Книга: Планета–тайга: Я живу в заонежской тайге. В медвежьем краю
Назад: Глава двадцать третья КУНИЦА
Дальше: В МЕДВЕЖЬЕМ КРАЮ БАЛЛАДА О РЫБАКАХ

Глава двадцать четвертая
ЖИТЬ

Автобус осторожно прижался к обочине, устало притормозил и замер — водитель устроил перекур посреди дороги. Тогда была весна, было теплое бело–голубое небо. Казалось, тепло пришло к этому вечеру от парного молока, которое чуть–чуть добавили в голубые краски небес. У дороги уже поднимали слабенькие головки первые фиалочки. Был вечер, вечер перед завтрашним новым весенним днем, перед новым всплеском солнца, тепла, перед новыми потоками воды, перед новыми, появившимися из-под снега лесными дорогами… Завтра я пойду по этим дорогам. Но Аркадий Кушаков уже никуда не пойдет в эту весну.
Дикий, неожиданный случай: нож бульдозера опустился на ноги — и человек оказался на больничной койке… Еще несколько часов тому назад я видел его, худого, желтого, видел его ноги, прикрытые простыней, и хоро–шо знал, что этим ногам уже не придется ходить ни нынешней весной, ни нынешним летом. И сейчас теплое весеннее небо совсем не так, как хотелось бы, светило мне после тихих, но прямых и сильных слов, произнесенных Аркадием: «Ничего, мы в лесу, как на войне, а на войне раны не считают». Помню: я тогда шутил, просил сестру оставить рядом с Аркадием койку и для меня, ссылаясь на те неожиданности, которые могут встретиться уже на завтрашней лесной дороге. Аркадий тоже пытался шутить, просил не лезть в пасть зверю именно сейчас, когда вот–вот должен начаться гон медведей…
Я помнил эти слова, как помним мы обычно знакомые и без напоминания истины, помним не остро, как говорится, до поры до времени — да и надо ли помнить все время, что может ждать тебя впереди каждую минуту, если этой минуты может не быть совсем… А если будет? Тогда, пожалуй, у тебя найдутся и силы, и верные решения, найдутся сразу, как у хорошего солдата, неожиданно встретившего врага…
Тогда я ждал первый лед на озерах, ждал, чтобы заглянуть в тайны зимней воды. Домашнее озеро еще не держало — там был не лед, а хрупкий слоеный пирог: слои воды и слои снега; эти слои можно было осторожно покачивать ногой и хорошо слышать, как под слоем чуть смерзшейся мутной каши шуршит вода… Что было дальше? Я хорошо помню, как желание поскорей выйти на лед привело меня на Часовенное озеро, помню, как лед озера проминался под сапогом, но не шуршал слоеным пирогом, помню еще и еще шаги дальше от берега и неожиданную легкость, с которой тело погрузилось в воду…
Пожалуй, этот случай мало чем отличался бы от купания в холодной воде, если бы не жестокий мороз. До берега пришлось добираться долго. Потом я выбежал на бугор, хотел вылить из сапог воду, но вода уже не выливалась — она стала льдом. Оставалось бежать, бежать к дому, к печи.
До дома было не более двух километров, но эти километры предстояло преодолеть с уходящими в мороз ногами… На полпути ноги уже не чувствовали под собой дороги, я уже падал, с трудом поднимался и тогда-то узнал предательское чувство успокоения. Это чувство жило в моем сознании, словно оно могло быть выражено просто: зачем бежать, отдохни, ведь все равно сильнее не замерзнешь, — но эти слова покинули меня вместе с сознанием, и человеку, еще не прошедшему все свои дороги, осталась одна–единственная подсознательная программа действия: «Надо жить!»
Уже потом, после печи, после горячего чая, после случайно обнаруженной таблетки тетрациклина и многих зубчиков чеснока, я внимательно разобрал свой собственный путь… Оказалось, я просто полз по снегу, полз, наверное не помня, что делал, по дороге потерял шапку, загребал голыми руками снег, иногда сбивался с пути, но все-таки нашел свой дом и, тоже не помня как, оказался в печи…
Первое чувство, вернувшееся ко мне, было чувство жажды и ощущение сырости под боком. Жажда пришла с жаром, а сырость явилась из оттаявших сапог, брюк, куртки… Потом надо было встать, добраться до постели и долго лежать в тупом бреду… Но жажда жить победила и здесь. Она подняла с постели, заставила развести огонь и согреть чай.
