А если само время есть дьявол, то как?
1
В середине августа я проводил Петру в Прагу. Завершилась наша первая жизнь. Она обняла семь лет – с пятнадцати, когда мы познакомились по переписке, и до двадцати двух, когда, после двух лет жизни в Собиновском переулке, провели месяц в Ялте.
И что эта первая жизнь? Можно сказать так: несмотря на долгие периоды разлуки, она была прекрасной, если на минуточку закрыть глаза на последние события – историю с Люшкой и (заочно) с кардиналом Бераном.
Теперь начиналась новая жизнь, вторая, и начиналась она без Петры.
Опять письма и – хоть изредка – телефонные перезвоны. Что я знал? Петру приняли в Пражскую филармонию. Конечно, удача. Престижно. Да и место отличное: самый центр, в Старом Граде, почти на набережной Влтавы, главный зал там – знаменитый «Зал Дворжак», где ежегодно проводят фестивали «Пражская весна» (потом эти два слова в кавычках, но совсем в ином значении, всем нам запомнятся на всю жизнь!). И главное, сам филармонический оркестр, в число исполнителей которого вошла Петра. Теперь – работать, работать, репетировать с оркестром, а еще готовить сольные выступления, свои программы для концертов. В общем, забот полно.
«И то е хорошо что много дел, – писала Петра, – так я о тебе мой Петер буду хоть немного меньше тосковать. А то вэлми мучительно. Так привыкла к тебе что ты рядом каждый день». (Запятые по-прежнему отсутствовали.)
Я тоже вэлми тосковал. А вот дел было куда меньше. Меня приняли на работу в «Известия» (конечно, отец поспособствовал). Казалось бы, удача, лучше не придумаешь, но как бы не так, ибо я оказался в отделе писем. Та еще тягомотина, всего лишь отдел писем! Отвечать на всякие вопросы и прочая ерунда. Папа успокаивал: это этап, начальный этап, его надо достойно пройти, а впереди – новые рубежи, интересная работа, поездки. Если, конечно, в партию вступишь. Ты еще не забыл свою мечту – корпункт ТАСС в Праге?
Не забыл. Более того, терзался этим постоянно. Что за дьявольский выбор: либо партия, но тогда я в Праге с Петрой, либо не мараться, но тогда жить без Петры в Москве? Ну и как?
Отец не педалировал, а только кивал, улыбаясь. Это означало: зрей, зрей, выбирай главное, а это, как он однажды сказал, благополучие. А оно – что? Нет, не большое пузо от сытости, дача, машина и прочее, а семья, любимая жена и дети. Но их необходимо обеспечивать. Тебе обеспечивать, мужчине! А партия – это лишь способ, что ж, у нас здесь – так.
Дьявольский выбор. Или это я такой идиот?..
Тайн от Петры у меня не было, к тому же интересно, что она скажет. Даже не то что интересно, а необходимо.
Я написал ей обо всем, с подробностями, хотя в принципе она знала о стоявшем передо мной выборе, мы это обсуждали летом в Ялте. Тогда Петра покачала головой, повздыхала: «Петер мой, бедный мой Петер, я буду молчать, это ты, ты, это решать тебе, а я всЁ твое приму». Теперь она ответила так (запятые здесь ставлю сам):
«Помнишь, мой Петер, я тебе про мою бабичку рассказывала, про Кветославу из Брно? Чудная моя бабичка Квета! Она от Бога и с Богом. Она меня всему учила, и про любовь, про девство, помнишь? Прощать надо, если любишь, так говорила мне. Как Господь наш Иисус, когда воскрес, простил Петра, хотя тот трижды отрекся от него, и опять его, Петра, приблизил, и сделал апостолом. Простил! Я тебе тоже простила, помнишь? Но вот это… Вот мой отец. Он с коммунистами, член ЦК, но он хороший человек, он тоже с Богом, он наш. А бабичка Квета не любит его. Зять мой, говорила мне, грешник. Отец он тебе хороший, а мне – грешник. Он товарищ Новак! Он не пан Новак, он товарищ! А то грех.
Всё, мой Петер. Я тебе ничего не говорю, не советую. Это твое, решать тебе. А я – я твоя женщина, невенчанная жена, поэтому приму всё».
Вот так начиналась моя вторая жизнь. С дьявольского выбора. С решения.
Я принял его. Бабушка Кветослава права: это – грех. Однажды я согрешил, изменив Петре, другого греха не будет. Пока она со мной. Пока вообще она есть.
И кто знает, не будь Петры тогда со мной, то, возможно, я и вступил бы в партию. А с Петрой – нет. Понимала ли она, что это благодаря ей? Что я упустил возможность уже вскоре работать в Праге и быть с ней именно потому, что у меня есть она – такая! Парадокс, и опять же дьявольский.
Отцу я не сказал о принятом решении – делал вид, что еще думаю. А Петре сказал, точнее, написал. Не так выспренно, как славословил выше, а просто.
«Ты умеешь прощать. Вот и прости меня. Я буду без партии – значит, ты без меня, а я без тебя. Но пока. Потом мы что-нибудь придумаем. В конце концов, есть же реальные решения. Например, ты приедешь в Москву, выйдешь за меня замуж. Как-то всё у нас сложится, и с домом, и с твоей фортепианной деятельностью. Так?»
Она ответила: «Так». В очередном письме. Письмо было про ее успехи как пианистки и про нашу любовь. И лишь в самом конце про это, про нашу проблему, про то, что у нас всё сложится: «Именно так, мой Петер, сложится, так, так!»
Странно или нет, но через год я оказался в Праге. Но не потому, что, вступив в партию, стал работать в корпункте ТАСС (эту тему мы закрыли).
Впервые – в Праге, опять с Петрой. Лето 67-го. Мой первый отпуск.
Как оказался там? Через ЦК компартии Чехословакии. Смеюсь? Да нет, правда: через ЦК. Помог отец моей Петры. После обсуждений с дочерью, как поспособствовать моему приезду в Прагу, пан Густав, член ЦК, переговорил с кем-то из высших своих, потом позвонил кому-то в Москву и попросил, чтобы мне выдали визу, а приглашение для меня он организует. Так и вышло, визу на месяц я получил, хотя и пришлось собирать всяческие необходимые для выезда бумаги, брать в «Известиях» характеристику и прочее.
Короче говоря, я в Праге. И главное, мы с Петрой вдвоем под одной крышей. «Ты что мой Петер какая гостиница! – писала мне она. – Моя подруга уезжает на отдых я уже говорила с ней, просила дать нам такую возможность, она сказала – да. Будем жить в ее доме! То е вэлми удобно: Велесловинова улица недалеко от Карлова моста у метро «Староместска» в самом прекрасном центре!!! А к моим мама и папа будем приходить в гости. А и что – они уже знают, что мы как муж и жена. Как почти муж и жена».
Да, как почти муж и жена. Я не видел «почти жену» почти год, после того как проводил ее на родину, когда мы вернулись из Ялты. И вот – увидел. Еще похорошела! Помните, я писал, что она достигла своего пика своей красоты, где-то к двадцати пяти годам. Ну вот, а сейчас ей было двадцать три. Прямо Анук Эме, честное слово!
Что говорить о наших ночах и о впечатлении от Праги! О ночах – тут всё ясно, а что до Праги, то я в нее не то что влюбился – я был очарован ею, покорен. Где мы только не ходили, не ездили! Кстати, ездили на служебной машине пана Густава, которая утром отвозила хозяина в его ЦК, а после того была в нашем распоряжении до шести вечера (очень предусмотрительно с его стороны!). Конечно, Петра привела меня в свою филармонию, знаменитый «Рудольфиум», я посмотрел на пустующий «Зал Дворжак» (дело было днем), а потом она повлекла меня в маленький и тоже пустой репетиционный зал с роялем и, усевшись за него (а я – в кресле единственным слушателем), полчаса играла Шопена. «Почему именно Шопена? – ответила на мой вопрос: – А он и есть любовь, мой Петер, самая чистая. Серебряные трубы, поющие в облаках».
Ну а еще храмы, как же без них! Собор Святого Вита, где, как мечтала Петра, мы обвенчаемся («Скоро, скоро! Вот постой немного, я схожу в задние комнаты к священнику, моему крестному отцу и духовнику, и скажу ему, что мы готовы. Ты готов, мой Петер? Ну то е шучу, смеюсь пока! Потом схожу… А вообще-то архиепископ Пражский, им до сих пор наш Йозеф Беран, которого лишили гражданства и теперь он в Риме, в Ватикане. Теперь он кардинал. Я тебе всё про него рассказывала, помнишь?»).
Помню, помню, я всё помню, всё, что связано с тобой, моя Петра. Куда теперь ты меня повлечешь? А, вот!
Вот – это, конечно, собор Девы Марии. Ну можно ли без Святой Девы, это ясно! Петра как вошла со мной в придел, так сразу опустилась на одно колено. И стала креститься и шептать что-то на своем языке. Потом повлекла за свечками. Купили, зажгли, установили их в подсвечники перед алтарем. Как раз зазвучал орган, вознося звуки под высокие готические своды. У меня мурашки забегали по спине, хотя в тот день было довольно жарко. Органные реки, текущие вверх. «Это Бах, Бах, – зашептала Петра, – знаменитая «Токката и фуга ре минор», мой Петер. О, волшебство! Как же в Бога не верить после то е, а?»
Вышли наружу. Теперь Петра рассказывала: «Этот храм правильно называется собор Святой Девы Марии перед Тыном» или Тынский храм. Тын? Это… ну, то е – огороженное место, плац с огородками. Самый готический храм в Праге. Три нефа, видишь? А башни какие! Их высота семьдесят метров, о! Строили долго, как и Вита, с середины XIV до, кажется, начала XVI, но Вита строили еще дольше. А орган здесь – самый старый в Праге, не хуже, чем у Вита. Устал? Ну тогда поедем сейчас к…»
Куда-то мы поехали еще. Назавтра – еще. Например, на Бертрамку, место, где дом, в котором всегда останавливался Моцарт, когда приезжал в Прагу. Вообще Петра жила музыкой – Шопен, Бах, Моцарт, другие. Музыка – это была ее жизнь. Ну и наша любовь, конечно. И Прага. Ее Прага, моя. Моя – в смысле, мною разглядываемая и полюбленная. Моя – с Петрой за руку, как когда-то впервые мы ходили по моей Москве. Давно это было, восемь лет назад. Еще не целовавшие друг друга влюбленные мальчик и девочка-иностранка, только что окончившие, каждый у себя, девятый класс. Давно…
Что еще особо запомнилось тогда? Два разговора – с паном Густавом за обедом и с Петрой в последнюю ночь.
