ЗАВЯЗЬ ШЕСТАЯ
I
«Милостию божьей» заголосила вся деревня от стороны переселенческой до кержачьей.
Заглянула беда и к Боровиковым на покос…
День выдался погожий, солнечный.
Боровиковы только что собрались на обед возле стана, как Меланья заметила верхового. Пригляделась и ойкнула.
– Тятенька, урядник едет.
Прокопий Веденеевич обернулся как ужаленный.
– Едет, проклятущий!
Филя, развалившись возле телеги в прохладке, зевнул во всю пасть:
– За Тимохой, должно. – И опять зевнул.
На гнедом рысаке, выпячивая грудь, размеренным шагом подъехал к стану урядник. От надраенных пуговиц отражались лучики, и пуговицы сияли, как золотые десятирублевки. Ухватившись за облучок казачьего седла, урядник тяжело перекинул толстую ногу, спешился. Кинул ременный чембур подростку-копневщику и, важно поддерживая рукою саблю, отдуваясь, пожелал божьей помощи обедающему Прокопию Веденеевичу.
– Про манифест государя императора слышали? Старик развел руками: знать ничего не знаем и слухом не пользовались.
– К вам же приезжал десятник на той неделе?
– Не видывали, Игнат Елизарович.
– Хм! – хмыкнул Игнат Елизарович и, как бы играючи стегнул нагайкой по босым ногам курносого копневщика! Парнишка взвизгнул, подпрыгнул и кинулся бежать. – Ха-ха-ха! Как он завострючился, хохленок! Так бы их всех, поселюгов. Визжит, да бежит. Фу, какая жарища! Нет ли у вас воды?
– Меланья! Живо мне! – погнал невестку Прокопий Веденеевич, приглашая урядника присесть на телегу. К обеду пригласить не мог: грех будет. Урядник-то рябиновец.
– Не слышали? Так вот поясню: кайзер Вильгельм, как он есть прохвост и сукин сын, а так и по дальнейшим делам своим, какие навытворял в других государствах-царствах, как во Франции, к примеру сказать; наш государь император, восполняя воссочувствие, объявил кайзеру войну до полного изничтожения. Аминь, – перекрестился урядник.
Филя, отвалив голову набок, добросовестно слушал, поражаясь, до чего же грамотющий и начитанный «государев человек».
Меланья принесла с речки воды в ковшике, урядник с удовольствием выпил, смахнул капельки с усов и, оглядевшись, спросил:
– А где ваш ссыльный? Не сбежал?
– В деревню умелся, – ответил Прокопий Веденеевич.
– По какой такой причине?
– Не по нраву пришлась хрестьянская работушка.
– Эге! Прижимать надо, Прокопий Веденеевич.
– Отрезанный ломоть к буханке не прижмешь, Игнат Елизарович. То и с Тимохой.
– Он, может, не Тимоха, а чистый оборотень, – вставил свое слово Филя. – Ежли бы это был Тимка, какого я ишшо помню, разве он кинулся бы с кулаками на тятю?
– Молчай, Филин.
– Чо молчать-то?
– Эге-ге-ге! С кулаками налетел? – подхватил урядник. – Я про што толковал? Пороть, пороть надо!
– Так тиснул, так тиснул тятеньку, как сохатый.
– Молчай, грю, нетопырь! – пнул ногою в зад Филе отец. И к уряднику: – Затмение на парню нашло, ну и полез с кулаками, варнак. Известно: без родителя возрос в городе анчихристовом. Всему научился.
– Погоди, Прокопий Веденеевич. Ежели это так произошло, што, значит, Тимофей тиснул, как сохатый, то за такое употребление силы, говорю, существует мера пресечения, дозволенная по месту отбытия ссылки преступником. А именно: порка. Без телесного наказания, а как проучение, чтоб держал себя по предписанию.
– А я грю, не трожьте парня!
– Укрывательство, – проворчал урядник. – Ну, да мы еще разберемся с Тимофеем. И ты, Филимон, не спущай. Подскажи старосте: меры примем. А теперь, как есть ты в полной сознательности, покажи другим, как надо держать голову, когда сам государь призвал тебя к защите отечества от поганых немцев. И чтоб вернулся ты в Белую Елань при выкладке георгиевского кавалера. Чтоб кресты и медали обложили всю грудь. Во! – И урядник выпятил грудь, вообразив, что она усеяна крестами и медалями. – Собирайся, поедем на сборный пункт.
