Глава двадцать первая
ЖЕНЩИНЫ
С неделю над озером, над тайгой висел густой, мокрый снег. За снегом терялись берега, под снег уходили вчерашние дороги, а когда в жидкое, холодное месиво врывался еще и крутой ветер, человеку могло показаться, что из этой каши ему никогда не выбраться. Тогда дорога к людям становилась еще труднее и дальше, и пройти такую дорогу по доброй воле, пожалуй, согласился бы не каждый…
В те дни я рано возвращался домой. Устало затаскивал на берег лодку, грустно оценивал очередной улов и немного оживал только у печи за кружкой чаю. У огня забывались холодные, серые волны, тяжелая мокрая посудинка, черпавшая осевшим бортом, позднее октябрьское озеро и плотные сырые глыбы снега в носу лодки. Лодка зарывалась в воду, с трудом поднималась над волной и очень походила тогда на мокрое, раскисшее бревно, которое вот–вот должно было совсем опуститься на дно и стать гнилым, скользким топляком…
Чего я ждал тогда: лучшие дни? Лучшую дорогу к людям или снег?.. Наверное, и снег, настоящий зимний снег, который вдруг заскрипит под сапогом, зафыркает, заупрямится первым сердитым морозцем. Ты будешь шагать осторожно, боясь разбудить, побеспокоить только что появившуюся луну. Луна обязательно будет ясной и чистой, но не злой и колючей, а ласковой и тихой. Это будет первая луна настоящей зимы, зимы, которая только–только незаметно прошла впереди тебя по дорожке, прошла, но, узнав сзади твои шаги, остановилась и посмотрела на тебя хорошей, спокойной луной… Я очень ждал эту первую луну, первые шаги зимы и первый яркий скрип снега, как ждут первое, когда-то потерянное, но вновь собравшееся вернуться свидание.
Наверное, тогда я вспоминал свое детство, детство зимы сорок первого года. От той зимы и осталась у меня память о снеге, умевшем разговаривать с человеком, и о большой чистой луне, которая всегда приходила вместе с первым настоящим морозцем. Эту луну и этот снег я всегда встречал, когда поздними вечерами возвращался домой из госпиталя.
Сейчас трудно припомнить, что слышали от нас люди, совсем недавно познавшие войну и потерявшие на этой войне многое из того, что дано человеку для его сложной, многообразной жизни. Но сами люди оставались, у них были родные, близкие, у них тоже был дом, и в этот дом очень хотелось написать письмо. Письмо писали мы, только–только познавшие грамоту, и наши нескладные каракули, пожалуй, все-таки были нужны… И видимо, эта нужность и нашего труда, и нашей еще не совсем выросшей жизни отодвинула несколько свидание с настоящим снегом. Тогда было не до снега, не до луны. Но снег, большая зимняя луна и желание выйти под эту луну остались, остались прочно и навсегда, как память о том детстве, когда вместо игрушечных санок и тележек нам прихо–далось придерживать носилки с тяжелоранеными солдатами…
Но сейчас, на берегу таежного озера, скрип снега был уже где-то близко, и я ждал его, как ждал светлых дней и более короткую дорогу из леса к людям.
Зима могла прийти вот–вот. Теперь, после мокрого снега, ей не хватало только резкого короткого дыхания северного ветерка — час, другой, третий, и к первым лучам солнца вчерашняя слякоть должна была обернуться искрящимися огнями… Но вместо северного ветерка неожиданно пришел жар с юга. Он не прилетел, а надвинулся, вторгся широко и высоко, расплавил снег и остался над озером и над деревушкой дымящимся, слепым туманом…
Где начинался этот туман? На земле? На небе? Если бы он двигался, то его природу можно было бы определить. Но туман просто стоял, заполнив собой все вверху и не найдя путь дальше в мокрые черные дороги… С утра в этом тумане я разобрал далеко–далеко крики лебедей. Лебеди не показались, не опустились к озеру, и я снова остался один. Теплые потоки с юга отодвинули казавшийся близким охотничий сезон по крепкой тропе, оставалось время, можно было бы сходить к людям, поговорить, посмотреть на них, немного передохнуть от необходимости топить каждый день печь, месить хлеб, хотелось просто не знать забот, а, просыпаясь по утрам, сразу садиться за самовар.» Самовар обязательно будет подавать женщина, старая, прошедшая не одну свою, а попутно и все мужские дороги, женщина нашего леса… Кто это будет? Тетя Катя, та самая тетя Катя, которая провожала меня в дорогу? Или тетя Граня, что встречала и тянула к себе в избу и всегда обижалась, если я не очень долго задерживался около ее самовара?..