Когда улыбчивая пани Власта, прибрала посуду на столе и отправилась в кухню готовить кофе, а Петра в соседней комнате с кем-то говорила по телефону, пан Густав решил, что теперь самый момент для интимных вопросов.
– Алексей, какие у тебя планы на будущее?
– В смысле работы?
– Ну и так, да. Ты говорил, что в твоих «Известиях» тебе скучно. И что?
– Я хотел, верней, мечтал попасть в пражский корпункт ТАСС, чтобы быть здесь. Здесь и с Петрой. Но не выходит, к сожаленью.
– Почему так?
– Во-первых, я еще начинающий журналист, а место за границей надо заслужить.
– Это понятно. Но у тебя есть отец… э, ответственный товарищ в Министерстве иностранных дел, он что, не поможет? Ему не откажут, я полагаю так.
– Сейчас откажут. Потому что я не коммунист, не член партии.
– Ах да! Ну и что – вступи! Будешь жить в Праге несколько лет. Петра будет рада. Да и мы с пани Властой тоже.
Я вздохнул. Что, рассказывать правду? Что не могу я, не могу!
И рассказал. Пан Густав слушал внимательно и, показалось, безразлично. Зря так показалось, я ошибся. Просто мой собеседник умел держать себя в руках. И даже не среагировал на то, что к нам вошла Петра, закончив телефонный треп. То есть не переменил тему.
– А, дочка моя, садись с нами! Вот твой Алексей говорит, что не может вступать в партию. Что ты думаешь?
Петра не смутилась:
– Это решение Алексея, Петера. Если Петер так, то я рада.
– Но если он так, то он не будет в Праге. Так?
– А так я не рада. Но рада, что Петер так решил – не в партию.
Пан Густав развел руками:
– Ты настоящая пани! Ты – никакой логики!
– Отец, то е хорошо, что я настоящая пани. Я выбираю пана, и когда выбрала, то тогда – какой он есть. А он есть вэлми хороший, настоящий. Я не хочу с партией между нами. Э, прости, отец, ты знаешь, что я всё разумею – и про тебя, и вообще, но ваша партия…
Пан Густав поднял руку – дескать, стоп! И вдруг тяжко вздохнул:
– Ты, Петра, настоящая, да. Ты всё понимаешь, и я всё понимаю. Однако… я думаю, что скоро придут перемены. – Поскольку мы с Петрой внимательно молчали, он продолжил, но тихо и выжимая из себя короткие фразы: – Да, перемены, у нас будут перемены… Э, так будет у нас, а в твоей большой стране, Алексей, не похоже. Но у нас… у нас возможно, возможно. Э, товарищ Новотный… его нежелание менять свой авторитарный стиль… Сразу президент и секретарь ЦК… Обидел словаков. Я знаю, зреет оппозиция в нашем ЦК. Готовится пленум. Думаю, он будет уже осенью. Если русские коммунисты из Кремля не будут давить… э, вмешиваться, то… Хотя, боюсь, Новотный станет звать на помощь Москву… Да, в ЦК есть люди… Александр Дубчек, например. Он, да, словак, но… Вокруг него есть люди, да… сё возможно. Хотя…
Он замолчал. И Петра задала главный вопрос. Для семьи главный:
– Otče, jste kdo? S kým? (Я кое-как понял – ну что-то типа того: отец, а ты с кем?)
Пан Густав усмехнулся, потом глянул на дверь:
– С Дубчек. Матке нэ хово́рит! – почти шепотом ответил ей, и я опять понял: «Матери не говори!» – Потом продолжил обычным тоном: – Я очень хорошо! – И уже в сторону кухни, громко: – Власта, драхи, где наш кофе, мы ждем, ждем!
Пани Власта, названная «дорогой», не заставила себя ждать…
По дороге, когда мы возвращались из гостей к себе на Велесловинову улицу, Петра сказала:
– Отец прав – зреет, зреет. Молодежь, собрания тихо… то е тайно. Разговоры, разговоры. И у нас в филармонии тоже.
– А ты? – задал я вполне уместный вопрос. Типа того же Петриного вопроса отцу: а ты с кем?
– Я? Я с ними, со всеми нормальными. Как отец с этим… э, то е, Дубчек, да?
– Вроде да.
– Вот и я. Все нормальные хотят, очень.
– Может, ты не очень? Это не опасно?
– А его преосвященству Берану было не опасно? Опасно. И с немцами опасно, и потом с коммунистами. И что? Как нам иначе? Если с Богом и совестью.
В ночь перед моим отъездом мы не могли заснуть очень долго, всё говорили и говорили. Завтра придется расстаться, и надолго. Мне вдруг показалось, что теперь нам не увидеться уже никогда. Ну если не никогда, то много лет. Как-то вдруг показалось. Какое-то мерзкое предчувствие. А отчего оно – не понять.
А тут еще Петра заплакала. Это было не в ее характере. Помню, я видел слезы в ее глазах лишь однажды, когда мы жили в нашей хорошей квартире в Собиновском – тогда она рассказывала мне о том самом несчастном архиепископе Йозефе Беране. И вот – сейчас.
Я обнял ее горячее голое тело, стал целовать лицо, слизывая слезы на щеках, в углах глаз. Она успокоилась. И заговорила тихо:
– Я не боюсь никогда, я сильная, а теперь мне страшно. Не разумею – почему? Как это по-русски? Тоска, да. Мне хорошо, а тоска. А хорошо знаешь почему? Отец хороший, он понял, что пора, пора, что надо менять, стал с ними… ну, как он сказал, оппозиция. А страшно. Если с ним что… И ты, мой Петер. Ты не стал с партией, ты хорошо решил, ты, как я… но и страшно опять: ты сгубишься там, а я тут без тебя.
– Чепуха! Я не сгублюсь, проживу без партии, а ты без меня не будешь, ты приедешь ко мне или я к тебе приеду, и мы обвенчаемся. И пошли они все к черту!
Петра зашмыгала носом, потом усмехнулась:
– К черту – то е хорошо. То е к дьяволу, – и добавила после паузы: – А если само время есть дьявол, то как?..
Этих ее слов я не забуду никогда.
2
Где-то уже осенью (кажется, в октябре-ноябре) отец наконец всё понял. Про меня понял. И сказал, вздохнув:
– Ты балбес! Ты хороший человек и балбес одновременно. Это две стороны медали твоей личности. Интересно, как твоя Петра относится к этому?
Я улыбнулся:
– Она считает, что обе стороны моей медали вполне положительные.
– А, вот как! Ну вы точно – два сапога пара.
– Вот это верно!
– Значит, она приняла твое решение не оказаться в Праге?
– Ты ведь прекрасно понимаешь, что она приняла другое мое решение, которое для нее главнее.
– Да понимаю, черт вас дери! – Отец отмахнулся: – Ладно, сменим тему… А кстати, знаешь, в Чехословакии какая-то буза, но исподволь. Что-то зреет. Или, не знаю, пустые сполохи, возможно.
Я насторожился. Из недавно полученного письма от Петры я знал, что в Праге что-то происходит.
– И что ты знаешь?
Отец заложил руки за голову, потянулся.
– Что я знаю? Да толком немного, почти ничего. Новотный всем надоел, это давно ясно. А сейчас… Они созвали пленум ЦК, но ничего не могут решить, договориться. Раздрай там, вот что известно. В их ЦК раздрай. И, говорят, народ зашевелился… А этот их ЦК, этот долгий пленум – ну как конклав в Витербо по избранию Папы: сидят, говорят, спорят, каждый своё, своего кандидата, а единого выбрать не могут.
– А мы? То есть что Москва? (Законный вопрос с моей стороны.)
– Мы? – отец хмыкнул. – Тут Новотный тоже всем надоел. Поэтому смотрят, выжидают. Нет, конечно, негласные консультации идут, и разведка работает, но… В общем, пока выжидают наши товарищи из Политбюро. – И тут вспомнил: – Интересно, а наш знакомый член ЦК в Праге, товарищ Густав Новак, он что? Не знаешь от твоей Петры?
Какие тут тайны от отца? Я поведал ему о нашем разговоре с паном Густавом за обеденным столом. И о том, что потом мне говорила Петра. Отец покачал головой:
– О как! Вот тебе и папаша Густав! Значит, он в оппозиции к нашему дорогому Новотному! Молодец! Хотя это риск, ой какой риск, сынок!.. Кто, говоришь, там заводилой – некто Дубчек? Да, слышал о таком, мне рассказывали в МИДе. Странно, он словак.
– Это что, имеет значение?
– Почти да. Чехи предпочитают, чтобы Чехословакией руководил чех.
– А, ясно!
– Ясно, ясно! – передразнил отец. – Тебе всё ясно! Лучше Петре напиши и посоветуй, чтоб она не совалась в эти дела, всякие народные волнения. Революционерка! Пусть на рояле играет, выступает с оркестром, вот это ее дело! Понял?
– Напишу, – пообещал я. – Написать-то я напишу…
– Ладно! – отец поднялся из кресла и сказал, идя к двери из моей комнаты: – А если вернуться к нашим баранам, а точней, к одному барану, то на днях тебя вызовут к главному редактору твоих «Известий», будь морально готов.
Я чуть не ойкнул:
– Это зачем?
– Затем, что пора что-то делать с молодым, но беспартийным журналистом.
Через два дня в мой отдел писем позвонили из секретариата газеты и сказали, чтобы товарищ Симонов поднялся к заму главного. А почему не к главному? – усмехнулся я про себя.
Этого самого зама мне неоднократно приходилось видеть на общих собраниях коллектива и всяких летучках. Теперь впервые мы оказались один на один. Нормальный мужик, с юмором, прошедший по всем ступеням журналистской карьеры, а нынче в основном администратор. Разговор занял минут пять. Если коротко, меня переводили из отдела писем в отдел культуры. Это хороший, нормальный этап для вас, объяснил зам, закуривая, это новое для вас общение с интересными, творческими людьми, искусство, культура, гастроли и прочее, поездки по стране, всякие театральные и киношные премьеры, фестивали, наши и зарубежные… В общем, разберетесь, вам поначалу всё объяснят – главное, какое у вас будет перо, интересное, бойкое, умное или нет. Короче, вперед, успехов, надо расти, расти!..