Вот эта жажда жить помогла и Аркадию встать и сделать первый шаг оттуда, откуда дороги в лес никогда не начинались. Были отчаяние, сомнение, мысли о конце от собственных рук, но все ушло, все стало уделом прошлой слабости — Аркадий встал, и, наверное, то первое письмо ко мне после года молчания писалось им не только для того, чтобы восстановить переписку:
«…Про лес: на меня такие воспоминания болезненно не действуют — ты это зря. Зря лишь потому, что давно меня не видел, вернее, не видел после больничной койки, и напрасно думаешь, что я недвижимый калека. В любой день способен сходить в лес. В январе у своего поля ставил капканы, дак трех лисиц поймал, и с Васькой один раз сходили, куницу принесли. Надеюсь, ты меня понял…»
Вспомнив эту не очень веселую историю, но историю, как и большинство лесных событий, с хорошим окончанием, я не могу не коснуться еще одной детали нашего разговора с Аркадием в городской больнице…
Тогда, на обочине дороги около отдыхающего автобуса, я вспоминал не только худое, желтое лицо человека, лежащего пластом на больничной койке, не только его желание все-таки продолжить начатые тропы — я вспоминал, что желание жить дальше крылось не в стремлении сохранить достигнутое, уже полученное от жизни… Там, на больничной койке, Аркадий думал совсем о другом. Он думал о весне, о небе, тяжело болел душой, что эта весна пройдет без него, а ему так и не придется увидеть голубой от воды лед озера… Такой лед обычно уходит из озера по реке не очень громко. И это даже не лед, а еле скрепленные друг с другом высокие ледяные столбики. По дороге столбики рассыпаются, раскрываются вдруг ослепительно белыми букетами и тут же тонут, как тонут в воде тяжелые, мутные от времени щепки гнилого дерева. И может быть, после того льда, о котором вспоминал Аркадий, мое весеннее небо вдруг ожило, по–настоящему затеплилось, пообещав назавтра новые яркие краски, новый светлый день.
Небо, солнце и просто зимнее утро особенно засветились для меня и после случая, который произошел на льду Часовенного озера. До этого небо, солнце и свет дня тоже были, но их отодвигали забота, работа, усталость. Но свет дня вернулся ко мне, подошел совсем близко и остался один на один с человеком, который после болезни первый раз сел у окна за свой столик…
В избе было холодно, я еще не знал, сколько дней пролежал в постели, счет дням я восстановил уже потом, когда сверил свой календарь с календарем людей. Но тогда о жизни и людях мне напоминал только слабенький огонек на еловых щепках, огонек маленького костра, разложенного прямо на шестке… Дров в избе не было, за ними еще надо было идти на улицу в мороз, а пока я грел руки у живого теплого огонька, видел за окном солнце, видел свет дня и как-то особенно внимательно и бережно смотрел и на тщедушный огонек, и на обмороженное, уставшее за год работы светило… Наверное, тогда мне было просто хорошо от сознания, что солнце на небе все-таки есть.
А потом я топил печь, варил картошку, грел чай, потом положил сушиться свои потрепанные сапоги и сношенные за год дорог портянки и был вполне доволен и этими давно просившими замены сапогами, и стершимися в сапогах кусками холстины. И наверное, именно тогда я по–иному понял большую радость и Ивана Михайловича, и Аркадия Кушакова просто от стакана чаю, просто от удобной, хотя и не всегда новой, обуви. Нет, эта радость была не от смирения с трудными условиями работы, не от недоступности чего-то более дорогого — это было трезвое и умное чувство человека, умевшего радоваться всему и довольствоваться только самым необходимым.
В следующий раз просто небо, просто солнце, просто свет дня я по–новому оценил вскоре после разговора с Аркадием Кушаковым. Аркадий оказался прав, когда просил меня быть поосторожней на лесных дорогах во время медвежьего гона…
Я только что занес в лес часть продуктов и возвращался за новой ношей, возвращался несколько беззаботно и почти столкнулся с разгорячившимся медведем–самцом. Медведь чуть не сбил меня с ног. Потом я долго восстанавливал по следам все детали события и неприятно обнаружил только свою вину.
О своей оплошности я долго старался не вспоминать вслух. Рассказал лишь Петру Мушарову. Петр выслушал доверчиво и понятливо и посоветовал мне подождать ходить в лес. Но ждать не хотелось.