Филя некоторое время соображал, чего от него требует урядник, и когда наконец дошло, то чуть не упал с телеги.
– Дык-дык моя… какая… воля… дык… дык, – тыркался Филя, двигая по телеге толстым задом.
– Запрягать надо. Поедем.
– Куда, тятенька? – У Фили на лбу градинами покатился пот.
– Чаво ерзаешь по телеге? Ставай! Эй, поселюги, живо ведите лошадей!
Копневщики побежали за лошадями.
– Ма-а-а-тушки-и-и! – залилась Меланья, качая на руках девчонку.
У Фили от жалости к самому себе брызнули слезы и капля за каплей потекли по толстым пунцовым щекам.
Прокопий Веденеевич сам заложил Буланку, собрал на телегу пожитки из стана, прогнал копневщиков пешком в деревню и, усевшись на телегу, не обращая внимания на вой Меланьи и хныканье Фили, тронул вожжами. Каурка на привязи у дуги рвался вперед, оттесняя Буланку с дороги. Урядник посоветовал Филимону сесть верхом на Каурку и мчаться в деревню вместе с ним.
– Не к спеху, Игнат Елизарович. Так доедем, – шевелил вожжами старик.
Веснушчатая худенькая нянька прижалась к лагушке в задке и все глядела, как браво держался в седле упитанный урядник.
Телега мерно катилась по дороге, не встряхивая на ухабах. Солнце жгло в затылок уряднику; от дремы смыкались веки.
– Шевели, Прокопий Веденеевич!
– Ничаво! Поспеем. У меня не табун. Не погонишь в хвост и в гриву.
Урядник не выдержал, опередил телегу, предупредив, чтоб Филимон в два счета собрался и незамедлительно явился в сборню.
– Не жди десятников, Филимон. Слышь? – крикнул урядник и пустил рысака вскачь.
Некоторое время ехали молча.
– Тятенька!
– Молчай!..
– Дык… ерманец-то… Вильгельма… разве помилует? И… вера наша – разве можно за царя-то с винтовкой?
Прокопий Веденеевич не слушал: свои думы одолевали.
Как только переехали мостик через ключ, он остановил Буланку, спросил у няньки:
– На коне верхом ездила?
– Ездила, дедушка.
– Слезай тогда. Посажу тебя на Каурку, мчись домой к Степаниде Григорьевне. Скажешь: пусть собирает Филимона на войну. Кружка, ложка, провизия на три дня, бельишко, то, се.
– Тятенька-а-а-а! Помилосердствуй! – утробно затянул Филя, глядя мокрыми глазами, как нянька усаживалась на Каурку.
– Мужик ты аль баба мокроглазая? – крикнул Прокопий Веденеевич. – Што ты воешь, кобелина сытая? Замолкни сей момент.
Филю бросило в холод.
«Убьет ерманец, не видеть тогда белова свету! – И даже борода Фили будто потемнела. – Другим солнышко посветит, а мне могилушка ерманская. Захоронют во чужой землице без креста, без песнопенья. И зачем я токмо на свет народился эким разнесчастным!»
И свет, полуденный, солнечный, припекающий тугой загривок, казался сейчас таким необыкновенным, что Филя никак не хотел с ним расстаться, вцепившись руками в телегу. Одно сообразил: на войну – значит, погибель будет без промедления.
Нутряное подвывание Фили переворачивало душу.
«Экий мешок, а? – морщился отец. – Чудище телесное. Ни веры в нем, ни какого другого потребства, окромя дикого мяса. И в кого он экий уродился?»
И вспомнил Прокопий Веденеевич, что Филю Степанидушка зачала в тот год, когда Елистрах – старший брат Прокопия, пытался прибрать к рукам дом и хозяйство. Прокопий Веденеевич до того перепугался, что денно и нощно творил молитвы. Потом единоверцы-филаретовцы заступились за читчика ветхой Библии, и Елистраха выжили из деревни.
«Мне бы в ту пору не молитвой, а силой надо бы потягаться с Елистрашкой. Одолел бы я его, холерского, и дух мущинский вошел бы в Филю».
И еще припомнил старик, как он воевал с рябиновцами-юсковцами за тополевый толк. В тот год Степанида принесла Тимофея…
«Отчего ж Тимоха отошел от всякой веры? Как сие свершилось? Иль я не разумею того, во что уверовал Тимоха?»
Такую мудреную загадку растолковать не мог.
Прокопий Веденеевич остановил Буланку, огляделся. Кругом ни души. Справа – зеленый дым Лебяжьей гривы…
– Ну, слазь!..