Так я оказался в отделе культуры, где мне надо было расти. Да нет, это неплохо, решил я, ибо Петра – это тоже культура, буду писать про нее: талантливая пианистка из социалистической Чехословакии, к тому же молодая красавица, выпускница Московской консерватории, ученица Льва Оборина, солистка национального оркестра всемирно знаменитой Пражской филармонии, выступит (где? ну там-то, там-то) с программой из произведений… (далее великие фамилии).
Поначалу я не слишком беспокоился за Петру. То есть беспокоился, конечно, но полагал, что потихоньку всё уляжется – наверху погрызутся, кого-то снимут, кого-то назначат, и на том процесс завершится. Однако после того как в течение осени, а затем зимы уже начавшегося 68-го мне стали известны некоторые детали, настроение изменилось. Известия о «деталях» поступали от Петры. Странно, эти ее письма не перлюстрировали. Что же дремлет наш родной КГБ?
Вот что я узнал. Обстановка в Праге накаляется. Город взбудоражен, особенно после Съезда писателей (при чем тут писатели, я тогда не знал, а Петра не объяснила). Начались студенческие волнения. В учреждениях культуры – тоже («У нас в филармонии разговоры разговоры крики обсуждения, – писала Петра. – Мы ходили на демонстрацию но пока нас не трогают»). Но вскоре – тронули. Началось. Студенты пошли с песнями по городу, и перепуганные власти стали давить их машинами, загоняя людей в тупики и буквально размазывая по стенам.
Далее. По радио и в газетах – призывы к реформам, причем удивительно, что это исходит в основном от коммунистов. Но отношение к русским пока доброжелательное.
Далее. Теперь всем ясно, что разгон демонстраций и нежелание менять авторитарный стиль правления и (вот еще что!) игнорирование требований словаков о введении федеративного устройства Чехословакии – всё это создало в ЦК сильную оппозицию. Основное требование – прекратить совмещение двух и более должностей. То есть речь о Новотном.
И вот финал (промежуточный?): в январе 68-го Новотный снят с поста первого секретаря ЦК КПЧ, а новым первым секретарем избран… да-да, тот самый Александр Дубчек (хотя он и словак).
Эту последнюю новость я узнал еще раньше – не из письма Петры, а по нашему ТВ. Потом и от нее. Отец тоже всё знал. Это невероятно, но это так, сказал. Значит, пан Густав верно просчитал, чувствовал, на кого ставить. Я не согласился: это не расчет, это он искренне, по зову души. В ответ отец усмехнулся: ну да, коммунист и католик в едином обличье! Но все-таки добавил: дай им бог удачи, хотя, боюсь, наши их не отпустят далеко.
Печально, но тут отец как в воду глядел. Но еще было время.
Петра сообщала: Новотный, оставаясь президентом страны и членом ЦК, вовсю препятствует проведению намеченных реформ, поэтому не только среди народа, но и в ЦК требуют его отставки уже и с поста президента.
И вот еще, писала она в новом письме (оно тоже спокойно дошло до меня): нарастают антисоветские настроения. Курьезный, но показательный пример: 15 февраля на Олимпийских играх в Гренобле хоккеисты Чехословакии обыграли сборную СССР, и это превратилось во всеобщий национальный праздник.
И наконец финал (тоже узнанный по ТВ): в конце марта 68-го Новотный подал в отставку со всех постов. Новым президентом стал Людвиг Свобода.
Так начался период надежд – знаменитая «Пражская весна».
3
Говорить о тех пяти месяцах, с апреля по август, до дня введения в Прагу десантных и танковых войск, нет смысла – всё это описано, рассказано, показано. Тем более я не очевидец. А вот Петра была очевидцем. И в конце концов, речь здесь о ней, именно о ней, хотя и обо мне частично. А еще о времени, которое… Впрочем, процитирую саму Петру: «А если само время есть дьявол, то как?»
Вот именно – как?
Ладно, коль о Петре, то так.
В мае я получил от нее очередное письмо, и получил его необычным способом – почти по дипломатической почте.
Раздался телефонный звонок, и некий женский голос с милым моему сердцу чешским акцентом сообщил, что для меня есть, как было сказано, послание, которое надо забрать в посольстве Чехословакии. Адрес, телефон, время. Я поехал на улицу Юлиуса Фучика, это относительно недалеко от метро «Белорусская».
Там в холле позвонил по внутреннему телефону, вышла миловидная дама среднего возраста, уточнила мою фамилию и передала письмо. «То вам от товарища Новака», – сказала.
Письмо было, конечно, от Петры, а не от ее отца. Она мне всё объяснила. Привожу текст в моей редакции, в том числе с пунктуацией и без чешских словечек, которыми обычно изобиловали письма моей любимой.
Мой Петер, дорогой!
Это письмо нельзя посылать почтой, ты поймешь всё, поэтому я попросила отца что-то придумать, и он сказал, что попросит свою сотрудницу, которая едет в Москву работать в нашем посольстве. Чтобы она позвонила тебе домой, а телефон на обратной стороне конверта.
Надеюсь, она это сделала и теперь ты можешь спокойно читать.
Дело в том, что я тайно побывала – не падай в обморок! – в Ватикане. Теперь ты понимаешь, что всё, что я опишу тебе дальше, нельзя было посылать обычным письмом. А как тогда? Помог папа, но главное, изменилась ситуация, а изменилась она так, что я оказалась в Милане. Наш оркестр поехал на маленькие гастроли в знаменитую Миланскую консерваторию имени Джузеппе Верди, там мы исполняли концертную программу, в том числе Шопена, его 2-й концерт для фортепиано с оркестром – Piano Concerto no. 2, F minor. За роялем – я. О чудо, о страх!
Но я сейчас не об этом, хотя, да, можешь поздравить меня, всё прошло очень успешно.
У нас выдался свободный день, и я решила исполнить свою тайную мечту – поехать в Рим, в Ватикан, чтобы поглазеть на него, на собор Святого Петра (мой Петер, ведь это мы с тобой, мы Петеры, поэтому и для тебя это тоже!), но самое главное – чтобы попытаться увидеть кардинала Берана! Ведь теперь он там, в Ватикане, ты помнишь, я тебе рассказывала. А в Прагу его так и не впускают пока, хотя папа говорил мне, что уже пытался поднять вопрос о возвращении Берану нашего гражданства, но Дубчек сказал – пока рано, не надо лишний раз злить Советы. Так-то так, но я узнала, что кардинал болен, и сколько ему еще жить, неизвестно, ведь почти 80 лет святому человеку!
Конечно, еще в Праге я ничего не сказала папе о моем плане, потом ничего не сказала руководителю нашей делегации и главному дирижеру. Выпал свободный день в Милане, и я поехала в Рим, тайком, на поезде, а это оказалось почти шесть часов и денег немало. Но я поехала – какие там деньги, почти всё отдала за эти билеты туда-обратно, оттого и в Прагу ничего не привезла, никаких сувениров.
Теперь так. В Риме доехала почти до самой Пьяццо Сан-Пьетро, или площади Лоренцо Бернини, миновала колоннаду, полюбовалась на собор, но внутрь не пошла (времени нет, да и денег на входной билет тоже, а так жалко!), а пошла в обход, куда мне нужно было (план Ватикана я купила в поезде). Дело днем, жара. Сразу же – будочка, из нее выходит охранник, швейцарский гвардеец из папской охраны Ватикана. О, Петер, ты знаешь, что такое папский гвардеец? Сейчас расскажу.
Симпатичный мужчина моего возраста, высокий, стройный, брюнет, в белых перчатках – но форма! Лихо заломленный на правую сторону берет, широкий белый воротник, сама форма – оранжевая с продольными синими полосами, с широкими рукавами-буфф и таким же бриджами, подхваченными ниже коленей, поэтому нижняя часть как бы имитирует сапоги.
Он смотрит на меня вопросительно, я начинаю говорить по-английски (мой запас – десяток слов), а он мотает головой в своем смешном берете, явно не понимает меня. Выясняется, понимает по-немецки. Слава Богу! У меня ведь в гимназии, помимо русского, из иностранных был немецкий, вот я ему и говорю (а сама вынимаю и протягиваю паспорт), говорю, кто я и как здесь, то есть что приехала всего на пару часов из Милана с гастролей и что вечером у меня обратный поезд, а мне очень нужно увидеть кардинала Йозефа Берана, ну хоть на несколько минут, передать привет от родной ему Чехии, из которой его изгнали коммунисты. Он, кажется, понял меня, даже улыбнулся и вдруг попросил открыть мою сумочку – дескать, что там? Глянул туда, кивнул, проговорил «sehr gut» и указал на какой-то подъезд в глубине впереди. Там, сказал, внутри всё повторите, а я, сказал и опять улыбнулся, стою тут, отойти не могу.
Я поблагодарила и пошла, куда он указал. Открыла тяжелую дверь, ступила в небольшой зал, и тут опять передо мной вырос гвардеец. Опять вынимаю паспорт, опять повторяю свою речь. Этот уже не улыбается. Я иссякла, он молчит. Потом просит показать, что в сумочке, потом кивает на кресла – присядьте! – а сам идет за стеклянную загородку к телефону. Говорит с кем-то о чем-то. Потом вынимает маленькую рацию (типа телефонной трубки) и опять что-то говорит, а что, я не слышу. Потом выходит ко мне. И докладывает без эмоций, по-немецки: «Монсеньор кардинал, его высокопреосвященство Беран скоро здесь проследует из своих покоев в Апостольский дворец. Ждите. У вас будет минута».
О, удача! Опять присела, жду. Так прошло полчаса, кажется (у меня, прости, аж спина вспотела от страха и предвкушения). Наконец – вижу: откуда-то сбоку появляется группа, четыре человека. Ну, двое – это те же гвардейцы, а между ними – пожилые люди, один в алом одеянии (значит, вот он, кардинал!), другой в фиолетовом – значит, епископ.
Вот я и увидела моего Йозефа Берана, в первый и в последний раз, к сожаленью. Сделала два шага вперед, а гвардейцы даже не дрогнули – несомненно, были предупреждены обо мне по рации. Кардинал – старый, чуть сгорбленный, породистое лицо с большим носом, а цвет лица какой-то нездоровый. Зато глаза хоть печальные, но очень живые. Из-под шапочки – короткая седина… Я сразу опустилась на одно колено и потянулась к его руке для поцелуя. Он протянул руку. Потом я подняла к нему голову и заговорила по-чешски. Он сделал знак и сказал тоже по-чешски: «Поднимись, дочь моя. Мы следуем к его святейшеству Папе в его библиотеку во дворец. Можно было и через галерею, но хочется по воздуху. Следуй за нами, проводишь».
