Книга: Два романа о любви
Назад: Часть вторая
Дальше: Итальянский роман

Часть третья

Что отвечать на крайние вопросы? Лучше любить.

Еще есть силы, и рассвет не настал. Наша ночь.

1

Президент США Авраам Линкольн однажды сказал: «В конце концов, важны не годы жизни, а жизнь в эти годы».

Совершенно верно. Это именно так, поэтому теперь, по прошествии многих лет, понимаешь, что слова «в конце концов» очень к месту.

Что было главным в жизни в те годы: события и наша реакция на них или внутренняя, личная жизнь? А в том-то и дело, что одно от другого не отъять, всё оказалось взаимосвязанным, а то и выстраивалось причинно-следственной цепочкой. К сожаленью или к счастью? Не знаю.

Вот тоскуешь по женщине, ее нет рядом, она неодолимо далеко, в другой стране, а ты любишь ее всё больше. Это как, почему? Это ты такой или она – такая? Не знаю. Я знаю только, что она даже не то что честная (это не то слово), а цельная, категоричная. Есть свет, и есть грех. На последнее она не способна. Счастливая ущербная личность. Любить такую – обжечься святостью можно. Поэтому боязно приближаться. Вот и не приближаюсь – так у нас выходит.

Но почему тогда так выходит, что мы любим друг друга?

 

Вернемся в тогда.

Тогда был 71-й год, Московский кинофестиваль, знакомство с Карелом Черны, потом его знакомство с Петрой в Теплице на Бетховенском фестивале, потом эта история с отданным ему моим рассказом, потом, благодаря Карелу же, публикация рассказа с его фотографией за границей, в Австрии, потом моя благодарность ему по телефону, потом пересылка журнала Петре в Теплице, потом Петра, ответив, поздравила меня, написав, что она счастлива (а за псевдоним отдельное спасибо!) и что она молодец, верно подсказала мне про «пробуй Запад», и что такой же экземпляр журнала она получила еще и от Карела из Праги, так что теперь она богатая мной и новым другом Карелом, вот только тоскует, а вообще-то жизнь идет, она преподает с удовольствием и даже играет на рояле, но только дома и только для себя, потому что пальцы, пальцы… пальцы до конца не стали прежними, чтобы играть по-настоящему, исполнять на публике, ездить, побеждать…

Так настал следующий год, перед чем мы по традиции перезвонились – я в сочельник, Петра в новогоднюю ночь.

А потом она пропала. Точнее, пропали ее письма. Я написал одно письмо, другое, но ответов не получил. И забеспокоился. Решил позвонить, что, кроме как в Рождество, делал в исключительных случаях (деньги, деньги, ибо звонок за границу!). К телефону подошел пан Густав, сказал, что Петра позавчера уехала к друзьям в Прагу на недельку, поскольку сейчас в ее консерватории студенческие каникулы и в преподавании перерыв, но он обязательно передаст дочери по ее возвращении, что я звонил.

Ну хоть так. Значит, ничего не случилось, а то, что Петра развеется в Праге, это хорошо. (Знать бы мне, что там будет!)

А после того я и сам пропал из Москвы. «Известия» направили меня в долгую командировку по стране для написания серии очерков под пока условным названием «Культурная жизнь на периферии». Я многое увидел и узнал, посетив Ярославль (тамошний Театр имени Волкова), Куйбышев (Самару), Пермь (знаменитое балетное училище), Свердловск, Новосибирск и даже Хабаровск. В общем, широка страна моя родная, в этом довелось убедиться. Очерки, которые я писал в пути и гостиницах, а заканчивал после уже дома, получились вполне приличными, и я хорошо заработал, ибо командировочные плюс обычная зарплата – это раз, и премия на финале – это два. Но что более важно – я научился писать коротко, сжато, выделяя суть и не растекаясь по древу, поскольку всегда держал в уме заданный газетный объем. Это мне здорово помогло в дальнейшем, уже в личном творчестве, в прозе. Да, параллельно с журналистикой я писал для себя, однако «выход в свет» считал еще преждевременным; так я считал довольно долго, между прочим, и правильно делал.

Короче говоря, я долго отсутствовал в Москве, а когда вернулся, письма от Петры не обнаружил. И опять забеспокоился. Прождал еще две недели и – что делать! – опять заказал разговор с Теплице. И опять трубку снял пан Густав.

– Алексей, у нас беда. Петры нет, она уехала в Брно хоронить бабушку.

– Кветославу? – вырвалось у меня.

– Да, ее, мою тещу, царствие ей небесное.

– Ах, господи! А что – так вдруг?

– Не вдруг. Она болела весь последний год. Э, опухоль, но долго не шла к докторам, упрямая старуха, а уже из больницы позвонила дочери, пани Власте, и она сразу поехала к ней в Брно, в больницу, но вскоре… Э, вот Петра и помчалась туда. На похороны. На днях они вернутся, там еще всякие дела – ее квартира, кое-какие вещи, надо уладить. Я передам Петре, что ты звонил…

Да, вот как. Печально. Петра ее очень любила, очень, я помнил. Бабка ее многому учила в детстве и юности, всяким тайнам женским и вообще всеобщим, про любовь говорила – что и как положено, а что недопустимо, но всё это, насколько я знал, по христианскому ее разумению. Это ее разумение было твердым, неколебимым. Потому и коммуниста-зятя недолюбливала, Петра мне рассказывала… Ладно, что ж, пусть земля будет ей пухом. Бедная Петра, не проходят ее горести: Прага в августе, перелом руки, «синдром Лю-Ши-Куня» в мягкой форме, потом борьба с непослушными пальцами, потом осознание того, что быть пианисткой уже не сможет, карьере конец, потом изгнание отца из ЦК, вынужденный переезд в тихий Теплице почти на краю страны, депрессия, потом смерть ее идола, ее божественной любви – кардинала Берана, и вот, только стала выправляться, становиться собой, как очередная беда – бабка Кветослава, ба́бичка, как она произносила ласково. Бедная Петра.

А ведь и меня нет с ней рядом, вот что еще плюс к вышеперечисленному. Как же она держится?

Знал бы я, что наша разлука плюс вышеперечисленное – это тоже еще не всё.

 

Не сомневаясь, что пан Густав, относившийся ко мне тепло, сообщает Петре о моих звонках, я ждал письма. И ждал еще почти месяц. Наконец получил. Привожу его в моей редакции, то есть с улучшенным русским и запятыми.

Мой Петер!

Я не должна тебе писать, но я пишу всё-таки. Кто, если не ты? Может быть, ты не отринешь меня, а о прощении говорить не буду, не имею права.

Так вышло, так уж сложилось, тот твой рассказ, из-за него всё и вышло. Ты познакомился в Москве с Карелом, отдал ему рассказ, упомянул обо мне, Карел приехал в Теплице на наш фестиваль, нашел меня, и мы познакомились. Тогда же он свел меня со своим австрийским приятелем-журналистом Куртом Фогелем, и мы переводили ему на слух твой текст и были рады, что этот Курт положительно отозвался о рассказе и пообещал, что напечатает его у себя в Австрии. Так и случилось, слава Богу, и я очень этому рада, очень. А Карел мне понравился, он чистый человек, свой. Потом фестиваль кончился, и он уехал. А потом стал звонить мне вечерами из Праги.

Он не соблазнитель, он просто настойчивый мужчина, из породы честных завоевателей. По-чешски «Карел» означает «свободный мужчина». А он и есть свободный: тридцать лет, а не женатый и, как сам говорил мне, не стремится к браку. Но, повторяю, честный, без игры с женщиной. Так мне показалось, и так и было.

Короче говоря, он стал звонить мне – сначала раза два в неделю, потом ежевечерне. Мне это нравилось, с ним было интересно говорить, он образованный и много знает, но главное, эти разговоры скрашивали мою тоску по вечерам, когда я возвращалась из консерватории после работы или из костела. Так мне было одиноко по вечерам! Одиноко в тихом доме, в тихом Теплице, после Праги, где, что ни вечер, то концерт, то я слушаю, то меня слушают, кругом музыка, общение.

И вот эти его ежевечерние звонки.

И вдруг он мне сказал, что влюбился в меня и хочет, чтобы я приехала к нему в Прагу. Тут я спросила себя: а хочу ли я этого? Нет, поняла. И попросила Карела больше не звонить мне. Он спросил: «Петра, у тебя кто-то есть?» И тут, наверно, я допустила ошибку, сказав «нет» (я никому не говорю о тебе, кроме мамы и папы, потому что ты – это только мое и никто не должен к этому прикасаться, а то, что мы с тобой близки, ему не пришло в голову – не догадался, ведь ты в Москве сказал ему, что мы с тобой просто знакомые, и всё). Вот он и решил, что я одна как женщина. Так и сказал: «Понял, значит, у тебя никого нет, но если не хочешь, чтоб я звонил, не буду». Но назавтра позвонил опять.

Это длилось некоторое время: его звонки каждый вечер и мое сопротивление. Не знаю, как и почему, но однажды я не сладила с его мягкой настойчивостью и пообещала приехать в Прагу, тем более близились зимние каникулы у моих студентов. И приехала. И всё произошло.

Вот потому я и не писала тебе, мой Петер. Как писать тебе, когда такое? Когда внезапный ураган, а уже через несколько дней – депрессия, смертная тоска. Я хотела покончить с собой, но Бог этого не позволяет, и страшно подумать, что если б я сделала это, то меня, мое тело даже в храм не внесли бы и не отпевал бы меня священник по-людски, по-божески.

Когда Карел позвонил мне после Праги, я сказала ему, чтобы он больше не беспокоил меня никогда, что я не смогла его полюбить за те ночи, а без любви я не могу, не умею, и что на свете есть человек, которого я люблю, я ему жена, только не венчанная. И он больше не звонил. Я же написала тебе выше, что он нормальный, порядочный мужчина.

Но я грешна, и это терзало меня, терзает. Я грешна, я! Потому не могла писать тебе, мой Петер, и как жила тогда, сама не знаю. Очень тяжко жила.

Думаешь, это всё? Нет. Вскоре я заподозрила, что беременна. И это подтвердилось. Что ж, значит, так тому и быть, решила, потому что делать аборт, убить дитя в чреве мне вера моя не позволяет, и новый грех на душу я не возьму. Но Бог всё равно меня наказал. Еще через месяц у меня случился выкидыш: мама повезла меня в больницу, и там (или еще по дороге туда) это произошло.

Думаешь, наконец-то всё? Опять нет. Вскоре позвонила бабушка Кветослава из Брно, сказала, что она в больнице, опухоль у нее в желудке, мама бросилась туда, но после операции бабушка всё равно умерла. Вот так Бог наказал меня еще раз.

Я изменила тебе, согрешила, это первое, Бог отнял у меня ребенка, это второе, и взял бабушку к себе, это третье. Не много ли сразу?

Я тебе долго не писала – а почему? Я грязная, с отвернувшимся от меня Богом.

Теперь я сама поеду в Прагу, в собор Святого Вита, к моему священнику, моему духовнику, чтобы открыться ему, спросить: можно ли мне отпустить сей грех? Не знаю, что он ответит. Он праведный и строгий, он просто так не отпускает, не прощает.

Вот и посмотрим, как выйдет, как дальше жить.

А зачем пишу тебе? Думаешь, каюсь, прошу прощения? Нет. Я не имею на то права.

Ты мне – как я сама, так перед кем мне душу выворачивать, если не перед тобой? Ты – всё, что мне осталось, если говорить о душе, о любви, о Боге, а не просто об общениях с людьми, даже близкими, как мама и папа.

До свидания, мой Петер, я знаю, какую боль причиняю тебе, знаю. Я вспомнила, ты мне рассказал когда-то давно, когда мы жили в Собиновском, что однажды был с женщиной и как потом тебе было тяжело. Теперь я знаю: тяжело – это не то слово. Вот знаю, а пишу тебе все-таки. Слабая я, значит.

Ты не обязан отвечать мне. Как решишь со мной, так и будет, я всё приму, я обязана принять всё. Даже если мой священник отпустит мне мой грех.

Твоя Петра. (Если еще твоя, не знаю, как ты посчитаешь.)

Мне вспомнилось. Как-то давно, размышляя о Петре, я сделал вывод: она даже не то что честная (это не то слово), а цельная, категоричная. Есть свет, и есть грех. На последнее она не способна.