Филя поспешно сполз с телеги.
– Ступай гривой к яме, где лонйсь деготь гнали. Там хоронись до завтрашней ночи. Ночью подойдешь поймою к тополю. Буду ждать. Ружье дам, провьянт, новые бахилы, однорядку с опояской, полушубчик прихватишь, хлеба дам – и дуй в глухомань к пустыннику Елистраху. К дяде, стал-быть. Тропа одна – по распадку Тюмиля. Помнишь? Поклонишься дяде честь честью и будешь спасать душу, пока хлещется война. Становись на колени, благословлю.
Филя бухнул на колени и молитвенно сложил крестом лапы на груди, распирающей холщовую рубаху. Отец размашисто и сердито перекрестил лохматую, нечесаную голову новоявленного божьего пустынника, бормоча что-то во славу пророка Исайи.
– С богом!
Филя вовремя вспомнил:
– Хлебушка надо бы взять, тятенька. До завтрашней ночи дневать надо.
– Бери.
Филя запустил руки в мешок и вытащил оттуда здоровенную ржаную ковригу, а заодно прихватил кружку и добрый кусок сала. На Меланью и не глянул – будто ее и не было рядом, хоть она и тянулась к нему. Чесанул в лес, только спина мелькнула между деревьями.
Меланья хныкала, сморкалась в подол. Скрипело переднее колесо телеги. В задке гремела пустая лагушка.
На большаке стороны Предивной – народищу, как в храмовый праздник. Как вода Амыла кипит и клокочет подо льдом, так глухо стонала улица. В голос ревели молодухи, бабы, а возле сборни, через три дома, – тьма мужичьих спин.
Прокопий Веденеевич остановил Буланку и долго глядел в сторону сборни. Мимо шли мужики, здоровались. Один из Лалетиных, единоверцев, старик с белой бородой в полтора аршина, подошел к Прокопию Веденеевичу, разговорился.
– Ерманец-то силен, леший! Перещелкает мужиков, как соболь орешки. Филю твово забирают?
– Ерманец-то силен, а бог, он ишшо сильнее. Кабы веру блюсти, мужики не шли бы на войну анчихристову.
– Оно так, Прокопий Веденеич. Дык Расея же. Оборонять надо.
– Наша Расея в боге, а не в сатанинском сборище, Андроний Варфоломеич. От нечистого обороняться надо денно и нощно. От него вся муть и колобродство.
Андроний Варфоломеевич осенил себя малым крестом: согласен с праведником Прокопием.
II
Не успел он подвернуть Буланку к собственной ограде, как из калитки вышел Тимофей со своим деревянным ящичком, в черном суконном пальто, а следом за ним – растрепанная причитающая Степанида Григорьевна…
– Т-и-и-и-и-и-мушка-а-а! – тянулась мать к сыну. – Не уходи же, голубок мой, зорюшка моя!.. Чем не потрафили тебе, Тимушка-а-а? Отец, отец, гли, Тима уходит квартировать в дом каторжанина Зыряна. Скажи ему, скажи!
Через дорогу плотники строили дом Санюхе Вавилову. Трое мужиков вкатывали по слегам обтесанное бревно.
Прокопий Веденеевич кинул вожжи Меланье, сполз с телеги и шагнул навстречу Тимофею. Тот остановился.
На какой-то миг столкнулись глазами и – ни слова друг другу. Свершилось нечто такое, очень важное, поворотное, когда ни кулаками, ни родительской властью ничего не поделаешь. Будто сошлись с глазу на глаз два века – минувший и новый, умудренный опытом и начинающий жить. И, глядя друг другу в глаза, не признались в родстве. Оставалось одно – разминуться. Но старик не хотел просто так, молча, уступить дорогу сыну.
«Одно к одному – крепость веры рушится», – успел подумать отец.
– Так будет лучше, отец, – хмуро проговорил сын. – Жить в таком затмении, как у вас, не могу.
– Затмение, гришь?
Лохматые брови старика переломились, как прутья, выкинув вверх стрелки по вискам, как у Филина.
– Ты… ты… про какое затмение?
Тимофей шагнул в сторону; отец наплыл на него, как туча на солнце.
– Сказывай!
Раздувая ноздри, распаляясь, Прокопий Веденеевич враз вспомнил, каким отрешенным чужаком заявился в дом блудный сын и как он, отец, милостиво принял его и не растянул на лавке, чтобы проучить ременным гужем, и сын не вразумел его родительской милости, а еще бросился на него на покосе, и что, может быть, Тимофей – вовсе не сын, а оборотень, нечистый дух. «Сатано, сатано!» – наслаивалась злоба.