Мы пошли. Беран, слева от него кардинал, я справа, по бокам от нас гвардейцы. Это длилась минут пять, наверное. Он спросил – что у меня к нему. Ничего, ответила я, хочу только его благословенья. Он кивнул. Потом спросил: кто я и как здесь, в Риме? Я рассказала. Он опять кивнул. Проговорил: «Милан, Шопен, это прекрасно». Я сказала: если имею право говорить за всю Чехию, то она с ним, кардиналом Бераном, и ждет его к себе на родину. Он опять покивал и сказал: «Я наслышан о переменах, однако не всё ясно и спокойно, я молю Господа Бога, чтобы Он упас мою страну, чтобы ее опять не постигла новая беда. А такое возможно, мы знаем». И умолк. Я что-то сказала еще, не помню точно что… а, кажется, про священника из собора Святого Вита, моего крестного отца. Тогда он сбавил шаг: «Я не видел его, я уже многих не видел… Но всё, дочь моя, иди с Богом. Как имя твое?» – «Петра», – ответила я. Он вновь покивал: «Святое имя. С Богом!» Перекрестил меня и протянул руку для поцелуя.
Вот и всё, мой Петер. Я шла вдоль собора и, прости меня, тихо плакала. Я почти приблизилась к Богу, понимаешь? Я сделала, может быть, главное в жизни.
Ладно, заканчиваю. А, вот еще такая деталь! Это я вычитала в буклете о Ватикане, про швейцарских гвардейцев. Представляешь, во время войны, при Муссолини, когда в 43-м немцы вошли в Рим, ни один немецкий солдат так и не ступил на территорию Ватикана! А дело в том, что командир гвардейцев пригрозил, что если те попытаются, то гвардия вступит в бой. И немцы так и не сунулись в Ватикан. Смелость и преданность, И тогда Бог упасет, вот так!
Согласитесь, преинтересное письмо получил я почти по дипломатической почте. Отчаянной женщиной была моя Петра, это точно. Как она написала? Смелость и преданность, вот так.
В закрытой стране информация выдается дозировано, то есть только то и только так, как это угодно режиму. Поэтому народ почти ничего не знает. Что до меня, то я знал чуть больше, поскольку, во-первых, постоянно слушал рассказы отца о том, что ему известно через МИД, а во-вторых, получал сведения от Петры, хотя тут были одни эмоции, связанные с бурлением среди пражской молодежи и интеллигенции, надеждами на новые реформы и на «социализм с человеческим лицом» (этот фразеологизм впервые употребил именно Дубчек, хотя мой отец, человек политически образованный, предполагал, что Дубчек «слямзил» его у американского политолога Хедли – по названию его книги «Власть с человеческим лицом»).
Если по сути, это была схватка. На ковре – два борца разных весовых категорий. Тот, кто полегче весом, стал придумывать новые хитрые приемчики, а «тяжелый», поначалу недоумевая, постоянно вязал ему руки и выжидал. Но и предупреждал своим грозным видом: если не прекратишь, обозлюсь и сразу припечатаю к ковру. «Легкий» понимал силу противника, но верил, что хитрость все-таки удастся и уж хотя бы ничьей он добьется.
Так и длилось до середины августа.
А в начале августа «тяжелый» сделал последнее предупреждение. Сначала в городе над речкой Тисой, вслед за тем в Братиславе.
Чиерна-над-Тисой – маленький город в восточной Словакии, на границе с нашей Украиной. Туда и съехались противники (а вообще-то, так сказать, друзья по соцлагерю). Переговоры между нашими (во главе с самим Брежневым) и Дубчеком со товарищи. Отец рассказывал, что атмосфера была напряженной, наши стремились связать Дубчека по рукам и ногам. Демократизация – это, конечно, неплохо, но должны быть четкие рамки, а именно: сохранение руководящей роли компартии, разумная цензура, разумное ограничение свобод граждан, выездов из страны, деятельности других партий и прочее-прочее.
И, как ни странно, эти мучительные переговоры, как считал отец и считали в МИДе, закончились удовлетворительным для Москвы результатом. Дубчек пообещал. Или опять схитрил? Но мы в Москве вздохнули. И в Праге тоже.
Уже через два дня – новая встреча, в Братиславе, сразу глав шести братских партий, союзников по Варшавскому договору. Это уже серьезней. Но опять вроде договорились. Отец утверждал, что это успех и «теперь чехов не хапнут».
Хапнули уже через две недели. «Тяжелому» надоело, что его обманывают, он всерьез обозлился и пустил в ход весь свой арсенал. Исход был предрешен. С середины августа стали готовить вторжение силами Варшавского договора, хотя в основном это был советский десант и танковые полки. Генштаб в Москве и штаб Объединенных сил в Варшаве отработали операцию на отлично.
Последнего (про решение Москвы начать подготовку к вторжению) мы, естественно, не знали. Мы узнали результат. Утром 22 августа – из газет, радио и телевидения.
А за пару недель до того было еще спокойно. Так мне сказала Петра, позвонив из Праги. Сказала, что готовит новую программу, осенью гастроли, поэтому сейчас не до отпуска, и вообще уезжать из Праги как-то даже не хочется. И не надо. И ты, мой Петер, спросила?
Я не сказал ей всего. Того именно, чего не знал никто из моих близких. Объясняю.
В мои «Известия» тоже шла информация из-за рубежа от наших спецкоров. Но даже в том, что потом не проходило в печать, еще не сквозила тревога. Зато она сквозила в разговорах моих приятелей-журналистов. Вскоре я узнал, что не в Чехословакии, а здесь, в Москве, есть некая группа, некий кружок, где… В общем, это были диссиденты, хотя данное слово тогда никто не употреблял. Меня свели с ними, причем активной стороной был я. В те дни меня не столько волновали нарушения прав человека в СССР, сколько волновала ситуация в Праге и вокруг нее. А если уж совсем честно, я боялся за Петру, идеалистку, смелую и отчаянную. Я не сомневался, что если что-то там случится, она ввяжется, пойдет до конца. В общем, революционерка, авантюристка.
Да, вот такая Петра. Это понятно, но теперь два слова о себе в те дни.
Я бывал там, в квартире, где собирались те самые протестанты, как мне показалось удачным называть их. Вот они-то предчувствовали катастрофу, в отличие от моего отца и меня с Петрой. Именно катастрофу. Реально предчувствовали. И оказались правы. Потом они вышли на Красную площадь и выразили свой протест. «Чехи, братья, мы с вами!» «Вон из ЧССР!». Это случилось 25го августа, через четыре дня после ввода войск. Вышедших на Красную площадь было семеро. Имена известны. Их тут же схватили, арестовали, потом судили. Кого-то не судили, а признали невменяемыми и отправили в спецбольницы. Кто-то погиб или умер, кто-то выжил и много после был выпущен. Но все пострадали. Я должен был оказаться среди них. Меня упас Бог. Или, напротив, не упас, а не дал мне совершить поступок. Чтобы быть похожим на Петру. Потом станет ясно почему.
Я не оказался в Москве. За неделю до события я оказался в Эстонии, на озере Пюхаярве. Отпуск – в отличие от Петры! Родители уговорили меня поехать отдохнуть, отвлечься от мрачных мыслей. Отец всё повторял свое «теперь их не схапают». И я, идиот, успокоился, внял советам. Ну две недели – авось ничего не случится.
Случилось. Утром 22го августа я подошел к газетному киоску на площади возле кирхи в городке Отепя, купил московскую газету и на первой же странице увидел сообщение. Большими буквами. И всё.
Если помните, раньше я вскользь упомянул, что, еще учась на журфаке, начал пописывать, но в стол, в стол. Так вот, про это «и всё» я потом написал рассказ (кстати, много после опубликованный, но это отдельная история, и о ней тоже после). А тогда… Тогда я, как говорится, бросился в Москву, потому что позвонить в Прагу из тихого эстонского Отепя оказалось невозможно: на почте у меня просто отказались принять заказ на такой международный разговор. Я понял, что отрезан от мира. От Петры, от Праги. А там по мостовым грохотали танки.
4
Всё, что в те дни происходило на улицах Праги, теперь хорошо известно. Написаны книги, запечатлено на пленках. Можно читать, смотреть – и в документальном виде, и в художественном. Да, смотреть можно, а вот если участвовать? Участвовала Петра, а я даже смотреть те фильмы не могу – сердце сводит. Один раз увидел по телевизору, и мне хватило на всю последовавшую жизнь. А вот каково же было Петре пройти и пережить это?
Ответ: она не смогла пережить этого – и так до сих пор. А после тех событий стала молчушкой – и вообще, и в частности. В частности – это так: не заводила речь о Праге августа 68-го, что я понял довольно скоро и сам не задавал ей вопросов на эту тему. Мы ее как бы закрыли. Да нет, без как бы. Потому что Петра. Она заплатила слишком много за то, что стать такой. Какой? Ну из предыдущего вполне ясно. Могла бы ведь и дома отсидеться или, как я, уехать отдыхать, взяв отпуск. Не отсиделась, не уехала.
В Москве я оказался только 25-го утром (была проблема с билетами, ведь самое отпускное время!). Приехал с вокзала домой, никого нет, родители на работе. Позвонил маме в клинику, сообщил, что вернулся – да, преждевременно, так вышло, объяснил, надоело там, в Отепя. Потом набрал номер отца. Его секретарша узнала меня по голосу, сразу соединила. Я опять повторил свою легенду про надоело и тут же спросил:
– Как дела – у вас с мамой и вообще? (Слово «вообще» я произнес особым тоном.)
Отец понял:
– У нас всё хорошо, Алеша. И дома, и вообще.
– Значит, хорошо?
– Да-да, не беспокойся, всё е хорошо, нормально, – повторил он как-то даже подчеркнуто весело, из чего я сделал вывод, что это игра: телефоны МИДа могли прослушивать, а может быть, этим сейчас занимается секретарша, кто знает.
– Так ты что, сын? Что-то еще, а то, извини, у меня люди в кабинете.
А, вот еще в чем дело! Но я все-таки сказал:
– Что еще? Да нет, в общем-то. Хочу позвонить, э, моей ненаглядной невесте, узнать, как она?
Отец опять понял.
– Давай это сделаем вечером, вместе, я тоже хочу ей привет передать, самолично. Дождись меня, обязательно дождись, договорились?..
Я тоже что-то понял, но, оказалось, не до конца, потому что дальше вышло так.
