Книга: Два романа о любви
Назад: Петер и Петра
Дальше: Часть вторая

Часть первая

И каждый последующий день похож на предыдущий, и так длится время.

Можно подсчитать – так длится уже десятилетие. Это и есть время? Оно похоже на разбитое яйцо. А точнее, на содержимое яйца, размазанное по голой, без обоев, стене. Кто-то швырнул его о стену, обозлившись. Шершавая штукатурка, и на ней длинный сопливый комочек, тянущийся к полу. Смесь белка с желтком. Всё смешалось, не разобрать, кто, где, что.

Значит, последнее десятилетие. Ну, плюс-минус год-два. Поди упомни точно, если время – будто то самое размазанное по стене яйцо. В течение этого десятилетия (плюс-минус) я слышал голос Петры по два раза в год: под Рождество и в новогоднюю ночь. Два раза в год в течение десяти лет. Так мы перезванивались, чтобы поздравить друг друга. Или напомнить, что мы живы? Или признаться, не признаваясь, что по-прежнему любим друг друга?

Нет, всё сразу: поздравить и тем признаться без слов, что мы живы. А если живы, то любим друг друга. Или наоборот: любим и потому еще живы. В конце двух последних фраз можно поставить знак вопроса. Или не ставить? Но если не ставить, то, значит, утверждать? Не знаю. Или знаю. Если время – то самое разбитое о стену яйцо, сопливая смесь белка с желтком, то «знаю» и «не знаю» почти равнозначны. Сие есть веское доказательство того, что бытие определяет сознание.

Начинал я. В ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое декабря звонил в Теплице или в Прагу (это зависело от местонахождения Петры в каждый конкретный год) и поздравлял с Рождеством. Когда она жила в Теплице, обычно звонил около десяти вечера, а потом, когда она опять поселилась в Праге, звонил уже ближе к полуночи, потому что знал, что она непременно отстоит всю мессу в соборе Святого Вита и, значит, вернется домой из Пражского Града позже, чем это бывало в Теплице, где местный храм находился совсем рядом с ее домом.

Голос совсем не менялся за истекший год. Об этом я думал всю неделю, то есть до новогодней ночи, когда уже Петра звонила мне. Да, теперь она. Ответное поздравление. Но оба мы знали, что это не дань вежливости. Это больной повод услышать друг друга. Это как больной зуб, который навязчиво тянет тронуть языком, хотя знаешь, что будет больно. Знаешь – надо наконец пойти к стоматологу и лечиться. Удалить нерв, депульпировать полость, поставить пломбу. Или еще проще – лишиться этого безнадежного зуба напрочь и уже назавтра о боли забыть.

Лишиться Петры я не мог. А она меня. И о боли забыть не получалось. И так всю жизнь.

1

В ту новогоднюю ночь я ждал ее звонка с понятной тревогой. Это была ночь с 68-го на 69-й. Слишком свежи события августа, да и в доме Петры не всё ладно, а точнее, неизвестно, что дальше. И по телефону всего не скажешь. И в письме не всё скажешь, даже если она решится написать. Нет, не решится – и не из-за перлюстраций, а просто потому, что с годами писать письма Петра стала натужно, будто царапала не по бумаге, а по сердцу. Пианистка, она воспринимала жизнь больше на слух. Теперь – особенно. Она слушала, а если что-то хотела выразить или просто сказать, то делала это с помощью рук, пальцев, порхая ими по клавиатуре рояля или по моей коже. Но по моей коже это было давно. И вообще с некоторых пор она замкнулась. Поэтому даже ее звонок раз в год, ночью 31-го декабря, теперь следовало воспринимать почти как подвиг. Или, не знаю, все-таки как желание услышать мой голос. Поздороваться, поздравить, а дальше – слушать.

В ту новогоднюю ночь вышло иначе. Едва поздравив меня, она продолжила печально:

– Петер, он умирает.

Странно или нет, я понял, о ком речь, поэтому спросил дипломатично: «Там?» – а вот Петра ответила впрямую, не беспокоясь, что, если вдруг нас прослушивают, то могут догадаться.

– Там. В Риме.

– А! – вздохнул я. – И что – безысходно?

– Как? Ну да, э… как это по-русски?.. Безнадежно. Так?

– По-русски так. Если нет надежды.

– Надежда есть, потому что есть Бог.

Я не стал спорить по поводу этого алогизма: если действительно безнадежно, то при чем тут Бог? Какая тогда надежда? Спорить с упертой католичкой я зарекся сыздавна.

Мы молчали. А время (тогда я его еще ценил и помнил о нем) – время тикало, а с ним, как на счетчике у таксиста, тикали кроны Петры, женщины теперь не столь обеспеченной, чем прежде.

– Значит, это будет там? – наконец подал я голос и услышал ожидаемое:

– Там. Но то е как раз лучше, что там. Там медицина лучше. Может, еще полгода-год. Или Бог даст чудо и спасет. Надо верить.

– Конечно, – оставалось согласиться, и не только приличия ради, а потому что Петре было тяжело, я знал.

Опять молчанье. Потом ее вздох, и следом:

– Ладно, Петер мой, ладно, что ж. Теперь я слушаю тебя.

А, ну вот – она слушает, и это означает, что мне надо говорить.

Но я не пустился в некий монолог, а спросил:

– Как твои пальцы?

Смешок. И далее:

– Хорошо.

– Ты играешь?

– Да-да, хорошо.

– А сила звука? Ты говорила, что плохо.

– Нэ-нэ, хорошо.

Понятно: врет, не хочет огорчать. Я разозлился

– Ну что ты заладила – хорошо, хорошо! Не води меня за нос, Петра!

– А, как? Води за нос – то е что?

– Фразеологизм. Значит, не хитри, не придуривайся, не ври.

– Хорошо, я не води тебя за нос. Я играю по легко, по немного… Тренинг, да. Дома.

– А в филармонии?

– Нэ. Туда не хожу. Ну пока. Я пока… э, официально больная, на справке от больницы. Имею право не работать. Филармония, оркестр – то е без меня.

– А зарплата?

– Нэ. Уже нет зарплаты. Но не страшно, отец пока… как раньше, всё хорошо.

Я понял. Этот наш эзопов язык мгновенно транслировался в нормальный. Привычная работа для мозга человека, живущего в условиях развитого социализма, тем более если общаешься с «нашим» иностранцем. Я понял: отец Петры пока на прежней работе, на прежнем месте. Значит, деньги в семье есть. А вот пальцы Петры, пальцы – как? Этого я не понял. Тренинг, она сказала. Значит, еще не всё в порядке. Выступления, конечно, отменены. С оркестром другой пианист. В октябре должна была быть поездка за границу. Ну была, конечно, но оркестр поехал без Петры. Это я знал. Тренинг. А настроение? Хуже некуда, похоже. И в Риме умирает ее кумир, ее идол, ее Бог. И что будет дальше с отцом, всей семьей – неизвестно. Милая картина!

Петра перебила стремительный поток этих мрачных мыслей:

– Петер мой, ты где? Ты меня хорошо слышишь? Скажи, что ты, скажи, я слушаю.

Я вспомнил:

– С Новым годом тебя! Дай Бог…

– А, и я тебе тоже. Бог, да, только Бог.

– И вот что, – вспомнил еще, – вот что… Я тут, понимаешь, рассказ написал, хочу тебе послать.

– О, хорошо, молодец! Ну скорей посылай мне, я буду ждать. Очень.

– Да, на днях пошлю.

– Хорошо, мой Петер, я рада. («Рада» с чешского можно понимать и как «люблю».) На схледанову, Петер! – слышится потом издалека. (А вот это означает «до свидания».) В ответ на что, как всегда при прощании, я говорю ей «спасибо»:

– Декуйи, пани! – и добавляю: – Мам те рад.

Последнее означает «я тебя люблю». Вот такой я знаток чешского.

А Петра отвечает, причем совсем уже тихо, ибо между нами – расстояния, да еще поделенные границей:

– Милу́́́́́́́́́́́́́́́́́́ю тэ! – И еще раз: – Милу́ю тэ!

Это тоже «Я люблю тебя», но в простонародном выражении, свойском.

Ну да, мы с ней давно свои.

2

Да, в те годы время имело значение и не напоминало, как теперь, разбитое о стену яйцо – вернее, его сопливое содержимое, смесь белка с желтком. Тогда время громко тикало, чаще всего радостно, звало за собой вперед. Так бывает, лишь когда взрослеешь, наполняешься соками и с радостным удивлением обнаруживаешь в себе что-то новое. Например, что пушок на верхней губе стал жестким и уже не рыжеватым, а почти черным. Ну и еще кое-что обнаруживаешь (но это вслух не обсуждается). И в девчонках-одноклассницах тоже замечаешь некоторые перемены. Мы взрослеем, и это – наше время, оно за нас.

Когда время было за нас, я хорошо учился и хорошо играл в футбол, и однажды моя классная руководительница сказала, что сегодня после уроков мы с ней идем к директору. Я удивился и ответил безапелляционно: «После уроков я не могу, у меня тренировка». Ну да, это святое, а тут вдруг к директору. За какие такие грехи? Учительница меня осадила: «Леша! Симонов! Повторяю: сразу после уроков спускаешься ко мне в учительскую, и мы идем к директору. Это важно, это не просто так».

Первое, и не главное: Леша Симонов – это я. А почему потом Петра звала меня Петером, и только так? Об этом – ниже, потому что сейчас о втором и главном – о Петре, ну а с ней в том числе и о моем новом имени, которое она мне дала и именно так и называет меня всю жизнь. Чудны дела Твои, и верно…

Оказалось, моя учительница была права, сказав «это важно, это не просто так». Но откуда мне, восьмикласснику, было о том знать? Оказалось, мне вручили не письмо, а золотой ключик, или, если по-другому, пропуск на Злату улочку, которую много потом я увижу в Праге. Чудесная улочка, правда.

В общем, чистая политика. Укрепление советско-чехословацкой дружбы на культурном уровне. На этом уровне решили организовать переписку между школьниками старших классов Москвы и Праги. Это политически понятно, а еще и удобно, поскольку в Праге почти во всех школах изучали русский язык (помимо чешского был обязательно русский и иногда еще английский или немецкий, но это последнее не в обычных школах, а в гимназиях, где обучались дети из престижных семей, то есть партийной элиты и всякой творческой интеллигенции; всё это, конечно, я узнал потом – от моего отца и самой Петры).

Итак, директриса мне всё объяснила. Пересказываю по памяти ее радостную речь.

Школьница из столицы Чехословакии города Праги, ученица 8-го класса такой-то гимназии, отличница, спортсменка, а еще и занимающаяся в музыкальной школе, решила переписываться с кем-то из братского Советского Союза и вот прислала письмо, которое по решению Гороно, передано нашей школе, а мы (я, директор, и твой, Алексей, классный руководитель) выбрали именно тебя, поскольку ты тоже отличник и вообще хороший, интеллигентный парень и тоже спортсмен, за сборную школы играешь по футболу и волейболу. Вот и переписывайся с этой девушкой. Поначалу ответь ей, напиши о себе, о нашей школе, ну и о Москве, конечно, о нашей стране… ну ты понимаешь. Согласен? Ну что ты плечами пожимаешь? Это ведь прекрасно – переписываться с хорошей школьницей из нашей заграницы! Бери письмо и будь умником, понятно, Симонов? Это хорошо, это важно, это честь для тебя, честь, что мы выбрали именно тебя. Бери, иди, дома прочитаешь.

Я взял в руки конверт. Странный конверт, непохожий на привычный, на наш. То есть не почти квадратный, а узкий, длинный, запечатанный с правого бока. На конверте был написан (на машинке!) адрес посольства Чехословакии в Москве, а сбоку, уже от руки, адрес Гороно. Выше значился, судя по всему, обратный адрес на чешском языке (почему выше, а не ниже, внизу?), начинавшийся почему-то с имени и фамилии отправителя. «Петра Новакова», – прочел я. Это она и есть? – поднял глаза на директрису. «Она, она, та самая школьница… э, как ее, Петра, да. А что, хорошее имя, от нашего Петра, значит. Иди, Симонов, и не забудь скоро ответить, не тяни, а то неудобно получится, понимаешь? Да, и с отцом посоветуйся, он поможет, подскажет».

Я мало что понял. Скорее удивился. Почему я? И что писать ей, этой незнакомой девке с мужским именем, иностранке? Петра, да? В общем, чушь собачья…

Дома, после тренировки, на которую я, конечно, опоздал, аккуратно вскрыл конверт. Открытка с видами, как стало понятно, Праги и одна страничка, исписанная ровным, почти каллиграфическим, типично девичьим почерком. Буковка к буковке, ни одной помарки. Стал читать.

Это Петрино письмо, наше первое, я храню до сих пор. Ему больше тридцати лет. Странно, перечитывать его даже больно. Поэтому не перечитываю. Но содержание помню в общих чертах. Вот и перескажу вкратце.

