Глава двадцать вторая
ПРОЦЕНТ С МИЛЛИОНА
— Сколько стоит наше озеро? — спрашивает меня дедка Степанушка и, не дожидаясь моего ответа, отвечает сам себе: — Миллион! А то подумаю — больше выйдет…
И мы думаем, думаем в избе на берегу Домашнего озера. Мы считаем, путаем цифры и снова считаем… Получается много.
Пять стариков, оставивших по старости труд земледельца, но еще способных держать весло. Пять стариков — девяносто дней работы на озере в году у каждого. Без десяти килограммов обычно никто из них не возвращался. При желании каждый из стариков с весны до осени мог принести домой тысячу килограммов рыбы. Это десять центнеров, или одна тонна. Пять стариков могли поставить пятьдесят центнеров, или пять тонн. И это только старики, только на удочку или в простенькую одностенную сетку. Это был малопроизводительный труд, но пять тонн свежей рыбы могли обеспечить не одну семью.
Дальше мы считаем рябчика. Еще совсем недавно дедка Степанушка снимал за неделю с охотничьей тропы по восемьдесят пар птиц… Считаем куницу — дорогой, редкий мех. Один Василий мог добыть за зиму до тридцати бесценных для страны шкурок… А мед, а клюква, а грибы? И даже без грибов, кошелок, заплечников, без смолы и меда, без куниц и рябчиков наше Домашнее озеро дедка оценивает в целый миллион. Расчет продолжается, цифры заполняют дневник. И все это около печи, при свете догорающей голубенькими язычками головешки… Потом головешка выбрасывается, выгребаются угли, помелом выметается пол, на раскаленный кирпич укладывается солома, а сверху на солому ровными рядами ложится процент с того миллиона, который стоит наше озеро. Этот процент сегодня собрали мы, собрали в виде рыбы… Этот процент знали и старики и редко когда перешагивали через него в сторону основного капитала.
Чем поддерживался, чем обеспечивался постоянный прирост с основного капитала, положенного на текущий счет людей природой? Глубоким экономическим расчетом? Нет. Впервые приблизительный расчет нашего леса произвели мы со стариком. Расчет напугал бесценностью воды и леса.
Дедка Степанушка не изучал политическую экономию, он не умел даже как следует считать, он просто помогал мне правильно оценить исходные данные для расчета. Осторожное отношение этого старика, его отцов и дедов к природе пришло по долгому и не всегда удачному пути чистой эмпирики: ошибка — плохая дорога, удача — можно идти дальше. Они, эти старики, хорошо знали, что Домашнее озеро стоит миллион только до тех пор, пока основной капитал живет в воде…
Вы остановите меня, скажете: «Это не так. Тогда было меньше людей, и вторжение человека в природу с сетью и ружьем сказывалось не так сильно…» Можно я не отвечу вам прямо, а приведу пример одного замечательного и вполне интенсивного промысла, промысла рябчика жердками?.. Жердки — это совсем простая снасть, снасть самоловная — тоненький силочек, сделанный из конского волоса или синтетической лески. Силочек крепится на еловой перекладине, а рядом с петлей подвешивается кисточка рябины. Рябина соблазняет рябчика, рябчик опускается на перекладину и, переступая лапками, направляется к лакомству. Но на пути птицы петля. Птица попалась. Птиц собирали, связывали парами, грузили на возы и везли в столицу. Сколько ловили таких птиц за осень в нашей лесной деревушке? Много, очень много. Жердки — самая добычливая снасть. Снасть простая, доступная любому пацану, и редко какой подросший пацан нашей деревушки не имел своей тропы на рябчика. Эти тропы и по сей день, пересекаясь, расходясь и снова пересекаясь, путешествуют по лесу. Эти тропы могут запутать своим количеством. И с каждой тропы некогда собирался обильный урожай птицы.
