такую же бухту преподнес мне в подарок. "Пригодится, — заметил он. — Не было еще случая, чтобы снасть на корабле оказалась лишней. Всего не накупишься!" Он хорошо знал море, в свое время вел спасательные работы близ Нью-Джерси, нажил состояние, а потом потерял его. Он подарил мне, кроме каната, два стакселя в хорошем состоянии, хотя и бывших в употреблении, вертлюги для якорной цепи, блоки, струбцины, несколько бухт марлиня и проволоки.
Как-то раз в ясный тихий день я вытащил из мешка два паруса и разложил на палубе для просушки. Я собирался сделать из них тент, стоки для дождевой воды, а остатки пустить на заплаты.
На обоих парусах, совершенно целых, стояла метка известного мастера из Айленд-Сити. Один — из египетской хлопчатобумажной ткани — предназначался для яхты, но ее владелец умер. Пока я смотрел на паруса, мне стало жаль засовывать их в мешок или резать на куски: парус для меня — живые крылья, которые должны лететь по ветру.
Ночью я стоял у штурвала, глядел, как звезды то прячутся за верхушкой мачты, то снова появляются, и вдруг меня осенило: а не использовать ли паруса по назначению? Мой грот, свисавший с рея, не доходил до палубы на целых восемь футов, из-за чего ветер, проходя под ним, терял часть своей силы, двигающей плот. Мне это с самого начала не нравилось. Так почему бы мне не укрепить перед гротом больший из двух парусов, так чтобы он доходил до самой палубы, но не касался ее? Я закрепил штурвал, достал парус, разложил его на палубе и измерил шкаторины. Как раз подойдет! Я укреплю его на кливер-фале под тем же углом, что и грот, натянув шкоты и галсы поперек носовой части. Дополнительный парус поможет мне пройти восемь — десять тысяч миль до Австралии.
Утром я наскоро проглотил чашку чаю и принялся за дело. За ночь я во всех деталях продумал, как все сделаю. Я закрепил фаловый угол к рею, а шкот и галс — прямо к палубе, к бамбуковому настилу. Когда грот был поставлен, парус моментально расправился, наполнился ветром — на нем не осталось ни морщинки, словно он именно для моего плота и предназначался. Вряд ли он лучше подошел бы к яхте миллионера, для которой был сшит. Старый мастер как в воду глядел, когда сказал: "Возьмите парус — у вас запасных нет, а кто знает, может, он и пригодится!"
При спуске грота дополнительный парус тоже спустится, фал придется снять и заложить за кливер.
Весь день я следил, как ведет себя новичок в моем снаряжении. По скомканному листу бумаги, выброшенному за борт, я проверил скорость и пришел к выводу, что выиграл две-три мили в день.
Ну а второй парус? Этот красавец, почти совсем новый, уступал первому по величине. Для него могло быть только одно применение — дополнительная бизань. Он и по размеру был точно такой же, как моя бизань. Я влез на мачту, закрепил блок и фал и поднял парус. Лучше не придумаешь — фаловый угол пришелся вровень с бизанью, галсовый угол почти достиг основания мачты, а шкотовый угол только чуть-чуть не дошел до борта. Теперь он не доходил до палубы всего на шесть дюймов и наполнялся ветром не хуже бизани. С двумя дополнительными парусами плот больше походил на судно.
Впервые за все путешествие я почувствовал, что действительно иду под парусами, и чуть было не закричал от радости. Вокруг меня красиво выгибались белые паруса, каждая ниточка делала свое дело. Даже ветер вроде бы стал свистеть веселее, а солнце сиять ярче. И дело не только в том, что теперь я шел быстрее — разница была не так уж велика, — но я радовался, что выжимаю из ветра все, что могу. Едва только я оставил Кальяо, я стал думать, как построить более совершенный плот с большим количеством парусов, даже сделал несколько чертежей, которые, может быть, когда-нибудь еще пригодятся мне. Но прежде всего Австралия — залив Сиднея. Как, однако, медленно уменьшается число миль, отделяющих меня от него!