«Дорогой московский друг!» – начиналось письмо. При первом же слове я вздрогнул: «Дорогой» – ни хрена себе! А дальше моя «дорогая» подруга из далекой заграничной Праги рассказывала о себе: в каком классе учится (как и я, в восьмом), в какой гимназии, чем занимается помимо школы (обучается на фортепиано, играет в теннис), как ей нравится русский язык, как она желает переписываться и «иметь дружбу с русским другом из СССР». Замечу, что написано было очень грамотно (несомненно, письмо просматривал, а то и редактировал ее, этой Петры, учитель по русскому), хотя некоторые выражения все-таки выдавали иностранку, особенно вопросы, но это звучало даже мило, вызывало улыбку (например, «какие у тебя интересы вокруг школы?», «штудируешь какую литературу?», «посещаешь ли кинематограф и что рад смотреть очень особенно?»).

Еще она просила написать ей о Москве, какая она большая и, все говорят, красивая, а сама посвятила пару строк своей чудесной «Злата Праге», с чем нельзя было не согласиться, глядя на открытку. Там красовались Карлов мост, собор Святого Вита, памятник Яну Гусу, вид на Влтаву и что-то еще. Маленькие цветные квадратики. Что на них изображено конкретно, я тогда не понял, ибо пояснительных подписей не было. Могло ли мне тогда прийти в голову, что вскоре всё это предстанет перед моими глазами наяву, а не во сне или в мечтах. («Вскоре» – это я иронизирую, потому что Прага предстала перед моими глазами почти через десять лет, в 67-м.)

Я ж говорю: тогда время имело конкретное значение. Никаких метафор, только реалии! Слушай его тиканье и радуйся, ибо каждая секунда – это наша жизнь, вприпрыжку бегущая в бесконечность.

Тогда я бежал не один, а с Петрой. Ее ладонь с длиннющими сильными пальцами пианистки была зажата в моей руке, и я ощущал медовую влагу этой ее ладошки, вспотевшей от волнения.

Однако это потом, потом. А пока, то есть вечером того знакового для меня дня, пришел с работы отец, я ему обо всем поведал и дал прочесть письмо (мама уже успела ознакомиться и выслушать мой рассказ). Отец читал, улыбаясь, а закончив, сказал:

– Это хорошо, поздравляю, всё идет по плану.

– По какому плану? – не понял я.

– По плану расширения и углубления сотрудничества между странами соцлагеря, в культурной области тоже. – Но затем махнул рукой: – А, ладно, дело не только в этом. Переписываться с девушкой – это чудесно, чудесно! Обязательно ответь ей, прямо завтра. Попроси прислать фотографию. Кстати, потом и свою ей пошли. У тебя есть приличное фото? Лучше на фоне Москвы. Или на фоне моря – из прошлогодних, помнишь, когда мы были в Новом Афоне. Но только без меня, а там, где ты один. Понял? Хорошо. Вот и славно.

Тут надо сказать об отце. Тогда он был сотрудником МИДа, и, как я знал, не из последних. По заграницам разъезжал (нетипичный случай в те годы), бывал в том числе и в Чехословакии, всегда хвалил Прагу. Вот и сейчас не без удовольствия разглядывал присланную с письмом открытку.

– А, смотри, Лёшка! Это – знаменитый Карлов мост. Красотища!.. А вот это – это их кафедральный собор, самый главный, имени какого-то святого, уже не помню какого. Готика! Здорово, да… А это, – ткнул он в следующий цветной квадратик, – это Гражский Град над Влтавой, там у нас переговоры были, да… Чудесный город Прага! Может, побываешь там, если повезет. А что, всё может быть, да? Жизнь – она длинная и, надеюсь, у тебя счастливая и удачная. Учись хорошо и, – тут он добро рассмеялся, – с девушкой завяжи переписку! Вдруг сложится, в Прагу попадешь, а?.. Кстати, как ее?.. – он опять взглянул на конверт: – Петра, Петра Новакова. Ясно! Ну, женских вариантов мужских имен там полно: Пётр – Петра, Павел – Павла, Франтишек – Франтишка, и так далее. Это у них нормально, не удивляйся. А вот фамилия… Новакова – это от фамилии Новак. То есть когда девушка выходит замуж за Новака, то она становится Новаковой. И дочь тоже Новакова. Понял? И кстати, это, самая распространенная там фамилия. Как наш Иванов. Точно. Я даже знал там одного Новака… ну в смысле встречался с таким. Густав Новак, да-да, именно Густав. Член ЦК их компартии. Участвовал в наших встречах там в последний раз. Нормальный мужик, довольно красивый, статный, моего возраста. Может, он тот самый Новак? В смысле, отец твоей Петры?

– Пап, ну почему сразу моей? – чуть ли не обиделся я. (Это понятно, если юноше пятнадцать лет, правда?)

Отец хохотнул и потрепал меня по шевелюре:

– Ладно, извини, извини!..

Удивительно порой складывается мозаика наших жизней. Кто ее складывает – гений или художник-алкаш? Кто из них складывает кусочки, приставляет фрагмент к фрагменту? Вот и судите, гений или растяпа-алкаш складывал нашу мозаику, но тот самый Густав Новак, член ЦК, действительно оказался отцом моей (именно моей!) Петры Новаковой. Ей-богу, не вру! Но это выяснилось после, как вы понимаете. И когда это выяснилось, многое стало понятно. Почему моя Петра училась в престижной гимназии для избранных, и почему именно ей поручили начать переписку с «дорогим московским другом», и почему потом она с ходу поступила в знаменитую Пражскую консерваторию, а потом ее отправили на стажировку в Московскую консерваторию по классу самого Льва Оборина. Всё это выяснилось потом, потом, как и то, между прочим, что членство в ЦК аукнулось для Густава Новака и его семьи преинтереснейшим образом.

Однако я слишком увлекся, слишком забежал вперед, хотя и намеками. А тогда нам с Петрой было еще по пятнадцать лет, мы не знали друг друга лично, нас разделяло пространство с границей посередь, цвело солнечное настоящее, а будущее позванивало серебряным бубенцом в голубейших небесах. Если время любить соединено с временем без нужды, без политики, без войны и прочей неизбывной мерзости, то об этом редчайшем времени потом нельзя рассказывать. Нельзя – вас сочтут ненаучным фантастом, а если вы вознамеритесь упорствовать, настаивать, что это, де, реалии, то вас отправят к психиатру и тот поставит диагноз, поставит!

3

Теперь мне кажется, что мы влюбились друг в друга еще по переписке, то есть до того, как произошла наша первая встреча. Да нет, конечно, я не прав, говоря «мне кажется»: я знаю, что так и было: еще по переписке, тем более что и Петра тоже так считает, сама потом сказала.

Значит, это первые полтора года, половина восьмого класса и девятый. Сначала мы переписывались со скоростью «раз в месяц»: я отвечал где-то через неделю после Петриного письма, потом неделю это письмо шло к заграничному адресату, потом Петра тоже выжидала с недельку, писала, отправляла, ну и еще неделька, пока конверт с ее посланием не скользнет в мой почтовый ящик.

Так было в первые полгода, а потом… Потом, после летних каникул, в течение которых мы не переписывались (а это три месяца!), вот после каникул что-то произошло. Мы стали писать друг другу без всяких выжидательных пауз: получил письмо, тут же пишешь ответ, отправляешь и через две недели (ах, эта чертова медлительная почта за границу!) получаешь продолговато-голубоватый конвертик. Так было со мной, и так же с Петрой. Мы переписывались неистово, жадно, в нетерпении ожидая ответа. Это сделалось навязчивой необходимостью. Лично я ничего подобного не ожидал, даже представить себе не мог, что такое возможно. Я что, рехнулся, сошел с ума? Что со мной произошло? Интересно, что и Петра тогда задавала себе те же вопросы, как потом выяснилось.

Это «почти сумасшествие» длилось в течение всего девятого класса. О чем мы писали друг другу? Да обо всем. Будто разговариваешь сам с собой. Рассказываешь, делишься. Что прочитал, где был, что видел, как отнесся к какому-то событию, почему поссорился с приятелем… но уже вскоре – почему столько странного на свете, что есть добро и зло, что любишь, а что презираешь, что можно простить, а что никогда. Ну и в том же духе. То есть мы обсуждали уже не только (а со временем не столько) событийное, сколько глубинное, проблемное, нравственное. Вот это-то нас и повязало, связало морским узлом. Вскоре мы признались друг другу, что еще никогда и ни с кем из окружающих, даже с родителями, не обсуждали таких тем; да что там не обсуждали – потребности не было!

Я нашел друга. Исповедальницу. Христианка Петра это определила так: святой отец за перегородкой-занавеской, которому исповедуешься, открываешь душу, своё тайное… Так я, шестнадцатилетний, стал для нее вроде святого отца. Ну, образ, конечно. Но точный, правильный образ. А она для меня? Тоже точно, правильно: моей душой. И это уже не образ.

Мы открывали душу, а поскольку между нами была перегородка-занавеска (а если без метафор – самая настоящая граница), то эта преграда тяготила и (чудеса психологии!) сильнее притягивала друг к другу. Хотелось жарко выдохнуть и чтобы это тепло души огладило кожу другого, согрело ее. «Я хочу дыханьем согреть твою кожу», написал я тогда Петре, на что она (о, как я боялся ее реакции на это вольнодумство!) среагировала так: «А я хочу сыграть перед тобой до-диез минор Бетховена. Это соната № 14. Лунный свет над озером, мой Петер».

Человек я музыкально неграмотный. В те годы – особенно. Пришлось поискать ответа в библиотеке, в «Биографиях великих композиторов». Выяснилось, что эта соната – знаменитая «Лунная». И еще выяснилось, что Бетховен посвятил ее совсем юной, шестнадцатилетней венгерской графине Джульетте Гвиччарди, которой давал уроки, в которую влюбился и страстно хотел жениться на ней, однако… А ведь если б ему не отказали, то и «Лунной» бы не появилось, не существовало. Нет правды на Земле!

Кстати, о забавном. Петра довольно хорошо писала по-русски, со временем всё лучше, однако всего не могла выразить, как хотела бы (особенно когда речь шла о духовном), поэтому выражалась кратко и намеками. Например: «Мой дорогой Петер, я думать тебе рада». Это означало, что она любит думать обо мне. Или такое: «Я желаю видеть как ты видишь мне». В переводе это прозвучало бы так: «Мне хочется знать, как ты воспринимаешь меня» или «какой я тебе кажусь». Ну и еще: ставить запятые Петра считала явно лишним. Забавно.

Однако самое забавное (но знаковое для нее) состояло в том, что она переделала мне имя. Я стал Петером. Имя «Алексей» или просто «Лёша» исчезли из ее письменного лексикона. Это случилось именно тогда, в девятом классе, когда, переписываясь, мы оба поняли, что уже любим друг друга (и не только поняли, но и открылись в этом, пусть иносказательно). Прямая и бесхитростная Петра всё объяснила. Но объяснила потом, не в письме, а когда мы наконец встретились в Москве. С ее слов, это получилось так.

Моя фамилия – Симонов, а Симонов значит сын Симона, а Симон – это и есть Пётр, а по-чешски – Петер. Дальше шли интересные подробности, почерпнутые Петрой от ее бабушки, истово верующей, естественно католички.

Сей Петр, ставший затем апостолом, родился в Иудее в семье простого рыбака Ионы. Первоначальное его имя было Симон (это на арамейском, а на иврите – Шимон). А имя Пётр (Petrus по-гречески, то есть «камень») возникло от прозвища «Кифа» (что на арамейском тоже «камень»), и это прозвище ему дал ему Иисус.

Во как! Для меня, атеиста, сына атеистов, прямо-таки ликбез!.. Ладно, дальше. Дальше, сообщала Петра, этот Симон-Шимон был женат и «работал рыбаком» (работал рыбаком – это прелестно!) вместе со своим братом Андреем. Встретив Петра и Андрея, написано у Матфея, Иисус сказал: «Идите за Мной, и Я вас сделаю ловцами человеков».

Отлично! Эту последнюю фразочку я хорошо запомнил, и потом мы с Петрой долго спорили по поводу «ловцов человеков». Ну ладно, теперь не о том. Теперь о том, что я стал Петером. Ей так нравилось, а я не возражал. Да нет, мне это тоже нравилось. И до сих пор нравится – никто, кроме Петры, меня так не называл, и эта отдельность от остального и остальных мне приятна. Только она и я, Петра и Петер.

«Ты мой Петер, – читал я в очередном долгожданном письме, – ты есть камень ты будешь твердый да Петер? А я – Петра я уже твердая я люблю Бога и Деву Святую и еще одного мальчика из далека земля. Я тоже есть из далека земля но я твердая». (Запятые отсутствуют.)

Твердая девочка из «далека земля» жила в социалистической Чехословакии, и тогда вопрос: как же можно так запросто говорить о Боге, о Святой Деве? А престижная гимназия? А папа – член ЦК?

Потом, через годы, Петра только усмехнулась:

– Я всегда молчала о том, в гимназии, потом в консерватории. О том нени можнэ – нельзя. То, что мы верующие всей семьей – и бабушка, и отец, и мама, – никто не знал, не знает. Ба́бичка Кветослава жила и живет у себя в Моравии, в Брно, и там вольно ходит в храм, никого не боится, а мы в Праге – как мышки. Ну, папа же член ЦК! Правильно я говорю: как мышки, да?