Распрощавшись с отцом, не смог утерпеть до вечера, набрал «07» и заказал разговор с Прагой. Ну, думал, скорее всего Петра или на улицах, или в своей филармонии, пан Густав в своем ЦК, если его еще не арестовали, но хоть пани Власта должна быть дома, она нигде не работает, живет за широкой спиной обеспеченного мужа. Хоть она что-то расскажет – главное, где Петра, как она… Телефонная девушка, приняв заказ, проговорила обычное: «Ждите. В течение часа». Прошел час, затем еще один. Я позвонил опять. Уже другая девушка посоветовала набраться терпения – ждите, дадут.
Не дали. И не дадут, наконец дошло до меня еще через несколько часов. Мне ничего не объясняли, говорили трафаретное «ждите», и всё. В общем, я понял: для простого смертного связи с Прагой сейчас нет. Молодцы, всё предусмотрели!
Я позвонил своему приятелю, и он заговорил горячо, не беспокоясь о прослушке: «Старик, ты с Луны свалился? Еще с позавчера все ежедневные чешские газеты исчезли из киосков – ну, там, «Руде право» и прочие».
Я поехал в «Известия». Там, в моем отделе культуры, удивились: «Ты же в отпуске!» Потом мы долго трепались, откровенно, потому что с сотрудниками у меня сложились нормальные доверительные отношения, это были свои ребята. И эти «свои ребята» поведали мне интересное.
Еще с 21-го числа с Прагой обычной телефонной связи нет. Но отсюда, из редакции газеты, нашим спецкорам можно позвонить из секретариата главного, причем не через обычное «07», а по международному коду, то есть напрямую (о таких кодах я тогда услышал впервые), однако это могут делать лишь завы отделов, а наш зав в эти дни на даче, что-то там пашет, в смысле – пишет. Но и это еще не всё. Наши тамошние корреспонденты, как и прочие журналисты из СССР, по наказу из Москвы сидят в нашем советском посольстве, не выходя в город, потому что там волнения, люди чуть ли не бросаются под танки и антисоветские настроения доходят до крайней степени. Так что и звонить в наши корпункты бессмысленно. Ну не в посольство же звонить! Кому? И там такая прослушка!
Мы посудили-порядили. Что творится в Праге, кроме вышесказанного, почти не известно. Надо подождать несколько дней – прояснится. А единственный источник информации – слушать вражьи голоса, хотя глушат их страшно, прямо с 21-го…
Я уехал домой, ждать отца. Может быть, он знает больше.
Да, он кое-что знал. Дубчек и его ближайшие соратники арестованы утром 21-го и вскоре самолетом доставлены в Москву на какие-то «переговоры». Пока это всё, что отцу известно. А ситуация в Праге? В Праге танки, толпы на улицах и площадях, волнения, сказал отец, больше не знаю. Что дальше? Дубчеку будут выкручивать руки, чтобы он подписал какое-то заявление, оправдал ввод войск, потом это опубликуют, но сие уже и неважно, потому что «Пражской весне» конец и Дубчеку со товарищи конец – не в смысле, что их убьют, их просто отстранят, куда-то отправят, вышлют… в общем, с ними – всё. Кстати, напомнил отец, и пану Густаву, отцу Петры, члену ЦК, стороннику Дубчека, тоже несдобровать, ты уж, сынок, к этому приготовься…
Забегая далеко вперед, расскажу, что потом стало известно в подробностях.
На рассвете 21-го августа наши десантники окружили здание ЦК в Праге, заблокировали окна и внутренние двери кабинета Дубчека, отключили связь. В кабинете – несколько человек. Вошедший полковник КГБ сказал, что всех берет под свою охрану. Продержав несколько часов, арестованных отвезли в аэропорт. Потом насильно втолкнули в самолет, который взял курс на Москву. Потом Дубчека и остальных доставили в Кремль. Начались «переговоры» с высшим руководством СССР.
А 26-го августа в Кремль тем же путем доставили и других чешских реформаторов, пребывавших под арестом в Праге. Среди них – и отца Петры, Все они, вместе с Дубчеком, должны были подписать покаянный «протокол». После долгой торговли, споров и угроз – подписали. Еще через несколько дней их вернули домой и – пока (о, чудо!) – на прежние посты.
Но я шибко забежал вперед. А 30-го августа меня, ничего этого не знавшего, наконец-то (еще раз – о, чудо!) соединили с Прагой.
Был поздний вечер. Трубку сняла пани Власта, узнала меня, но на вопросы, где Петра и как вообще, молчала. Ну да, она же по-русски ни бум-бум, вспомнил я. Потом услышал: «Пан Густав… э, нини́, хнед!». Кажется, это означало: «Пан Густав, сейчас!» То есть что к телефону подойдет ее муж. И действительно.
Дурацкий и страшный получился разговор. Пан Густав был явно не в своей тарелке, говорил тихо, односложно, нехотя. Вот что удалось узнать.
Первое – про Петру. Ее нет дома, она в больнице. Да, бытовая травма, перелом руки, сотрясение мозга, но легкое. Перелом тоже вроде не страшный, рука в гипсе, скоро выпишут, на днях. Когда точно, когда позвонить? – спросил я. Ну, на днях. Она сама позвонит, он, пан Густав, ей скажет, что Алексей звонил, она сама позвонит, сама.
Второе – про, так сказать, вообще. (Ясно, мы оба понимали, что разговор скорее всего прослушивается.) Он, пан Густав, дома, пока не работает… ну такой временный отпуск. А вообще… вообще всё нормально, всё будет хорошо, конечно. Главное, чтобы у дочери скорее зажила рука, рука-то правая, и чтобы пальцы хорошо слушались – у нее же выступления в сентябре…
Вот и тема пальцев возникла. Она, эта тема, окажется существенной.
Не странно, я сразу догадался, что эта травма отнюдь не бытовая, как сказал пан Густав. Сотрясение мозга, перелом. Перелом – где конкретно? В какой части руки, что с пальцами? Если будут последствия, то как Петра будет играть на рояле и писать письма – рука-то правая! Но самое главное, конечно, вот что: для пианистки возможна проблема?
И мне сразу вспомнился знаменитый пианист Лю-Ши-Кунь с его пальцами, раздробленными хунвейбинами во время «культурной революции». Дьявольская аналогия!
Она позвонила еще через два дня, 1-го сентября, это я хорошо запомнил. Голос какой-то будто смятый, тихий, с постоянными паузами. Я попросил: расскажи, что можешь, как ты вообще, что рука, где перелом? И после паузы услышал:
– А, да, перелом… Я тебя очень люблю, мой Петер… Перелом? Предплечье, почти у запястья, у сустава. То е перелом локтевой кости, мне сказали в больнице, какого-то шиловидного отростка… Два пальца почти двигать нени можнэ, то е нельзя. Э, не могу. Мизинец и с ним рядом еще. А, ну да, безымянный, да, спасибо… Но доктора говорят, всё будет хорошо, пальцы будут, будут… А когда? Мне играть надо скоро, очень играть, концерт! Теперь нени можнэ, в сентябре. А в ржиен? (Это значит в октябре.)… А, ржиен, всё к дьяволу! Играть не хо́чу. Ничего не хо́чу. Только видеть тебя. Ты как, Петер мой? Как видеть тебя, целовать тебя? А, никак нельзя, да…
Потом она замолчала, и говорил только я. Как люблю ее, какая она прекрасная, как всё у нас будет хорошо и что мы обязательно скоро встретимся. Я говорил полную чепуху. Не про «люблю», а про «скоро встретимся». Я понимал, что это никак невозможно, и Петра это понимала. Мне показалось, что она тихо плачет. А деньги, ее кроны, тикали, как на счетчике такси – ведь международный телефонный разговор! А я всё говорил, говорил, но вскоре иссяк и только слушал тихий плач…
Потом, уже той ночью, я подумал: вот как человек может получить инфаркт. Когда слышишь любимого человека, слышишь его плач, его боль, а ничем помочь не можешь, даже быть рядом не можешь. Виза, деньги. Да хрен с ними, деньгами, а вот виза – это никак!
Хотя и деньги, теперь и деньги, да, Теперь пана Густава, несомненно, попрут из ЦК (это в лучшем случае), и значит, зарплата не та, и служебной машины не будет, и пани Власте придется выйти на работу, а не заниматься лишь домом и расхаживать днем по рынкам и магазинам. А Петра? Если она не сможет играть на рояле, то что – профнепригодность? Вот тебе и финал «Пражской весны» для отдельно взятого семейства!
Но это у них, а я в Москве. В Москве я даже инфаркта не схлопотал, и это мне странно. Ведь такая сердечная боль.
И вспомнилось мне про инфаркт. Мама рассказывала. Мама ведь врач, и когда-то, еще в студенческие годы, она слышала на лекции одну драматическую историю про то, как злодеи физиологи моделировали инфаркты.
Две большие клетки рядышком, между которыми перегородка из толстых прутьев, сквозь которую всё видно. В каждой клетке – по самцу шимпанзе, но в клетку к одному из самцов впускают самку, которая подруга (по-нашему, жена) другого. То есть не к своему самцу, а к чужому. И чужой самец на глазах «мужа» начинает половой акт с его самкой. «Муж» дико кричит, носится по своей клетке, пытается рвать прутья, а чужак продолжает свое дело. Финал истории: самец-муж получает инфаркт (то ли в ходе первого «просмотра», то ли последующих). Это зафиксировано на электрокардиограммах, которые снимали после каждого эксперимента.
А у меня такого не случилось. Я не шимпанзе, и насилия над моей подругой (вообще-то женой) не видел. И даже не столь важно, что за вид насилия это был. Всё равно насилие. Я только мог представить, как это было. И потом слышал ее плач. Нет, для инфаркта этого оказалось недостаточно. Надо было видеть – так эффект посильнее.
Видела Петра. А я увидел много после, по телевизору. Не Петру конкретно, а людей, кидавшихся на танки, бэтээры, на советских солдат. Видел раненых, травмированных, видел их лица, ненависть, ужас в глазах. Видел однажды и зарекся – всё, больше никогда! А то ведь и вправду сердце не выдержит.