Я ошибся, теперь ясно. Но ясно и другое: мы с ней как бы уравнялись в греховности – однажды я изменил ей, теперь – она. Так почему я имею право отринуть ее, не простить, как она мне простила? Любить – это прощать, вот ее слова.

Надо прощать. Мучительный вывод. А вот не мучительный: надо спасать.

Мне! Надо! Петру! Спасать!

 

На третий день после этого ее письма я поехал на Центральный телеграф. Подошел к нужному окошечку, спросил:

– Можно послать телеграмму в Чехословакию, в город Теплице?

Девушка переспросила: «Теплице?», полистала какой-то справочник, кивнула:

– Берите международный бланк, пишите. Только латинскими буквами. Если за границу, только латинскими.

– Отлично. А по-чешски можно?

Она глянула на меня как-то удивленно, поднялась, и я увидел сквозь стеклянную перегородку, как она подошла к столу в десятке метров отсюда, склонилась к сидевшей там женщине и что-то сказала. Та сняла телефонную трубку и тоже что-то сказала, потом слушала, потом переправила услышанное девушке. Когда та вернулась, я получил инструкцию:

– Пишите по-чешски, а внизу припишите в скобках то же по-русски. Только всё коротко, одной фразой.

Я написал:

Miluju te, vždy až, do konce roku. Peter

(Я люблю тебя, всегда, до конца. Петер)

2

Вот и дожили до тридцати лет. Так летит наше время.

Не странно ли, мы познакомились по переписке, когда нам было по пятнадцать, а увидели друг друга шестнадцатилетними. Это было на Курском вокзале, где я встречал возвращавшихся из Сочи Петру с родителями. И тогда увидел ее впервые, живьем. Всю, от волос (длинной рекой, аж до середины спины) и до пят. Она жутко загорела там, в Сочи. На этом черном фоне ее зубы, когда она улыбалась, блестели, как у негритянки в кино (живых негритянок я тогда не видел). Она улыбалась мне. Она мне рада. Она меня любит, я это знал, чувствовал. Она даже не может скрыть этого от внимательных родителей! И ладно. Уже ничего не поделаешь. Серебряный бубенец в голубейших небесах звякнул вполне отчетливо. Мы любим. Это ясно. Уже ничего не поделаешь. Судьба.

Так мы встретились, и тех пор утекло почти пятнадцать лет. Поверить трудно, но придется. Судьба.

Вот только не простая судьба. Любовь мужчины и женщины по разные стороны границы. И там, и тут – социализм, причем, как выяснилось, попытки придать ему человеческое лицо активно пресекаются (танками и спецслужбами), а визы, если и выдают, то при определенных условиях, и вообще на интимную связь с иностранцами смотрят косо, браки с ними не поощряют, и если такое все-таки случается, то как редкое исключение из правила. Может быть, бежать отсюда, как говорил поэт, задрав штаны? А если родину любишь, если это – твой дом? Вот такая странная материя для непатриота. Да и нужны ли такие непатриоты в несоциалистической загранице, если женщина – бывшая пианистка с частичным синдромом Лю-Ши-Куня, а мужчина – обыкновенный журналист и полуподпольный литератор?

Вот вам и ситуация. Хотя, если положить руку на сердце и прочие главные места, то, может быть, дело в том, что эти конкретные мужчина и женщина не особо настойчивые? Хотя при чем здесь женщина? Дело в мужчине, конечно.

 

Итак, 74-й, нам по тридцать лет. После долгой регулярной переписки, вновь последовавшей, будто и не было того самого Петриного греха, мы наконец встретились.

Да, Петра приехала в Москву. Удивительно, но ей выдали гостевую визу, по приглашению, сроком на месяц.

Было начало сентября. Я хорошо подготовился: загодя наметил отпуск на этот месяц и даже, с помощью папы, конечно, снял на время однокомнатную квартирку в начале Профсоюзной улицы, у метро «Академическая». Там мы с Петрой и обосновались, довольные собственным жильем, приятная особенность которого состояла в наличии пианино. Я потому и выбрал именно эту квартиру с пианино, хотя были варианты поближе к центру.

Запомнилась первая ночь. Мы заснули только под утро – много любили и много говорили. В перерыве между этим я попросил Петру, чтобы она села за инструмент и сыграла.

Она удивилась:

– Сейчас? Соседей разбудим, ночь!

– И хорошо, что ночь. Как раз для «Лунной сонаты».

– Ой, нет луны, нет, посмотри! А соната эта – она такая печаль, не надо ее, Петер.

– Да, печаль. Мне думается, это даже не соната, а реквием по несбывшейся любви.

– Так, так, если не о форме, а чувстве. Маленькая графиня, шестнадцать лет, Джульетта.

– Я знаю.

– О, хорошо! Да, Гвиччарди, наша бывшая соседка по бывшей Австро-Венгрии. Бедный Бетховен!

– Я как-то подумал: не было бы той несчастной любви, не было бы «Лунной».

– О, так! Часто так бывает в жизни. Кому или чему творцы обязаны своими произведениями, только они знают.

Мне тут же пришло на ум: не было бы моего рассказа, не было бы возникшей потом ситуации под названием «Карел и Петра». Аналогия, только с обратным знаком: там несчастье стало причиной произведения, здесь – произведение стало причиной несчастья. Но вслух эту мысль не выразил, конечно.

– Тогда сыграй твоего любимого Шопена.

– Завтра, Петер, я так хорошо устала, благолень.

– О, это что-то новое в русском языке!

– Ну да, но всё ясно: благо и лень. Ты дал мне благо, а у меня от то е лень в теле… Играю завтра, хорошо? А и вот: я уже давно плохо играю на четвертой и пятой… э, ну на крайних октавах справа. Два пальца мои деревянные! То е не исполнение, а только как педагог. Педагог – еще можно. Хотя мой Лев Николаевич, он…

– Брось, Петра, я уверен, ты здорово играешь, а Оборин такой один.

– Был один, был, – вздохнула она. – Он умер совсем недавно, ты знаешь?

– Знаю, в нашей же газете читал некролог. Да, жаль.

– Очень. Какой был! Царствие ему небесное! Божеская музыка под его пальцами… Э, ладно, давай о другом. Вот что хочу знать о тебе, Петер, вот что… – Она помолчала, раздумывая, и заговорила совсем тихим голосом: – Это очень интим, разумеешь? Как ты один, как ты ночью?

Я понял. И что на это ответить?

– Тяжко, – только и сказал.

– Матерь Божья, и как ты терпишь, мой Петер? Ну я женщина, а ты мужчина, и как ты терпишь, если ты и я – так это редко, так редко!

Я усмехнулся:

– Как терплю? Вот так: каждую ночь представляю это, пока не усну. Представляю, как мы с тобой. Вижу твое тело, потом вхожу в него. И так добираюсь до твоей души. И тогда я – дома. И засыпаю.

Петра обняла меня и вдруг засмеялась тихонько, озорно:

– И я тоже так, и я! Каждую ночь представляю это. Тебя. Вот ты целуешь меня, вот… э, ласки делаешь, а я голосом отвечаю, вот идешь в меня… О Боже, как это сладко, даже вдруг холодно, и жарко потом, горжи́.

– Пожар, – поправил я.

– Да-да, пожар, верно – пожар. И мне потом хорошо. И потом – спать, спать.

Я вздохнул. Вот так мы терпим! Прямо какие-то извращенцы эпохи развитого социализма! И сказал:

– Не пора ли нам быть вместе наконец, всегда, днями и ночами? Пора, Петра.

– О, пора, пора! Но как это сделать? Ты думал?

– Конечно. Я тебе уже предлагал вариант, если не наилучший, то оптимальный. Приедешь ко мне навсегда, станешь мне женой, получишь гражданство. А где жить? Будем снимать квартиру, вот как сейчас. Деньги – да, но нам помогут родители. К тому же нам с тобой не так много надо, жить можно скромно.

– Скромно – то е нормально мне, то е не есть беда, – закивала Петра. – Беда – как и где мне работать. Где?

– Начнешь с консерватории. Придешь туда, скажешь – заканчивала ее, ученица Оборина, расскажешь о себе, покажешь дипломы и прочее, рекомендации всякие, награды, ну и попросишь, чтоб взяли преподавать.

– Петер, ты плохо разумеешь тот мир! Это нет шансов. Московская консерватория – это… храм!

– А Пражская консерватория не храм?

– Тоже, да, но не такой. Такая культура у вас! Я не понимаю, как страна твоя может? Такая культура, музыка, литература – и такая власть! Как это сразу? Не разумею, не понимаю.

– Верно говоришь! Рассуждать на эту тему – наше традиционное кухонное занятие. Это и есть русское государство – что эпохи империи царской, что империи советской. Особый путь – сочетание противоположностей, совмещение несовместимого. Нигде они не совместимы, только здесь. Вот и герб российский был такой же, знаешь? Двуглавый орел! Две башки – и в разные стороны повернуты, одна на Запад, другая на Восток. Как сказал один прошлый политик, мы и не Азия, и не Европия, мы – Азиопия. Так во всем. Поэтому у нас высочайшая культура интеллектуалов спокойно уживается с величайшей дикостью, варварством, архаичной любовью к мифам. Вот коммунизм, это что? Миф. И большинство народа в него верит. А будешь возражать, противиться, тогда – агрессия. Агрессия и на своих, и на вассалов. Последнее ты видела наяву, проходила, знаешь.

Петра кивнула:

– Знаю, – Потом спросила: – И ты хочешь звать меня сюда? Сюда? Навсегда? В жизнь, как ты сказал, под орлом с двумя башками в разные стороны? В совмещение несовместимого?

Что отвечать на крайние вопросы? Лучше любить. Еще есть силы, и рассвет не настал. Наша ночь.

 

В совмещении несовместимого – высокого искусства с варварством и дикостью – удалось убедиться очень скоро. Петра потом то хохотала, то чуть не плакала. Эта трагикомичная коллизия вошла в советскую историю над названием «Бульдозерная выставка». И мы с Петрой там были, лицезрели. Можно сказать, повезло: воспоминание на всю жизнь! Это случилось 15го сентября 74-го, я хорошо запомнил эту дату.

Накануне вечером позвонила мама, сказала, что меня разыскивают мои «Известия», что-то срочное. Я еще чертыхнулся: человек же в отпуске! И вообще я с Петрой! Пошли они к черту!.. Но снял трубку и набрал домашний номер коллеги по отделу. Тот горячо заговорил: «Старик, как хорошо, что ты в Москве, а не уехал куда-то! Слушай, намечается чудо! Завтра, в выходные, будет выставка под открытом небом, за метро «Беляево». Неформалы, авангардисты – ну те, кого Никита называл “педарасы”. Как власти отреагируют? Мы туда обязательно едем! И на их живопись глянуть, и вообще что и как будет. Поехали с нами, старик, не прогадаешь!»

Выяснилось, что это – в самом конце Профсоюзной улицы, на которой мы с Петрой сейчас обитаем, и ветка метро наша. К тому же действительно интересно. Почему бы не поехать, пусть моя любезная иностранка посмотрит на наш полуподпольный эксклюзив под открытым небом.

И мы поехали. И это было действительно чудо, мой известинский приятель оказался прав.

Хмурое небо, самодельные стенды, на скорую руку поставленные стойки, ко́злы. Ну сама живопись – это отдельная тема, и сейчас обсуждать ее не будем, хотя, удивительно, Петре кое-что очень понравилось, например картины неизвестных нам Жарких и Немухина. Народу набралось не так много, но достаточно, в основном, конечно, интеллигенция, художники, их друзья, а еще журналисты, в том числе зарубежные. Ходили, переговаривались, что-то обсуждали с художниками, авторами картин. Но не долго. Вскоре появились чужие, причем в большом числе: милиционеры, сотрудники КГБ – молодые ловкие ребята с хорошо поставленной техникой боевых искусств. Начался разгон.

Однако это было только начало, а вот вскоре!.. Изюминка состояла в прибытии «вспомогательной техники» – поливочных машин и бульдозеров. Они крушили всё, давили картины и то, на что они были поставлены. Грохот, треск, крики. Мы побежали и, спасибо, не пострадали, а вот некоторым художникам и зрителям здорово досталось от погромщиков. То есть люди получили, если грамотно выражаться, телесные повреждения разной степени тяжести. Еще я успел заметить, как уничтожают поверженные картины: теми же бульдозерами, потом огнем (сваливали в кучу и поджигали, облив бензином). Гарь, дым в небеса.