– Как же ты мне писала о Боге? Ведь наши письма, несомненно, прочитывали!

– Нет, мой Петер! Читали наши первые письма, а потом им надоедать, и больше не читали. Ну, мальчик и девочка, пишут детское! А и дьявол с ними! Это мне папа говорил: читать будут только первые два письма. А папа эту… эту химию знает, поверь…

Ах, хитрюга Петра! А я говорил, что она прямая, бесхитростная. Так-то так, но – женщина всёж! Если она полюбила, то что ей коммунисты? А и дьявол с ними!..

И еще, если о том, первом нашем периоде. Я говорил, что Петра хорошо писала по-русски. Но она не только писала, но иногда и делала для меня, русского, открытия. Например, спрашивала, знаю ли я, что означает слово «улица»? Оказывается, от понятия «у лица». Дескать, то, что прямо перед тобой, рядом. «А переулок?» – не без иронии спрашивал я в ответном письме. «Первелок, – узнавал через две недели, – то е первая, совсем маленькая улочка. А хотя нэвим – не знаю хорошо».

Зато она знала хорошо, почему город, где живет ее любимая моравская бабушка («ба́бичка») Кветослава, безбоязненная католичка, почему Брно так называется. Оказывается, Брно – от слова «броня». Оказывается, там крепость, знаменитая тем, что ее так и не смогли взять ни шведы в XVII веке, ни пруссаки в XVIII. Вот такая броня. Отсюда и название города. (Хотя в XX веке это не спасло Брно от немцев, а затем большевиков. Но об этом, понятно, я не написал Петре, только так подумал.)

И в заключение, если о том периоде опять же. Наверное, надо было начать именно с этого – с фотографии.

Я внял совету отца и сразу предложил моей заграничной знакомой обменяться нашими фото. «Ты – первая, – пошутил я, – поскольку первая написала». – «Нэ я девица а ты пан. Это первый должен ты, – справедливо парировала девица, но дальше добавляла: – И ладно я твердая смелая, поэтому с вэлким помешением. Это по-нашему с большим удовольствием мой Петер».

С вэлким помешением я разглядывал фотографию, явно обрезанную под формат узкого конверта. Это фото до сих со мной, а тогда оно тайно хранилось в ящике письменного стола, куда, я знал, родители не заглядывают. Хорошее фото! Да нет, фото стандартное для той эпохи, черно-белое, любительское. Девушка с лицом в три четверти, сама до середины груди (то есть предполагаемый размер последней не определишь даже приблизительно), в строгом, закрытом под самое горло платье. И взгляд тебе в самые глаза. Дескать, ты кто, пан? На фото глаза очень темные и волосы очень темные, но прелесть в том, что волосы длинные, свободные, низко падающие на плечи, прикрывающие лоб, щеки, но расходящиеся в стороны, освобождая середину узкого лица. Да, узкая Петра. Темная Петра. Твердая Петра. Ты кто, пан? А пан привык, что девчонки в классе по-советски еще носят косы или, в крайних случаях, коротко стригутся, «под мальчика». А тут – такие свободные, вольные волосы! Не девчонка – женщина, молодая женщина, почти красивая.

Это я верно сказал – «почти». Пятнадцать лет. Уже не почти, а просто красивой она стала к двадцати годам, когда приехала в Москву заканчивать консерваторию, и вскоре мы стали близки (тогда размер ее груди я разглядел уже хорошо, а вот волосы остались теми же – длинной рекой, делящейся на два рукава спереди). А абсолютно, законченно красивой она сделалась к двадцати пяти годам. Да, тогда она достигла пика своего совершенства и остается такой до сих пор. Достижение пика почти совпало для Петры с «Пражской весной», это я говорю ответственно, потому что видел ее, мою Петру, незадолго до тех событий, летом 67-го в Праге. Ей-богу, красивая женщина. Довольно высокая, стройная, с гордой осанкой. Петра, короче. Чтобы вам представить ее типаж, вспомните Анук Эме из фильма «Мужчина и женщина». Строгое длинное платье, долгие волосы, молчаливые, сочащиеся скрытой страстью темные глаза. Умные глаза. А еще тонкие губы. А еще ничего лишнего – лишних слов, жестов. А еще руки, пальцы пианистки, которые вместо слов творят музыку касаний.

Уже не черно-белое, а цветное, но все-таки графичное, тонированное, без буйства красок. Но это потом, потом. А тогда мне было первое фото этой девушки-женщины, которое я выуживал украдкой из ящика письменного стола. И делал это ежедневно, весь девятый класс.

4

Почти трагедия чуть не случилась летом. Петра написала мне, что в эти последние школьные каникулы, между девятым и десятым, и конкретно в чэрвэнэце, (то есть в июле, как было переведено), она с родителями едет к Черному морю, в Сочи, в какой-то дом отдыха ЦК для иностранных товарищей. «Какое счастье мой Петер я никогда не видела моря! – писала она дальше, и следом будто мольба: – Очень прошу если не едешь в Сочи с родителями жди меня в твоей Москве потому что на пути домой в Прагу папа сказал мы два дня остановиться в Москве чтобы я смотрела твой город очень красивый. Очень прошу мой Петер!» (Отсутствие запятых опять сохраняю по оригиналу.)

У моих родителей были другие планы. Отец уезжал в долгую командировку, в Африку на два-три месяца (там вовсю шел процесс освобождения от ненавистного колониализма, и следовало вовремя подсуетиться, чтобы приобрести новых друзей социализма), мама уже договорилась о путевке в санаторий в Друскининкай, что в Литве, а я, по их прикидке, в июле-августе, должен был отдыхать под Москвой на даче у тетки, которая там жила с сыном, мои ровесником.

Вот и я говорю про почти трагедию: как же нам увидеться? Наивный парень, мне бы смолчать и в означенные Петрой дни спокойно смотаться из подмосковной Загорянки домой. Но, во-первых, я не хотел врать (это у нас в семье было не принято), а во-вторых, мне нужны были ключи от дома. Мама, как я понял, не собиралась оставлять их мне или кому-то еще, уезжая в свой литовский санаторий. Значит, надлежало сказать правду.

Я сказал. Папа с мамой переглянулись.

– Это невозможно, – повела головой мама. – Ты, один, тут? Это как? А тетя Люба? Она тебя ждет!

– Погоди, – мягко перебил отец, и уже мне: – Алексей, как ты видишь эту ситуацию?

От этого чуть полегчало:

– Очень просто. Встречу их на вокзале, узнаю, где они в Москве будут эти два дня… Ну а потом погуляем с Петрой по городу, она так хочет посмотреть Москву! Вот и всё. Потом я провожу их, то есть на вокзале опять же.

Отец понял меня, но и маму

– Если ты не намерен приглашать Петру сюда, к нам домой… а этого делать не надо, Лёша, то действительно, почему бы тебе не показать ей Москву? Вполне-вполне. Потом проводишь ее в гостиницу. Я думаю, они остановятся в гостинице «Москва», так положено для таких товарищей, как Густав Новак. Кстати, – и смешок, – тебе надо еще получить соизволение товарища Густава на то, чтобы гулять вдвоем с его дочерью в чужом для нее городе. Получишь? Во-во, тоже задачка, это не то что тебе маму уговорить!.. Да, Наденька (это уже маме, ничего страшного, даже напротив, это очень хорошо, что ты разволновалась? Два дня, и всё. Погуляют, и всё, никакого визита сюда. Прекрасно! Надо оставить Лешке ключи от дома, деньги на еду и ухаживание за дамой, но через два дня, Алексей, чтоб как штык был на даче у Любы! Договорились, даешь честное пионерское? Наденька, видишь, какой послушный у тебя сын? Молодец, сын! Теперь давай обсудим, как ты будешь держать себя с иностранцами, куда поведешь девушку, где будешь ее кормить, потому что в ресторан тебя с ней могут не пустить. И не надо в ресторан, понял? Значит, в какое-нибудь кафе. Давай прикинем, что, как, где…

Короче говоря, трагедии тогда не случилось. Тогда нам с Петрой что-то позванивало серебряным бубенцом в голубейших небесах. Что? Будущее.

 

Мы всё согласовали в письмах. Я узнал дату прибытия в Москву их поезда из Сочи, номер поезда, номер вагона. Узнал, что они остановятся в гостинице «Москва», будут здесь два дня и что ее отец в принципе не возражает, чтобы дочь погуляла по городу с молодым человеком, но часа два-три, этого достаточно. То есть вообще-то на прогулку они отправятся всей семьей, а потом дочка с московским другом отделятся, погуляют сами, вдвоем, после чего он доставит ее в гостиницу.

Отлично. Два-три часа тогда показались почти вечностью. Впервые вдвоем. И то, что строгий папа, член ЦК, «в принципе не возражает», очень удачно. Остается не опростоволоситься. Понравиться. Купить два букета, как посоветовал отец, и вручить при знакомстве у поезда матери Петры и самой девушке. Женщины это ценят, улыбнулся отец, и пан Густав тоже оценит.

Я так и сделал. Я понравился.

Да дело не в этом. Я впервые увидел мою Петру. Живьем. Всю, от волос (длинной рекой, аж до середины спины) и до пят. Она жутко загорела там, в Сочи. На этом черном фоне ее зубы, когда она улыбалась, блестели, как у негритянки в кино (живых негритянок я не видел). Она улыбалась мне. Она мне рада. Она меня любит, я это знал, чувствовал. Она даже не может этого скрыть от внимательных родителей. И ладно. Уже ничего не поделаешь. Серебряный бубенец в голубейших небесах звякнул вполне отчетливо. Мы любим. Это ясно. Уже ничего не поделаешь. Судьба.

Два слова о родителях. Мать Петры, пани Власта, довольно миловидная, среднего роста, улыбчивая, тоже с длинными волосами, чуть полноватая, какая-то вся к себе сразу располагающая, хотя по-русски она почти не говорила. А вот пан Густав, напротив, высокий, худоватый, статный (тип нестареющего гусара), строгий на вид (ясно, что Петра больше пошла в него, внешностью во всяком случае), он поглядывал на меня внимательно, но ненавязчиво, будто опытный разведчик. Нет, это я больше в шутку – вообще-то он произвел на меня хорошее впечатление, тем более что его почти совершенный русский время от времени окрашивался юморными словечками.

Пока мы шли к такси на Курской площади и после стояли там в короткой, слава богу, очереди, загоревшая Петра, поблескивая зубками, рассказывала мне о прекрасном Черном море («О море, Петер, море впервые, то е чудо!»), о Сочи (чудо опять же) и других впечатлениях (горное озеро Рица, что-то еще). Потом семейство уселось в такси, но перед тем мне было предложено завтра ровно в полдень быть в холле их гостиницы, они спустятся из номера, и мы пойдем гулять.

Я вернулся домом счастливый. Дом был пуст, никого, и это хорошо, потому что я не находил себе места, улыбался, разговаривал сам с собой. Наверно, влюбленный юноша производит дурацкое впечатление, если глянуть со стороны. И хорошо, что на меня тогда никто не глядел. В моих глазах стояла впервые увиденная мной Петра – моя любовь, моя чужеземная женщина, мое будущее, которое, я верил, вскоре станет настоящим – моим всегда.

Ах, мечты!

Мечты как-то потускнели уже назавтра.

Ровно в полдень я примчался к гостинице «Москва» и впервые вошел туда, в огромный холл. Странно, никто меня не остановил, не поинтересовался, кто я, зачем, куда и к кому. Пальмы в кадках, кресла, диванчики, даже небольшое отделение связи слева при входе, справочное бюро, дверь в парикмахерскую, железнодорожная и авиакассы.

Минут через пять возникло святое семейство. Женщины приветливо улыбнулись, пан Густав удовлетворенно кивнул, протянул руку. Мы вышли из гостиницы к Манежу и двинулись – куда? – естественно, на Красную площадь. Всё сияло в полуденном солнце, по брусчатке шуршали шаги прогуливающихся москвичей и приезжих.

Посещение Мавзолея, спасибо, в планы не входило, поэтому, обозрев положенное, прошли в Александровский сад и через Боровицкие ворота – на территорию Кремля. Там ходили-бродили, даже послушали экскурсовода, вклинившись в группу туристов, пан Густав время от времени принимался фотографировать, в том числе (отдельно!) меня с Петрой, в ответ на что я попросил у него фотоаппарат и снял всю семью на фоне Царь-колокола. В ходе этого променада пан Густав ненавязчиво выспрашивал меня, как я учусь, чем интересуюсь, определился ли, куда буду поступать после школы (удивился, что определенных планов у меня пока нет), кто мои родители, где работают (хотя то, что мой отец – сотрудник МИДа, он, несомненно, должен был знать от Петры, я ей писал об этом, когда мы обменивались вопросами на данную тему). Кажется, он остался удовлетворен моим рассказом: русский друг его дочери – из интеллигентной семьи, отец, как ни крути, из элиты, мать – врач, а сам сынок вполне симпатичный парень, вроде не глупый, хорошо учится, воспитанный, вот, даже цветы преподнес при встрече на вокзале.