– Вдохни в меня благодать, господи! Прозрей глаза мои, просвети душу мою! – воздел руки к небу Прокопий Веденеевич. – Спаси мя от наваждения нечистого духа. Исполню волю твою!
Степанида Григорьевна, мелко и часто крестясь, попятилась к калитке. Меланья съежилась на телеге; в одной руке продегтяренные вожжи; в другой – Маня, сучит ножонками в мокрых пеленках. Из калитки пестрыми комьями выкатились собаки и, навинчивая баранками хвостов, подкатились под ноги Прокопия Веденеевича. Тот пнул их, и они, визжа, отлетели.
– Господи! Твердыня мя, прибежище мое, избавитель мой от анчихристовой скверны, входни в мя благодать разумения! Уповаю на тя, господи, щит мой, рог спасения моего; бог мой – скала моя!..
– Што вы, в самом деле? – пробурчал Тимофей. – Не тяните ваши молитвы, я все равно в них не верю. И жить в такой дремучести, как вы живете, нельзя в дальнейшем.
У Прокопия Веденеевича вспухли связки вен на жилистой черной шее, озноб прошел по спине.
– Пра-а-клина-а-аю, сатано! – ударило на всю улицу, как гром. – Изыди, изыди! – И отец харкнул в лицо сына, как в нечистого духа. – Тьфу тебе, сатано! Тьфу! Оборотень! Изыди, изыди, во имя отца, и сына, и святого духа, аминь! С нами крестная сила. Пред чистым небом, пред всей живностью заклинаю тебя, нечистый дух. Тьфу, тьфу! Да исполнится воля твоя, господи. Изыди, изыди. И штоб гнало тебя по земле, нечистый дух, как прах, от века до века. Тьфу! тьфу! Аминь, аминь, аминь…
Тимофей бежал вдоль большака стороны Предивной, а вслед за ним бухал броднями отец и плевал ему в спину, крича на всю улицу: «Сатано, сатано! Изыди, изыди!..»
Тимофей забежал во двор Зыряна, споткнулся, упал, ящичек раскрылся, и оттуда вывалились две или три тоненькие книжки, рубаха и какие-то камушки – подобрал на Енисее. Оглянулся; к ограде сбежался народ со всей улицы и от сборни. Отец истошно призывал единоверцев изгнать из деревни исчадие ада, оборотня.
Дом Зыряна прятался в зарослях черемуховых кустов.
На крыльцо выбежал Зырян – приземистый, рыженький, а за ним – девятнадцатилетний сын Аркадий и квартирант Мамонт Головня в черной косоворотке.
У Тимофея стучали зубы, и он, озираясь по сторонам, не знал куда сунуться. Отец! Родной отец!
– Верующие во Христа-спасителя! – гортанно клокотал Прокопий Веденеевич. – Глядите, глядите, сатано меж нами!.. Нечистый дух опеленал нас, яко овнов неразумных, штоб погубить в геенне огненной!.. Погибель, погибель будет от нечистого духа! Гнать надо, люди!
Возле ограды Зыряна – тьма ревучая.
Плечом к плечу у резного крыльца сомкнулись трое – Зырян, Мамонт Головня и Тимофей.
Из сенных дверей выглядывала Лукерья Петровна. На крыльце – Аркадий, такой же рыженький, щупловатый, как и отец.
– Робята, худо дело, – первым опомнился Зырян, глядя, как черная, глазастая, многоликая толпа плотно прильнула к тесовому заплоту ограды.
– По бревнышку разметать анчихристово гнездо! – орал Прокопий Веденеевич. – Доколе терпеть, люди, нечистую силу?
– Эх, револьвер бы мне!
– Што ты, Мамонт Петрович? Уходить надо, говорю, – топтался Зырян. – Аркадий, ступай в дом с матерью. А ты, Мамонт Петрович, валяй с Тимохой в пойму.
– Едрит твою в кандебобер, штоб я отступил перед космачами! – выругался Мамонт Петрович. – Дай-ка мне, Зырян, топор! Тетя Ланя, кинь топор!..
Тесовые ворота треснули и раскрылись на две половинки. Клокочущим потоком хлынула во двор толпа – мужчины и женщины, молодые и престарелые, и все плевались, открещивались от нечистой силы, надвигаясь на Тимофея и Головню. Зырян тем временем вместе с сыном и с Лукерьей Петровной скрылся в сенях. Слышно было, как гремели запоры.