Журналисты охотно фотографировали, особенно иностранные. О, какой материл – действительно эксклюзив, на первые полосы! Новое подавление инакомыслия в СССР! А что – именно так…

Мы с Петрой вернулись к себе домой целыми и невредимыми, но с массой впечатлений. Хохотали, сокрушались, а Петра, как я уже упомянул, даже всплакнула, но больше она злилась, конечно, и я ее успокаивал. Вот такой выходила ее поездка в Москву к любимому мужчине.

Впрочем, на этом наша «культурная программа» не исчерпалась. Мы побывали в театре на Таганке, на «Гамлете» (конечно, билеты достал отец), и Петра была потрясена уже известным ей Высоцким (я тоже догадывался, что увиденное и сам Высоцкий-Гамлет – это событие), потом два раза посетили консерваторию – органный вечер Гарри Гродберга (знаменитая фуга соль минор Баха), затем концерт скрипичной музыки. Там мы не могли не вспомнить нашу бывшую соседку, скрипачку Люшку – как она, что делает в своем китайском коммунистическом раю, играет ли?

Что еще? Понятно, раза три приезжали к моим родителям, хорошо общались, выпивая и закусывая, обсуждали всякое (кроме одного – наших с Петрой планов на будущее, хотя я приметил, как мама завлекла ее в спальню и там они о чем-то шушукались). Мне было приятно, что отношение к моей Петре стало родственным, просто домашним. Свой человек, и всё. Это прекрасно, но я всё-таки думал потом, кто тому причиной: мои родители или Петра? И понял: конечно, она. Да, мама с папой – люди нормальные, доброжелательные, но открытая, бесхитростная, красивая Петра не могла их не покорить. А то, что иностранка, да еще с поломанной карьерой, поначалу обещавшей стать блестящей, ну так это же наш сын когда-то влюбился в девочку из далекой Праги, влюбился, и оказалось, это его судьба…

3

Мы переписывались, а через несколько месяцев, как раз в ходе традиционных звонков под Новый год, я услышал в числе прочего следующее: «Э, мой Петер, вот что. Я тебе письмо написала вчера, там тебе… э, информация. Но не… не грустная, не беспокойся за меня».

Через десять дней я ознакомился с этой, как сказала Петра, информацией. По привычке привожу письмо в своей редакции.

Мой прекрасный Петер!

Не буду говорить о другом – только о главном.

Я решила, когда была с тобой в Москве: хватит, пусть будет, как Бог даст. И Бог дал: во мне наше дитя, Петер! Уже три месяца. Я почему не писала тебе об этом раньше? Я боялась – вдруг опять выкидыш? Зачем же тебя беспокоить, причинять боль!

Когда мне подтвердили беременность, мы с мамой поехали в Прагу, к докторам-гинекологам в клинику ЦК (это папа договорился по старой памяти с кем-то из своих бывших, ему помогли по-тихому), и меня посмотрели, потом уложили на три дня, сделали анализы, всякие обследования – и всё хорошо, никаких отклонений в моем организме. Пообещали, что так всё и будет, ничего плохого не должно случиться.

Вот, я вернулась в Теплице, встала на учет и наблюдение к нашим гинекологам (тут хорошая больница и роддом с женской консультацией), теперь живу и жду. Мне чудесно. Я счастлива. Ребеночек, дай Бог, родится в мае или начале июня, то есть еще пять-шесть месяцев. Вот так, мой Петер, я молодец, правда?

Я правильно сделала? Ты счастлив? Я надеюсь – да.

Петер, мне тридцать лет, пора, давно пора. Как без ребенка, не по-божески. А к тому же это ребенок от самого любимого мужчины, единственного моего, который на всю жизнь. Я правильно сделала, правильно. И оттого люблю тебя еще сильнее, а куда уж сильнее!

И всё у меня хорошо (ой, не сглазить!). Совсем не тошнило, сил много, только днем спать тянет. Но я нормально хожу в консерваторию, занимаюсь с учениками, потом иду в костел, ставлю свечку. Почти каждый день так делаю, молюсь Святой Деве, чтобы Она дала мне дитя, как сама дала всем нам дитя свое – Иисуса.

И дома всё хорошо. Мама мне помогает, чтоб тяжести не поднимала и прочее, а папа совсем нежным стал со мной, говорит – внука хочу. Я ему: твой внук будет от советского человека, а он смеется: а пусть так, только чтоб внук был не коммунист, а нормальный католик.

Ну уж католиком он будет, это точно! Мы его окрестим вскоре же, и крестик наш наденем на шейку – всё как положено.

Ты, мой Петер, кого хочешь – мальчика или девочку? А мне хорошо по-всякому. Только прошу тебя: если мальчик, то назовем его Йозефом, в честь кардинала Берана, святого человека, мученика, а если девочка, то в честь бабушки моей покойной, – Кветославой, Кветой. Ты как к этому относишься? Хорошо бы так. Но если ты против, если у тебя другие варианты, то скажи какие, я возражать тебе не буду.

Петер, я такая счастливая теперь, а ты?

Ты подумай: вот нет тебя со мной, нет пока, а скоро, уже в мае или июне, будет со мной кто-то от тебя, твое дитя. Наше дитя.

А тут у меня в Теплице ему будет привольно, хорошо. Тут очень чистый воздух, зелено, горы близко, тут тихо, и квартира у нас большая, даже свободная комната есть, теперь она будет детской – как хорошо! А я всё думала раньше: для чего нам пустая комната? Вот для чего! Вот для кого!

Петер, напиши мне сразу, я буду ждать твоего письма.

Целую тебя. Теперь я – не просто я, а будущая мать твоего дитя. О, чудо, чудо!

Твоя Петра.

Назавтра я опять поехал на Центральный телеграф. Тест телеграммы был таким:

Jozef i Kveta to e krásně je podivné. Peter

(Йозеф и Квета это прекрасно, чудесно. Петер).

 

После того как я сообщил родителям о беременности Петры, то в шутку погрозил маме:

– Что, твоя работа? Помню, как вы с ней шушукались!

– Нет, Лёшка, ребенок – это твоя работа, твоя! А я… ну, обсуждали тему, было дело, да.

Понятно. Теперь я обратился к отцу:

– Хочу уведомить тебя, что твой внук будет католиком. Или внучка.

В ответ – смех:

– Знаешь, как это называется? Прогрессивная эволюция! Или наоборот – регрессиная? Но так или иначе – правильная. Смотри: отец – коммунист, сын – антикоммунист, внук – католик. Интересно, кем будет правнук?

– Дай бог, не китаец! – прорезался у мамы политический юмор. (После военных событий 69-го года на острове Даманский многие поговаривали о растущей гегемонии многомиллионного, уже почти миллиардного Китая.)

– Очень актуально! – тут же принял пас отец. – Вскоре они поглотят Сибирь, потом Европу и, как татаро-монголы, будут оплодотворять белых женщин.

– Типун тебе на язык! – отмахнулась мама.

– А что – может, женщины возражать не будут? Женщины ведь!

– Женщины бывают разные, – назидательно заметила мама.

Уж это точно.

4

И каждый последующий день похож на предыдущий, и так длится время.

День как год, и год как день. Если бы не некоторые события, то вполне справедливое утверждение.

Это в Москве, это во мне. В Москве второй половины 70-х – как в законопаченной бочке, плывущей по морю-океану: ты внутри, мерно покачивает, снаружи ничего не слышно и никого не видно. Правда, бочка подгнивает, разъедаемая морской солью, но ты этого не знаешь. Какой-то чудик, живущий в твоей бочке, умудрился смастерить странное устройство и говорит, что ловит эфир. Говорит, где-то война. И что – если даже так, она не в твоей бочке. Еще говорит, узнал про тебя (то есть меня). И что, спрашиваю, узнал? А вот, говорит чудик, у тебя дочь родилась, но не в нашей бочке, а где-то, где-то…

 

Петра родила дочь, 10 июня. Позвонил пан Густав из Теплице, сообщил, поздравил. А я его. Он сказал: «Вернется из роддома Петра, и вокруг меня – женское царство, сразу три пани. Это прекрасно, но даже выпить не с кем, отметить событие – приезжай, разбавишь компанию». Я пообещал.

Теперь у меня Квета – Кветослава, если полностью. Кветослава Алексеевна. Или как, Петра запишет ее «Кветослава Петеровна»? С нее, Петры, станется. Или там, у этих католиков, без отчества? Бог их ведает.

Я счастлив, Петра счастлива. Я знал об этом – о счастливом ощущении отцовства – только теоретически. Нет, теоретически – это совсем не то. Это будто кто-то родился у твоего соседа. Поздравил соседа, поулыбался ему, пришел к себе – и забыл. А тут не забудешь, хоть и пришел к себе. Тут с этим засыпаешь и пробуждаешься, идешь на работу, работаешь, едешь домой – и улыбаешься, но только не соседу, а себе. Вот такая штука. Теперь каждый последующий день вроде не похож на предыдущий, хотя в твоей бочке ничего не изменилось. Странно это.

В твоей бочке ничего не изменилось, это где-то, где-то, и тогда почему же что-то изменилось в тебе? Странно это.

Вскоре звонит Петра, говорит радостно, а ты злишься, что сейчас не с ней, с ней и дочерью, на себя злишься, на страну – да что толку!

Так текут теперь твои дни. Так текут дни Петры. У тебя они текут никак (то есть как обычно), у нее – только поспевай. Но мама помогает, а еще и няня, которую нанял отец. Всё в порядке, успокаивает Петра в письмах, всё хорошо, в рамках стандарта, как сказали ей педиатры, девочка нормально развивается, только кричит громковато – значит, сильной и требовательной будет, это, Петер, не в тебя, а в меня. Чепуха, отвечаешь, какая ты требовательная, а то, что сильная, – это, пожалуй, да. И верно: разве смогла бы несильная так любить? Так – терпеть годами отсутствие любимого мужчины днями и ночами, но любить только его. С шестнадцати лет, а теперь ей немного за тридцать. И сколько еще пройдет лет в этом самом «любить только его»? Много – чтобы выполнить записанное в последних строках Протокола: «И будешь следовать за ним, и в старости его и болезни его ходить за ним, и выносить смрады его».

 

В очередном письме я получил первые фотографии дочери. Ей полгода. Удивительное зрелище.

Маленькое, кругленькое, темненькое. Ни на кого не похожа. Ну если уж и похожа капельку, то на Петру все-таки. Темненькая – почти брюнеткой будет, как и мать? Хорошо, пусть так. Только чтобы такая же красивая.

А сама Петра? Глаза усталые, хотя улыбается счастливо. И волосы длинные приглажены, откинуты со лба – похоже, в пучок сзади собраны. Временно или как? Я любил, когда волосы у нее свободные, рукавами реки вниз по лицу, с длинной узкой мелью посередине – часть лба, нос, губы, а ниже – чтоб на плечи падали. И чтоб ночами, когда она сидит на мне, чтоб они казались совсем черными, как южное небо, а эта чернота неба лежала на ее чуть светящихся во тьме плечах, а когда она сидя на мне, но спиной – чтоб они струились по ее спине при движениях вверх-вниз. Так я любил глядеть на нее, глядеть и одновременно с этим ощущать влажный жар внутри ее тела. Несомненно, вот так, в одну из таких ночей и случилось нам, неведомо для себя, стать истоками новой жизни, когда что-то наше соединилось. А что это что-то? Души, конечно. Выходит, соединение душ и есть исток следующей жизни?

Ну, хватит философствовать – есть реалии. Вот на фото Кветка одна, сидит, прислоненная к спинке кресла. Вот она сидит на руках у сидящей в том же кресле матери. Вот всё семейство вместе: дед, бабушка, Петра с Кветой на руках. Святое семейство. Лишь папаши не хватает, меня.

Хорошие фотографии, только маленькие, это понятно – чтоб в конверт уместились. Ладно, пока переживем, но надо попросить, чтобы кто-то сделал большие, тридцать на сорок, а потом на стенку повесить над письменным столом. Ночь, пишешь, пишешь, творишь очередную вещицу прозы, а чуть оторвешь глаза от листа, глянешь – вот твоя любовь, Петра, и вот твоя любовь, дочь.

Теперь их двое. Петра и Квета, большая и маленькая, твои женщины, иконы твоей любви.