Потом мы зашли в Успенский собор, Петра с матерью, подпольные католички, разглядывали всё с интересом, знакомясь с православием в чудом сохранившемся виде. Где-то через час, наверное, опять оказались в Александровском саду, и тут Петра наконец сказала, что теперь она хочет, чтобы я показал ей, как обещал, свои любимые места в Москве. Отец глянул на часы: «Хорошо-хорошо, но не позже четырех возвращайтесь в гостиницу, будем обедать, а потом у нас театр вечером. Да, Петра? Никак не опаздывай!»

Петра твердо пообещала, кивнула, и мы пошли. Вдвоем. Отдалившись от родителей, взялись за руки, как дети. Шли молча, удивленно наслаждаясь этим «вдвоем». Петра улыбалась и изредка косилась на меня. Опять через Красную площадь я вывел ее к Большому Каменному мосту, и, перейдя на противоположный берег реки, мы сели на речной трамвайчик в сторону Парка культуры.

Народу на палубе оказалось много, все лавочки заняты, и нам ничего не оставалось, как стать у борта, облокотившись о поручень. И хорошо. Я просунул руку под руку Петры, и она тут же прижалась ко мне всем боком. Молча опять же. Глазела на открывавшиеся виды, на воду в реке, улыбалась. Наконец я спросил:

– Ты как?

– О, хорошо! Как красиво!

– Нет, я о другом: ты – как?

Она поняла:

– О, русский язык! Разумею, да. Я тебя… я тэ милу́ю. Разумеешь?

– Понимаю. Я тоже тебя люблю. Нет, не так: я очень тебя люблю, очень! Разумеешь?

– А, да. Вэлми, вэлми! Значит «очень», да. Вэлми милу́ю тебя, мой Петер! Ты… очень красен. Вэлми красивый, значит. Разумеешь? Я думала в Праге, думала – как ты… э, какой ты? Ты – очень, очень. Твои письма, и ты здесь, сегодня. Ты – мой Петер. Я тебя люблю.

У меня поплыла голова. Что теперь?

– Я хочу… хочу целовать тебя, понимаешь?

Петра спокойно кивнула:

– Хорошо. Можно. Ли́ват – целуй.

– Тут неудобно, полно людей.

– А, да. Нени можнэ. Нельзя, разумею. Значит, давай… э, ховаться, да? Давай ховаться от людей, этот корабль. Да?

Конечно, тут же понял я, Петра права: надо сейчас же спрятаться, сховаться, как она выразилась, уйти отсюда, с этого кораблика. А куда? Ну ясно куда: домой, ко мне. И нарушить данное родителям обещание? Ну и пусть! Я и Петра – это сейчас важнее, сейчас и всегда.

– Пойдем, – позвал я ее, – пойдем, скоро будет остановка, пристань, сойдем на берег.

– Хорошо, пойдем. А куда, мой Петер?

– Ко мне домой, это не так далеко.

– А твои мама и папа?

– Их нет в Москве, я там один. Идем?

Петра вдруг опустила голову. Волосы сразу скрыли ее глаза, всё лицо. Но вот она развернулась ко мне, откинула в сторону пряди и глянула горько, почти испуганно:

– Петер… Это нени можнэ. Нельзя.

Я удивился:

– Ты меня боишься?

– Нэ, нэ, Петер! – и указала себе в грудь, там, где сердце: – Я боюсь не тебя. Я боюсь себя. Разумеешь? – и повторила долгим шепотом: – Петра боится себя.

Я понял. О боже! Значит, нет.

– Значит, нет? – произнес вслух.

– Да, Петер мой, нет. Это сейчас много. А потом… потом назад в отель, мама, отец, они хорошо увидят, если…

Да, конечно. Она права опять же… Я сглотнул и попытался улыбнуться, потому что глядеть на выражении Петриного лица стало горько. Бедная девочка. Бедный я.

– Хорошо, Петра, ладно, ты права, не пойдем ко мне домой. Но… я должен тебя целовать! Пошли, я знаю где!

Мы сошли на ближайшем причале, у Крымского моста. Там вдоль набережной был большой сквер, но целовать Петру в здешних кустах или за деревьями мне показалось неуместным, и я повлек ее через арку во двор большого дома позднесталинского периода, а там толкнул дверь в ближайший подъезд.

В подъезде было тихо, почти сумеречно после яркого света улицы и совсем не пахло кошками. Мы поднялись на пол-этажа к окну с глубоким подоконником. Петра уложила на него сумочку, до того висевшую у нее на плече, и развернулась ко мне.

– О’кей, – произнесла почему-то по-английски, – здесь хорошо, целуй меня…

Сколько истекло времени, пока мы страстно целовались, я не помню. Зато помню ее тело, вжавшееся в меня, ее мягкую грудь, спину и всё нижерасполагавшееся, куда доставали мои руки. Когда такое у вас впервые, то можно сойти с ума. Тем более если вам только шестнадцать. И даже не столь важно, что есть одежда, сквозь которую не чувствуешь, не слышишь кожу, голую чистую кожу, – но ты чувствуешь и слышишь сердце, всю любовь, ты несешься по темному тоннелю бессмертия, в конце которого – свет, твоя вечность.

– Я чувствую тебя, – вдруг прошептала Петра, – тебя… ты там большой и сильный такой! О, Дева Святая, помогай мне!.. Оставь меня, Петер, я больше не могу, это так… мучит, э, мучить себе… Нам пора в отель… Последний раз, целуй последний раз!..

Мы выбрались из подъезда, сели на ближайшую лавочку. Петра сказала серьезно:

– У меня ноги еще… как это?.. Дрожат, да?

– Да, дрожат. У меня тоже.

– Хорошо, что мы не сделали это… Мы это сделаем потом.

– Когда?

– Еще год, я окончу гимназию, стану совсем большая, ты сделаешь мне визит в Прагу. Еще год, да. Бог даст. Бог – это ждать, это верить.

– И терпеть, – добавил я с иронией.

– А, Петер, никак по иначе. Всё хорошо. Ты есть, я есть. Есть любовь.

– Послушай, Петра, а во сколько лет у вас можно жениться, идти в загс?

– Загс? Не понимаю, расскажи, цо то е, это как?

Я объяснил. Она засмеялась:

– А венчаться! В восемнадцать. А если родители панны согласны, то и раньше, но если пан постарше. Но только в соборе, и настоятель благословит.

Я представил себе эту ситуацию: собор, горят свечи, звучит орган, ихний батюшка, то есть католический священник – и я, советский атеист, а рядом Петрин отец, член ЦК. Рехнуться можно! Бред эпохи социализма!

И рассмеялся. Петра расширила глаза и вдруг рассмеялась тоже:

– Я разумею, разумею, о чем ты, почему! Ой, чудо, чудо, прямо горжи́!

– Что такое «горжи́»?

– А!.. Ну то е… когда горит. Когда дом горит. Ну, горит!

– Пожар?

– Да-да, пожар, правильно! Но тут это юмор. Горжи – а все смеются. То е очень смешно.

– Да, очень смешно у нас с тобой, это точно!

Она взяла мои ладони в свои:

– Петер! Нам нени можнэ тескнит!

– Что такое «тескнит»?

– Э… ну еще у нас говорят – трухлит.

– Трусить, что ль?

– Да, бояться… А, вспомнила: грустить! Нам нельзя грустить, мой Петер! Я тебя люблю, и есть Бог, он со мной, и всё мне даст, мне и со мной тебе. Разумеешь?..

Да, я разумел. То есть всё понимал. Кроме одного: вот завтра Петра уедет, а я останусь и не увижу ее еще год, а если по правде, два, а то и три. Это как? Как жить? Как же можно не трухлит, не тескнит, или, проще говоря, не грустить? Да тут не грустить, тут выть надо!..

Печальные, мы поехали в гостиницу. Сначала дошли до метро «Парк культуры», а еще через пятнадцать минут были на месте. В холле Петра повела меня к лифтам, показала пропуск-карту швейцару, мы поднялись на какой-то этаж, долго шли по длиннющему ковру и наконец остановились перед дубовой дверью в номер. Открыл пан Густав, улыбнулся, оглядел дочь, обнял ее и пригласил вовнутрь. Я только увидел сквозь дверь, как там шикарно, в первой комнате, гостиной, но заходить не стал.

– Простите, мне пора.

– Нет-нет, а обед? – явно удивился пан Густав. – Мы все вместе, и с тобой, Алексей, сейчас идем на обед в ресторан, на 7-й этаж.

Тут же показалась пани Власта и что-то горячо заговорила по-своему, адресуясь к мужу.

– Вот и моя пани не понимает, как же мы без тебя? – продолжил он и глянул на дочь: – Петра, пригласи Алексея! Как же так? Петра!

Но я опередил ее:

– Простите и спасибо. Мне действительно надо сейчас за город на дачу, я обещал тетке, что буду к вечеру, а ехать долго. И я не голоден, мы с Петрой зашли в кафе, перекусили. (Всё это я соврал, конечно: и на дачу не собирался сегодня, и ехать туда было не долго, и ни в какое кафе мы с Петрой не заходили.) Еще раз спасибо и извините. Я пойду. А завтра буду на Киевском вокзале, провожу вас, если не возражаете. Номер поезда и вагона я помню.

Пан и пани развели руками, а Петра (демонстративно, что ли?) вложила свою ладошку в мою и кивнула родителям:

– Я провожу Алексея до лифта.

Там мы и расстались. Быстро коснулись друг друга губами, перед тем убедившись, что нас никто не видит.

Я поехал домой. Чувствовал себя странно – то радостно, то отвратительно. Первое было сопряжено с памятью о живой Петре, поцелуями и ее телом, которое я впервые обнимал еще пару часов назад, а второе – с тем, что теперь я ее долго не увижу, очень долго, нестерпимо долго. Ну это если не считать завтрашнего прощанья на Киевском вокзале, у поезда «Москва – Прага». Хотя разве это стоит считать? Десять минут, и всё. Потому что я намеренно приехал именно за десять минут до отправления. Чтобы не мучить Петру и себя.

5

Теперь я не представляю, как прожил те годы. Просто не знаю, как прожил. Годы без Петры. И ведь не два года и не три, как полагал тогда, а целых четыре. Плохо прожил, очень плохо.

Нет, вообще-то нормально прожил. Окончил школу с серебряной медалью (чёртова физика – всегда с ней были нелады!), поступил на журфак МГУ (хотя отец советовал идти в МИМО и даже хотел поспособствовать, а мама тянула по своим стопам в медицинский), хорошо учился, нормально общался с друзьями, много читал и даже стал пописывать (но в стол, в стол!). Что еще? Держал в голове, как бы мне заиметь свою квартирку, где (о, мечты!) мы будем с Петрой, но откуда ж студенту взять такие деньги, пусть и с родительской помощью? Нет, я жил с ними, мы хорошо ладили, однако никогда не обсуждали ситуацию «я плюс Петра», потому что, я чувствовал, тема связи сына с иностранкой, даже «нашей», издавна не вызывала восторга в доме, хотя ничего негативного в этом отношении я не слышал. Но понимал: дело не Петре как таковой, дело в самой ситуации, нетипичной и, кто знает, может быть, рискованной в условиях конкретной страны и того времени.

В условиях конкретной страны и того времени нам с Петрой оставалось переписываться. Что мы и делали неостановимо, регулярно и со всем душевным тщанием. Этих ее писем за те годы у меня набрался целый том (ну сотня, это точно), и на их основе можно было бы написать неплохой роман в письмах, романтический, нежный и страстный. А что – может быть, и напишу когда-то.

Ну а что Петра? Я имею в виду уже событийно. Гимназию она окончила, конечно, с отличием, равно как и музыкальное училище, и потом поступила в Пражскую консерваторию по классу фортепиано. Много занималась и, как я понимал, вполне успешно, уже участвовала в каких-то концертах и конкурсах, но пока в пределах Праги, а затем Чехословакии. Я не знаток музыки, тем более никогда в те годы не слышал исполнений Петры, но, судя по ее письмам и присылаемым ксерокопиям из тамошних газет и журналов, ее отмечали как несомненный талант и прочили большое будущее. Ах, будущее!

И еще о Петре. Об удивительном и родном. Нет, именно о родном, поэтому почти не удивительном. Она, моя Петра, за эти годы пристрастилась к чтению русской литературы. Классики. Особенно ей нравился Толстой (прочла все его главные романы), а вот Достоевский – не очень, а если точнее, она не приняла его душой. «Это сильное но больное, – писала она мне, – а больное и сильное это по не моей душе понимаешь мой Петер?» (Запятые в ее письмах по-прежнему отсутствовали, хотя изъяснялась по-русски она почти уже совершенно, и чтение русской классики тут, несомненно, сделало свое дело.) Так вот, я и говорю о родном. О Толстом и Достоевском. Об этой разнице. Ведь и у меня было точно так же. Толстого я обожал, а к Достоевскому относился уважительно, но и с опаской, и многое у него вызывало отторжение. «Сильное, но больное» – Петра выразила главное, и главное даже не в этом писателе, а в нас: мы оба чувствуем одинаково, мы действительно родственники душами… Да, сильное, но больное. Это не наше, не по нам…

Значит, пианистке и почитательнице Толстого Петре Новаковой прочили большое будущее, а я учился на журфаке, за тысячи километров от нее, и между нами была граница. Граница имела место быть, но нас, разлученных, мы верили, ждало общее будущее.