Прошло время, Петра никогда не рассказывала мне о тех днях, ни в письмах, ни по телефону. Она тоже зареклась. Я это быстро понял и даже не пытался расспрашивать. Тема закрыта навсегда. Лишь много позже я узнал одну подробность: Петра с друзьями бросала «коктейли Молотова» в советские танки, и в какой-то момент, когда один из танков развернулся и медленно двинулся на толпу, Петра побежала, попала в давку, опять побежала, споткнулась о кого-то и, упав на брусчатку, сильно ударилась, а к тому же по ней, лежавшей, еще пронеслись несколько человек. Кто-то ее поднял, оттащил в сторону, к домам. Потом вызвали «скорую», потом больница. Диагноз: сотрясение мозга, перелом правого предплечья. Пан Густав узнал об этом лишь через несколько дней, когда его вернули в Прагу после ареста и срочной «командировки» спецрейсом в Москву.
Там же, в Москве, и тогда же, в августе, сделали оргвыводы, исполнение которых последовало уже в следующем, 69-м, в апреле: первым секретарем КПЧ был избран промосковский Густав Гусак, а Дубчек отстранен и вскоре отправлен в почетную ссылку – послом в Турцию.
А что тезка нынешнего лидера Чехословакии, пан Густав Новак? Его тоже попросили из ЦК и направили в город Теплице, на его родину, в тамошний районный комитет партии. Финита ля комедия.
5
Первая глава 1-й части, если еще помните, начиналась с того момента, когда мы с Петрой обмениваемся телефонными звонками, чтобы поздравить друг друга – сначала я ее с Рождеством (в ночь на 25 декабря), потом она, в новогоднюю ночь.
Повторим. В ту новогоднюю ночь я ждал ее звонка с понятной тревогой. Это была ночь с 68-го на 69-й. Слишком свежи события августа, да и в доме Петры не всё ладно, а точнее, неизвестно, что дальше. И по телефону всего не скажешь. И в письмах тоже.
Конечно, мы знали: что-то изменится. А пока семья оставалась в Праге. Но знали: что-то изменится. И верно, изменилось. Весной они переехали в Теплице, город на северо-западе Чехии, в Судетской области Устецкого края. Когда-то там родился пан Густав. Вот туда, на родину, его и отправили, а жена и дочь переехали вслед за ним. Там и осели, и надолго, аж на двадцать лет, до нового чешского катаклизма – «Бархатной революции» 89-го года, когда коммунистов попросили вон, Дубчек вернулся во власть, став председателем Федерального собрания Чехословакии, а пан Густав – депутатом этого Собрания. Естественно, семья возвратилась в Прагу.
Но это я опять забежал вперед аж на целых двадцать лет, в течение которых многое было. Нет, речь, слава богу, уже не о политических событиях, а о нас с Петрой. О Петре в первую очередь.
А тогда, в новогоднюю ночь с 68-го на 69-й, едва поздравив меня, она продолжила печально:
– Петер, он умирает.
Я понял, о ком речь. Ее идол, ее Бог. Кардинал Беран, лишенный чешского гражданства «узник совести», с 65-го года живущий в Риме, точнее, в Ватикане. Старый человек, за восемьдесят, больной. Теперь он умирает… Сразу вспомнилась та почти невероятная история, как Петра тайком встретилась с ним в Ватикане возле Апостольского папского дворца. Отчаянная женщина!
Отчаянная женщина изменилась. Стала молчаливой, замкнутой. Это после событий «Пражской весны», после крушения надежд, после того, что творилось на площадях Праги, после ее, Петры, «коктейлей Молотова» по советским танкам, после давки в отступавшей, бегущей толпе, падения, перелома, плохо слушающихся пальцев. Да, пальцы. Если они не выправятся, не станут двигаться, как надо, не восстановят гибкости и силы, то карьере концертирующей пианистки – всё, конец. Синдром Лю-Ши-Куня, как я это назвал. В том смысле, что опять заваруха, насилие и опять пальцы пианиста. Тогда – знаменитого китайца в мясорубке «культурной революции», теперь – только готовящейся стать знаменитой чешской пианистки, безоружной, против танков в водовороте «Пражской весны».
Да, нельзя быть пианистом, когда в твоей стране «минуты роковые»…
Теперь Петра занимается тренингом. Разрабатывает пальцы – мизинец и безымянный на правой руке. В свою филармонию не ходит (по-нашему, она на больничном), просиживает дома за кабинетным роялем, мучается, терпит, играет сквозь слезы, разрабатывает. Еще она ходит на массаж, на занятия по восстановлению объема движений и на физиотерапию. Это ей отец устроил в его цековской клинике (пока он еще член ЦК). Откуда мне всё известно? Ну понятно, из писем Петры. Мы же по-прежнему переписывается, хотя и реже. Нет, не потому, что любим меньше, а потому что… Если одним словом – депрессия. Ну у Петры, не у меня же.
Оркестр без нее, концерты Петры Новаковой отменены, поездки тоже. Петра Новакова занимается тренингом. Надежда на продолжение прежней деятельности есть. Надо работать, работать. Пражская филармония ждет Петру Новакову, восходящую звезду, конёк которой – Шопен. Да-да, как это она сказала однажды: «Почему именно Шопен? А он и есть любовь, мой Петер, самая чистая. Серебряные трубы, поющие в облаках».
Серебряные трубы не поют в облаках: у Петры Новаковой депрессия.
Скажем точнее: у Петры Новаковой, еще полгода назад сильной и отчаянной, нешуточная депрессия.
Через три месяца, в начале апреля 69-го, от Петры пришло странноспокойное письмо. Почему я так его определяю? Потому что беспокоился, как она отреагирует на посланный ей рассказ, мой рассказ. Он напрямую касался прошедших трагических событий в Праге, хотя лично Петра или похожий на нее персонаж там не фигурировали.
Вот что она писала (пунктуацию сохраняю):
Мой Петер я вэлми рада за тебя. То е хорошее чтение. Ты молодец. Ты писатель. Как ты смог то е увидеть из Москвы но не писать про всё как было в деле? Но чувство дать верно правильно будто был в Праге сам персонально и всё пережил сам. То е и есть писатель а не хроникалист. Ты меня разумеешь? Я плохо могу сказать о чувстве но чувство у меня большое о твоем рассказе. Ты должен писать еще. Не о Праге тогда а писать писать про всё – быть писатель.
Я разумею что этот рассказ не публикуют никак. В СССР и в Чехословакии никак. А на Западе? Как это пробовать? Ты можешь это пробовать? Я теперь тоже не могу. Ты разумеешь.
Но есть вопрос прости меня. Я к пани твоя пани из рассказа… как это? (о нашла в словаре!) ревную. Прости. Та молодая Анюта у тебя – так было реально или ты то е фантазию сделал? Значит сочинил. Если сочинил то е ладно хорошо а если та пани есть реально то мне… как это?.. по-немецки так: еs ist traurig. Но я говорила я тебя люблю а любить то е прощать.
Пробуй Запад!
Мои пальцы никак. Играть могу но не быстро и звук плохой. Темп темп – а темп не идет! Черт возьми как ты часто говоришь! Массаж и физиопроцедуры не помогает. Писать можно двигать рукой можно и пальцами можно а играть быстро никак. Доктор сказал часть нерва защипился (так я правильно?) в суставе когда кость росла после перелома. Ничего уже не помогает. Значит я почти калека пианист. А то е не пианист. Пенсия! Я умру от то е. Ты разумеешь? Но я не умру пока ты. Я есть моя музыка и мой ты. Теперь наверно музыки нет теперь только ты. Ты не будь грустный хорошо мой Петер?
Я вэлми люблю тебя. На схледанову Петер!
Конечно, спасибо за такую оценку моего рассказа, да разве теперь об этом? Пальцы, пальцы Петры – вот в чем дело, вот какая беда! Но при всем этом – да, на удивление спокойное, странно спокойное письмо. И по поводу событий в Праге из моего рассказа, и по поводу пальцев. Может быть, Петра как-то свыклась? Свыклась с потерей, причем, за исключением меня, с потерей всего – свободы, надежд, своей карьеры? Нет, не может такого быть.
А по поводу героини моего рассказа, упомянутой Анюты, то, отвечая Петре, я сказал ей правду: Анюта – чистый мой вымысел, так нужно было, иначе не сложилась бы центральная коллизия, да дело уже не в этом. Дело в том, что неужто моя Петра не понимает, что, согрешив когда-то, я уразумел главное: моя любовь – это только когда входишь в тело, чтобы проникнуть в душу, а для этого существует только Петра, поэтому если не проникать в душу, то лишь входить в женское тело у меня потребности нет. Значит, добавил, впредь не лазай в словарь за словом «ревновать».
А что до «пробуй Запад», как она написала, то к этому мы еще вернемся, потому что тот мой рассказ потянул за собой преинтересные события. Но Петрина, так сказать, рецензия (внутренняя, конечно) оказалась первой рецензией на мое творчество.
Ладно, это потом, а пока, мне показалось, депрессия у Петры все-таки поуменьшилась.
Увы! В том же апреле – печальные новости. Вот и сбылись предчувствия.
Об этих событиях, уже упомянутых выше, мы узнали из газет. В Праге состоялся пленум ЦК. Дубчека и его главных сподвижников сместили с постов, убрали напрочь. Что до пана Густав Новака, то его в тех газетных сообщениях не упоминали, ибо он был не из самых главных. О нем я узнал от Петры.
Как я уже сказал выше, его тоже убрали. Из компартии не исключили, но выкинули из ЦК и сослали в Теплице, в тамошний райком партии. На родину. Он переехал, а в мае вслед за ним туда перебрались пани Власта и Петра. Квартиру в Праге пришлось оставить. Это уже не их квартира. Их квартира теперь в Теплице. И места работы там же.
То, что мне еще через месяц, уже из Теплице, написала Петра, привожу в своей редакции, поскольку письмо было написано то по-русски, то по-чешски, и мне даже пришлось поработать со словарем.
Мой Петер! Теперь мы тут и уже в своем доме. Бывший папин дом, где он жил до оккупации Судет немцами в 38-м году, показался нам старым, и мы сразу поселились в другом небольшом доме, первый этаж которого арендовал папа. Там у нас пять комнат: гостиная, кабинет папы, их спальня с мамой, моя комната и гостевая (она пустует, но на всякий случай пусть будет). В общем, хорошо, просторно, никто не мешает. В моей комнате – небольшой рояль, перевезенный из Праги, могу что-то наигрывать для себя и планирую набрать пару учеников, поскольку дополнительные деньги нужны.
Дом наш на тихой улице, почти рядом с костелом Святого Иоанна-крестителя (XII века, бывший монастырь бенедектинок), иногда даже слышен орган, это очень приятно. И удобно, потому что близко.