 

В очередном письме (это уже в 76-м году) Петра сообщила, что разговаривает с Кветкой на двух языках – родном чешском и родном для ее папы русском. Нет, в основном, конечно, на чешском, но часто и на русском. Придумала дубляж: указывает дочке на что-то и произносит название сначала так, потом эдак. К двум годам, кажется, Кветка как-то уразумела, что всё окружающее имеет двойное название, и вообще весь мир, каждая его отдельность, называется по-разному, и мама с дедушкой то так говорят, то эдак, вот только для бабушки мир вокруг одноназванный, то есть одноязычный.

А вот папа, невидимый папа, который живет в телефоне, он тоже говорит на одном языке, на другом, чем бабушка, но на том, как умеют мама и дедушка. Интересно, да? Но скоро – будто так и надо. Уже даже не то что интересно, а привычно. Вот только невидимый папа приходит жить в телефон редко, и мама говорит про какие-то деньги, поэтому нельзя звонить ему каждый день. То есть если снять трубку, то папы там чаще всего нет, а иногда – он там. Мама зовет: «Квета, быстро, папа пришел в телефон, иди сюда быстро, ну давай, скажи: папа, агой, добри дэн! А теперь по-русски: папа, привет, здравствуй!»

Папа, который живет в телефоне, вполне доволен дочерью и ее мамой. Вот только одно: что они не вместе, не доволен.

 

А в 77-м – еще событие, уже мое личное: переход на новую работу. Не то чтобы мне надоела жизнь в «Известиях», но все-таки какой-то застой. А тогда везде цвел застой, вот и у меня тоже. Та самая законопаченная бочка, которая подгнивает, разъедаемая морской солью.

Опять поспособствовал отец. Был у него приятель, дипломат, объехавший много стран, а потом ушедший из системы МИДа и осевший в журнале «Вокруг света». Там он пописывал про всякие исторические события, разные страны и про тамошних, когда-то знаменитых, личностей. Поняв, что я затосковал в «Известиях», папа как-то поговорил обо мне с этим приятелем. Тот предложил встретиться – чтобы я приехал к нему, ну просто потолковать, а там посмотрим. Почему бы и нет, подумал я – и поехал в редакцию «Вокруг света».

Сели в его кабинетике, сначала речь шла обо мне: о чем писал в «Известиях», чем интересуюсь, что увлекает, имею ли навыки редакторской работы. Потом он стал рассказывать о своем журнале, и небезынтересно, между прочим. Тираж сейчас – два с половиной миллиона, а спрос всё растет. Что публикуют? Новые взгляды на известные исторические события, рассказы о знаменитых людях и их судьбах, информацию о новых научных открытиях и достижениях. Главное – это репортажи, специально для журнала. Нравится? Ну да, покивал я.

Конечно, продолжал он почти по-свойски, демократичность нашего журнала обязана уживаться с положенным политесом, генеральной линией партии. А именно: информация о зарубежных странах – это как бы взгляд сквозь щель в железном занавесе, но при этом нельзя забывать о разоблачениях козней ЦРУ, о дискриминации чернокожих в США и прочее подобное. То есть журнал должен балансировать на этой зыбкой грани. Понятно? Разумеется, опять кивнул я, обучен в «Известиях».

Вот и хорошо. Едем дальше. Тут он заговорил о литературном приложении к «Вокруг света», и я оживился. Речь шла, конечно, об известном мне «Искателе», в котором уже удалось прочесть классных фантастов – Брэдбери, Шекли, Азимова, Лема и других мастеров этого жанра, в том числе нашего Кира Булычёва. А в чем тут работа? – заинтересовался я. Как в чем? Отбирать, доставать, договариваться с авторами или с теми, кто их там (там!) публиковал, потом, когда материал уже у тебя, редактировать, готовить к публикации. Кроме фантастики – всякие приключения, путешествия. Тут уж надо заказывать очерки у разных известных людей, наших и зарубежных. В общем, не соскучишься. Ты с техникой редакторской правки знаком? Отлично. Стиль чувствуешь, стиль чужого автора? О, это очень важно: нырнуть в чужой стиль, прочувствовать его так, чтобы на момент работы с текстом он стал как бы твоим. Это наработка мастерства, это профессионализм, и это, кстати, здорово помогает в собственной работе, в своем писании, своей прозе. Ты же пописываешь, как ты мне доложил? Вот и чудесно – пригодится тебе лично. Кстати, принеси мне что пишешь, – интересно глянуть…

Короче говоря, этот бывший дипломат, приятель отца, мне понравился. И в редакции понравилось, особенно когда вышли в общую комнату испить чаю. Умные разговоры, с хохмами, как-то просто, по-домашнему. Напоследок мне напомнили, чтобы не забыл принести кое-что из своего творчества, а потом мне или отцу позвонят, наш домашний номер телефона, конечно, имеется.

Что в финале? Через месяц я стал сотрудником журнала «Вокруг света», а конкретно – одним из редакторов его приложения «Искатель». Между прочим, этому поспособствовало благоприятное впечатление от двух моих рассказов, принесенных бывшему дипломату. Кстати, одним их них был рассказ «Молодой Александр», но о том, что он опубликован в Австрии, на немецком и под псевдонимом, я, понятно, не сказал. Вот так мой «Александр» опять сыграл роль в моей судьбе, и это, скажу еще, забегая вперед, не в последний раз.

В зарплате я почти не проиграл, а в интересе, кажется, выиграл, о чем и сообщил в письме Петре. Она поначалу удивилась: зачем я покинул престижные «Известия» и ушел «в куда-то»? Так она написала потому, что о существовании не менее престижного «Вокруг света», а тем более «Искателя», понятия не имела. Ну иностранка – что с нее взять!

 

Началась работа в «Искателе», и мне это нравилось. Загружен я был не слишком, поэтому не уставал и мог писать своё. Не на службе, конечно, а дома. Приятно то, что одно с другим как-то соприкасалось: и там, и здесь в основе – язык, словесность, литература, пусть и разных жанров. Но – язык. Это очень хорошо.

И еще хорошо, что, помимо собственно редакторской работы была возможность читать интересные рукописи – и те, что готовились к публикации, и те, которые шли «в отвал».

Еще – разные встречи, в их числе тоже интересные. Одной из них стало знакомство и последующая дружба с Киром Булычевым, который довольно регулярно печатался в «Искателе» как автор-фантаст и как переводчик фантастики с английского.

Он был на десять лет старше меня, но как-то мы с ходу приглянулись друг другу, и потом я даже бывал у него дома на Тишинке, иногда получал в подарок новую вышедшую книгу с дарственной надписью (одну из них под названием «Девочка, с которой ничего не случится» я попросил надписать дочке Квете и затем послал эту книжку бандеролью в Теплице). А когда в 78-м вышла моя повесть в «Дружбе народов» (первая публикация в родной стране!), я тоже подарил ее Киру и, прочитав ее, он отозвался очень положительно, сказав, что, во-первых, не ожидал (ну, всего лишь редактор в «Искателе»), а во-вторых, и главное, он так писать не умеет, то есть так стилистически чисто и так глубоко. Я принял комплименты с пониманием того, что он – человек деликатный и, несомненно, хочет подбодрить начинающего писателя. (Кстати, Кир Булычев – это псевдоним, а вообще-то он Игорь Можейко.)

Послал я этот номер журнала с моей повестью и Петре. Она приняла дар с радостью, но особо приятным стало то, что ее оценка оказалась не комплиментарной, а раздумчиво-аналитической (несмотря на несовершенное изложение на русском). Да, написала она в заключении, это успех, успех, но ты подумай, подумай, может быть, я и права (это касалось замечаний – понятно, не по стилю, а по сути).

Я подумал. Нет, она не права, но то, что ей удалось зацепить главную мысль автора и серьезно поразмышлять над ней, это дорогого стоит для двух меня – Алексея Симонова, писателя, и Петера, мужа невенчанной Петры, отца ее дитя.

Тогда же, в 78-м, нашей дочери исполнилось уже три года, и я, продолжая оставаться папой, который живет в телефоне, уже мог общаться с Кветкой в режиме диалога. Это было презабавно и трогательно. Дочь излагала мысли вполне понимаемо для русского папы, и я не мог не отметить заслугу Петры в этом деле. К тому же, как она говорила мне, пан Густав тоже охотно общается с внучкой на русском. Чудеса в решете!

Всё было хорошо, да только на вопрос дочери, когда я приеду к ней и маме, четкого ответа пока не было. Кто же мог знать о грядущей «перестройке» и воспоследовавших послаблениях в визовом режиме?

 

А в тот год случилась история, от которой поначалу можно было, говоря по-простому, рехнуться. Ах, Петра!

По почте пришла большая плоская бандероль. Там – две фотографии, давно ожидаемые мной «тридцать на сорок»: первая – трехлетняя Кветослава, вторая – она же вместе с матерью. Две мордашки, любовно прижатые друг к другу. Чудесно! И главное, отлично сделано, явно профессионально. Вот в этом последнем всё и дело, как выяснилось из приложенного письма.

Мой Петер!

Наконец наши большие фотографии, как ты это просил. А здорово вышло, да? Кветка – просто красавица, да? А глазки какие умненькие, да? Ты повесишь это на стену, как хотел? Ну, я рада, теперь мы хоть так с тобой.

Я могла бы тебе не рассказывать, как задумывались эти фото, но я расскажу, потому что всё прекрасно, и ты поймешь, что это именно прекрасно, что нечего тебе и думать о чем-то нехорошем.

Мне позвонил Карел из Праги. Просто так: привет, как жизнь? Я ему всё рассказала, причем с удовольствием: что родила дочь, ей скоро три года, я счастлива. Он поздравил меня и спрашивает, когда я вышла замуж и кто муж, если не секрет. Да, какой секрет, говорю ему, мой муж – Алексей Симонов из Москвы, тот самый, рассказ которого ты, Карел, привез оттуда, а потом передал твоему другу из Австрии, и рассказ там опубликовали, помнишь? Он поначалу не поверил, но я его убедила. И спрашивает: а где он, Алексей, твой муж? Я говорю: он пока в Москве, а со мной – наша дочка. Но он приедет, и мы будем вместе. Карел опять поздравил и вдруг говорит: «Я рад, что ты так, что мы остались друзьями, я скоро буду в Теплице, опять на фестивале Бетховена, очерк делать для газеты, можем увидеться, я тебя поснимаю, а хочешь, и дочку твою сниму, у меня классная камера, я фотографировать умею, ты знаешь».

Вот так, мой Петер, и вышло. Приехал Карел, мы встретились, были на фестивале, потом я пригласила его в гости, он пришел, мы хорошо посидели вместе с мамой и папой, а потом он делал фотосессию – долго возился со светом и снимал, снимал, щелкал, и так, и эдак, и по отдельности, и всем составом вместе с родителями. А через две недели я получила по почте эти фотографии. Молодец Карел! И знаешь, у меня к нему спокойное доброе чувство – как к другу, правда. Он мне всегда нравился: хороший, умный, свой, порядочный. Он же тогда не знал, что у меня есть ты, Петер, ты как не просто знакомый, а я, если помнишь, ему не сказала.

Поэтому он наш друг. И тебе, Петер, тоже, поверь. Он много о тебе спрашивал, передавал привет, и я видела, это искренне. Я даже думаю, ты мог бы позвонить ему, поблагодарить за фотографии. Но это решать тебе. Хотя не знаю, есть у тебя его пражский телефон, домашний. У меня есть, поэтому, если надумаешь, напиши мне, и я тебе вышлю.

Всё хорошо, мой Петер, мы с Кветкой очень-очень любим тебя, папу, который живет в телефоне, но который скоро к нам приедет!

А еще я подумала: а почему бы, когда наш папа приедет и мы обвенчаемся, нам с ним не родить потом еще и мальчика Йозефа? Мне это очень понравилось – родить тебе. Только не опоздай, а то мне уже не двадцать лет.

Твоя жена Петра.

Значит, пражский телефон Карела, домашний телефон… Значит, если я надумаю, написать Петре, и она вышлет…

Назавтра я надумал. Написал. Через месяц получил ответ. И вскоре позвонил Карелу. Всё бы хорошо, да деньги, деньги за эти разговоры с любимой Прагой! Да черт с ними, потому что мы с Карелом хорошо поговорили, а это дороже денег.

5

В начале 80-х Кир Булычев спросил меня однажды, причем с обычной лукавинкой, не созрел ли я издать свою книгу. Кажется, созрел, ответил я, книга есть, точнее, рукопись книги, сборник повестей и рассказов, но как издать? Он кивнул и сказал: дай почитать. Я дал. Через пару недель звонок: «Сэр, это литература, надо печатать. Однако сие сложно в нашем мире, тебе сложно, ибо ты не член Союза писателей. У нас ведь формула такая: тебя не издают, потому что ты не член Союза, а не член Союза ты потому, что тебя не издают. Замкнутый круг. Но попытаться надо. Первое – рекомендации или связи в этом мире. Но начнем с предисловия, оно и есть рекомендация. Давай я предисловие напишу, идет?»