Рябчик — вкусная птица. За рябчиком и сегодня гоняются по ельникам и ольшаникам приезжие отпускники со штучными ружьями, гоняются летом, осенью и даже весной, когда доверчивая рябенькая птица летит к вам чуть ли не в руки. Ружьями рябчика добывают мало — уж по крайней мере не те восемьдесят пар в неделю, которые приносил с троп дедка Степанушка.
Итак, промысел жердками оказывался интенсивнее, но рябчик не переводился. И не переводился прежде всего потому, что весной его никто не трогал. Убить весной петушка или курочку считалось лишить себя осенью десятка товарных птиц. А сколько можно было отловить рябчика осенью, сколько можно было поставить жердок, чтобы не выловить всю птицу? Люди не считали, они просто знали неудачный год и снимали снасть, жердки расстораживались, и рябчику предоставлялась возможность развестись в большем количестве.
Последнего рябчика раньше никто не выбивал. А если бы даже и нашелся такой алчный человек, то его все равно ждала бы неудача. Он мог ловить птицу только на выделенном ему участке, он вылавливал рябчика на своих тропах, мог жадно поглядывать на владения соседей, на чужую охотничью тропу, но туда дорога ему была закрыта, и там оставленные на развод птицы продолжали преспокойно существовать.
Рябчика много и сейчас, много старых троп и жердок, и это лишний раз подтверждает тот факт, что не было в мыслях лесных старателей желания выловить, выбить все до конца.
Заметный исход рыбы останавливал промысел на озерах, ловить рыбу было невыгодно — и люди ограничивались лишь ловлей на себя. У этих людей тоже была хорошая снасть, были невода, неводами было можно вычерпать все, но этого никто не делал, помня плачевный опыт посещения Домашнего озера какой-то неуемной чужой артелью.
От артели осталась память о щуках, забивших амбары под самые крыши. Артель скоро убралась, не успев вычерпать весь миллион, но до сих пор наше озеро еще не вернулось к тому состоянию, когда оно стоило много больше. Помнят люди и нерасчетливый лесосплав по Долгому и Верхнему озерам, помнят грязные потоки воды с пустых, безлесных берегов. И наверное, эта грустная память и позволяет дедке Степанушке произнести слова о далеком и богатом прошлом Долгого озера: «А раньше-то рыба там за рябуши хватала…» Рябуши — это пола рваной куртки, случайно опустившаяся в воду с борта лодки. И за эти рябуши в прошлом нет–нет да и хватали приличные щуки…
Конечно, в каждой памяти о добром прошлом есть нотки грусти по своим собственным ушедшим дням. Но в словах старика есть и большая правда: озера, узнавшие алчные невода, жадных людей и сваленный по берегам лес, куда как бедней тех водоемов, дорогу к которым и по сегодняшний день ведают лишь настоящие хозяева.
Взять много и богато — такое желание есть и у Васьки Герасимова, но рядом с ним ходят в тайгу за куницей и Иван Михайлович, и Аркадий Кушаков, которые не так уж редко задумываются: а может, что-то оставить и на другой раз? И к счастью для той же куницы, угодья в нашем лесу разделены между отдельными охотниками. И поэтому Ваське приходится думать: а что, если он выбьет всех зверьков на своем участке? И может быть, именно это умное правило и помогает видеть наш лес все-таки живым, помогает встречать следы, находить непуганых животных. А рядом и в помощь первому правилу есть в нашем лесу еще одна традиция: никогда не бросать раненое животное, никогда не переводить свой взгляд на другой объект, пока первый, подранок, еще недобран.
Ответственность за персональный охотничий участок на первых порах может вызвать недоумение тех людей, которые приходят позабавиться охотой, не принося с собой ничего для леса, кроме желания много–много взять…
У этих людей нет неводов, нет даже расчетов, по которым они могли бы предъявить право на процент от капитала природы. Но они тоже горят желанием получить. Что?