И снова дороги, снова ручьи, снова стремление поскорей туда, где медведи начали свою новую жизнь, жизнь нового года своего «медвежьего государства». Но мои дороги, наверное, стали более осмотрительными. Нет, это была не трусость — это было начало того опыта, которым богаты и Иван Михайлович, и Петр Мушаров, и, конечно, Аркадий. И пусть даже опытного человека может поджидать в лесу самая неожиданная опасность, но до тех пор, пока есть лес, люди будут идти, идти, чтобы найти новые дороги, принести другим новые плоды своего труда, чтобы получить новые проценты с капитала природы и даже встретить новые опасности, встретить их просто, помериться силой со стихией, а когда стихии удастся победить, сильно и мужественно произнести слова о ранах, которые не принято считать, и снова оставить себе неиссякаемую жажду жить там, где дороги людей еще не окончились.
Глава двадцать пятая ДО СВИДАНИЯ, ПТИЦЫ…
Раньше я всегда встречал с лебедями весну. Весной лебеди были белые и высоко. От высоты птицы казались счастливыми. Через шум города я не слышал песни этих птиц, но они обязательно должны были петь… Тогда я еще совсем не знал, что лебеди умеют не только петь. Я читал охотничьи рассказы, где один лебедь погибал без другого, очень верил этим рассказам, но совсем не предполагал, что рыдать могут все лебеди сразу… И теперь на озере я ждал лебедей. Они должны были лететь обратно на юг, и мне казалось, что они пролетят надо мной.
Первых лебедей я увидел неожиданно и далеко. И они летели совсем не на юг — лебеди летели обратно на север после нескольких дней леденящего шквала…
До шквала было тепло и тихо, как летом. Только зеленый цвет сменился на желтый и бурый, а между этими цветами вспыхнули все полутона расписной осени. Все как под Москвой, только цвета были чище и ближе от прозрачного воздуха и не очень высокого голубого неба. Правда, с берез и осин нет–нет да и падали листья. Они падали редко и медленно, тихо ложились на воду, поднимали ножки и долго бродили по озеру цветными игрушечными лодочками. Пассажирами в этих лодочках были крупные капли живой росы. Я находил такие крошечные суденышки и подолгу рассматривал в беспокойное зеркальце свою обросшую физиономию и близкое северное небо…
Шквал пришел без объявления войны. Он свалился с севера, смешал озеро, осень и краски. Три дня сорвавшийся с цепи полярный пес грыз, рвал и мучил все живое и тихое, оставленное летом. Потом пса поймали, жестоко избили и снова посадили на цепь. Он еще тяжело дышал, и с севера долго потом тянулся ко мне уставший дымок из собачьей пасти.
Когда прошел шквал, я не узнал ничего. Не было берез, желтого тростника, оставались только потемневшие, нахохлившиеся перед зимой ели да ломкая трава под ногами. От яркого и светлого остались лишь холодные ветви осин да сжавшиеся под ветром листья вчерашней малины. Листья вывернулись светлой стороной наружу и теперь мертво индевели по берегам озера…
Я не нашел в лесу почти никого из вчерашних знакомых и выехал на воду. На озере были гости. Это были поспешные и суетливые в своей дороге к теплу серые и черные утки. Утки носились шальными стайками, падали на воду, снова куда-то неслись. Пожалуй, они были очень беспокойными и немного трусихами — они мчались сразу туда, куда надо попасть, чтобы больше не собираться в дорогу до весны. Утки мчались на юг. А лебеди летели на север.
Я еще раз доставал компас, проверял страны света. Все было на месте: и юг, и восток, и запад… Почему же они летят на север? Лебедей много. Птицы шли высоко и молча. От них оставался бело–голубой цвет, легкость дня и беспокойство сердца…
Это было уже в конце сентября. Луна появлялась позже и ущербней. Коптилку приходилось жечь дольше, керосин выгорал сверх положенной нормы, и луна часто приходила ко мне уже в темноте. Цвет луны менялся в течение ночи. Сначала луна появлялась в малиновых или желтых тонах. Потом ранние цвета выгорали, выхолаживались, и луна останавливалась перед моим окном белой и чистой. Красные тона над лесом и яркая чистота луны перед моим окном обещали назавтра холодное и ясное вёдро. После такой ночи солнце вставало далеким и мутным от морозного тумана, а трава и крыша дома долго холодели под жестким инеем… Когда луна вдруг не приходила, угадывать завтрашний день было трудно.