Ну, что тут скажешь?

Еще дней через десять новый звонок: «Приезжай ко мне, посидим, предисловие возьмешь».

Потом я сделал ксерокопию этих двух машинописных страниц за подписью мэтра. На память. А первичный текст приложил к машинописной рукописи книги и отнес в редакцию издательства «Молодая гвардия». Именно туда посоветовал Кир, там его издавали, к тому же они намечают серию «Проза века». Как раз для тебя, пошутил он.

Я отнес. Рукопись зарегистрировали, сказали: звоните через месяц, а лучше через два, у нас полный завал, а читать будет редактор Авраменко, человек опытный, грамотный, разбирающийся.

Я доложил Булычеву, кто мой грядущий убийца: «Игорь, его фамилия Авраменко». А в ответ: «Нет, он не убийца, а мучитель. Долго тянет резину, а в принципе нормальный мужик. Давай так: если он будет тянуть, то через полгода, не раньше, я ему позвоню. Я не великий писатель, но напомню о себе, он меня издавал, напомню о себе и о тебе».

Тягомотина длилась действительно немало – два года, несмотря на звонок Булычева. Но издали-таки. В 84-м. Успел я, успел. За год до перестройки, ибо во время и после нее одни издательства вошли в штопор, другие разделились, третьи стали радикально политизированными, а в 90-х почти все – нещадно коммерческими, то есть или зарабатывали на известном, раскрученном авторе, или издавали за счет автора.

Я успел. Моя первая книга с предисловием Кира Булычева называлась «Несколько нежных дней». Естественно, она была послана в Теплице, и так же естественно, что я преподнес ее моему благодетелю, автору предисловия. Когда мы обмывали это дело, он в числе прочего поведал мне о своих корнях. Отец его Всеволод Можейко, оказалось, выходец из белорусско-литовских шляхтичей с гербом Трубы, а мать была дочерью офицера, полковника Михаила Булычева, преподавателя фехтования Кадетского корпуса, а сама она до революции обучалась в Смольном институте благородных девиц.

Вот такая генеалогия писателя-фантаста, потомка фехтовальщика и благородной девицы, крепкого историка и моего благодетеля.

 

Тем не менее перестройка и некоторые ее последствия лично мне кое-что дали. Точнее, дали две вещи – членство в Союзе писателей и визу в Чехословакию.

По настоянию отца я подал заявление в Союз писателей, присовокупив к нему: а) три положенные рекомендации от членов Союза (конечно, от Кира Булычева, поэта Юрия Ряшенцева, с которым был знаком несколько лет, и от еще одного знакомого – известного поэта-барда Александра Городницкого); б) как полагалось, свои публикации в «Дружбе народов», вышедшую книгу «Несколько нежных дней» и изданный в Австрии рассказ «Молодой Александр» (теперь – наконец-то! – на эту «антисоветчину» вряд ли поглядели бы косо).

Странно или нет, но меня приняли в Союз писателей.

Что я от этого получил? Да ничего по сути, кроме осознания, что теперь я писатель официально.

А вот от наличия визы в Чехословакию я получил очень многое.

6.

– Нет-нет, только самолетом! – твердо сказал я в ответ на возражение Петры по телефону. – В поезде с ума сойду от нетерпения. Только самолетом!

– Страшно мне. Но… ладно. И вот еще: мы тебя встретим в аэропорту, я и Квета.

– Господи, да зачем вам мотаться? Я спокойно прибуду в Теплице автобусом, всего-то два часа! Зачем тебе ехать, да еще с девочкой?

– Петер, она не девочка, она уже холку… э, ну, девушка, ей одиннадцать лет, ты забыл, да?

Я помнил, но всё равно чуть не ахнул, услышав это:

– Одиннадцать? Да-да, конечно, одиннадцать… Но, Петра, незачем вам ехать, я сам!

– Нэ, Петер! Встретим. Ты решил про самолет, а я про встретить. А еще: мне надо в Праге одно дело узнать. Всё, мой Петер. Скажи про билет, когда купишь его: день, рейс, какой час. Я жду тебя, жду, и Кветка, и все мы!..

Опять был сентябрь, как и в первый мой приезд в Прагу. Солнечно, тихо, легкая дымка. Самолет приземлился в международном аэропорту Рузыне около двух пополудни. Из вещей при мне – одна большая сумка с ремнем через плечо, поэтому после паспортного контроля не надо было ожидать багаж, и я сразу вышел в зал, где толпились встречающие.

Вот и Петра – я увидел ее, когда она уже подлетела ко мне, с развевающимися длинными волосами, в расстегнутом светлом плаще. Мы обнялись (я только успел сбросить сумку с плеча) и так стояли с полминуты. Наконец Петра чуть отпрянула и, улыбаясь, кивнула себе за спину:

– Смотри, кто есть там!

Там, в десяти метрах от нас, в джинсах и короткой куртке, стояла девушка-подросток. Уже длинноногая, с длинными темными, как у матери, волосами. А лицо… нет, это не Петра, это кто-то другой, но симпатичный. И смешной, черт возьми, несмотря на серьезное, даже напряженно-серьезное выражение этого смешного лица. Она, моя дочь, которую, уже не на фото, я видел впервые, отца не узнавала, хотя тоже видела меня на фотографиях. И я не узнавал ее: она для меня так и осталась трехлетней Кветкой на большой фотографии Карела, что висела на стене в моем московском доме. А ей, оказывается, уже одиннадцать. Время, наше социалистическое время, что же ты наделало с моими мозгами!

– Квета, ты не так, не надо стоять, иди к папе! – радостно крикнула Петра и следом что-то продублировала по-чешски.

Квета сделала шаг вперед, не меняя серьезного выражения лица – глаза напряжены, губы в ниточку, и опять встала как вкопанная. Я понял. Я понял, что это должен сделать я. И сам пошел ей навстречу. Охватил руками, прижал к себе, стал водить щекой по ее волосам, зарываясь в них. Долго так водил, пока она не отстранилась. И выговорила низковато одно слово:

– Отец.

И тут же звонкий голос Петры за моей спиной:

– Папа, папа, говори по-русски – папа! Разумеешь, дцера?

И дцера (дочь) опять выдавила из себя хрипловатым баритоном и как-то без удивления, серьезно:

– Папа.

Я хохотнул, Петра замотала головой, убирая с глаз непослушные волосы, Квета по-прежнему стояла столбом. Я набросил на плечо ремень сумки, спросил длинноногую:

– В волейбол играешь, в баскетбол?

Она повела головой:

– Нэ, в теннис. Мы с мамой на корт ходим. Я играю лучше ее. И тренер меня хвалит, сказал, буду чемпион.

– Ты будешь чемпион хлубит се! – хмыкнула Петра и тут же услышала поправку:

– Мама, по-русски это – хвалиться, хвастаться.

– Поняла, мама! – сказал я, уже делая шаг к выходу из зала: – Пошли, Новаковы!..

Меня повели к стоянке такси.

– Зачем это? – не понял я. – Что, на автобусе нельзя? Очень богатые, да?

Петра не прореагировала на эти мои вопросы, а Квета отчеканила:

– Мама решила – это всё. Заважни очень.

Смысл этого слова был мне понятен:

– Серьезная, говоришь, мама? Да, согласен, она – очень-очень. А вот я не серьезный. Скажи, Петра, у тебя несерьезный муж?

Вместо ответа Петра скомандовала:

– Быстро в авто! Петер, сумку в багажник! – Но уже в машине объяснила: – Э, муж несерьезный! От аэропорта до Праги семнадцать километров, на авто это пятнадцать минут, а на автобусе – полчаса или почти час. А у нас рейс на Теплице через час, с автовокзала. Понятно? А кто-то сказал «заважни», «заважни»!

 

Мы долго сидели за столом всем семейством – три поколения сразу. Я поглядывал на Квету, украдкой, но постоянно. Она тоже стреляла глазами в мою сторону, и иногда наши взгляды встречались. Тогда она резко опускала голову и что-то искала в своей тарелке. А в беседы не вступала, ела молча, но внимательно слушала, без эмоций на лице. Всегда такая или меня стесняется? Так и спросил напрямую, с улыбкой:

– Кветослава, ты молчушка?

Она лишь пожала плечами (не поняла или как?), а вот пан Густав понял:

– Нет, Алексей, наша Кветослава любит говорить, очень любит, особенно когда с мамой за фортепиано занятия. Так говорит много! Очень спорит.

Квета опять пожала плечами. Я обернулся к Петре:

– Что она играет?

Петра доложила:

– Уже много чего. Теперь прелюды Шопена играет. Неплохо. Но сейчас…э, в одиннадцать лет… лень много стало.

– Ну в одиннадцать лет все девочки ленятся, понятное дело! – изрек я с ученым видом знатока переходного возраста. И добавил, чтоб таковым не показаться: – И это правильно. Лень – это… Благословенна лень, томительнейший плен! Так написал один наш поэт, Вознесенский.

– О, то е краснэ, красиво! – иронично заметила Петра. – Но то е не Вознесенский, а Квета Новакова.

– Ладно, мамочка, больно ты серьезная у нас, заважни! – усмехнулся я. – Наверно, так всех и мучаешь в консерватории?

– О да, да! – наконец открыла рот Квета.

Ясно: давняя дискуссия в этом семействе. Я поблагодарил за сытный обед и поднялся из-за стола:

– Пойдем-ка в твою комнату, дочь! Книжки свои мне покажешь, ну и еще что там у тебя интересного. Вперед!.. Э, бабушка и дедушка, еще раз спасибо, очень вкусно. Петра, а не сделаешь ли нам кофе? А коньяк-то где? Вы как, пан Густав? Помнится, вы хотели, чтоб мы с вами выпили за вашу внучку, по совместительству мою дочку? Вот и краснэ. Кветка, пошли!..

 

Потом была ночь. И опять мы не спали почти до утра. Опять – это как много лет назад, когда Петра приехала ко мне в Москву. Только теперь (не то что тогда), она мне шептала: «Ты мой рот закрывай, а то я кричать буду, да? Родители услышат и Кветка».

Потом настал момент, когда она почувствовала, что я совсем расслабился, просто в прострации, и начала говорить, водя пальцем по моему лицу:

– Петер, мой Петер!.. Мой Петер еще не знает, что будет через три дня. О, что будет!

– И что будет? Чего не знает твой Петер? – еле выговорил я.

– Чего? А через три дня мой Петер будет венчаться с Петрой Новаковой.

– Бедный Петер! – вздохнул я. – Но сказка какая!

И тут она враз посерьёзнела:

– Нэ, то е не сказка. Уже все готово. Через три дня, в храме.

Я знал ее хорошо. Ее лицо никогда меня не обманывало. Я поглядел на это ее лицо и что-то понял.

– Петра, ты серьезно?

– Очень, да, – прозвучало спокойно, будто речь шла о чем-то обыденном.

– То есть?

– То есть через три дня. Уже есть время, то есть когда, и нас будет ждать священник, будут родители, Кветка, гости. Я всё сделала, подготовила, в храме записали.

Я присел в постели. Как-то у меня поплыла голова. И вдруг до меня дошло:

– Погоди, чудо мое! Ты врушка, да? Это как же? Как же в храме может венчаться католичка с атеистом? Я знаю, это никак невозможно, мне говорили в Москве еще давно, я узнавал.

Петра вдруг рассмеялась:

– А, разумею, разумею! Ты это… ты хочешь иметь повод, чтобы сказать «нет»? Э, спрятать себя?

– Найти лазейку, – подсказал я.

– Как? А, поняла. Да, так. Так, да?

– Нет, не так. Я не против, даже с удовольствием, но знаю, что такое венчание невозможно – ты и я, атеист. У вас, католиков, невозможно.

И опять ее смех:

– Нэ, возможно! Вэлми воможно, Петер! Это раньше, давно, было нени можнэ, а теперь можнэ, можнэ! Ватикан разрешил. Только вот что мне сказал священник: если католичка идет замуж за иноверца или атеиста, для Церкви вэлми важно, чтобы женщина воспитала своих детей в христианской вере. Понял? Я воспитала. Моя Кветослава, твоя Кветослава – истинная христианка, я так священнику сказала. Он сказал: благословляю, дочь моя. И он нас с тобой ждет венчать. Ты понял?