Охота, красивый выстрел, редкий трофей — все это было для меня просто и ясно. «Убил» или «ранил» — все это произносилось не задумываясь, до тех пор, пока я не встретился с глазами лося… У меня было хорошее ружье, мясо было необходимо для питания; но я не выстрелил. И лось не был моим соседом. Я встретил его далеко от дома, животное должно было сослужить службу человеку, но человек ушел, не спустив курка.
Отказ от выстрела привел за собой много вопросов и сомнений. Честней всего, казалось, просто стать вегетарианцем и совсем отказаться от охоты. Но почему-то мысль о переходе на растительную пищу не часто приходила в голову. Я вроде бы избегал убийства, но оставлял в то же время право забивать скот другим… Последнее коробило нечестностью: кто-то за меня должен выполнить «грязную» работу мясника, работу аморальную с точки зрения тех людей, которые стараются избегать разговоров о скотобойне… На этих людей не хотелось походить.
Ответы на вопросы, требующие новых ответов, обращали меня к области инстинктов, к области тех страстей, которые были знакомы нашему пещерному предку. Этот предок знал страсть — достичь и добыть. Это достичь» знал и мой пес. Он умел обрушиваться на добычу, но обрушивался только тогда, когда добыча была добычей, когда она убегала, спасалась… Выходило, что стремление достичь, а следом и добыть было не безгранично.
Маленький, трясущийся зайчонок, принесенный в избушку, подтвердил мое предположение. Пес бросился на зайца, но встретил глаза животного, встретил не убегающего, а забившегося в угол зайца, смотревшего, и пусть со страхом, на своего врага. И пес отступил, а я вспомнил лося, который опередил выстрел человека доверчивым взглядом в мою сторону. Инстинкт собаки оправдывал мой поступок. Выход за границы инстинкта отвергался логикой природы, он порождался только извращенным желанием человека добыть любыми средствами и открывал путь к уничтожению окружающего, а следовательно, к своей собственной гибели.
Отказ от выстрела в животное, которое смотрит тебе в глаза, был принят человеком, желающим жить и дальше на земле, был принят как граница, которую берегли уже не инстинкты, а мораль людей. Но люди хотели есть. В тайге обитали объекты промысла, их ждали столы людей, а я назывался охотником — ловить рыбу и добывать зверя было моей работой, и я добровольно брался за нее. Отказаться от крови, оставить другому грязную, неопрятную работу и ждать, когда мясо принесут мне в приготовленном виде?.. Нет, я оставил себе работу, вспомнив: поскольку работа есть, то кому-то ее надо выполнять. И пока люди будут ждать мясо, пока будут выращивать не только молочный, но и мясной скот, наверное, не надо брезгливо отворачиваться от того, кто умеет быстро и чисто снять шкуру, умеет разделать тушу, но в то же время умеет и не перейти ту границу, где ради «добыть» забывается обязанность человека быть добрым, забывается обязанность помнить своих соседей, которые встретили тебя доверчивым взглядом.
Наверное, мы, люди, можем и обязаны установить для себя те или иные ограничения, переступить которые означало бы стать не человеком. Наверное, где-то в нашем кодексе, кодексе плотоядных существ, должно быть четко записано, что и при каких обстоятельствах называется убийством. И если за такой критерий принять оказанное тебе доверие животного и неприкосновенность ближайших соседей, то среди наших лесных охотников я вряд ли найду человека, который очень далеко перешел за эту черту. Даже когда обстоятельства требовали крайних решений, никто из них не лгал себе, никто не разыгрывал драму около телушки, с которой приходилось расстаться, как тот человек, с которым случай свел меня в глухое октябрьское предзимье под одной крышей.
Тот человек тоже назывался охотником. Он любил красивый выстрел, удачный трофей, но если ему доводилось только ранить птицу, он брезгливо нес ее домой и просил другого оборвать страдания бедного животного. Я долго не понимал этого человека, имеющего первоклассное оружие. Что нужно ему в лесу? Закаты, краски неба, голоса птиц, незабываемый весенний вечер или тихую, чуть грустную тропу облетевшего осеннего леса? А если так, то, пожалуйста, называй себя охотником за красками и голосами, снимай, помни, рассказывай другим… Нет, этому охотнику было нужно еще и удовлетворение страсти, страсти достичь, добыть — достичь и добыть ради самой страсти.