Головня и Тимофей отступали в глубь двора к коровьему хлеву. Тимофей куда-то закинул свой ящичек. Головня успел вооружиться дубиной.
– Пулемет бы нам, Тимоха, – скрипнул зубами Головня.
– Бейте их, анчихристов! Бейте! – кто-то резко и надрывно подкинул в толпу. И в тот же миг в Головню и Тимофея полетели палки, комья земли, камни, столярные заготовки Зыряна. Осажденные не успевали увертываться. То камнем попадут, то палкой. Тимофею угодили в голову. Струйка крови, как пеленою, затянула глаз. Дряхлая старушонка Мандрузиха, вооружившись палкою, лезла вперед, пыхтела, широко разевая беззубый рот. Со всех сторон неслось: «Анчихристы! Сатаны! Безбожники!»
Тимофея сбили с ног. В волосы ему вцепились чьи-то пальцы, как зубья деревянных граблей, царапали кожу, будто хотели содрать ее с черепа. Пинали ногами в спину, в бока. И крик, крик! В сто глоток. «Ребра ломают», – бодал лицом землю Тимофей, теряя сознание. Что-то тяжелое и мягкое навалилось на него и гудело, гудело.
Бабы схватили Головню за ноги, стянули сапоги, а удержать не хватило силы: уполз в хлев.
И опять кто-то из мужиков подкинул в толпу:
– Громить гнездо каторжанина!
Тимофей не слышал и не чувствовал, как груда тел, навалившихся на него, зашевелилась и отхлынула, как волна от берега. Рядом с Тимофеем осталась лежать недвижимая, притоптанная бабка Мандрузиха.
К Зыряну ломились в сени, били окна и рамы, только стекла звенели. Разворотили крыльцо, раскидали по плашке, кто-то вопил во всю глотку, чтоб подпустить огня.
– Жечь, жечь каторжанина!..
– Сусе Христе! Сусе Христе!..
И, кто знает, может, поджарили бы Зыряна, если бы не подоспел урядник Юсков. Раздались выстрелы. Бах, бах, бах!!! И голос урядника загремел на всю ограду:
– Р-р-р-р-а-а-азайдись, грю-у-у-у! Р-р-р-р-ра-а-а-зай-дись!..
III
Толпа беспорядочно отступила. Первым убежал Прокопий Веденеевич, ошалелый, как шершень. Жужжа себе в бороду, не оглядываясь по сторонам, влетел во двор, не закрыв воротца калитки, поспешно крестясь, поднялся на крыльцо, шмыгнул в сени, как вор, передохнул минуту и ввалился в избу.
Степанида Григорьевна завыла во весь голос:
– Ти-и-мо-о-ошенька-а-а! Мил мой сыночек!.. Спаси тебя богородица пречистая!.. Внемли слову моему!.. Тимошенька-а-а!
Прокопий Веденеевич спрятался в моленную горницу.
Тем временем со двора Зыряна вынесли мертвое тело старухи Мандрузихи. Босые ноги старушонки волочились по земле.
– Зырян, тащи воды! – кричал урядник.
Сын Зыряна притащил ведро воды и вылил на Тимофея. Рубаха на Тимофее разорвана в клочки. На спине кровавые полосы. Правое ухо заплыло кровью.
– Изувечили парня! Ни за што ни про што, – жалела Лукерья Петровна.
Тимофей тяжело застонал, силясь приподняться. Левый глаз затек и опух. Правым, подбитым, разглядел урядника:
– А-а!.. В-ваше… б-благородие!.. Р-ребра ломали? Это вы у-умеете!.. – и опять уронил голову.
Суматошной птицей через поваленную ограду влетела Дарьюшка в цветном платье и, не взглянув на дядю-урядника и на всех, кто стоял возле Тимофея, бросилась к возлюбленному, заплакала, приговаривая: «Тима, милый, што с тобой сделали? Тима, ты слышишь меня?» Ее черпая коса скатилась на окровавленную спину Тимофея, как толстый жгут. Урядник, вытаращив глаза, воззрился на племянницу с таким недоумением, точно ему в рот заехали оглоблей.
– Милый мой, муж мой! – твердила Дарьюшка в исступлении. – Што они с тобой сделали!