Теперь про сам город. Он маленький после Праги, всего 50 тысяч жителей, а от Праги меньше 100 километров, но недалеко от границы с нелюбимой мной Германией (это после оккупации нас, Холокоста и участия вместе с вашими в подавлении недавно). Почти у Крушных гор, поэтому вокруг красиво, очень зелено. Всей Чехии Теплице известен как курорт, тут горячие минеральные источники, лечат кости, позвоночник, суставы и прочее, так что мне это пригодится для моих несчастных пальцев и лучезапястного сустава. Еще ратуша, конечно, и известный Ботанический сад.
Теперь о музыке. Тут консерватория, филармония, ежегодно – Бетховенский фестиваль. Это потому, что Бетховен тут бывал и даже однажды встретился с Гёте (а вот к культуре Германии я отношусь очень хорошо, она великая, конечно).
Выходит, мне повезло, что помимо филармонии, где дают всякие концерты, есть консерватория, в которой ведется преподавание, в том числе по классу фортепиано. Это я к тому, что вот мне и работа. Играть на концертном уровне я уже не могу (с этим всё!), остается заниматься педагогикой.
И я уже начала заниматься, преподавать. Меня сразу приняли, потому что я представила им диплом об окончании Московской консерватории у Льва Оборина, дипломы за победы в конкурсах в Праге и Братиславе, а еще рекомендательное письмо от директора Пражской филармонии и еще одно – от нашего главного дирижера пана Вацлава Талиха. Спасибо им за эти рекомендации, мы чуть не плакали, когда расставались.
Так что теперь я зовусь «пани маэстро Новакова», имею свой класс и учеников. Вживаюсь в эту роль, неожиданную для меня. Вспоминаю терпеливость и мудрость Оборина, но куда мне до великого! И вообще вспоминаю обучение в Москве, теперь я в шкуре маэстро, а мои ученики – в бывшей моей шкуре студентки. Это забавно, но полезно.
Короче говоря, началась моя новая жизнь. Провинция, преподавание, а еще даю частные уроки. Надо привыкать, что ж поделаешь. Надо жить, да? Такое у нас время – терпеть, привыкать.
Папа тоже привыкает. Ему тяжелей, чем мне, конечно. Хотя мы оба пострадали, но он больше. Он вдруг постарел, даже похудел, заметно поседел. Бедный папа.
Мама пока не работает, но скоро начнет – в Теплицкой галерее «Bohemia Ar», каким-то искусствоведом.
Петер, я очень люблю тебя и мечтаю, чтобы ты приехал. От Праги всего два часа автобусом по хорошему автобану. Как это мне и тебе сделать? Приглашение? Спроси у твоего отца и напиши мне.
Я храню твои письма и перечитываю их. И опять очень хочу быть с тобой ночами. Может, я выздоравливаю? С Богом.
И тебя храни Бог.
6
Тогда же, в мае 69-го, получив это письма, я сразу сел писать ответ. Был поздний вечер, и тут услышал телефонный звонок в коридоре. Следом крикнула мама: «Алёша, быстро, межгород, кажется, Петра!»
Я поспешил в коридор. Успел подумать: опять что-то случилось, ведь сейчас не новогодняя ночь, когда она мне обычно звонит!
– Петер, это я, – раздался спокойный голос. И затем так же спокойно: – Петер, он умер.
Я опять понял, о ком речь, кого не стало.
– Когда? – спросил зачем-то (какая разница когда – вчера, позавчера?).
– Вчера, – будто специально для меня уточнила Петра.
– Там?
– Там. В Риме.
– А где… ну, хоронить?
– Э, не знаю, решают… э, переговоры.
Мы замолчали. Хотелось что-то сказать, но что? Успокоить, приглушить боль, а как? Никак. И чертовы деньги, чертовы кроны, которым всё равно, молчишь ты или говоришь что-то, бесплотно общаясь с любимым человеком, который за границей.
– Чертовы деньги! – сказал я.
– Чертовы, – тихо отозвалась Петра. И уже громче: – Петер, приезжай ко мне. Вэлми надо видеть тебя. Пробуй, да. Хорошо?
– Хорошо. Я… я очень… – И замолк.
– Я знаю. Я такэ.
– Такэ – это «тоже»?
– А, да, да. На схледанову, Петер.
– Да… да…
В трубке возник чужой голос телефонной барышни: «Поговорили, закончили?» Я не ответил и положил трубку: в ней жила уже не Петра.
Вот и всё, кардинал Беран, подумал. Ты свое отдал, в том числе и Петре. Что теперь, где схоронят?
Потом я узнал от Петры. А она узнала из австрийских радиопередач, которые хорошо прослушивались в Теплице (как до того узнала и о смерти святого изгнанника). Власти Чехословакии запретили перевоз тела кардинала из Рима на родину для прощания и захоронения – как в Праге, в соборе Святого Вита, так и в Пльзене, месте рождения Берана. После безрезультатных переговоров по решению Папы Павла VI кардинала погребли в храме Святого Петра в Ватикане, где традиционно и почти исключительно хоронят глав Римско-католической церкви. Чтобы не отставать от Ватикана по части воздания должного почившему, в центральной прессе Чехословакии вышло несколько статей, порочащих Йозефа Берана. Нет ничего святого! А впрочем, без комментариев.
Комментарием к прошлому может быть только будущее, знать о котором нам не дано.
Вот такое время нам выпало.
А ты хочешь в другое? Как сказал поэт: «А при Грозном жить не хочешь?» Тоже без комментариев. Поэтому будем жить в своем времени и что-то пытаться.
Я пытался попасть к Петре. Это тогда стало главным.
Отец сказал – даже не пытайся. Ну пришлет она приглашение, а потом? Ну в ОВИР. Там спросят: кто вам эта Петра Новакова? Пойми: фактор приглашения от частного лица у нас теперь не имеет значения. Только к родственникам. Либо поездка по турпутевке или в составе тургруппы. А поскольку ты один и теперь не имеешь ходатая – члена ЦК Чехословакии, как было в прошлый раз, то… Еще: характеристика с места работы. Ну получишь, но всё равно не выйдет. К тому же есть еще одно немаловажное обстоятельство: ты указываешь, что намерен ехать в город Теплице к Петре Новаковой, от которой приглашение. А ее отец товарищ Густав Новак – под колпаком чешского КГБ. Понял?..
Но я упрямый, я попытался. После получения приглашения от Петры (естественно, заверенного по всем правилам) попросил в «Известиях» дать мне характеристику для кратковременного выезда за границу, в социалистическую Чехословакию. Конечно, дали, причем за подписью, в числе прочих, секретаря партбюро, хотя к родной партии я не имел отношения. Присовокупив положенные документы, подал прошение в районный ОВИР. Через два месяца выяснил, что получил отказ. Без объяснения причины. Пошел на прием к тамошнему начальнику, и он повторил фактически то, что мне говорил отец. Могу ли жаловаться или обращаться в более высокую инстанцию? Можете – начальнику городского ОВИРа. Есть ли шанс? Если честно, нет, сочувственно улыбнулись мне.
Отец только развел руками. Дескать, не трать время, а главное, нервы. Надо сделать так: достать турпутевку на поездку, скажем, в Карловы Вары, в санаторий, а мама предварительно напишет тебе справку, что у тебя, например, хронический гастрит и тебе показано санаторно-курортное лечение. А уж там, на месте, разберешься, как встретиться с Петрой, Чехословакия не Советский Союз – сел на автобус, и через час-два где надо.
А что – идея! Так я и написал Петре, поведав об общении с ОВИРом и о возникшей идее…
Был уже август, свободных путевок в Карловы Вары на сей год, как мы с отцом выяснили, уже не было. Пробуйте заказать на следующий, посоветовали.
Я и об этом сообщил Петре в новом письме. Потерпим еще, написал. Не написал только о том, что впал в самую настоящую тоску.
Она свалилась на меня как-то вдруг. До того была злость – а на что? На судьбу, на эту страну, на время, выпавшее нам, или на себя, не могущего решить свою личную проблему, несмотря на страну и время? Неважно (или все-таки важно?). Была злость. Она бушевала во мне с неделю – и вдруг схлынула, а ее место заняла тоска. Почти депрессия. Ну вот, подумал, Петра вроде преодолела свою депрессию – теперь я в обнимку с ней. Два сапога пара. Но с различием: Петрину депрессию можно понять (столько пережила за последнее время, никому не пожелаешь!), а я-то что?
Что я? Да ничего, если по большому счету. Ну работал, служа в своем отделе культуры «Известий», ну иногда пописывал (пару рассказов сочинил), но всё это вторично, второй план, как говорят киношники. Первым планом, и единственным, оставалась Петра, но ее-то со мной не было.
А она? Она, как я знал из писем, помаленьку втянулась в свое консерваторское преподавание и даже увлеклась этим. Ну да, она всегда была увлекающейся натурой, эмоциональной и, если бралась за любимое дело, то отдавала ему всю себя. Как раньше с учебой у Оборина, потом с концертной деятельностью в Пражской филармонии и с борьбой за свою несвободную страну. И как со мной, между прочим: если любовь, то до конца.
Счастливая у нас любовь, да вот беда – мы не вместе, между нами граница, а живем мы в странах, где реальная возможность счастья и благополучия отдельного человека (уж о любви говорить не будем) не записана в их генетическом коде. Код в этих странах один – тоталитаризм. Деспотическая, якобинская власть, прикрывающаяся некоторыми социальными гарантиями.
Ладно, оставим это. Кроме одного: как все-таки нам любить?
В тот год, уже 70-й, с Карловыми Варами ничего не вышло: почему-то не было путевок в желудочно-кишечные санатории. А в Теплице – там тоже бальнеологический курорт? Нет, в Теплице не получится: там – для больных с проблемами опорно-двигательного аппарата, а у вас, ответили мне, судя по медсправке, проблема с желудком. Извините.
Черт знает, может быть, тогда простым советским людям просто-напросто ограничивали поездки в Чехословакию?
А вот в следующем году вышла целая история, и о ней подробней.
7.
«Пробуй Запад!» – эта фраза Петры, касающаяся того, чтобы как-то опубликовать мой рассказ за границей, оказалась почти реальной. Совершенно неожиданно. Я уж о том не думал, даже не мечтал. И вот – как снег на голову. Что, вырваться из-под нашей цензуры? Это возможно!..
Шло лето 71-го, в конце июля в Москве должен был состояться VII Международный кинофестиваль. Меня вызвал шеф и сказал, чтобы я аккредитовался на этом фестивале, а затем поставлял в газету материал для ежедневной колонки, и так в течение десяти дней. В общем-то, это честь для меня.