В ту ночь тоже была луна, белая и холодная, как льдышка в темной проруби. Ее можно было достать рукой, но я боялся обжечь морозом пальцы. Мороз расплывался вокруг луны белым туманом, как новорожденный ледок под еле заметными язычками ветра. А ветер снова гудел за окном, ломился в стены, в дверь, рвал крышу и громыхал поваленными деревьями… Сейчас ночь, сейчас не видно, как летят по земле обломки листьев, клочья травы, огрызки тростника, как все это перемешивается с пеной, брызгами, схватывается и застывает на камнях тяжелыми, разбитыми при ударе комьями… Сейчас ночь, и не видно озера. Я знаю — оно свирепо и хищно. Такое озеро встает всегда мертво и жутко. От воды остается поле боя: горбатый, непрочный и хмурый лед — это разорванная на клочья волна не успела добежать до берега и погибла. И долго потом ветру и снегу надо зализывать рваные ледяные рубцы. По такому озеру ходить трудно и опасно.
Лед может быть только к утру. А сейчас ночь, луна и новый шквал. И в шквале через луну летят лебеди. Они летят ночью в морозе и кажутся далекими и неживыми, будто тени, только очень тонкие и изящные… Раз–раз — взмах полосок–крыльев; раз–раз — сначала первый, потом второй, потом по очереди все остальные, и снова: раз–раз… Лебеди улетают. Мне холодно за них, но я совсем спокоен — сегодня ночью они летят правильно, на юг.
Но лебеди вернулись уже назавтра… Утром не встало озеро, и на озере были белые птицы. Сначала мало, потом больше и больше. Беспорядочные, жуткие стаи растерянных птиц. И лебеди снова шли на север… Все известное мне о лебедях спуталось, смешалось и погибло в стоне птиц. Я не мог понять, что держит этих сильных, здоровых птиц здесь, на умирающем озере, что мешает им уйти дальше туда, где тепло и солнце. Но лебеди никуда не собирались улетать. Они оставались, били крыльями наступавший на них лед, держали воду и стонали, будто прощались с чем-то очень большим и близким. И лебеди победили. Лед растаял, и большие белые птицы широко и счастливо расплылись по озеру.
Лебеди исчезли через несколько дней. Я был спокоен за них, знал, что там, на юге, их встретит теплая вода, и даже придумал научно обоснованные оправдания лебяжьему горю… В стае могли быть неподросшие птенцы, могли быть больные птицы, мог подвести вожак… Может быть, не знаю, но все-таки хорошо, что лебеди наконец решили улететь…
Я проводил лебедей, собрал свое имущество и теперь дожидался только крепкого мороза, чтобы по прочной, звенящей тропке выйти из леса. Крепкий мороз пришел, но я еще несколько дней после этого оставался на берегу своего озера — на озере среди ледовитой стужи неожиданно появилась еще одна лебяжья стая. От тех дней и остались в моем дневнике эти последние записи:
«Первый день. На озере еще есть вода, ее мало, льда больше. В ночь мороз. В доме жарко, но на полу стынет вода.
Второй день. Озеро встало. Так я думал вначале — я не видел полыньи. Серая вода была закрыта птицами. Лебедей много. Мороз режет лицо. Не могу понять, почему не улетают.
Третий день. Мороз. Ночью от мороза трещали стены. В полынье лебеди! Что с ними? Оттуда только хлопанье крыльев и стон…
Четвертый день. Что с птицами? Почему не улетают? Мороз жуткий. Им не уйти на юг — синоптики обещали мороз вплоть до Киева. Уходите! Стрелял в воздух — хотел прогнать. Птицы поднялись и стонали надо мной. Птиц не видно — только лапки и полоски у клюва. Все птицы белые — птенцов нет. Идут легко и сильно. Упали в полынью. Бьют крыльями, держат воду. За птиц страшно.