Ах, будущее! И как звякнет в голубейших небесах наш серебряный бубенец? Вот и послушаем как. Не всё так просто и прекрасно, оказывается. Нам уже не по шестнадцать, а по двадцать скоро.

На что это я намекаю? Да на письма Петры опять же. Нет-нет, не на какие-то изменения в отношениях, не дай бог, не на трещинку в нашей прекрасной заочной любви, не на ее, моей Петры, охлаждение ко мне. Нет. Дело в том, что от ее писем как-то исподволь, пока намеками, пахнуло политикой. Да, запашок. Едва уловимый, но несомненно мерзкий.

Вот такая штука.

6

Значит, четыре года. Четыре! Как они прошли для нас – см. выше, в предыдущей главе. Если совсем уж коротко и о главном – мучительно.

Теперь – новая глава.

 

Мы отучились три года – я на своем журфаке МГУ, Петра – в своей Пражской консерватории. У меня, если по сути, ничего не менялось, а вот у Петры… Поэтому о ней.

Ее знаменитая Пражская консерватория имела одну особенность: формально она давала не высшее музыкальное образование, а среднее. Поэтому если кто-то из студентов желал получить высшее специальное образование (а это было очень важно для последующей карьеры – участия в международных конкурсах, концертирования, преподавательской деятельности), то надлежало продолжить обучение по специальности – либо там же, в консерватории, либо в другом высокостатусном заведении в Чехословакии или за границей, например в Московской консерватории. Последнее было возможным для очень талантливых выпускников, показавших себя по всем (в том числе морально-нравственным) параметрам. Понятно, что под этим подразумевалось в социалистической стране.

В той социалистической стране у Петры было всё: талант, отличная успеваемость, успешное участие во внутренних конкурсах, но главное – кристальная биография, которую олицетворял папа, Густав Новак, член ЦК Компартии. Отсюда не странно, что уже после трех лет в Пражской консерватории Петре Новаковой предложили продолжить обучение в Москве, так чтобы еще через два года не только иметь высшее образование, но и, при удаче, показать себя мировым корифеям, а при суперудаче – заявиться на престижные конкурсы и проявить себя в них. В общем, знаменитая Московская консерватория – это пропуск в высокое профессиональное будущее. А поскольку, как пообещали Петре, ее направят учиться по классу фортепиано к самому Льву Оборину, то это, говоря нашим языком, как ухватить за хвост жар-птицу. Ну при условии, если уже в Москве Петра понравится Оборину на прослушивании.

Петра понравилась и ухватила. Золотое перо оказалось в ее сильных руках.

Обо всем этом, кроме последнего (прослушивании у Оборина и «ухватила»), я знал из ее последних перед приездом в Москву писем. И летом 64-го Петра приехала. К Оборину? Да, к нему, но и ко мне.

Да, формально она приехала для продолжения учебы по классу профессора Оборина в Московскую консерваторию и на два года поселилась в Собиновском переулке (о последнем – ниже), однако, если уже не формально, а фактически, то приехала она ко мне, чтобы быть моей, а я – ее. Мы встретились, мы уже вместе. Наконец.

Несомненно, эти два года стали самыми счастливыми в наших жизнях. Мы вместе, мы еще ослепительно молоды, сильны телами и душами, есть крыша над головой, и нет никакой нужды, над нами не грохочут самолеты, несущие бомбы, не грохочут по мостовым гусеницы танков, никого не ловят, не сажают, и как это прекрасно, это единственно правильно и справедливо – любить дарованного тебе самим Богом человека! (Про Бога – это по высказыванию Петры на наш счет.)

Два года счастья. А что – немало, даже если потом… Ну, про потом – потом.

 

Я встретил Петру на Киевском вокзале. Боже, какая красивая! Девушка-женщина, которая на подходе к пику красоты (к почти двойнику Анук Эме, если помните).

У красавицы оказалось много вещей («Ну да, я же надолго, а у вас, говорят, зимы холодные, вот и шубку привезла!»), мы погрузились в такси и покатили в Собиновский переулок. По пути я узнал то, о чем вкратце Петра мне уже писала. Например, вот что.

В Собиновском переулке есть особняк, в котором Московская консерватория арендует несколько квартир для своих иностранных студентов и иногородних преподавателей. От самой консерватории, которая на улице Герцена, до этого переулка совсем близко, минут пять-семь пешком. Чудесно!

И верно, оказалось чудесно. Большой особняк. Бывший доходный дом (под номером 7) по бывшему Малому Кисловскому. Как я потом узнал, его построили еще в 1890 м году и когда-то в нем жили известные музыканты. С некоторых пор тут арендует квартиры консерватория, которая на бывшей Большой Никитской. До нее пешком действительно пять минут. Удобно. Тихо. Очень по-московски. Красиво.

На третьем этаже – квартира, где должна жить Петра. Номер 13. Отличное число! Старая, но очень ухоженная, уютная двухкомнатная квартира. Буковый паркет широкой ёлочкой, глубокие подоконники, высоченные потолки. Газовая колонка в ванной и на кухне. Старинные плафоны. Телефон, телевизор. После мы выяснили, что в этой квартире (правда, без телефона и телевизора) некоторое время проживал композитор Танеев, а то ли здесь же, то ли рядом когда-то жил знаменитый художник Исаак Левитан. Ничего себе тени прошлого!

Нынешней тенью, то есть соседкой Петры по квартире, оказалась консерваторская представительница коммунистического Китая. Я не оговорился – действительно тенью. Ибо эта студентка-китаянка по имени-фамилии Лю-Тао-Ци было мала ростом, совершенно плоска, с серо-желтым лицом и худыми кривоватыми ножками, едва приметными под платьицем ниже колен.

Вскоре Петра окрестила ее на славянский манер Люшкой, на что Лю никак не обижалась. И вообще она оказалась хорошей, очень нам удобной: домой заявлялась ближе к ночи, потому что работала (то есть училась) упорно, сугубо по-китайски, говорила мало и по-русски плохо (но понимала нормально, всегда кивая в ответ), мало ела за ужином, вскоре укладывалась спать в своей комнате, а утром, когда Петра просыпалась (или мы с Петрой), Люшки дома уже не было.

Очень удобная соседка, хорошая. Если вечерами она пораньше возвращалась из консерватории (пораньше – такое случалось редко), Петра всегда звала ее на кухню к столу, и по прошествии нескольких месяцев Лю совсем перестала нас стесняться, даже улыбалась, даже что-то мурлыкала, произнося русские слова с кошачьими модуляциями, и вообще мы стали почти друзьями, опекали ее, иногда зазывали ее с собой в кино или в театр, но Люшка упорно отказывалась, блюдя невинность духа и чистоту коммунистического сознания. Личной жизни у нее не могло быть по определению. Как же ей было одиноко, понял я потом!

Училась же она, повторяю, упорно и, по рассказам Петры, которая не раз слушала ее в консерватории, играла на скрипке превосходно. Ах, если бы не последовавшая вскоре в Поднебесной «культурная революция», быть бы нашей Люшке гордостью Китая, а то и мировой знаменитостью, кто знает!..

 

Итак, Петра приехала, было начало осени, сентябрь («за́ри», как она называла по-своему), чуть пасмурно, но безветренно, спокойно.

Через некоторое время, когда она пообвыкла в квартире, а в консерватории перезнакомилась с профессорами и студентами по классу, я предупредил родителей, что сегодня, может быть, не приду ночевать. Они поняли, поскольку знали о моих последних делах, я им рассказывал. Но дело было не в молчаливом понимании папы и мамы, а в Петре. Она-то как?

Вечером я встретил ее у выхода из здания консерватории, и мы двинулись в Собиновский. Люшки, конечно, дома не оказалось (всё пиликает на скрипке, бедняжка!). Мы поужинали, и я сказал прямо:

– Сегодня я останусь у тебя.

– О! Вот так! – Петра чуть не поперхнулась чаем. – А Люшка? Ты… она придет, и как?

– Люшка придет поздно, и вообще она за стенкой. И вообще при чем здесь Люшка? Я и ты. А Люшка – нормальная, молчаливая, утром я скажу ей: «Коммунистический привет, Люшка! С добрым утром и хорошим днем!»

Петра сидела, почти окаменев.

– Я знаю, что ты и я… то е будет. Знаю, – повторила тихо, – но… Ты решил?

– Да. Я тебя люблю. Это, то есть наше всё, это должно быть.

– И я тебя люблю, мой Петер. Только…

– Что?

Она повела плечами, потом попыталась улыбнуться, тряхнула головой, рассыпав волосы на лицо. И сказала, вздохнув:

– Чай, чай, пей чай. Хорошо, потом, там… в комнате… там.

Конечно – там. Я сглотнул слюну, потом быстро допил чай. Я волновался. А она?

– Пошли, – позвал, – пошли в комнату. – Протянул руку и повлек Петру за собой.

В комнате было почти темно.

– Не надо свет, не включай, – попросила она и, остановив меня, прижалась всем телом.

Мы стояли возле дивана. И тут… Она охватила руками мою шею и заглянула мне в глаза. А я увидел ее глаза. Темные в темноте, они светились. И тут она заговорила. Мне навсегда запомнился тот наш диалог.

– Ты хочешь взять мое девство? – ясным шепотом спросила Петра. Я лишь кивнул. – Но если я отдам тебе мое девство, то я отдам тебе всё, всю себя, и это до конца, разумеешь? До нашей старости. И когда ты станешь стариком и заболеешь, я буду ходить за тобой, разумеешь? Буду возить тебя в коляске и выносить за тобой. И мыть тело твое, разумеешь? Ты то е готов? Ты то е хочешь?

Я растерялся. Конечно, когда она произнесла слово «девство», я всё понял. Да, я хочу этого, очень хочу, ответил бы я просто и искренне, но всё, что она сказала потом, почти потрясло. Мне и в голову не могло прийти такое. Мы молоды, мы любим, мы хотим близости, мы вступаем в настоящую взрослую жизнь, а тут – какая-то старость, болезни, возить в коляске, выносить… Что выносить? Ах, да-да, кажется, понятно, что она имеет в виду, о господи!

– Откуда это знаешь? Откуда это так? Так! – чуть повысил я голос. – Про… про до конца, до старость… про возить в коляске и… и прочее?

Петра опять тряхнула головой, привычно рассыпав волосы по лицу. Но глаза я по-прежнему видел. Они светились.

– Откуда так? От ба́бички моей Кветославы. Она из Моравии, из Брно, я говорила тебе, да? Она мне про всё рассказывала, когда я гостила там, каждый год летом, а про это рассказала, еще когда я подросла только… э, лета двенадцать мне было. Про девство женское рассказала, про мужа единственного, моего мужчину, которому я должна отдать девство, и если ему отдам, то с ним должна быть до его конца, и про старость его. Это, сказала бабичка Квета, есть Протокол любви. Какой протокол? – спросила я ее. А она: то от Бога и Девы Святой, его должна подписать отдающая девство своей этой кровью… Вот, рассказала, и теперь я всё знаю. Вот и спрашиваю тебя: ты хочешь взять мое девство? Ты к этому готов, ко мне до конца с тобой? Про жить до старости и до смерти твоей?

У меня мурашки забегали по спине. Эскадронами. Сверху вниз и обратно. Сначала эскадрон белых, потом эскадрон красных, с Чапаевым на лихом коне. Мне бы от страсти к потолку взвиваться, а я чуть не трясусь от страха. Или от озноба… Старость! Смерть! Как про это сейчас? Петра, ты что?

Петра поняла. Черт возьми, она всегда всё понимала!

– Я тебя… тебе сделала страх? – но тут же поправилась: – Я тебя напугала? Нет-нет, всё хорошо, хорошо, мой Петер! Если ты так хочешь и готов… если ты так со мной, так мой, то и я готова. Если ты так, то да. Бери.

Я продолжал стоять истуканом. Петра усмехнулась ласково:

– Хорошо. Ты это… тут, жди, а я постелю новое, чистое, а потом ты ложись, а я в ванную комнату иду, быстро.

Она перестелила диван, потом достала из шкафчика халат, молча указала мне на постель (дескать, раздевайся, ложись) и вышла в коридор. Я разделся, лег. Простынь обожгла холодом. Смутно слышал шум льющейся воды. Смутно чувствовал, что не готов к действию, к любви – Петра будто отодвинула мою страсть куда-то в сторону. Я понял, как она любит. Меня? Ну да, меня. Того, кто с ней, с кем она. Она – такая, она подпишет свой протокол своей девственной кровью. Мне опять стало страшно. Она – да, а я-то, может быть, не такой?.. В комнате стало совсем темно. И тихонько вошла Петра.

Она подошла вплотную к дивану, стала надо мной, потом скинула халат и вся вытянулась. Я увидел ее. Всю. Стоящую. Во тьме. Силуэт. Нет, тело. Скульптура.