Наверное, тетю Граню можно было назвать так, как называют в нашем лесу саму доброту и отзывчивость, — божатка. Откуда и как взялось это слово? Что было его корнем, суффиксом?.. Наверное, на эти вопросы можно было бы ответить так же просто, как на вопрос о происхождении слов: «крестная», «приемыш», — наверное, это можно было бы сделать, если никогда не встречаться с божаткой в самом начале какой-нибудь лесной деревушки.
Все-таки в нас до сих пор живет умение провести границу между доступным и недоступным для анализа, даже когда сам анализ кажется вполне возможным. Да и вряд ли кому взбредет в голову раскладывать по полочкам то чувство, которое связывает его с любимым. И не произойдет это прежде всего потому, что чувство большой привязанности, слияние двух людей в дорогах и тропах, радостях и печалях вряд ли потерпят логический анализ, который непременно принесет с собой ощущение холода. И возможно, поэтому ни один из лесных людей не объяснит вам, что такое божатка.
Человек может рассказать вам о девере и о золовке, о свояке и о многообразии качеств зятя, может рассказать о законах братания и приема в дом на постоянное жительство, но никогда не произнесет в ответ на ваш вопрос больше чем: «Божатка — так просто божатка». Божатка в понимании каждого известного мне человека, родина которого заонежская тайга, — это просто женщина, обычно не родная по крови, но божатка…
Мать Петра Мушарова тоже была божаткой. Что родило, что развило в ней богатые качества: отзывчивость, душевность, мягкое сердце? Может, то трудное время, когда одна, без мужа, она поднимала на ноги и Петра, и Аграфену, а может, просто было ей завещано от природы — видеть в окно всякого идущего и, накинув на голову платок, выходить встречать любого пришедшего человека… Кто вел список, какая память хранила имена и звания тех людей, которых первой встретила на берегу Домашнего озера божатка? Кто оценит те небогатые миски и пресные пироги, поданные прохожему за столом в том доме, где жила мать Петра, и кому хоть когда-нибудь приходило в голову за угощения, выложенные от всего сердца, предложить деньги?..
Божатка прежде всего бескорыстна. К божатке идут с просьбами и горем, божатка нянчит детей, и, казалось бы, ее вдовья жизнь должна вызывать сочувствие, но так не было никогда и только потому, что новая жизнь женщины, потерявшей мужа, хозяина, оставалась не менее полной от счастья, принесенного другим пусть и невеликими, но теплыми руками божатки…
Тетя Граня тоже была божаткой. Это стало ее жизнью и повторением судьбы матери. Она тоже рано осталась без мужа, с детьми, тоже отдавала внимание и сердце вроде бы и чужим, но таким близким ей людям, тоже могла принести с собой тепло, добрую память и даже легкую дорогу, принести вроде бы и случайно, но богато и светло…
…Уже потом, когда я снова остался один, когда женщины ушли дальше своей дорогой, я много раз возвращался к их песням, к их словам и к самой встрече, что вдруг произошла в лесу в пустой деревушке, которой суждено было знать только охотников да пастухов. Тогда эта встреча долго оставалась для меня нереальным событием. И прежде всего потому, что приход в лес женщин был похож на настоящее Явление–Явление женщин началось с тихих и будто бы неживых голосов за стеной дома… Кто? Откуда? Через раскисшие дороги, через расплывшийся снег? Я вышел на улицу, вышел осторожно, боясь ошибиться и признаться после этого чуть ли не в галлюцинации. Но галлюцинации не было — на улице стояли три живых, настоящих человека, три женщины, и ждали, когда я к ним подойду…
Прошло много времени с того ноябрьского вечера, но и сейчас я мог бы передать всю обстановку той встречи, свои неуверенные беспокойные шаги, которые, казалось бы, должен был позабыть человек, прошедший уже не одну таежную тропу… И пожалуй, эти шаги и заставили меня, мужчину, охотника, рыбака, человека, давно забывшего слезы, понять истоки той слабости, которую мы испытываем просто перед женщиной.