Урядник, подхватив рукою шашку, побежал к брату Елизару Елизаровичу. Мыслимое ли дело: дочь Елизара кинулась на шею смутьяну-сицилисту и громогласно назвала его милым мужем. Брат Елизар от такой нежданной напасти непременно лопнет иль насмерть прибьет Дарью. «Экое круговращение происходит! – соображал Игнат Елизарович. – С одной стороны, Авдотья с ума сошла – в побег ударилась от мужа; с другой стороны – Дарья. В кою пору они успели снюхаться?»
В воротах столкнулся с бабкой Ефимией. Опираясь на палку, горбясь, она шла к Зыряну. Урядник глянул на нее, догадался: «Не иначе как эта ведьма свела их. Поджечь бы ее вместе с гнездом!»
Зырян и еще два мужика помогли Тимофею подняться и повели в дом. Под ногами хрустели стекла, валялись обломки крестовин рам.
Тимофея провели в горницу и усадили на стул. Лукерья Петровна достала чистый рушник, налила воды из самовара обмыть лицо Тимофею. Сын Аркадий взялся прибирать щепы от рам. Дарьюшка будто прилипла к Тимофею.
– Тима, ради бога, сбежим. Не жить нам здесь. Хоть бы куда скрыться, – шептала она.
– Теперь видишь… какое надо мною… небо! И какие падают миллионы, – вспомнил Тимофей, силясь улыбнуться. – И все папаша, космач!.. Сатану изгонял, оборотня.
Зырян и мужики пошли искать Головню. Нашли в хлеву. Избитый и помятый, босоногий, по пояс голый, Мамонт Головня забился в угол хлева и тяжело, утробно рычал, как пораненный лось. Как его ни упрашивали, не вылез из хлева.
– Идите отсюда! Идите! – гудел он. Так и остался сидеть до поздней ночи.
Бабка Ефимия осмотрела голову Тимофея, пробитую камнем на затылке, и сказала, что надо найти чистого спирта, чтоб обезвредить рану и перевязать.
– Сбегай, ласточка, ко мне, возьми там у Варвары бутылочку, – попросила Дарьюшку.
В горницу заглянул Зырян.
– Сам Елизар Елизарович идет!
– Прибьет он меня, – испугалась Дарьюшка.
Зырян вышел из горницы и закрыл за собою флиенчатую дверь. Трое мужиков поспешно отошли в сторону.
Подобно буре ворвался Елизар Елизарович с братом-урядником. Остановился у порога и, пригнув голову, уставился на хозяина. Чуть не под потолок ростом, громадища, в суконной поддевке нараспашку, до того пунцовый от злобы, что его черная кучерявая борода словно обуглилась.
– С-с-сволочи! – бухнул Елизар Елизарович.
– Это што же, Елизар Елизарович, заместо «здравствуй»? – спросил Зырян.
Ответ не заставил себя ждать. Елизар Елизарович схватил Зыряна за грудки.
– Каторга!.. Ты!.. Я вас в пыль!.. В потроха!.. – оттолкнув в сторону Зыряна, схватил стул и ударил его об пол так, что он разлетелся в щепы. В этот момент из горницы вышла Ефимия.
– Где она, тварь? Где она?! – озирался Елизар Елизарович.
Бабка Ефимия подняла двоеперстие.
– Опамятуйся, ирод! Рок, рок, рок висит у тебя над головой. Ты што вытворяешь? Аль погибель чуешь?
– Ведьма! – рыкнул урядник.
Елизар Елизарович молча отстранил старуху и, пнув ногою филенчатую дверь, ввалился в горницу. Дарьюшка успела выпрыгнуть в окошко.
Лукерья Петровна стояла возле Тимофея с рушником.
– Этот Боровиков?!
– Он самый, – отозвался урядник.
– В зятья метишь, варнак?! – процедил сквозь зубы Елизар Елизарович, брезгливо глядя на Тимофея. – Я тебе устрою свадьбу, проходимец!.. Я тебе!.. А где она? Где?! Ищи ее, Игнат! Ищи!
– Кого ищешь-то? – спросила Лукерья Петровна.
– Сводней заделалась, каторжанская шлюха!
Бабка Ефимия успела протиснуться в горницу и опять подняла перед носом взбешенного Елизара Елизаровича крючок двоеперстия:
– Зри, зри, ирод! Не минешь погибели. Что ты навытворял с Авдотьей? За кого выпихнул замуж? За мешок денег? Несмышленую белицу выдал за перестарка вора приискового? За Урвана? Сама дойду до губернатора, в тюрьму пойдешь за изгальство над Авдотьей и за казнокрадство в Монголии и в Урянхае. Все, все ведомо мне!