Эту скульптуру, это тело Петры в тот момент я запомнил на всю жизнь. Снизу вверх. Бедра, плоский живот, грудь, лицо. Нет, лица я не видел во тьме, только чуть светились глаза. Она видела, что я ее вижу, и ей это понравилось, я понял. Вот она склонилась надо мной, и ее грудь оказалась перед моим лицом. Две виноградные грозди, полные, сытые сентябрьские грозди, свисающие надо мной. Дразнящее «вот я, бери, открывай рот!»

Так прошла, верно, минута.

– Тебе хорошо? – послышался шепот. – Вот так хорошо?

– Да, – ответил я. – Ложись. – И протянул руку.

Петра улеглась, прижалась боком, обняла. Странно, мы молчали.

– Я тебя напугала, мой Петер? – опять услышал я тот же вопрос еще через минуту.

– Я понял, как люблю тебя, и, да, даже испугался.

– Нет-нет, так нени можнэ, так нельзя – любить и испугался!

– Любовь и страх несовместимы, – перевел я и усмехнулся: – А если так любишь, то боишься. Боишься потерять.

– Нэ-нэ, нени можнэ! – повторила Петра, но вдруг рассмеялась: – О, Боже, когда я близко с тобой, совсем близко, то опять перехожу на чешский – ну как себе говорю, с себе… с собой, да. Когда ты, то я с собой… Э, Петер мой, почему ты не делаешь это? Ты будешь меня брать? Я хочу, бери, да.

А я не мог. Нет, не физически, а… А как? И сейчас не могу выразить.

– Погоди, я сейчас, – шепнул, – еще немного.

Петра протянула руку и стала меня гладить.

– Всё хорошо, Петер, всё твое прекрасно, сильно… О, Дева Святая, как это много, большой как!.. Я хочу его целовать. Хочу. Можно? А как?.. Э, вот так.

Я почувствовал ее губы, стало жарко и холодно одновременно. Ледяной жар, так бывает? Не знаю, не помню.

Помню только, что вскоре лег на нее и перед тем, как раздвинуть ей ноги, стал целовать глаза. Чтоб она закрыла их наконец, чтоб они не светились, не прожигали меня…

Потом (когда – потом? И сколько вообще это длилось?), потом вдруг услышал шепот:

– Люшка пришла.

– Ты слышала?

– Да, дверь хлопнула.

– А я не слышал.

– Хорошая Люшка! Пришла когда надо… когда уже… когда я стала пани, а не дева, – Петра опять тихонько рассмеялась. – Мне хорошо быть твоей пани. Теперь я принимаю твои комплименты, мой Петер! Скажи мне: пани Новакова!

Я сгреб ее в охапку, стал целовать.

– А когда ты станешь моей женой, пани Симоновой?

– А ты хочешь? А хоть завтра! Венчаться завтра!.. Э, нет, Петер, это я смеюсь, венчаться мы будем в соборе Святого Вита, у меня в Праге, у самого архиепископа, но не у Йозефа Берана, к сожаленью, он сейчас в изгнании, уже не под домашним арестом, декуйи, спасибо… но там, там, у Святого Вита, поверь! Ты так хочешь?

– Хочу. Хочу – как ты. Хотя это сказка, конечно. Петра, ты реалист?

– Я пианист, – произнесла она вдруг совершенно серьезным голосом. – Я играю музыку. Моя любовь есть моя музыка, и ты, мой Петер, есть моя музыка. Мне ничего не страшно, и всё есть не сказка, а ты и я. Петер и Петра. Всё…

Она, Петра, была права. Мы и есть всё. Жаль, что бытие этого не принимало, не желало принимать. Бытию важно размножение, а не любовь…

Что было потом? Что еще – тогда, той нашей первой ночью?

– Тебе было очень больно? – спросил я.

– Совсем нет, – тут же отозвалась Петра, и опять серьезно: – Ты мой муж, а если так, тогда не больно.

Мне стало совсем легко, и захотелось подурачиться:

– Какой же я тебе муж, если мы не обвенчаны? И ты стала женщиной, а не обвенчана. Это не грех? Твой Бог, как он к этому отнесется?

– Тут не Бог, а Святая Дева. Она позволяет, когда любовь.

– А, вот как! Вот так у вас, католиков! Если так, то, значит, можно.

– Да, вот так у нас. Святая Дева позволяет, если очень любишь. И Господь Иисус любил без освящения брака в храме Иерусалимском.

– Кого любил?

– Как кого? Марию Магдалину.

– Грешницу? Ту самую?

– Да. Отпустил ей и возлюбил. Любить – то е прощать. Любить можно и до венчания, и без венчания, Дева дозволяет. Она не дозволяет дитя от любви убивать… Э, аборт, разумеешь?

– Да. А ты как?.. – я замялся. – Как будет, если сегодня?..

– Э, нэ, нет! – Я скорее почувствовал, чем увидел, что Петра улыбается. – Сегодня нет, я знаю. Меня бабичка Кветослава обучала. Э, то е когда будет, а когда нет. Я хочу дитя, хочу от тебя, Петер, но это не сегодня, это потом, после венчания. Ты приедешь ко мне, мы пойдем к Святому Виту, и всё потом у нас будет, дитя.

Вот такой план выстроила моя Петра. Разумная католичка, романтик, пианистка. Она еще ничего не знала, да и я тоже – про бытие.

– Лежи, Петер… нет, встань, я новое постелю, чистое, а то… ну, разумеешь? И в ванную комнату схожу, мне надо. И Люшке скажу, что ты со мной, а то она утром испугаться будет. Трястись будет. Хорошая у нас Люшка, тихая мышка. Ну, встань, Петер, я постелю новое…

Я улегся на новую простынь и уставил пустой взгляд в невидимый потолок. Я плыл. Я был счастлив. Я всё испытал. (Еще один романтик!)

Нет, не всё, оказалось.

Вернулась Петра, сбросила халат, легла, прижалась. И вдруг:

– Скажи, Петер мой, ты за эти годы… ты никогда меня не забывал?

Вот черт, я всегда понимал ее иносказанья, всегда понимал, что она имеет в виду! Вот и сейчас тут же понял. «Ты мне никогда не изменял?» – вот что хотела она спросить.

Я похолодел. Я мучительно помнил об этом весь последний год.

– Это было однажды. Я забыл о тебе на полчаса. А потом, уже через две секунды после… через две секунды – вспомнил… Это мрак.

Петра молчала. Вот и всё, подумалось мне. Конец. Она этого не переживет. А если переживет, то как? Оказалось – вот так:

– Ты меня любишь, – утвердила она. – Я знаю. Меня давно не было, долго, вэлми долго. Мужчина долго не может, разумею. Ты ее, ту пани, не любил, я знаю.

– Да, – подтвердил я, – не любил, просто, понимаешь…

– Э, не надо говорить, я знаю. Знаю, Петер. Вот и говорю: не мучит. Э, то е не мучь себя. Я буду не помнить про это. Я не буду тебя винить. Почему? Прощать, так, да? Да, прощать. Я тебя люблю. Любить – это прощать. Так Бог говорит. Прощать, если любить. Не помни про то. Я тебя люблю. Всё простить тебе, всё. Надо простить… э, надо прощать. Любить есть прощать. Так…

Так мне отпустили грех. А больше я не грешил никогда.

Пройдет много лет, и я пойму то, что тогда только почувствовал: есть тот редкий случай, когда физическая близость – только способ обрести близость духовную, сродниться, срастись душами. То есть женское тело, которое я желаю и которым обладаю, – это туннель для проникновения в ее, моей женщины, душу. А если так, то сотворится наше родство. Конечно, с материалистических позиций это полная чушь, ибо природе важно как раз сугубо физическое: чтобы осуществлялось воспроизводство, а до прочего ей нет дела. Но человек – парадоксальное животное на Земле. Некоторым человекам любовь дана еще и для воспроизводства духовного.

Трагедия любви в том, что чаще всего этот туннель – глухой, то есть с наглухо закрытым, замурованным концом. Везет лишь избранным…

Той женщиной, о которой речь, была Петра. Только она. И благодаря ей я стал избранным.

7

Иногда события параллелятся, это известно.

Еще через несколько дней, поздно вечером, когда я вернулся от Петры (мы решили сделать перерыв на эту ночь, чтобы наконец выспаться), ко мне к комнату зашел отец.

– Потреплемся, Лёшка?

– Конечно.

– Тогда сугубо мужской разговор – не как отец и сыном, а как два друга. Идет?

– Естественно.

Я любил отца, несмотря на его нравоучительные беседы со мной, правда, дозированные. Например, о необходимости после окончания МГУ обязательно вступить в партию. Тут у нас возникали дебаты, даже споры. И вот сейчас – что, опять? К счастью, нет.

– Как твоя Петра? Расскажи мне о ней, что считаешь нужным.

– Да и нечего скрывать. Могу рассказать всё.

И рассказал. Про ее дела в консерватории, про квартиру в Собиновском, даже про ее упорное католичество (но это будто в шутку), про ее надежды на профессиональные успехи, про Льва Оборина, от которого она прямо-таки без ума.

Отец внимательно слушал, понимающе кивал, улыбался. Когда я иссяк, задал вопрос впрямую:

– Ты ее любишь?

– Да, очень.

– А она?

– Тоже.

– Прекрасно! И вы уже близки, как я понял.

– Да.

– Еще раз прекрасно. Рад за тебя. И какие у вас планы?

– Жить, любить.

– Лёша, это мне ясно. Но планы-то есть или нет? Личные планы?

– Есть. Через два года закончим свои вузы и станем мужем и женой. (Про венчание я не сказал – зачем удивлять или расстраивать работающего в МИДе члена КПСС, хотя человека нормального, к тому же хорошего?)

– И это правильно, – закивал отец, – сначала надо завершить образование. Это особенно касается Петры – она тут иностранка, она должна делать свое дело. Дело прежде всего. Вот кончит консерваторию, а ты свой журфак, а там видно будет. Да так да, и флаг вам в руки. Вот только… только пока чтоб не возникло проблем.

Я понял. И улыбнулся внутренне, вспомнив разговор с Петрой той нашей ночью.

– Всё в порядке, папа, этой проблемы нет и, надеюсь, пока не будет.

– И я надеюсь. Ведь всегда можно всё обсудить, сынок. Я имею в виду, что с любимой женщиной можно обсуждать всё, даже самое интимное. Кстати, это еще один повод к духовному сближению, поверь. Тут нечего стесняться, ничего не надо пускать на самотек. Именно обсуждать, только деликатно, конечно. Так можно избежать многих проблем. И быть счастливым. Что такое счастье, знаешь?

– О, наконец – интересно!

– Иронизируешь? Зря. Счастье – это, если без выкрутасов, совокупность отсутствия и наличия. Отсутствие проблем и присутствие позитива. То есть не только минус болезни, минус потери, минус голод, война и прочее подобное, но и обязательно плюсы, удачи: любимые люди рядом, друзья, жена дети, семья, возможность работать с душой, или творить, или, – он рассмеялся, – или еще что-то, что дает радость, удовлетворение, не портит настроения. А настроение портят в том числе и личные проблемы. Нежелательная беременность, например. Ну ты меня понял. Замолкаю, всё, закрыли эту тему!

Я кивнул, улыбнувшись:

– Хорошо, закрыли. Как говорит Петра, разумею.

Отец был явно удовлетворен.

– Ведь мы с мамой только добра тебе желаем, сам знаешь. Будь умницей, и всё будет хорошо… Кстати, а почему бы тебе не привезти Петру к нам сюда в гости? Надо познакомиться, а как же! Приходите, поужинаем или пообедаем вместе, всей семьей. Да? Конечно! Поболтаем, посмотрим друг на друга. А там, глядишь, станем друзьями. Да? Так что мы ждем вас в самое ближайшее время, только предупреди заранее, а то мама ворчать будет, что не успела чего-то. И смотри, через две недели мы всей нашей группой, с Громыкой во главе, едем в Белград к нашему любимому товарищу президенту Тито, черт бы его дернул, рассказывать ему, почему вдруг сняли товарища Хрущева. Так что не упусти это. Ну всё, пошел спать, и ты ложись, а то вид у тебя очень усталый… Я бы даже уточнил – измотанный. Ха-ха, молодец, спокойной ночи, девушке Петре привет!..

Вот такой папа. Хорошо еще, про партию не вспомнил – что вступать надо, ибо как же без этого пробиваться в международную журналистику. Ладно, это я так, брюзжу по молодости.

 

Счастливые два года. Лучшие наши годы, наполненные светом, звенящие.

Отец был прав: счастье – это когда никакого негатива и сплошной позитив. Петер и Петра, а до остального нет дела. Верней, кто-то и что-то вокруг есть, но никак не мешает, всё хорошо, спокойно, доброжелательно. И удачно. Так у нас пока. Удачно, беспроблемно.

Конечно, удачно. С родителями хорошие отношения, Петра им нравится, а то, что сын редко ночует дома, уже не волнует. Сын же практически обосновался у Петры, там почти их квартира. «Почти» – потому что она временная, а еще Люшка-соседка. Но время тогда для нас не существовало, а что до нашей Люшки, то она соседка тихая, незаметная, никак не мешающая, а главное, добрая. В общем, есть свой дом. Ну почти.