Я хочу остановиться и пояснить, что слабость, как и многие, ставшие двусмысленными слова, я употребляю только в том значении, которое открывает истину понятия. Слабость рядом с женщиной — это прежде всего желание знать теплое, отзывчивое сердце, а потеряв в трудной борьбе силы, вернуться в тот дом, где тебя ждут такие знакомые глаза и такие простые руки… И, устав, мы возвращаемся в дом женщины, отдыхаем, видим ее никогда не устающую у печи, у скотины, у самовара, молча со стороны любуемся ее силой и умением идти впереди и совсем не стесняемся признаться этому сильному человеку в своих сомнениях, болях и даже бедах.
Наверное, где-то там, в деревушке, на берегу озера, в первых числах ноября шестьдесят пятого года ко мне впервые и пришла та самая слабость перед женщиной, когда напрочь забываются все наши обвешанные регалиями мужские качества… Нет, я не завидовал им, не завидовал их умению просто взять и пройти ту дорогу, которая мне до этого казалась почти непроходимой. Нет, я не собирался произносить слова благодарности за память, за принесенные письма и даже за те гостинцы, которые выкладывала на стол тетя Граня… Я просто стоял, просто смотрел и знал, что теперь каждый следующий шаг будет еще смелей и уверенней туда, дальше, куда предстояли мои дороги. Эти дороги вдруг открыли женщины, принеся с собой пока неясную, но большую силу человеку, которого они, совершенно чужие этому человеку, не умели обойти своим вниманием и теплом…
Откуда и как берется в наших женщинах: вдруг после дороги, после тяжести нош и мокрых ног, сразу снять ватники, тужурки, спуститься к озеру, омыть лицо и руки, вернуться в избу и тут же приняться за печь, за чугунки, будто и не было никакой дороги, будто и не было многих часов пути? А после печи, после ужина опустить на плечи платки, откинуться к стене и, чуть покачиваясь, чуть–чуть помогая песне, сразу запеть, запеть тихо и хорошо о каком-нибудь давно пережитом чувстве… А дальше — немного отдохнуть, рано встать, вытопить печь, собрать свои пожитки и уйти дальше, где их, может быть, сейчас никто и не ждет…
Все, казавшееся мне необычным в явлении женщин среди глухой тяжелой погоды в тайге, объяснялось предельно просто… Женщины пошли к празднику, пошли туда, где жили их дети, пошли, чтобы поглядеть, повидаться, убедиться в благополучии детей, а попутно и помочь дочери или снохе управиться с праздничным столом. И вряд ли дочь или сноха остановят женщину в желании побыть у печи, вряд ли скажут: «Да посиди, мама, ты устала, погуляй у праздника…» Нет, и дочь, и жена сына, и сам сын будут просто благодарны женщине, которая и сейчас, на седьмом десятке лет, еще верно и богато несет свой большой и бескорыстный материнский долг.
Если вам, взявшимся искать в обществе людей вечную заинтересованность, вечное стремление получать благодарность за содеянное, вдруг покажется, что наш мир — мир корыстный, знающий только расчет сполна и тут же, вспомните тогда хотя бы свою старую мать, которая с вашего рождения до своей смерти, не требуя, не прося ничего и даже отказываясь от предложенного, жила только для своих детей. Наверное, это и есть то самое великое бескорыстие, которым славен человек… И хранить это качество и было поручено женщине. Как? Откуда получит она благодарность за свои труды? Кто возместит ей убытки и потери?.. Вы, дети! Вы так же бескорыстно и тепло обязаны жить для своих детей. Связь есть, связь обязанностей, но не прямых, связь, которая передает обязанности одного поколения другому. И жалко нам будет тех людей, которые забудут свой долг перед матерью и не передадут его своим детям.
Тетя Граня не забывала свой долг, и этот долг и повел ее в дорогу через мою деревушку. Повел потому, что своих детей не помнить она просто не могла. И никто не виноват в том, что дорога прошла через лес, прошла в трудное, раскисшее время…
Наутро, еще в рассвет, я провожал женщин дальше, туда, где была речка Окштомка. Я долго стоял на холме, долго видел не очень приметные, но отважные в своей цели фигурки. Фигурки становились все меньше и меньше, вот уже не видно батожков, которыми женщины ощупывали неверные места, вот уже не видно и фигурок, и рядом со мной осталась только песня, которую вчера пели женщины…
Я не запомнил всей песни. Да и можно ли было запомнить слова, можно ли было останавливать женщин, творящих песню у тебя на глазах, останавливать певучую северную многоголосицу, чтобы записать слова текста? Да и был ли сам текст? А может, и текст, и мелодия, и исполнение рождались всякий раз снова, всякий раз по–другому, а может, вчера рядом с еще не замерзшим озером, рядом с последними криками улетающих лебедей эта песня была исполнена совсем как-то иначе…
Песня была про лебедей. Ее начинала тетя Граня тихим, далеким пока голосом. Голос становился шире, богаче красками и вдруг заиграл, закачался крыльями больших белых птиц, уходящих в дальнюю дорогу. Но пока пела только одна птица, она даже не пела, а откровенно прощалась с родной землей… Потом голосов стало больше. Вторая, третья птицы повторяли, повторяли по–своему слова прощания. Слова птиц сливались, терялись сами слова — и только музыка, сильная, большая музыка горя и силы оставалась вокруг… Потом птицы стихали, стихали голоса, последний далекий звук падал за ели, уходил совсем, и лебедей не стало слышно.