Он презирал Васькину работу, морщился при виде крови, долго и старательно вытирал нож, запачканный при разделке птицы, но он тоже хотел стрелять. Ради чего? Ради работы, нужной другим? Нет. Вот где-то здесь, мне казалось, и кроется лицемерие ханжи, боящегося самого себя. Этого человека никогда не остановит взгляд животного. Этот человек не умел добрать подранка, а тут же обрушивался на новую добычу. Он мог увлечься, набить больше, чем был способен донести, в то время как никто из наших рабочих–охотников никогда не пылал страстью убийства, никто из них не знал желания убить.
Поиск, слежка еще держали лесного старателя в руках страсти. И очень часто мне казалось, что выстрел приходил к таким людям сам по себе, без особых эмоций. И может быть, именно потому тушка куницы, принесенная из леса Аркадием Кушаковым, никогда не вызывала брезгливого чувства к рукам, которые совсем недавно спустили курок…
Мы часто вспоминаем трудные и не до конца решенные проблемы: «охота и дети», «выстрел, кровь и дети». Мы высказываемся порой за то, чтобы дети не знали охоты, не знали крови добытого животного, чтобы убийство на охоте не породило в детях дурного. Наверное, об этом надо еще много думать, чтобы понять истоки того инстинкта, которым был одарен пещерный охотник и который остался и нам, хотя в несколько измененном виде… Я вспоминаю сейчас детей Аркадия, детей мудрого, внимательного охотника. Наверное, эти дети видели пушнины и добытого мяса намного больше, чем те пацаны, которые с вожделением смотрят на своего старшего товарища, изловчившегося поймать городского голубя и свернуть ему шею. Дети Аркадия не знают страсти убить, они любят собак, любят все живое и откровенное, хотя, очень возможно, тоже возьмут ружье и станут охотниками. Но это будут добрые охотники, которые принесут из леса не только куний воротник или ондатровую шапку. Лес станет для них миром, миром большим и интересным, и в этом мире тоже будет работа, разная по трудоемкости и напряжению моральных сил. И эту работу дети Аркадия Кушакова, с детства научившиеся смотреть в глаза животным, а может, и понимать эти глаза, наверное, уже готовы честно выполнить.
И как бы я не хотел, чтобы в тот лес, куда, возможно, пойдут и мои дети, явилось желание убить, обвешать себя трофеями. Наверное, там, где нужно работать, развлекаться все-таки нельзя. Развлечение — это в конце концов плеск эмоций, отпущенные вожжи, и кто сказал, что эти «вожжи» вдруг да не освободят в человеке, недостаточно подготовленном для дороги с ружьем, страшное стремление уничтожить в лесу все живое… И надо очень бояться, если ваш ребенок, не умеющий видеть вокруг краски и слышать музыку природы, не понимающий закаты и восходы, не умеющий ценить соседство доверчивых животных, возьмет в руки ружье. И может быть, поэтому уже сейчас где-то должна быть установлена граница, граница выстрела по живому, перейти которую получит право не только тот, кто знает материальную часть оружия и правила, отличающие браконьера от узаконенного охотника. И наверное, тогда человек, отправившийся в лес с ружьем, не всегда поднимет свое оружие в сторону токующего глухаря или вальдшнепа, тянущего над багровым от зари редколесьем. А может быть, такому человеку ружье не потребуется и совсем, если выстрел не будет обычной работой, работой ради жизни людей.
И может быть, тогда у людей, вошедших в лес, в природу, коснувшихся ее в своей работе или на отдыхе, останется время более внимательно отнестись к словам дедки Степанушки, который оценил небольшое таежное озеро в целый миллион. Может быть, тогда случайные в лесу люди будут более осторожно относиться к тому богатству, которое оставила нам природа и с которого нам разрешено получать только проценты.