Благодаря активному присутствию на фестивале, я увидел многое и многих. Отличные фильмы, интересные люди, в том числе всемирно знаменитые. Есть что и на кого посмотреть. Зря времени не терял, уставал только, поскольку днем – просмотры, общение, интервьюирование, а ночами – писание очередной статьи для колонки в «Известиях».
Сам фестиваль помимо прочего запомнился и тем, что Золотой приз на нем получил фильм японца Канэто Синдо с неприличным для социализма названием «Обнаженные девятнадцатилетние» (у нас на закрытых просмотрах он потом шел под названием «Сегодня жить, завтра умереть»).
Так вот, буквально в первый день, знакомясь с иностранными журналистами, я обменялся рукопожатием и с коллегой из «Руде право». Сердце ёкнуло: родная Прага! Его звали Карел Черны, крепкий, спортивного вида мужчина около тридцати (то есть лет на пять старше меня), и кто мог знать, что он запомнится мне на всю жизнь.
Как-то мы приглянулись друг другу и быстро сошлись. По-русски он говорил куда лучше моей Петры, то есть совсем правильно, лишь с легким акцентом, но главное, уже вскоре стало понятно, что отношение к действительности у нас одинаковое. Карел не раз вспоминал «Пражскую весну», говорил, что в дни марша танков по улицам и площадям Праги успел сделать кучу фотоснимков и как-нибудь найдет способ переправить мне кое-что. «Это фантастический кошмар, ты убедишься!» – эмоционально восклицал он.
Поэтому не странно, что мы подолгу болтали до и после просмотров, обменивались мнениями, а через пару дней оказались в ресторане, где посидели, хорошо выпив и закусив. Назавтра после этого Карел сделал ответный жест – пригласил в ресторан меня. И вот там, когда в очередной раз речь зашла о пражских событиях, я обмолвился, что у меня есть рассказ на эту тему. «О! – привычно воскликнул Карел. – И его опубликовали?» Услышав в ответ: «Нет. Ты что, не понимаешь, где мы живем?» – он закивал, пробурчал что-то (похоже, выругался по-чешски) и тут спокойно попросил дать ему почитать. «Не бойся, я – могила!»
Назавтра я передал ему машинописный экземпляр.
А еще через день случилось неожиданное. Карел начал так:
– Алексей, первое. Рассказ мне понравился. Больше скажу, не ожидал. Ты же не профи, только журналист, а тут – настоящий писатель. И тема подана – класс! Класс, потому что не глазами очевидца, но читатель всё видит и понимает. Короче, давай так. Ты отдаешь этот текст мне… ну я же сказал тебе, я – могила, тебя не подведу. Так, дальше: ты отдаешь рассказ мне, а я передам его одному моему приятелю, журналисту из Австрии. Почему Австрия? Потому что у нас в Чехии это не опубликуют, можно не пытаться. А Австрия – очень удачно. Во-первых, мы исторически дружим, все-таки когда-то жили-были в единой империи, Австро-Венгрии, мы были ее часть – Богемия, Моравия. Во-вторых, тот мой знакомый работает в венском литературном журнале, пару раз в год приезжает в Прагу, мы видимся. Я ему дам. А вдруг напечатают? Ну как, ты мне дашь?
Я обалдел, выпил, стал думать. Придумал:
– Дам. Но при условии, если изменю фамилию автора на псевдоним.
– О’кей, меняй! Однако справка нужна.
Я опять обалдел: и там тоже справка, как и у нас? Карел засмеялся:
– Ты не понял! Справка на автора, пусть он под псевдонимом. Где автор живет, где публиковался, имеет ли литературные призы, то есть премии.
– Этот автор нигде не публиковался и премий не имеет.
– Понял, понял! – Он вновь растянул губы в улыбке. – Ладно, меняй фамилию на псевдоним. Давай, вперед!
– Даю. Отдай рукопись на минутку.
Карел полез в свой маленький портфельчик, который обычно носил на ремешке через плечо, извлек мой рассказ, а я тут же извлек ручку и тщательно замарал «Алексея Симонова». Потом, подумав, вывел чуть выше: «Пётр Новакин», потом на обратной стороне рукописи написал: «Автор живет в Советской России, литератор, журналист» – и протянул Карелу. Он прочитал то, что я написал, и убрал рукопись в портфель.
– О’кей! Дай твой телефон в «Известиях», я тебе позвоню из своей редакции из Праги. То есть за счет газеты, ха-ха! А теперь выпьем за удачу!
Мы выпили, и Карел спросил:
– А почему такой псевдоним, Алексей? Просто так?
– Нет, далеко не просто так. Есть у меня знакомая, она пражанка, хотя теперь живет в Теплице. Петра Новакова. Вот в честь ее. Ее имя и фамилия, но в мужском русифицированном варианте.
– И хорошо, пусть так… Э, Новакова, Новакова… В Чехии Новак и Новакова… так это до кучи.
– Да, знаю. Но эта – особенная Новакова. Она пианистка. Музейный экземпляр, раритет.
– Погоди, стоп! – Он задумался. – Молодая, красивая… Из Пражской филармонии?
– Молодая, красивая, но теперь она в Теплицкой консерватории.
– О, так я ее видел! В Праге, на концерте в «Зале Дворжак»! Видел на сцене, но лично не знаком. О ней говорили, говорят. Известная дама – ну, в музыкальных кругах. Черт возьми, как тесен мир своих людей! – Карел был просто рад. – Нет, это прекрасно, что так! Петра Новакова, да… Я даже помню, что о ней говорили.
– И что же о ней говорили? – Мне стало интересно.
– Что? Что у нее мужской пианизм, а это редкость для женщин-исполнителей, для пианисток. И что так особо, когда она, эта Петра, играет Бетховена.
– Да? А я-то слышал, что любимый у нее – Шопен.
Карел пожал плечами:
– А, не знаю. Может, и Шопен, я говорю, что слышал. Что она – особенная, и у нее мужской пианизм, и это замечательно. Но то было несколько лет назад… Э, погоди, слушай, вот что еще! Ты сказал, она сейчас живет в Теплице. А совсем скоро там фестиваль Бетховена, это ежегодно, так я туда еду от газеты! Приеду, возьму у нее интервью! А? Вот идея, да? Отлично!
Я обалдел в очередной раз.
– Возьми интервью, передай от меня привет. – И тут спросил: – А письмо ей передать сможешь, только лично в руки?
– А как же! Запросто! Пиши письмо, пиши!.. Э, а как ты с ней познакомился, давно?
Я улыбнулся:
– Давно. Мы переписывались еще школьниками. Друг из Советского Союза. Потом виделись, когда я был в Праге. (Рассказывать более детально я не стал.) В общем, хорошая знакомая.
– Ну отлично! Так я ее увижу. А ты пиши письмо!..
Я написал той же ночью и назавтра отдал Карелу. А вскоре завершился кинофестиваль, и на прощанье мы поехали в известный в Москве пивной бар на ВДНХ. Посидели, выпили по паре кружек. Выходя из бара, Карел приобнял меня:
– Москва – красивый город, и ты, Алексей, прекрасный парень, а пиво у вас – отвратительное. Если честно – дерьмо. Это чистая правда, даже не извиняюсь.
Недели через две Карел позвонил мне в редакцию. Вот его речь:
– Я только что вернулся из Теплице с фестиваля Бетховена. Ну, прекрасно было! Встретился с твоей знакомой, с Петрой Новаковой. Чудесная дама, только грустная как-то. Она очень удивилась, что у меня письмо от тебя, но взяла и повеселела. Я ей всё рассказал, как мы с тобой сошлись и прочее. Но главное, Алексей, туда же на фестиваль приехал мой друг из Австрии, да, тот самый, герр Курт Фогель, он ведь тоже журналист по искусству. Я ему всё сказал. Потом я ему читал твой текст вслух, переводя на немецкий, потому что он говорит только по-своему и на английском. А Петра мне помогала, она тоже знает немецкий, но хуже меня. Это было у нее дома, она нас с Куртом пригласила. Курт сказал про рассказ: хорошо, это очень хорошо. Сказал, он думает, всё получится, будет стараться, сказал, сообщит мне, как будет. Ты понял? О’кей! Если будет, я тебе тоже сообщу. Ты понял? И если всё о’кей, то будем соображать, как тебе это дать.
Я поблагодарил, и мы распрощались.
А дальше? Приходится признать, что чудеса бывают. Уже осенью, в сентябре, мне позвонил в «Известия» некий человек и с легким акцентом попросил встречи где-нибудь в центре или прямо у метро, а то он торопится. Мы встретились, он передал мне бумажный пакет и привет от товарища Карела Черны из Праги. Уже дома я вскрыл этот пакет. Там – два экземпляра журнала и лист с шапкой редакции вверху. Короткий текст на немецком: Петра Новакина уведомляют о публикации, благодарят и выражают надежду на новые публикации.
А о гонораре – ни слова. Вот жлобы, эти венские буржуи!
Теперь сам журнал. Не толстый, уютный. Называется Hefte fьr zeitgenцssische Literatur, что в переводе означает «Тетрадь (по-нашему – журнал) современной литературы». Там мой рассказ, однако на немецком. Название выглядит так: Junge Alexander. Красиво, правда? И насколько я мог убедиться, рассказ дан полностью, без купюр. А внизу первой страницы, мелким шрифтом, та самая справка: откуда сей Петр Новакин и кто он.
Но это не всё. Там, где начало рассказа, на развороте слева – большая фотография, во всю страницу. Совершенство ужаса. То есть ужас запечатлен в совершенном виде – и жанрово, и технически. Танки на какой-то улице Праги, едущие по трамвайному пути, что-то горит, дым, кругом люди, хаос, кто-то с чешским флагом в руке подбирается к танку, чтобы на ходу взобраться на него, раскрытый в крике перекошенный рот. Фотография черно-белая, и это ужесточает впечатление, потому что всё там даже не черно-белое, а разные оттенки серого, мрачного, грязного. Вот такая картина. Сбоку меленькая строчка: Photo Karel Tscherny.
Вот так. Рассказ советского Петра Новакина (вообще-то Алексея Симонова), фотография чеха Карела Черны, а журнал австрийский. Интернационал!
И что мне с этим изданием на немецком делать? Разве что Петре переслать в Теплице.
А советскую цензуру мы все-таки объегорили!
Удивительно или нет, но еще через годы случатся новые преинтересные истории, связанные с этим моим рассказом. Прямо судьбоносным он оказался, не иначе.