И еще: жизнь наполнена музыкой. Петриной музыкой. Она запойно учится, а я повадился пробираться к ней в консерваторию – и слушал. Слушал, как она играет, но слушал не только, но и других начинающих гениев. Я уже узнавал гениев состоявшихся – преподавателей, исполнителей. Оборин, Ойстрах, Гилельс, Флиер. С ума сойти! Я их слушал. Тайком и явно – на концертах. Это Петра меня пристрастила. И хотя не скажу, что стал понимать музыку, разбираться в ней, но я ее полюбил, это точно.

Значит, вот что еще вокруг нас – музыка. Темные глаза Петры сочатся счастьем. Полная жизнь: днем и вечером – музыка (учеба, концерты в консерватории или Гнесинке), а ночью – наша любовь. Полная жизнь. Петра стала женщиной совершенно, у нее – всё! И даже то, что нашими ослепительными ночами, когда мы совершенствовались в искусстве любви, даже то, что она, отдышавшись, опять принималась говорить о музыке, о консерватории, о своем классе, о том, что сейчас разучивает, это меня не то что не раздражало, а напротив, радовало. Я превращался в меломана. С любимой женщиной в кого только не превратишься, если она сама – чудо, а еще и завлекает в чудо. Музыка – чудо. Музыканты – чудо. Профессора – чудо. А уж Оборин!..

Я уже знал о нем многое. От Петры, конечно: был период, когда она только о нем и говорила. Лев Николаевич – ну прямо как Толстой, да, мой Петер, прямо как Толстой! Выдающийся пианист, победитель Первого международного конкурса имени Шопена в Варшаве. Еще в 27-м году, Петер, в 27-м! И потом еще много побед. Но заболел. Болезни, да. Поэтому сейчас почти закончил концертировать. Зато, светилась глазами Петра, зато с головой ушел в преподавание, в нас, студентов! Нет худа без добра. Кто у него только не учился (дальше – перечисление известных и великих)! Вот чуть раньше, до меня, продолжала Петра, знаешь, кто у него учился? Владимир Ашкенази! Э, ты его знаешь? Как это – знаешь Давида Ашкенази, а не Владимира? Погоди, вот послушай, известная история, но только тихо, шепотом! Владимир Ашкенази, он победитель Международного конкурса имени Чайковского в 62-м году, а в следующем году поехал на гастроли в Англию и… остался там. О! Молодец, да? Ну а здесь, то есть у вас в Союзе, его решили… э, как забыть. Был такой – и нет. Поэтому – шепотом! До сих пор в консерватории всякие разговоры, слухи об этом. Смешно, Петер, да? А он – гений! Я слушала его записи на пластинках, нам Оборин давал слушать, ему из Лондона привезли. О, класс!..

Вот, дело дошло до невозвращенцев. И до отверженных. Потому что я поведал моей Петре о Давиде Ашкенази, именно о Давиде, об отце ее гениального Владимира Ашкенази, живущего нынче в славном Лондоне. Так вот, сказал я моей любимой, был у нас такой известнейший и любимейший народом певец – Вадим Козин. Строго говоря, эстрадный певец, шансонье, если по-западному. И аккомпаниатором его был Давид Ашкенази, виртуоз. Его аккомпанемент был не менее известен и любим, чем сам Козин. Но это до войны. А во время войны, говорят, Козин пел перед немцами. То есть давал концерты на оккупированных территориях. Ужас! Однако потом его, спасибо, не расстреляли и даже не посадили, а сослали в еще один славный город – Магадан. Знаешь, моя Петра, что такое Магадан? Эх, дремучая ты женщина, главного у нас не знаешь! Толстого любишь! Но чтобы знать Россию, надо знать не только Толстого, но и про Магадан. Сейчас расскажу.

Рассказал. А еще рассказал, что тот самый знаменитый Давид Ашкенази был аккомпаниатором помимо Вадима Козина и у других наших знаменитых эстрадных певцов-шансонье – Изабеллы Юрьевой, Клавдии Шульженко. А откуда я это знаю? А от моего деда. Он пластинки такие покупал, еще до войны, вот я и слушал потом, когда подрос. Эти пластинки до сих пор у меня дома. Вот придешь, Петра, еще раз к нам в гости, дам послушать. Если хорошо себя вести будешь. Это как? Господи, ты не разумеешь как? А, поняла наконец! Молодец, ты понятливая женщина! А красивая какая! Ты сегодня ночью стала еще красивей, чем вчерашней, ей-богу, а Бог не даст соврать, сама знаешь…

Кстати, о Боге. Петра, понятно, была верующей, даже упертой в этом, но при всем при том – слушающей. Она умела выслушать другое мнение, хотя потом спорила жарко. Но, повторяю, слушала. Бывало, даже соглашалась. Мы спорили, и это было интересно. С ней, Петрой, было интересно. А если так (то есть не только занятия любовью, даже с красивой и страстной женщиной), то это надолго, может быть, навсегда. Так у нас и вышло, хотя как вышло, про то потом опять же…

Ах да, я о Боге. Как и не знаток музыки, я не знаток Библии, но начал ее читать и указывал Петре на противоречия. Их там полно, кстати. И отдельных несуразиц. Особенно когда сравниваешь тексты евангелистов. Или когда наталкиваешься на, мягко говоря, странные речения и толкования. Вот по этому поводу мы с Петрой и спорили. Про «ловцов человеков» я уже говорил ранее. Это про то, как в Евангелии от Матфея. Встретив Петра и Андрея, Иисус сказал: «Идите за Мной, и Я вас сделаю ловцами человеков». Вот кто был Ему нужен! – говорил я Петре. – Не духовные братья, сильные умом, а пойманные им (убежденным им, суггестером) слабые люди, сбившиеся в стадо, подавленные, неимущие и недобрые по сути, легко внушаемые, изначально верящие в чудеса. Вот таких он и ловил. А таких много, было и есть.

Ну Петра знала, что мне ответить. И отвечала. Это понятно, поэтому тот наш спор упускаю, как и прочие подобные.

А вот о самой Библии – забавно. В те годы купить Библию было невозможно, в моем доме ее тоже не было, в библиотеках вряд ли дадут, только в Ленинке или Историчке, и то по спецразрешению или для историков, философов – короче, ученых-специалистов. Узнав об этом от меня еще по письмам, Петра купили мне Библию в Праге и сейчас привезла в Москву. А как купила? Оказывается, в Праге был и есть прекрасный магазин «Советская книга», в котором, рассказывала Петра, чего только нет! В этом спустя три года я убедился самолично – и раскрыл рот. И пожалел, что у меня нет при себе соответствующих денег и что (увы!) я не способен на воровство. В годы, когда не издавали Цветаеву, Мандельштама, Бродского, Набокова и еще полсотни высочайших литераторов, о чем говорить! Нет, вру: их изредка все-таки издавали, но, кроме спецраспределения внутри страны, весь тираж шел за рубеж, вот в такие магазины «Советская книга».

Но то – отдельная песня, а я про Библию. Прекрасное издание на русском языке и с иллюстрациями. Купив, Петра позабыла отодрать приклеенную бирку с ценником, и, переведя кроны в рубли, я ахнул: «С ума сошла!» – на что моя красавица царственно отмахнулась: «Папа дал. Это от него, подарок тебе. Отвези твоему Петеру, отвези», – так сказал и посмеялся.

Вот тебе и папа, член ЦК, коммунист! Ну да, но тихий католик. «Как мышка!» – вспомнил я Петрину фразу про то, что о вере в их семье – ни гу-гу!

 

И еще, если о тихих католиках. Оказавшись в Москве, Петра назавтра же отправилась – куда? Понятно, в свой храм. Свой – то есть католический. А я и не знал, что в Москве такой есть. Ну со мной-то всё понятно, а вот Петра навела справки еще в Праге: есть такой храм в Москве, есть – Храм Людовика Святого Французского, и находится он на улице Малая Лубянка (ирония: по соседству со зданием КГБ, но это – моя ирония, а Петре я о том не сказал, чтобы не портить ей настроения).

Короче говоря, поехали туда. Петра почти приказала: «И ты со мной. Хочу, чтоб ты посмотрел, был со мной».

Посмотрел. Симпатично. Хотя странновато снаружи. Классический античный портик с шестью колоннами, а по бокам – две башни-колокольни. То есть никак не готика, а классицизм. Строили сей храм по проекту Жилярди с разрешения императрицы Екатерины.

А удивило следующее. Мы приехали в середине дня, и во дворе храма, перед портиком, вовсю резвились дети лет восьми-десяти, гоняли мяч по асфальту под присмотром двух женщин. Все они лопотали-кричали по-французски. Выяснилось, это – дети с учительницами из школы при посольстве Франции, их приводят сюда, они посещают храм и играют во дворе. Очень мило, даже трогательно. И теперь понятно, почему тут всё связано с Францией – и название в честь короля Людовика IX, и католик-архитектор, и даже французские детишки.

Поглазев на росписи внутри, я оставил Петру заниматься свои делом (то есть молиться) и выбрался наружу. Галдели дети, по асфальту скакал футбольный мяч, застревая в ворохах кленовых листьев. Было солнечно, мягко, спокойно, и даже детский крик как бы говорил мне: всё спокойно, всё хорошо, за спиной – храм, а здание КГБ хоть близко, но далеко.

8

Петрина квартира в Собиновском, а вернее, наша с ней квартира, которая под номером 13, это была хорошая квартира. В том смысле, что не только уютная, а своя, верная, надежная. Хоть и с соседкой, но всё равно именно такая. Если помните, в романе у Булгакова имела место быть нехорошая квартира, а вот у нас – не в романе, а в жизни – была хорошая квартира.

В хорошей квартире под номером 13 обитали хорошие люди. О Люшке уже шла речь, о себе и так всё ясно, а Петра? Петра была полна достоинств (это я говорю без иронии). Еще одно ее достоинство состояло в том, что она – абсолютно свой человек. То есть никак не социалистический, мягко скажем. И это при таком папе? – вопросим еще раз. «С папой всё нормально!» – как-то поведала мне Петра и, подмигнув, приложила палец к губам – дескать, т-с-с!..

Вот и пришла пора рассказывать именно о новой поре. К сожаленью. Как мы стали закручиваться в воронке жизни, которая происходила за окнами нашей хорошей квартиры. Мы тут жили-любили, по ночам пили свет пьяными бокалами, а там, за окнами, оказывается, крутилась жизнь злой воронкой. Там – это не только в Союзе, это вообще почти везде. В Чехословакии тоже. Об этом, как я говорил выше, Петра намекала мне в письмах (помните, я упоминал о том, что от ее писем пахнуло политикой), но тут, тогда, вдруг возник Китай.

Это как – Китай? А просто: там началась «культурная революция». 65-й год. Неявно поддерживаемые компартией Китая и лично Мао буйства банд молодежи, погромы. Короче, хунвейбины. Дикие удары по культуре, интеллигенции и, под гребенку, по неугодным или подозрительным коммунистам, даже членам ЦК. К тому же отношения между СССР и Китаем никак не налаживались, хотя с нашей стороны такие попытки делались, особенно после снятия Хрущева, который и испортил эти распрекрасные отношения. Туда ездили наши делегации (это я знал от отца), но ничего не менялось, даже, напротив, обострялось (до событий на Даманском оставалось четыре года, но как-то исподволь всё шло к тому, что возможен вооруженный конфликт).

Сначала наша печать рассказывала о «культурной революции» скупо (всё-таки братья по соцлагерю!), но вскоре пошло-поехало. Так, со временем мы узнали о трагедиях. Знаменитая китайская певица Ван Фэй – ее унизили, пострадала вся семья. А за что? По миру гастролировала, в СССР приезжала. Потом пианист Лю-Ши-Кунь, победитель Международного конкурса имени Чайковского, мировая знаменитость. Ему раздробили пальцы рук. А чтоб впредь не мог играть, гад! А то в Москве играл, гад!.. Ну и еще разные кошмарные события.

Но это – там, а при нас-то жила-была наша Люшка, Лю-Тао-Ци. Правоверная Люшка, и так мышка, совсем затихла. Ни слова. Ну а мы с Петрой и вовсе боялись о чем-то ее выспрашивать. Мы боялись за нашу Люшку. И верно. Прошло немного времени, ее вызвали в посольство и приказали собираться домой, на родину. Потом мы узнали, что Китай постепенно отзывает всех своих студентов и спецов, работающих за пределами своей страны, особенно из ненавистного СССР…

Это случилось утром. Люшка оказалась дома. Дома, а не в консерватории на учебе, как бывало всегда по утрам. Я этого не ожидал и вышел из нашей комнаты в одних трусах. В кухне – Люшка. Я обалдел (сейчас она в обморок грохнется!) и, извинившись, ретировался в комнату. Потом все вместе сели завтракать, пить чай. Люшка сказала лишь, что сейчас опять едет в посольство на Мичуринский проспект, теперь за билетами на поезд домой, в Шанхай, а сам отъезд послезавтра. А консерватория? А что консерватория, пожала плечами Люшка, это до свидания. И заплакала. Петра обняла ее, стала гладить по худенькой спине, даже целовать. Я сказал: «Мы поможем тебе собраться, а послезавтра вызовем такси, погрузимся и проводим тебя до поезда». Люшка замахала руками: «Нет-нет, товарищи, нельзя, я сам, сам, нельзя вас видеть вокзал, нельзя!»