Кто-то с улицы крикнул в оконную нишу без рамы:
– Елизар Елизарович! Дарья побежала улицей в пойму! Бабка Ефимия перекрестилась:
– Знать, топиться побежала. Ну, Елизарка, если погубишь Дарью, оглянись: за спиною свою смерть увидишь.
Тонконосое лицо Елизара, пышущее огнем, перекосилось. Что-то пробормотав себе в черную бороду, он попятился из горницы.
Урядник задержался в избе.
– Вот к чему привело твое безбожество, Зырян, – топча битые стекла, подвел итог урядник. – Кабы я не успел, сожгли бы дом, определенно!
– Нам гореть вместе, господин урядник, – намекнул Зырян на соседство.
IV
Дарьюшку перехватил в пойме Малтата подручный миллионщика Юскова, казачий сотник Потылицын – худощавый, в кителе без погон, в пропыленных хромовых сапогах, черноволосый, с чубом на левый висок и длинноногий, как аист.
Это ему кто-то из зевак крикнул, что Дарьюшка убежала в пойму, и он, не теряя времени, пустился следом за дочерью миллионщика, нагнал ее на тропке к Амылу и схватил за руку.
– Опомнитесь, куда вы бежите? – спросил он, запыхавшись. Дарьюшка взглянула ему в потное лицо, вырвала руку. – Прошу прощения… В отчаянье люди теряют голову, и это плохо, видит бог.
– Плохо? – сузила ноздри Дарьюшка, словно принюхиваясь к нему. – А вам-то что? Оставьте меня в покое.
– В покое? – подхватил Потылицын. – А есть ли он, покой? В покое люди не совершают безрассудства. А вы безрассудно кинулись к уголовнику, назвали его мужем. Да что вы, Дарья Елизаровна! Я не могу поверить, видит бог.
Дарьюшка презрительно скривила губы.
– Семинарист! – бросила словно камнем. Потылицын потемнел, губы его сжались в упрямую и твердую складку. Да, он побывал в шкуре семинариста… Разве не он бежал оттуда, чтобы поступить в офицерскую казачью школу? Блестяще закончил ее. И разве не он был в Средней Азии на усмирении взбунтовавшихся инородцев? За что произведен в хорунжий, а потом в сотники. Со временем он стал думать о том, чтобы расстаться с офицерским мундиром и стать капиталовладельцем, подручным у миллионщика Юскова.
Но кому ведом день грядущий! Разве он не ждал, когда же наконец Дарья Елизаровна закончит гимназию, а он тем временем, снискав расположение Елизара Елизаровича, женится на дочери миллионщика и войдет в большое дело! И он шел к своей цели с упрямством, шаг за шагом, и вдруг – такие вести: Дарья Юскова связалась с политическим ссыльным Боровиковым! И это в те дни, покуда Потылицын с Юсковым занимались делами в Урянхайском крае. Было от чего потерять голову: враз рушились все надежды…
– Да, я был семинаристом, – ответил Потылицын, – и в том нет ничего постыдного, Дарья Елизаровна… Но я бежал из семинарии, когда узнал, что не в поповском облачении пристанище и откровение господне, а в нашей суетной жизни. И в этой жизни, не дай-то бог, испачкать душу грязью социалистов.
– Да-а-а-арья-а-а-а! – трубно загудело чернолесье. Дарьюшка встрепенулась, как ветка от порыва ветра, кинулась бежать, но Потылицын схватил за руки:
– Опомнитесь! И сей день не без завтрашнего. Минует гнев отца.
– Как вы смеете! Пустите! – вырвалась она.
– Я смею малое: удерживаю от безрассудства. Амыл бурлив, и воды его бездне подобны.
– О боже! Какой вы… гадкий, гадкий семинарист!
– Сейчас я сотник, Дарья Елизаровна! Но, видит бог, если бы я мог спасти вас от скверны безбожного социалиста…
– О, я помню вас, Григорий Андреевич! И ваши любезности, да не нужно мне ваше внимание. У меня своя жизнь. И не вам судить о социалисте-безбожнике. Я жена его.
Потылицын отшатнулся, но продолжал сжимать ее руку.
– Само бы небо опрокинулось на вас, если бы это была правда! Во гневе сказано это, Дарьюшка. И пусть никто другой не слышит…
А по чернолесью катилось:
– Да-а-арья-а-а!
– Пустите же, пустите! Ради бога, пустите.