Теперь я понял.

– О, бедный Петер! Ах, Ватикан! – проговорил и рассмеялся. – Отлично! Значит, ты это решила. Решила за меня.

Петра покивала:

– А, так, так, именно. Ты долго ждал, много лет. Хватит, Петер. Я давно твоя женщина, у нас дитя, а я не венчана. Это плохо, это не по-божески. Да, можно и так, но хватит. Теперь по-другому. Я решила, что хватит, и ты верно сказал, решила за тебя. Ты не любишь быстро решать, ты медленный, я давно это сразумела. Ты еще долго ждать можешь. А я – хватит. Я люблю тебя, и всю жизнь буду любить, но теперь я хочу венчаться с тобой, и вот ты наконец прилетел, ты здесь, а потом опять улетишь – значит, пора, сейчас, через три дня. То е так, Петер. Всё, Петер.

Она вздохнула, улыбнулась, и я увидел в ее глазах влагу.

– Ты что, плакать собралась? – склонился над ней. – Ты что? Я согласен, трижды согласен! Зачем же плакать?

– А чуть, со счастья, – услышал шепот. – Я люблю тебя. Я еще сильнее любила тебя три раза: когда ты взял мое девство, когда в 68-м в Праге лезла на танки и мне вдруг почудилось, что больше тебя никогда не увижу, и когда родила Кветку. Три раза. В те минуты я любила тебя… как это?.. Э, без ума, еще сильнее, чем было всегда, чем каждый день. И вот сейчас я люблю тебя еще так, очень, без ума. Это четыре. Четыре раза, значит.

Мне оставалось только гладить ее, целовать родное тело, каждую клеточку которого я знал наизусть, но все равно тянуло гладить и целовать, молча, безвременно, всегда. Всегда, однако, не выходило. Так сложили нашу жизнь.

– А вопрос: какая форма одежды? Я с собой даже костюма не прихватил. Всякая спортивная одежда, хоть в теннис с Кветкой играй.

Петра вытерла глаза, сказала серьезно:

– Ничего, мой Петер, возьмем в прокат тебе смокинг, кравата.

– Что такое кравата?

– Э, ну что на шее у мужчин.

– Галстук?

– Ну да, да. По-немецки Halsstuk или Krаvatte. И рубашку классную купим, с ворот-стойка. Так я хочу тебе. Ты вэлми красен будешь. Всё хорошо, нет проблем.

– А твое платье, подвенечное, оно где?

– Тоже нет проблем, уже заказала, когда ты позвонил и сказал, что виза есть.

– Ну ты даешь!.. Погоди, а где? Венчанье где – в Праге, в соборе Святого Вита, как ты мечтала?

– О, нэ, к печали! Узнала, там очередь на много месяцев.

– Господи, и у вас очереди! И даже в храме!

– Нэ, там святая очередь. Там, у Вита, то е кафедральный собор, самый главный, там архиепископ, там важные службы, визиты, иностранные персоны, потому венчанье редко, есть расписанье, вот и очередь. Я звонила туда, а когда мы с Кветкой ехали в Прагу тебя встречать, пошли туда, и священник мой опять сказал – нет, только в ржиен, в октябре, а ты уже улетать давно будешь.

– И где же тогда?

– А здесь, в Теплице, в моем костеле Иоанна-крестителя, совсем близко, завтра увидишь. Там ждет священник, всё готово.

– Обалдеть можно! Жаль, моих мамы с папой не будет!

– О, Петер! Так не сложить мне было, прости меня, но как мне это? Никак.

– Понимаю, да… Ну а потом?

– Потом, после костела, идем с гостями за стол.

– Куда?

– В городе, очень хороший ресторанчик, уютный, он тоже рядом, пешком.

– Сумасшедшие деньги!

– А, Петер! Венчанье – то е один раз в жизни. Что тут деньги, ты что?

 

Этот католический обряд венчания стоило запомнить на всю жизнь. Я и запомнил. А как иначе, если ты не соглядатай, а в роли жениха. Если так, то… А если ты еще атеист и всё для тебя необычно – сам готический храм, витражи, росписи, люди, сидящие на скамьях, ряды которых заполняют зал, священник в белом одеянии, то… А если ты еще и иностранец, а все тут говорят по-своему, и звучит орган, то… И сам ты в черном смокинге с рубахой при высоком стоячем вороте, с галстуком-бабочкой, а твоя невеста (о, матерь божья!) в ослепительно белом длинном платье, с оголенной спиной, и всем понятно, что целомудренней этой сорокалетней женщины, у которой почти взрослое дитя, – всем понятно, что целомудреннее ее никого быть не может, и это сущая правда, то…

Ладно, к делу. Кто свидетели? Их сразу четверо – по два у жениха и невесты, так положено. Их роль исполняли Петрины друзья по консерватории, относительно молодые люди обоего пола, торжественно одетые, особенно дамы, явившиеся в красных декольтированных платьях, очень длинных. Теперь – гости, севшие рядком на скамьях по обе стороны от прохода в центре. Их оказалось человек пятнадцать, тоже консерваторские, и еще несколько мужчин постарше, приятели пана Густава по работе (значит, коммунисты из райкома партии – во как!).

Теперь, конечно, родители невесты, тоже изящно одетые, торжественные, довольные.

И наконец – еще одно чудо. Если не главное, то одно из таковых. Выяснилось, это значимый персонаж католического венчания. Маленькая девочка. Но поскольку маленькой не оказалось (специально), то ею как бы стала одиннадцатилетняя дочь невесты (и жениха, между прочим). Квета, как положено по обряду, предстала в алом свадебном платье, именно свадебном, но алом. Образ невинности, девственности, святой чистоты.

Теперь сам обряд наконец. Пан Густав, как отец, ввел дочь-невесту в храм, затем по красной ковровой дорожке повел под руку через весь костел к алтарю. Привел Петру ко мне, жениху, и словно передал ее из своих рук в мои руки. Отныне я есть надежда родителей на счастливую жизнь своего чада в супружестве. Да, уже не отвертишься.

Свидетели стали рядом с нами, по две стороны. А перед нами возник священник. Сказал какие-то вступительные слова, затем прочитал какую-то молитву, затем, как мне шепнула Петра, начал нас причащать. Далее вопрос Петре и мне: «Есть ли кто-то или какие-то причины, которые могут воспрепятствовать браку?» Мы ответили «нет» (про свою страну я и думать забыл).

Теперь, перевела мне Петра слова священника, надо дать друг другу обет верности, клятву. Что делать – мы поклялись: Петра что-то прошептала, я, глядя ей в глаза, сказал, что попробую. Она улыбнулась и вытянула ко мне губы. Мы сладко поцеловались. Со скамей послышались аплодисменты.

После этого один из свидетелей, назначенный главным, передал мне кольца, которыми мы с Петрой должны были обменяться. Очень важный момент: не дай бог уронить кольцо – плохая примета! Обошлось.

И наконец финал: мы расписались в специальной церковной книге. После этого священник возгласил, что венчание состоялось и отныне мы муж и жена. Петра сказала тихо: «Обними меня, Петер, черт возьми, и целуй, целуй!» Я выполнил просьбу женщины, наконец ставшей женой.

Слава богу, всё. Нет, вовсе не утомительно, но как-то я устал. Нервничал всё-таки, вот чудак!..

Веселой толпой выбрались из костела на тихую зеленую улочку. Ласковый сентябрь, солнечно, голубое, с дымкой, небо. Постояли, гости трепались на чешском, довольные истекшим зрелищем, подходили ко мне и Петре, поздравляли, ее – целовали, мне пожимали руку. Я направился к пану Густаву и пани Власте и тоже расцеловался с ними. Потом притянул к себе дочь, обнял и сказал: «Ты, Кветка, сегодня была настоящей Маленькой девочкой. Ты после мамы самая красивая, но зато самая очаровательная, самая первая! Э, ты хорошо поняла русскую речь отца? Ну тогда я разрешаю тебе крепко поцеловать меня. Действуй!»

Все в меду поцелуев, мы двинулись праздной толпой в ресторанчик. Там было уже более или менее привычно, то есть как положено. Но странно, люди пили мало, но много говорили, а вскоре запели. Что еще: произносили тосты, в конце которых дарили подарки. Их набралось много, целая гора на столике сбоку. Еще: оказалось, до нашего венчания все гости были в курсе, что прилетевший из Москвы жених – он не только жених, но и отец ребенка невесты. На эту тему мягко острили и поздравляли Квету с такой удачей. Дочь не краснела и повторяла: «Tito chlapi nekdy dospele!» Пришлось обратиться к Петре за переводом. «Эти взрослые иногда молодцы!» – вот слова нашей остроумной дочери.

7

Вернувшись в Москву, я долго рассказывал родителям о том, как прошло мое почти невероятное путешествие. О Петре, о нашем венчании, о внучке Кветославе, которую они ни разу не видели за ее одиннадцать лет. Показывал фотографии – и те, что были сделаны в храме, пока шло венчание, и снятые уже мной лично (проявку и печать мне сделали в теплицком фотоателье за один день перед моим отъездом). Ну и что родители? Они радовались и грустили. Всё прекрасно и всё как-то не так, несовершенно. Нет гармонии, увы. Жена у сына прекрасная, и внучка хорошенькая, умница, уже здорово играет на рояле, явно талант, а вот при всем при том… Они там, он здесь. И что дальше?

– Надо тебе, Лёша, как-то формализовать свой брак в нашей державе, зарегистрировать, проштамповать в паспорте, – вздохнул отец.

– А может, не стоит? То есть вообще не сообщать в милицию. Откуда они узнают? – это были вопросы мамы.

– Стоит. У нас шила в мешке не утаишь. Когда-нибудь выяснится… А что тебе выдали, какой документ? Справку от батюшки, что ль?

Я усмехнулся:

– Почти так. Свидетельство о венчании, с печатями, на основании выписки из Книги учета венчаний. Сейчас покажу. Кстати, деталь: вообще-то теперь, то есть в эпоху чешского социализма, положено венчаться уже после регистрации брака в местном загсе, но иногда священник позволяет до загса или – в редких случаях – вовсе вместо загса. Петра договорилась, и мы попали в число редких, тем более что у нас уже есть ребенок. Ребенок есть, а загса нет… Ладно, сейчас принесу свидетельство.

Потом мама с папой рассматривали плотный лист голубоватого цвета с оттиском гравюры в левом верхнем углу, печатью и текстом на чешском языке. Хорошо поняли только наши с Петрой имена и фамилии, но об общем смысле вполне можно было догадаться, даже читая на чешской латинице.

– Ладно, – заключил эту тему отец, – я наведу справки в МИДе про нашу регистрацию браков с иностранцами. Получу приватную информацию, а там посмотрим, как лучше и проще… А вообще тут сейчас уже не до того. Страна гореть начинает. Застой кончился, началась смута. А чем кончается смута? Отсечением голов, как известно. Гревская площадь, или Лобное место, или, если глубже в историю, Аппиева дорога. Цена восстаний, бунтов, инакомыслия… Ладно, всё, закончили о мрачном. У нас с тобой, Наденька, внучка какая, и невестка какая, и сын тоже ничего, член Союза писателей, понимаешь, обвенчанный атеист!..

 

Последующие несколько лет протекали в основном в слежении за нарастающими событиями в стране и в накоплении денег на очередную, каждым летом, поездку в Теплице. Звать моих женщин в Москву я побаивался, уж больно тут становилось тревожно: нескончаемые митинги, шествия, столкновения с милицией. Да и Петра, хоть и не говорила о том напрямую, не столько боялась, сколько стала недолюбливать Москву после пражских событий 68-го. Всё это понятно, но было жаль маму с папой, которые мечтали увидеть Петру и, конечно, внучку, талантливую шалопайку, вошедшую в период бурного пубертата.

Значит, я копил деньги, работал в «Искателе», следил за внутренними событиями, вечерами и ночами пописывал, но все-таки главное – ждал очередного отпуска, чтобы улететь в Чехию, к своим. Там мы хорошо проводили время, как-то еще теснее срастались друг с другом, и мне казалось, что моя дочка, с которой, кстати, стало интересно общаться, наконец всерьез признала меня и даже полюбила. «Да она всегда любила тебя, – успокоила меня Петра. – Сначала она любила тебя как папу, который живет в телефоне, а потом, когда увидела тебя во плоти, ей надо было привыкнуть. Привыкла, и всё в порядке. Главное для нее – она видит, как мы с тобой любим друг друга, и знает, что мы любим ее. Если ребенок видит и знает это, нет проблем».