Пятый день. Птицы ушли днем. Несколько раз облетели озеро, упали в полынью и раскатились в стороны — полынья успела замерзнуть… Птицы уходили страшно. Я теперь, наверное, немного знаю, что такое лебединая песня…»
Последняя запись в дневнике:
«Теперь я знаю еще одну лесную сказку–правду. Я слыхал ее много раз, но еще тогда, когда выстрелами в воздух хотел прогнать лебедей, не очень верил этой сказке. Я был жесток, я гнал птиц и еще не знал, что лебяжье горе не умещается в каждом человеческом сердце… Дымилась умирающая вода, от озера оставалась только узкая серая полоска, и на этом последнем клочке живой воды, как в сказке, били крыльями лед и стонали белые–белые лебеди…
Раньше лебеди были незаметными серыми птицами. Они мирно покачивались на теплой летней волне и никогда не думали, что однажды им придется покинуть свое озеро. Но беспутный холодный ветер не знал, что такое родная вода. У этого ветра не было ни матери, ни отца, ни дома. Он носился из стороны в сторону, пугал лесных жителей и ломал деревья. Лесные жители боялись его, и только лебеди, большие, сильные птицы, никогда не прятались от ветра. Они не замечали его бранных слов, не обращали внимания на его выходки, а если и удавалось ветру слишком глубоко перемешать в озере воду, то лебеди выплывали на гребни волн и терпеливо пережидали непогоду. Непогода не пугала птиц, они не боялись крутой волны на озере — ведь это озеро было им родным. Но ветер решил по–своему. Он привел с собой мороз. Тяжелый лед сходился с обоих берегов и стягивал воду. Давно улетели искать теплые места трусливые утки, давно покинули свою родину тоскливые журавли, но лебеди оставались, они били крыльями лед, держали последние остатки воды, не давали ей уйти совсем и очень верили, что никакие морозы и ветры не смогут разлучить их с родным озером… Но ветер все-таки победил, и смелым птицам пришлось подняться на крыло. И тогда люди увидели, что лебеди стали белыми. Птицы обморозили свои крылья в неравной борьбе с холодным ветром… С тех пор белые крылья лебедей всегда напоминают людям о большой любви к родной земле. С тех пор белый цвет и стал для людей символом верности…
Ветер и мороз победили и на этот раз. На следующий день птицы снова поднялись на крыло, но полынья успела замерзнуть. Воды не было, не стало озера, которое, очень может быть, эти птицы на своем откровенном языке называли родиной. Безжалостный наглый ветер тащил по льду обломки тростника, колючий шершавый снег и темные комочки недавних листьев. Но лебеди не могли улететь даже сейчас, не могли поверить и долго и низко рыдали над погибшей водой. Озеро ушло от них, но они не могли уйти от своей веры… Вот почему я не мог прогнать лебедей. Я кричал им: «Летите! Летите скорей! Вы погибнете! Воды нет! Нет далеко! Я все знаю — я слушал радио! Зачем ваши круги!» Но лебеди рыдали круг за кругом и с каждым кругом теряли силы и еще один шанс на спасение…
Теперь я хорошо знаю правду о белых птицах. Я учился у лебедей. Учился еще тогда, когда выстрелами хотел прогнать их. Мне было стыдно потом. Я стоял внизу и просил уходящих лебедей: «Простите, только простите!» И лебеди шли низко и, наверное, очень верили, что я никогда–никогда не буду стрелять в них.
Я тоже сейчас не могу уйти от своего озера. Оно совсем другое — оно мое. У других, наверное, тоже есть свои озера, но у меня только мое. Свое озеро я нашел недавно. И об этом озере, наверное, можно спеть и лебединую песню…
До лебединой песни мне, пожалуй, еще далеко. И рядом с последними, уходящими на юг птицами я пытался вспомнить другую песню, которую пели в моем домике на берегу Домашнего озера три русские женщины. Та песня была песней лебедей и песней человека, там лебеди прощались со своей землей, со своей любовью, а человек говорил им простые слова: «До свидания, птицы…»
Если бы я знал все слова, то, наверное, на пути из леса, на пути к временной разлуке со своим озером я бы пел именно эту песню, песню улетающих птиц… Но слов песни мне не удалось запомнить, и я сказал своим птицам, своему озеру просто «до свидания…».
Уже где-то на полпути к людям мне вспомнилась еще одна песня птиц. Эту песню я тоже слышал всего один раз, тоже не успел всю запомнить, но что-то осталось, как остается человеку самое главное после хорошей, доброй встречи…
Наверное, автор песни не обидится на меня, если я вспомню ее не совсем точно. Это была хорошая песня, и я не мог не повторять ее, когда покидал, пусть только на время, свою землю… Моя земля была не всегда теплой, она знала жгучие морозы и ледовитые ветры, она знала сплошные дожди и топи болот, но это была моя земля. И если бы тогда, на прямой дороге перед Пашевым ручьем, мне встретился какой-нибудь не слишком смышленый журавленок, я, пожалуй, повторил бы ему те самые слова, которые остались у меня в памяти:
«Пусть та земля теплей, но родина милей, милей — запомни, журавленок, это слово!»

 

Назад: Глава двадцать третья КУНИЦА
Дальше: В МЕДВЕЖЬЕМ КРАЮ БАЛЛАДА О РЫБАКАХ