Песня окончилась. Никто не встал, никто даже не поправил платка, женщины молчали точно так же, как перед началом песни, и мне очень поверилось тогда, что все-таки есть такие слова, такая музыка, после которых нельзя взрываться аплодисментами… Женщины еще не вернулись на землю, они еще были там, далеко, были улетающими птицами, и где-то рядом с ними, но ниже, на земле, был и я, провожающий лебедей в трудную и не всегда удачную дорогу…
С той минуты я ждал возвращения старушек, ждал с каждым днем все опасливей и беспокойней… Следом за женщинами опустилась зима, упал снег, много тяжелого, глубокого снега…
Я выходил в этот снег туда, куда ушли женщины, бил встречную дорогу и не очень надеялся снова увидеть своих гостей. К снегу добавился северный ветер, термометр замерз на тридцатиградусной отметке, воздух жег легкие и резал глаза… Оттуда, где была речка Окштомка, к дому старушек лежала другая дорога. Дорога была дальняя, но менее беспокойная, и рассудок всякого, кто встретится с глубоким снегом и безжалостным морозом, должен был подсказать, что выбрать дорогу все-таки через мой лес мог только безумец.
Но женщины снова возвращались через лес. Что вело их по трудному пути? Я не мог спросить об этом… Я просто был рад снова видеть их и снова слышать их голоса. Правда, в этот раз женщины уже не пели: впереди была тяжелая дорога. Дорогу засыпал снег, мороз опустился на землю уже после снега и не успел еще дойти через снег до болот, и теперь путника чуть ли не на каждом шагу ждала нестынущая топь, укрытая от глаз зимним покрывалом… Но дорогу все-таки удалось пройти. Я снова провожал женщин, снова вспоминал при расставании песню о лебедях и смутно догадывался о тех причинах, которые привели еще раз ко мне моих гостей…
Решение вернуться через Домашнее озеро пришло просто… Там, где справляли праздник, женщины вспомнили, что в лесу без праздника работал человек, вспомнили и перед самой дорогой принесли тете Гране деревенские гостинцы, гостинцы для меня. Что и сколько было в этих гостинцах — это в лесу никогда не обсуждается. Не буду обсуждать и я. Гостинцы всегда были знаком уважения, расположения и памяти. А цена узелка, сумки или содержимого кармана — это не оставалось уделом даже случайных разговоров… Итак, гостинцы были, и их надо было нести. А тетя Граня вспомнила еще и стакан воды и повернула свой батожок в мою сторону…
Тогда в первую ночь в моем доме тетя Граня захотела пить, стакан и ведро с водой были рядом со мной на кухне. Я услышал ее слова, обращенные к соседке по кровати, слова, выражающие желание встать и сходить за водой. И целью этих слов не было обратить на себя внимание — просто тетя Граня спрашивала соседку, не принести ли и ей воды. Та отказалась, а пока проходил этот неторопливый разговор, я успел наполнить стакан водой и принести его женщине… И здесь не было никаких «спасибо» словами. Было темно, и, может быть, надо было видеть глаза и только по ним что-то понять. Я тут же забыл этот стакан воды, но его помнила тетя Граня и там, у людей, несколько раз рассказывала об этом стакане, который ей давно никто не подавал, а тем более в постель…
Может быть, кому-то и покажется странным, что занятая, уставшая от долгих лет труда женщина могла помнить о каком-то пустяке. Кто-то может отнести описанный эпизод за счет моего обостренного восприятия действительности по причине долгой лесной жизни. Я разуверю вас: это не так. Я просто напомню вам то самое слово «божатка». «Божатка», которая, ничего не ожидая для себя, живет только для других. Божатками у нас зовут почти всех женщин, и тетя Граня, конечно, не исключение…