Права Петра, конечно, права.

И еще мне нравилось и очень льстило то, что Кветка полюбила играть при мне, а в общем-то для меня. «Жёстко звук, у тебя жёстко! – частенько укоряла ее Петра. – Не бей клавиши, не бей, над ними порхать надо, как бабочка, а у тебя сила есть, техника есть, а где душа, нежность?» Потом, ночами, я говорил жене: «Ты торопишься. Ей сколько лет? О, самое буйство в теле, а нежность, раскрытие души – это придет, это после, после!» Петра усмехалась: «Тебе педагогом быть вместо меня, так? Сама всё знаю, но говорить надо, направлять, она только себя слышит. Но ты прав: откроется через пару лет, если ветер из головы уйдет. Надо музыку любить, как себя, как… я тебя, но тебя – это подарок Бога. Мне Бог тебя дал, а ей кого?»

Так мы говорили о дочери, о любви, а значит, жили, хорошо жили.

 

Однако жизнь в разъедаемой солью законопаченной бочке, плывущей по морю-океану, уже изменилась: соль сделала свое дело, и бочка потеряла герметичность. Она пока не потонула, но здорово нахлебалась воды.

Сначала (и это нам, обывателям, показалось неожиданным) в 86-м прокатились короткие события в Алма-Ате с вводом войск после мирных митингов и шествий (тысячи раненых, несколько убитых), годом позже – волнения в Прибалтике, затем на Украине, затем в Белоруссии – тоже митинги протеста и демонстрации. А в 88-м – Нагорный Карабах: уже настоящая война, раненые и убитые. И наконец, кошмарные события в Тбилиси 9-го апреля 89-го.

Но то же шевеление началось и в некоторых странах соцлагеря. Понятно, главным для меня была Чехословакия – там-то что? А вот что, сообщала Петра в серии тревожно-радостных писем: в 88-м прошли первые открытые выступления людей в Праге. Поначалу они были приурочены к знаковым историческим датам страны – 1918го года (образование независимой Чехословакии в ходе распада Австро-Венгерской империи), печального 1938-го (Мюнхенское соглашение, оккупация Судетской области) и трагического 1968-го (подавление «Пражской весны»). И что? Выступления явно оппозиционного к коммунистическому режиму народа опять разогнали стражи порядка, причем жестко.

Но началось-то с чего! – радовалась Петра. Вернее, с кого – с католиков! Это они организовали в Братиславе демонстрацию со свечами. Лозунги: за независимую от иностранного давления Чехословакию (намек понятен!). А вскоре, в начале 89-го, уже в Праге католическая церковь подготовила серию массовых демонстраций, которые длились десять дней. Реакция власти стала более жесткой: после разгонов – аресты, репрессии. Город бурлит, писала Петра, что-то зреет. Но тревога: опять вмешается СССР и задавит на корню? Одна надежда на то, продолжала она, что твоей стране, Петер, сейчас не до нас – с собой бы разобраться. И все-таки тревожно…

Да, моей стране действительно стало не до кого-то вовне. Хотя может и взбрыкнуть, с нее станется. Но все-таки: как это сейчас соотнести – вывод войск из Афганистана и ввод танков в Чехословакию? Нет, этого последнего не будет, не должно быть, написал я Петре, заручившись мнением отца.

Тогда же, весной 89-го, Петра почти приказала мне, чтобы этим летом я не приезжал в Теплице. Вообще-то ее письмо было очень интересным. Привожу отрывок.

…Что-то будет, что-то будет! В эти выходные мы с Кветой поехали в Прагу, там я встретилась с друзьями по Пражской филармонии, потом я позвонила Карелу, и мы посидели часик в кафе. Он много чего рассказал, поскольку журналист и много знает по своим связям. Он тоже считает, что скоро будут изменения, но надо опасаться бурной агонии режима. Понял, Петер? Поэтому этим летом не приезжай к нам. Я беспокоюсь. Мне хватило. Ты – там, а я… я посмотрю. У меня дочь, но если бы не это и я жила бы в Праге, то…

Но вот еще. Это мой папа. Мой папа, Петер, тоже стал ездить в Прагу, с кем-то там встречается. Мне говорит немного потом, но я знаю: он имеет связь с теми (теми, Петер!). Они стали активно готовиться. Кажется, и главный из тех (слово «главный» подчеркнуто) тоже бывает в Праге и встречается с бывшими коллегами по тем, давним делам. Понимаешь, о чем я и о ком?

Я понимал. Значит, Александр Дубчек, давно отправленный на пенсию, наезжает из своей Словакии в Прагу. Интересно! Ну, он романтик, но и политик все-таки, должен чувствовать, какой расклад сил. Если он начал подпольные встречи с опальными реформаторами, то как – дело пошло?..

Пошло. И как пошло, теперь хорошо известно, поэтому – суть, и почти казенным языком.

С осени 89-го – откровенный демонтаж социалистической системы, причем стимулируемый «сверху» статьями в прессе, по радио и ТВ. Это сопровождалось массовыми демонстрациями. Естественно, началось со студентов, потом уже все слои вместе. Полиция действовала жестко.

А потом началась фактически революция. В ноябре. Можно сказать так: бескровное свержение коммунистического режима.

20 ноября – массовая студенческая забастовке в Праге, за ней – всеобщая, и уже не только в столице. Организованы Гражданские форумы. Оппозицию открыто поддерживает кардинал Чехии Франтишек Томашек. После всего этого в конце ноября руководство Компартии уходит в отставку. На фоне продолжающихся демонстраций парламент отменяет статью конституции о руководящей роли КПЧ. 1го декабря уходит в отставку президент страны Густав Гусак. Изменяется состав правительства, произведена реформа парламента. Прекращают свою деятельность органы безопасности (типа нашего КГБ), уходят в отставку лидеры МВД, прокуратуры и юстиции. Возникает и утверждается новая политическая элита. Ее ядро составляют «опальные 68-го» и диссиденты 70—80-х. И финал: незадолго до Нового года реорганизованный парламент избирает своим председателем Александра Дубчека, а президентом Чехословакии – писателя, правозащитника, главу Гражданского форума Вацлава Гавела.

Добавлю важное для нас: членом нового парламента (Федерального собрания ЧССР) стал Густав Новак, отец моей Петры, бывший член ЦК компартии, мой добрый тесть.

Вот теперь действительно финал. «Бархатная революция» погладила и наше семейство.

 

Мой добрый тесть, как я понял, активно поучаствовавший в этих событиях (опять заговорщик!), вышел из компартии и, став парламентарием, продолжил карьеру в качестве законодателя (Петра написала, не без протекции бывшего коллеги по бывшему ЦК самого Дубчека). Это повлекло к изменениям в жизни семейства: оно перебралось из маленького Теплице в Прагу. Ссылка закончилась.

Пан Густав жил в столице уже с января нового, 90-го года, а жена пани Власта и Петра с Кветой переехали туда в марте. Они поселились не в бывшей квартире, а в новой, находившейся (анекдот!) в Еврейском квартале – Йозефове. Старый, но отличный пятиэтажный дом с фигурными надстройками и мансардами на Яхуновой улице (адрес: Praha 1, Josefov, ulice Jáchymova, 5). Сей дом я увидел на присланном фото, а уже летом – своими глазами. Тихая улица в двух шагах от Староместской площади. Самый центр, очень удобно и красиво. Пан Густав получил там аж пятикомнатную квартиру – понятно, как депутат Федерального собрания.

Петра перевезла туда из Теплице свой кабинетный рояль. У нее своя большая комната, у Кветки тоже своя, но без рояля, а с собственным телевизором и музыкальной системой при наушниках (чтобы взрослые не мешали слушать, а то у них, понимаешь ли, слух тонкий, особенно у мамы, сообщала мне в письме почти 15-летняя дочь, мама не любит рок, Bad Boys Blue и Bonnie Tyler).

Кстати, Кветка, писала мне уже Петра, здесь успела влюбиться в сверстника из новой (пражской) музыкальной школы. Приятный парень при прыщах и с длинными волосами, учится по классу кларнета. Эти Ромео и Джульетта дома еще не ночуют, слава богу, продолжала моя жена, но бывают часто и иногда играют дуэтом в моей комнате. Например, пьесы Стравинского для кларнета. Это забавно, но интересно. Кветка, командирша, сама выбирает темы и аккомпанирует неплохо, мальчик же частенько опаздывает со вступлением, потому что больше смотрит на подругу. А зовут его Богуслав. Божья слава, между прочим. Вот такой анекдот, мой Петер…

А сама Пера как? Петре стукнуло сорок пять лет. Вот это действительно анекдот. Не верю и не хочу верить. Ей по-прежнему двадцать пять, когда она достигла пика своей красоты, сделавшись почти копией Анук Эме.

Почти копию Анук Эме опять приняли в Пражскую консерваторию, одним из педагогов на классу фортепиано. Она глубоко удовлетворена и работает много. «Ты, мой Петер, разумей: это еще и потому, что музыкой, если ей с утра до поздно, я замещаю мою тоску по тебе, гашу страсть. Понял?»

Да понял, понял! Как сказал один ученый, сублимация секса творчеством. Проходили это, проходим…

 

Летом, в дни отпуска, я был в Праге и увидел того самого Кветкиного кларнетиста. Как-то вечером он провожал возлюбленную домой, зашел к нам, и Петра пригласила его на чай. Пообщались с полчаса. Нормальный парень, явно стеснялся меня, говорил мало и исключительно по-чешски, ибо, оказалось, русского почти не знает. Общался он с Петрой и Кветкой, а на меня только посматривал. И ладно. В общем, он произвел на меня, повторяю, нормальное впечатление. Только несколько вяловатый и не улыбчивый, хотя, не исключено, это из-за стеснительности.

Потом мы поговорили о нем с Кветой. На следующий день пошли гулять вдвоем, и я спросил ее об этом Богуславе – что и как. И услышал в том числе: «Мама мне не доверяет, пристает со своими осторожностями, напоминает, что мне еще нет пятнадцати. Я спросила маму: «А ты сама – когда? И не в браке, между прочим!» Она: «Я – в двадцать. Но я знала, что Петер будет мне мужем, и я отдала себя мужу, хотя была и не венчана с ним тогда, и он стал мне таким – навсегда. Я всё знала!» Ну я ей и ответила, что тоже разберусь и не надо мне повторять христианские истины, я и сама хорошая христианка».

Что из этого следовало? Первое: Кветка хоть не без ветра в голове, но не шалопутка, и гормоны не убивают в ней разума. Второе: она мне доверяет. Это главное.

Той ночью тема продолжилась уже с Петрой.

– Не будь занудой с дочерью, это неприлично! И вообще не мучай ее беседами такого типа.

В ответ – смех:

– Петер, ты живешь не с нами, ты ничего не знаешь! Мы с ней совсем друзья, мы как подруги. И что это она на меня вдруг жалуется тебе? Вот какая! Просто ей с тобой… как это?.. Интимно говорить захотелось. Но напомнить девице о чистоте я должна. Пусть как хочет, но чтоб не ребенок в пятнадцать лет, это рано. А как с абортами у нас, католиков, ты знаешь. И как… с этими, как их?.. контрацептивами, да.

– Если вы как подруги, ты сказала, то и научи подругу. Научи, как делают упертые католички, чтобы избежать беременности без всяких противозачаточных средств. У тебя есть опыт и уменье.

– И научу, когда надо. И вообще, Петер, ты только не беспокойся, у нас всё хорошо. У тебя нормальная дочь. Э, нет, даже очень хорошая.

Я согласился…

А еще тем летом Петра предложила мне следующее:

– Я подумала вот что. Nyni mame Havel… э, то е значит – теперь у нас Гавел. Это другая страна теперь. Тот твой рассказ… э, «Молодой Александр», он был печатан в Австрии – ну и что? Я хочу, чтобы его печатали у нас, на моей родине! Но отдавать его в наши журналы – это не знаю, как будет, там сейчас еще коммунисты сидят по-старому, еще там не всё изменилось. И я подумала, Петер. Надо отдать рассказ Гавелу, он не только президент, он писатель, он литературу душой разумеет, а там у тебя еще про Прагу 68-го. Он поймет, он скажет: печатать! То есть не прикажет, а попросит… Петер, надо делать так: приедешь в Москву, отнеси рассказ в наше посольство, там есть атташе по культуре, он примет и перешлет Гавелу. Только припиши письмо ему: господин президент, очень хочу, чтобы… э, сообразишь, что дальше. И на конверте напиши адрес: Прага, Пражский Град, Президенту Чехословакии господину Вацлаву Гавелу. Ты меня понял, Петер? Ты согласен? Nyni mame Havel – теперь у нас Гавел!