Послезавтра стали собираться. Это вышло быстро, за пару часов, потому что вещей оказалось немного. Два баула, несколько пакетов с нотами, скрипка. Еще пакет с большим плюшевым медвежонком – наш с Петрой подарок на прощанье. Вышли на улицу, шел снег, холодно, поэтому теплое пальто (основная Люшкина габаритная вещь) было на хозяйке. Подъехало такси. Я загрузил баулы и пакеты в багажник, а футляр со скрипкой уложил на заднее сиденье. Потом всучил Люшке деньги на такси, ибо знал, что посольство выдавало своим студентам сущие крохи. Ну вот и всё. Знали, что больше никогда не увидимся (так и вышло). Теперь Люшка не плакала, молча расцеловалась с нами, и вообще ее лицо выглядело окаменевшим.

Прощай, Люшка, незагоревшаяся звезда скрипичного исполнительства! Дай тебе бог быть живой и с целыми пальцами, а мы будем тебя помнить, нам тоже кое-что предстоит, мы этого еще не знаем, но именно так…

И с той зимы (а шло начало 66-го) мы с Петрой остались одни в нашей хорошей квартире. Одни, потому что после Люшки к Петре никого не подселяли вплоть до ее отъезда в Прагу. А это еще целых полгода. И в эти целые полгода мы с ней жили только вдвоем. Плотно жили, поскольку я фактически переселился к ней. Жил с родной женщиной под одной крышей. В общем, муж с женой, только не обвенчанные и без штампов в паспортах.

Это называется, нет худа без добра. Всё уравновешено в нашем мире: там – «культурная революция», а здесь – здесь благодаря такой напасти можно жить вдвоем под одной крышей. Чудеса! То ли больные чудеса, то ли нормальные. А что? – больное и нормальное у нас неразделимо.

 

Значит, вот такая жизнь, позитив с негативом (это к вопросу о счастье). Позитив – это наши солнечные ночи, а вечерами или днем в выходные мы успевали выполнять, так сказать, культурную программу. Ну, в Китае «культурная революция», а у нас с Петрой культурная программа.

Ходили в музеи, кино, театры, не часто, но все-таки. Отец достал нам билеты на Таганку, тогда гремевшую по Москве, посмотрели «Доброго человека из Сезуана», «Десять дней, которые потрясли мир» и особенно понравившиеся Петре «Антимиры» Вознесенского. На одном из этих спектаклей Петра шепотом спросила, кивнув на сцену: «То е кто? Зовут как?» Оказалось, то е – Высоцкий. А как это она его выделила среди остальных? едь его песен мы тогда еще не знали.

Вот такой позитив. Теперь, что ж, о противоположном.

Ну да, началось с «нашего» Китая, с Люшки, теперь – Чехословакия, считай, тоже наша, потому что всё через Петру, ее боль.

Сначала она намекала о том еще в письмах, а сейчас – впрямую, нашими ночами. Это были долгие разговоры, долгие ее рассказы, поэтому попытаюсь пересказать суть.

Речь шла, ни много ни мало, об «узнике совести», первом в тогдашней Чехословакии. Кто он? Пражский архиепископ, кардинал Иозеф Беран. Естественно, я и понятия не имел, кто это такой (ах нет, вспомнил, как-то Петра упоминала эту фамилию – дескать, архиепископ, который, к сожаленью, нас не обвенчает). Вот что я узнал от нее, а она – от своего отца (тайно, тайно!) и от друзей-приятелей.

Сначала Беран был профессором богословия в Карловом университете в Праге. Потом – оккупация немцами, закрыты все чешские университеты. Беран, избранный уже епископом, открыто протестовал, и в 40-м году нацисты арестовали его, отправили в Германию. Несколько лет провел в концлагере Дахау, это когда уже шла Вторая мировая. Но выжил. В 45-м – освобождение. Вернулся в Прагу. Вскоре его избрали Пражским архиепископом. Но в 49-м – новая оккупация, тихая, советская. Беран – опять открытый противник нового режима. Тогда же арестован. Почти тринадцать лет в заключении, в тюрьмах, причем его переводили из одной тюрьмы в другую, чтобы мировая общественность и Ватикан не отыскали его следов и не могли как-то связываться с ним.

Вот тогда его признали «узником совести». Все-таки в 63-м году под давлением Запада его выпустили из-под тюремного ареста, но поместили под арест домашний, под неусыпный надзор в доме под Прагой, причем въезд в столицу ему был строго запрещен. Ватикан присвоил Берану звание кардинала и добивался от властей Чехословакии, чтобы ему позволили выехать из страны в Рим. И вот это произошло уже сейчас, в прошлом году, 65-м: кардиналу Берану наконец дали разрешение на выезд в Ватикан (со слов отца Петры, был достигнут дипломатический компромисс: Беран может выехать в Рим ценой высылки из Чехословании и лишения гражданства). Теперь он там, в Ватикане, с условием никогда не приезжать в Чехословакию и не обращаться с просьбой о возвращении гражданства…

Если вернуться к тем ночам в нашей хорошей квартире номер 13, когда Петра рассказывала мне об этом человеке, легендарном не только среди католиков, но, по ее словам, среди всех нормальных чехов, она была эмоциональна, и не раз я видел слезы в ее глазах.

– Он уже после Дахау стал национальном героем, символом чехов! Он один их первых выступил против коммунистов – за права человека! Он боролся за сохранение у нас католической церкви! Ведь коммунисты хотели всё реорганизовать, убрать епископат и избавиться от влияния Папы, Ватикана. А он не давал! Он – бельмо на глазу власти! Он оплот веры и наша совесть – совесть всех, верующих и атеистов, честных людей!

Я не удержался однажды:

– И твоего папы тоже?

Петра этот удар выдержала.

– Мой Петер, – вздохнула она, – я тебя люблю, и папу люблю, и чтобы ты его любил, тоже хочу, потому что мой папа… э, как это сказать?.. Мой папа всё разумеет, всё, Петер, но что он может сделать? Он коммунист, но… он честный человек, он католик, он болеет за кардинала Берана, он даже что-то говорил за него там, там, – повысила она голос, – разумеешь? И мы с мамой потом боялись, что его… э, нэ, не арестуют, а прогонят из партии. Ох, повезло!..

Проходило некоторое время, и Петра вновь возвращалась к этой теме. Это ее терзало.

– Мне рассказывали мои друзья по церкви. Это про те годы, когда Беран был под домашним арестом. Не ведаю, как у вас, а у нас… у нас, если католиков под арест, то их держат вместе, то е в одном месте. Там и епископы, и аббаты, и просто кто верует в Бога. Так им там легче, конечно, они вместе. А Йозеф Беран не так, он один, с ним только две или три монахини. Так вот, говорили мне, что люди из StB… э, то е у нас значит Служба безопасности, вот, эти люди иногда… как это?.. в пищу сыпали ему… да-да, поняла, подмешивали, да, всякие лечиво… лекарствия, которые… э, возбуждают, да? Да, у мужчины чтобы… э, сильное желание быть с женщиной, разумеешь? А зачем? Чтобы он с монахиней. И заметить это! Ну компромат то е! И тогда – опять тюрьма. Ха-ха, но Беран – нэ! То е нет! Он всё разумел. И целибат свято знал. Он всё делал верно. Он с Богом всегда. А коммунисты – они без Бога, то е слабые злые люди. Пришли нам социализм, и вот теперь так.

Помню, я спросил, выслушав это:

– Ты нас ненавидишь?

Петра поняла и, кажется, даже испугалась.

– Петер мой! Ты зачем так? Есть твоя страна, и она хорошая. И красивая. А есть люди, которые без Бога, без совести и души. Но они сильные злым умом. Они взяли власть и… э, делать дураками весь народ. Вот и всё, мой Петер. Как это – я ненавидеть русских, Россию? Нэ, нэ! – и добавила, обняв меня: – Ты это… ты со мной? Мы вместе? Ты меня разумеешь – и про Йозефа Берана тоже?

Я всё разумел. И про Берана тоже. И главное, я любил эту женщину. Я ж говорил выше: если она красивая и совершенно родная, то как иначе? Вот только чтоб ей больно было – не хочу! А как это сделать, чтобы только свет, только любовь, только она и я? Не знаю. Или это вовсе невозможно?

Тогда мне, как и Петре, было двадцать два года. Но то, что «это невозможно» я уже, кажется, понял.

 

В то лето мы окончили учёбу: я – свой журфак, Петра – консерваторию. Наши два года вместе подходили к концу. Петра возвращалась в Прагу, надеясь устроиться в столичную филармонию, чтобы концертировать на родине, а потом, даст Бог, и за границей. Все основания к тому у нее были.

А я? Я пока не определился. Долгие разговоры с отцом на эту тему давали лишь наметки. Была у меня сладкая мысль попасть в Праге в наш корпункт ТАСС, чтобы работать и жить при моей Петре, однако папа считал, что пока, то есть сразу после окончания журфака, это почти невозможно, тем более для не члена партии. Вот вступишь через год-полгода, тогда я и начну долбить этот канал, повторял он… М-да, и как мне быть? Значит, попасть к Петре, жить фактически вместе, любить ее, обвенчаться в соборе Святого Вита, как она мечтала, возможно только так, только вступив в партию? Вот тебе и выбор, товарищ Симонов-младший!

Ладно, оставим это на потом. А пока я еще с Петрой. Еще целый месяц. Вузы позади, теперь отпуска. Конечно, едем вместе. Куда? Она очень хочет к морю – значит, едем на юг. Решили – в Крым, конкретно в Ялту (к Чехову, доложил я Петре). Я там еще не бывал, она, конечно, тоже. Едем дикарями, снимем что-нибудь. Отлично, обрадовалась Петра, к морю и Чехову, дикарями, Петер и Петра – то е кра́снэ! (прекрасно).

Поехали, точнее, полетели. Потом от Симферополя – на долгом троллейбусе до Ялты. Петра глядела в окошко, не отрываясь, особенно после Алушты, когда покатили поверху вдоль берега моря. А в Ялте – повезло! – сразу сняли комнатку в пяти минутах ходьбы от главной набережной. Небольшой домик, наша комната – по деревянной лестнице на второй этаж, под самую крышу. Тенистый садик, там стол с плетеными креслами под листвой акаций и фруктовых деревьев. В общем, действительно прекрасно.

Началось праздное времяпрепровождение. Море, пляж, прогулки по Ялте, поездки в Массандру и Никитский ботанический сад, Алупку, Симеиз, Мисхор. Еще, конечно, музей-квартира Чехова, посещение храма (к радости Петры, в Ялте на Пушкинской улице оказался католический храм, название которого сейчас не помню – что-то связанное с Девой Марией), еще фуникулер. По вечерам – долгие прогулки вдоль набережной, кафе. А по ночам наша любовь. После этого выбирались в сад, глазели на звезды. Таких звезд Петра никогда не видела, даже в Сочи, где была с родителями после девятого класса. Еще мы читали, днем, после обеда, у себя в комнатке. В основном Чехова.

О предстоявшей скоро разлуке старались не говорить. Но в один из дней вышло так.

Мы лежали на пляже. Петра загорала мгновенно – вот и теперь стала почти черной. Когда она шла в купальнике, балансируя на крупной гальке, мужики на нее оглядывались. Это понятно. А я и сам не мог наглядеться. Вот и сказал:

– Ты такая красивая в купальнике, я не устаю любоваться тобой.

– Ай, Петер, ты что, не привык ко мне в нашей квартире за два года, а еще и здесь? Посмотри, сколько тут женщин, все такие красивые!

– Да, смотрю. Но красивей твоего тела тут нет. Как я буду без тебя?

– Да, так. А я? Как я буду без тебя? – и вдруг, почти шепотом: – А ты… ты не сыт мной?

– Нет, я голоден, я всегда хочу тебя.

– Мы с тобой так много это делали, два года – о! – и здесь, а всё равно. Да?

– Да, – я усмехнулся. – Мы с тобой вели регулярную половую жизнь, как у нас говорят.

Она поморщилась:

– Ой, плохо говорят! Нет, пусть так говорят, но у нас с тобой не то е. У нас… Когда ты… когда ты только… в самом начале… в меня… – Она никак не могла подобрать нужные слова, и я подсказал:

– Когда я только вхожу в тебя…

– Да-да, так! Когда ты только входишь ко мне… в меня, ты входишь через то е в мою душу. Разумеешь?

Я только покачал головой, смолчал. Ведь она повторила вслух то, о чем я однажды подумал. О том, что это – туннель, через который я стремлюсь в ее душу, стремлюсь и проникаю в ее душу, и так сотворяется наше родство, а такое дано лишь избранным. Любовь для избранных. Петер и Петра.

Назад: Петер и Петра
Дальше: Часть вторая