8

Тот мой первый рассказ, если помните, время от времени вытворял для меня интересные истории. И вот опять.

Я выполнил наказ Петры: написал короткое письмо президенту ЧССР Вацлаву Гавелу, не забыв упомянуть, что являюсь членом Союза писателей, а также про публикацию рассказа в Австрии в 71-м, приложил это письмо к рассказу (уже под своей фамилией, а не под псевдонимом, когда-то придуманным для Австрии), запечатал в большой конверт и поехал на улицу Фучика в посольство Чехословакии. Там попросил, чтобы ко мне вышел атташе по культуре. Ждал около получаса. Наконец появился некий мужчина и выкрикнул мою фамилию. Я передал ему конверт. Он улыбнулся: «Хорошо, хорошо, но зачем запечатали? Надо в открытом виде. Мы сами запечатаем, сами, не беспокойтесь, и отправим нашей почтой».

Итак, опять дипломатическая почта. Ладно, будем ждать. А Петре я отписал, что выполнил всё, как она сказала, я человек послушный, особенно когда просит любимая.

Ждал два месяца. Точней, не ждал, делал свои дела, а о том письме лишь вспоминал изредка.

И вот мне позвонили из посольства: приходите, на ваше имя важное письмо.

Важное, как я понял, оно потому, что было не в типичном конверте, а большего формата, с красивым штампом Канцелярии Президента Чехословакии и с оттиском дворца Пражского Града, то есть резиденции.

Читал я уже дома. Вот текст (машинописный, но на русском и, конечно, на специальном, с большой шапкой, президентском бланке):

Глубокоуважаемый господин Алексей Симонов!

Я прочитал Ваше произведение.

Я искренне удовлетворен Вашим сочувствием моей стране и тем, как Вы это сделали, стилем написания. Моя страна много пережила в годы оккупации фашизма и потом, после 1948 года, особенно летом 1968 года. Но мы стали свободной страной, и теперь так будет всегда.

Я передал Ваше произведение в секретариат, а там оно пойдет к сотруднику, который по культуре. Он будет думать и пересылать на адрес изданий по публикациям литературы. Я надеюсь на публикацию Вашего произведения в моей стране.

Спасибо за любовь к моей стране.

Желаю Вам успехов.

Президент Чехословацкой Социалистической Республики

Вацлав Гавел

(Имя и фамилия повторно вписаны от руки.)

Я сделал ксерокопию этого письма и послал Петре. Она ответила: «Петер! Я так рада. Рада, какой твой рассказ и какой у меня президент! Дай Бог ему и тебе долгих лет при большом здоровье». Потом она писала про Прагу, дом, успехи Кветки и про ее, Петры, прежнюю любовь ко мне.

Забегая вперед на год, то есть в 91-й, скажу, что рассказ пока не появился в тамошней печати. Может быть, еще появится. Или, кто знает, он затерялся в недрах президентской канцелярии, или администрации, или в каких-то пражских редакциях. Или кто-то в этой цепочке преисполнился антисоветским настроением. Не знаю, то мне неведомо. А и ладно. Мне важно письмо Гавела. Я его храню.

Вот что еще подарил мне тот первый мой рассказ. Просто невероятные события вокруг него!

Надо упомянуть о том, что некоторое время назад, после определенных мытарств и не без помощи отца (тогда он еще работал в МИДе, то есть не вышел на пенсию), мне удалось сделать нужное дело: в моем родном советском паспорте означился штамп о заключении брака с гражданкой ЧССР Петрой Новаковой. Более того, на основании присланной из Праги копии немаловажного документа в том же паспорте на страничке «Дети» было записано: дочь – Кветослава Новакова. Потом я подумал: надо заняться и тем, чтобы дочь носила мою фамилию. Но следующей мыслью было: а может, не стоит? Мне нравится, что у меня две Новаковы. Тем более через несколько лет Кветка, поди, выскочит замуж на своего длинноволосого кларнетиста и одной Новаковой станет меньше. Зато какая останется!

Вот так летело наше время. Ну да, если уже зашла речь о возможном замужестве дочери, то летело оно быстро.

 

Летело оно и для моего отца. В 90-м, как раз после своего 68-летия, он вышел на пенсию. В МИДе после воцарения там Шеварднадзе шли перестановки, кого-то назначали, кого-то переводили на другую работу, и, вероятно, отец понял, что не вписывается в эту круговерть и постоянные смены курса. А тут еще и возраст все-таки. И решил уйти. Так сказать, на покой. А что – и неплохо. Тем более и мама уже стала пенсионеркой – вот и будут вдвоем жить-поживать на даче, возиться в саду на свежем воздухе, а вечерами читать вслух хорошие книги, как делали в молодости. А сын, раз не хочет на даче, пусть сидит в вонючей, полуголодной Москве и пишет свои бессмертные романы…

Всё верно: Москва стала и вонючей, и полуголодной, а я, пребывая в ней, занимался писательством, и только им, потому что после выхода из печати моей новой книги (романа) тоже, как и мои родители, ушел с работы. Да, я ушел из милого моему сердцу «Искателя», но не на пенсию, понятно, а к себе, в себя. Почему? В последние годы я с трудом разрывался между редакторством и писательством. Может быть, уже возраст не тот, чтобы спокойно разрываться. Пора сосредоточиться на чем-то одном. Я даже не выбирал – я знал, на чем сосредоточиться.

А деньги? Не стало ежемесячной зарплаты, но были гонорары – то за книгу, то за периодические публикации в журналах. Меня печатали, не густо, но нормально, жить можно.

Так прошел 90-й. Теперь свободный человек, я писал очередную повесть, переписывался с Прагой. И размышлял: пора бы свободному человеку соединить жизнь с женой и дочерью, Петрой и Кветкой. Оставалось придумать – как.

9

Оказалось, за тебя придумывает время.

Наше время летело, но по ходу этого занятия подкидывало нам события, которые называют судьбоносными. И верно, именно так. Сначала, еще когда я был школьником, подкинуло мне письмо от заграничной девушки, пражанки Петры Новаковой, потом, через годы, подкинуло нам с Петрой дом в Собиновском, где она стала моей женщиной, потом, еще через несколько лет, подкинуло танки в Прагу и частичный синдром Лю-Ши-Куня, лишив мою женщину возможности стать знаменитой пианисткой, потом подкинуло мне заочную дочь, ибо впервые я увидел ее через одиннадцать лет, потом подкинуло мне венчанье в католическом храме и вот, наконец, подкинуло мне повод, чтобы соединиться с семьей, обитавшей в Праге.

Жуткий повод. Но я от него не отрекаюсь. Более того, мне есть чем гордиться.

 

Ближе к вечеру 21-го августа 91-го раздался телефонный звонок. Петра заговорила горячо:

– Ты дома, о Боже, какое счастье! Мы смотрим телевизор, всё время смотрим – наше и Си-эн-эн. Я видела танки, толпы людей, ваш Белый дом. Ты там был, будешь? Дева Святая, Петер, опять танки, опять – что за судьба у нас! Умоляю, будь осторожным. Петер, у тебя я, Кветка! Или вот так: я прилечу к тебе, завтра же!

Это последнее привело меня в чувство:

– Ты, мамочка моя, в своем уме? У тебя под боком наша дочь! И еще: тебе мало твоего, мало твоих танков? Успокойся, со мной ничего не будет, это последний шабаш идиотов, агония. Они выдохлись, они не решатся, просто от трусости. Понимаешь – трусость пересилит злобу. Всё будет хорошо.

На том конце провода замолчали. Вдруг я услышал, как тявкнула собачка. Это было мило: здесь танки, там зажатая беспокойством Петра – и вдруг милое тявканье. Где-то жизнь, обычная, нормальная жизнь. Собачка!

– Эй, девочка моя, кто там тявкает? – рассмеялся.

– А! – будто опомнилась Петра. – Это Кветка притащила с улицы, с подъезда, щенок. Вообще-то у нас нет бездомных собак, а тут… Какой-то плохой человек щенка на ступеньки положил. Мы его назвали Кrásné blázen. Э, по-русски как-то так: «Милый дурачок». Так и зовем коротко: Бла́жен. Э, Петер, да ну его! Я подумала: что то е? Опять 21 августа, как тогда в 68-м! 21-е, опять! Мистика прямо! Что это – судьба?

– Совпадение. Ладно, родная, выбрось всё это из головы. Уже ночь скоро, ложись спать. Кветке привет и родителям. А, еще этому Дурачку… А он кто по крови – чех? Или еврей? Где его Кветка нашла? В Йозефове! Значит, он местный, то есть еврей.

– Ай, Петер, как ты можешь шутить, когда…

– Ложись спать. Я тебе завтра позвоню, обязательно.

 

Я не раз слышал потом и читал, что те дни (те два дня и две ночи) были лучшими в жизни. Несмотря на всё. Несмотря на многое всё, мерзкое, хитрое и героическое. Всё-таки те дни были лучшими. Так говорили, да и я так считал. Те дни были лучшими в жизни.

Да, все-таки так, лучшими. Не потому, что я не погиб, а значит, понял, как прекрасно по эту сторону крышки гроба, в который тебя уже уложил твой животный страх. И не потому, что взаправду испытал «есть упоение в бою и бездны мрачной на краю» и даже «блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые». Нет, не поэтому. А почему? Потом я понял. Понял почему. Потому что поднялся до собственного достоинства. Вот за него, за свое личное достоинство, вдруг осознанное, не абстрактное, не идеальное, а действительно реальное, которое, оказывается, у тебя есть, вот за него и стоит идти туда, на баррикады, под пули, или под танки, или бэтээры, или под газовую атаку с вертолетов. Ты свободен выбрать такого себя, который, оказывается, сосуществует с «нетаким». Оказывается, нас двое – такой и нетакой. Выбирай. А до остального и остальных нет дела.

Так я стал наконец таким.

 

Собственно, пора заканчивать.

Через несколько месяцев после этого события я подал заявление в ОВИР на выезд в Чехословакию на ПМЖ. Причина простая: воссоединение с женой и дочерью. Нет оснований отказать. Мне и не отказали. Сложность была лишь в том, чтобы меня не лишали российского гражданства (именно российского, поскольку СССР только что благополучно развалился). И в конце концов я остался при своих, то есть человеком с двойным гражданством.

И я простился с родиной. Она меня достала. Но она моя. Мы еще встретимся, надеюсь. Я имел право сказать ей: «Пока!» – потому что именно в ней стал наконец таким (см. выше) и вышел защищать ее от нетаких и от себя нетакого.

Теперь я живу в городе Праге. Живу постоянно, вместе со своей семьей. Работаю – то есть пишу. Уже подписал договоры на две книги, в чешском и германском издательствах, в переводах на их языки. Грабиловка, конечно, но надо привыкать. Привыкаю. Всё хорошо. Ностальгия – это есть, есть, однако я не ощущаю себя изгоем и эмигрантом. Я – дома. Беру уроки чешского, платные. Расплачиваюсь не кронами, а ночами, поскольку мой учитель – Петра. Она говорит, что я стал скуп, мы так не договаривались. Шутит… Что еще? Есть несколько друзей, иногда встречаемся, ходим в бар пить пиво. Один из них – Карел Черны, у нас теплые отношения, и Петра этому рада, я знаю, да и я рад. Еще мы планируем обзавестись собственной квартирой, хотя у нас чудесные отношения с родителями – парламентарием паном Густавом и его супругой. Просто хочется жить втроем – моя Петра, моя Кветослава и я. Ах да, и собачка, шерстистый кобель, дворянин-еврей Кrásné blázen, или просто Бла́жен, Дурачок.

А что до меня и Петры, то так:

Я знаю, что она выполнит обещание. А точнее говоря, даже не обещание, а то, что сказано в последних строках Протокола любви, подписанного девственной кровью этой некогда юной женщины. Там, где о ее мужчине, муже: «И будешь следовать за ним, и в старости его и болезни его ходить за ним, и выносить смрады его».

2011

Назад: Часть вторая
Дальше: Итальянский роман