– Немыслимое просите, Дарья Елизаровна. Повинуйтесь, и отец смилостивится, и я помогу в том.
Послышались бухающие шаги; подбежал дядя Дарьюшки, Михаила Елизарович, у которого когда-то в работниках служил старый Зырян и получил в награду «полосатую зебру», следом за Михайлой – второй дядя Дарьюшки, Игнат Елизарович, а потом и сам Елизар Елизарович.
Отец подступил к дочери, остановился, раздувая ноздри. Глаза огонь мечут, горят, как у волка в зимнюю ночь. Пот течет по вискам, теряясь в кудрявой черной бороде.
– Так, доченька… Гимназистка с серебряной медалью! Гляди в глаза, тварь в длинном платье! Оборони бог, скажешь неправду: убью. Кого назвала мужем, сказывай?
Дарьюшка сложила ладошки на упругой девичьей груди, замерла. Лицо как снег, и губы посинели, точно она промерзла до костей. В ее расширенных глазах – и жизнь, я преддверие самой смерти. Она неотрывно глядела в пунцовое, бородатое лицо, но ничего не видела.
– Стыдно, Дарья! Опосля гимназии-то! – позорище на всю Белую Елань, – шипел сквозь зубы урядник. – Подо мной земля горела, когда ты кинулась к прохвосту Боровикову. Хто он, имеешь понятие как по законоуложению, так и по жизненности? Варнак и разбойник-сицилист! Такого бы в тюрьме гноить надо, а ты кинулась ему на шею: «Муж мой! Муж мой!» Мыслимо ли?
– Судьба свела нас, – тихо, как шелест черемуховых листьев, промолвила Дарьюшка.
– Р-р-р-а-аз-о-р-ву! – рявкнул Елизар Елизарович. И разорвал бы, да пудовый кулак брата успел перехватить Михайла Елизарович, и сам едва устоял на ногах.
– Миром надо, Елизар, миром, – басил Михаила. – Потому, сила на силу – беда будет. А ты – миром, миром…
– Где свиделась с проходимцем? – еле передыхнул отец.
– Давно, папаша, – как в забытьи ответила Дарьюшка.
– Как так давно? В Красноярске? Где? Ответствуй!
– Давно, давно… В подготовительном классе читала Некрасова – печальника русского народа. И он меня, великий Некрасов, сроднил с Тимофеем.
– Какой такой Некрасов? Подпольщик, или как?
– Поэт он был, папаша… Урядник заинтересовался:
– В каком понятии – поэт?
– Верованье какое? Из татар, может?
Дарьюшка не успела ответить. Снова грохнул папаша:
– Отвечай! Где свиделась с разбойником?
– Он не разбойник…
– Молчай, сучка! Ответствуй!
– О боже!..
– Где свиделись?
– У бабушки Ефимии…
– Я так и знал! – охнул урядник. – Не стало никакой жизни из-за этой ведьмы. Под фамилией нашей проживает, как вроде сродственница, а никакая не сродственница. Когда же она издохнет!
– Я ее… Я ее… – зашипел Елизар Елизарович. – Р-разорву! В распыл!
– Зловредная старушонка, – поддакнул Михайла Елизарович.
– Ведьма сосватала? Спрашиваю! Дарьюшка глубоко вздохнула:
– Не вините бабушку Ефимию, папаша. Судьба свела меня с Тимофеем Прокопьевичем…
– Судьба свела? – у Елизара Елизаровича пена выступила на губах. Братья – Игнат и старик Михайла, как по уговору, стали плечом к плечу, чтоб в случае чего заслонить Дарьюшку. Сотник Потылицын чуть отступил в сторону и шептал: «Боже Саваоф! Обрати свой взор, укроти ярость зверя! Воссияй лицом твоим, и спасены будут!»
Но никто не мог укротить ярость зверя.
Но как же она была хороша, Дарьюшка!.. Лицо ее с высоким лбом, чуть вздернутым носиком, упрямо вскинутым подбородком и круто выписанными черными бровями казалось спокойным, предельно чистым, как улыбка младенца; ее белая высокая шея будто вытянулась, и резче выделялся воротничок платья. Тонкая, подобранная, отточенная, как веретено, она стояла среди космачей, как удивительный цветок, и тянулась к солнцу.
Сотник смотрел на рдеющую щеку Дарьюшки, на ее просвечивающее на солнце розовое ушко, и ему стало не по себе. Он готов был упасть перед ней на колени, целовать землю под ее ногами в шагреневых ботиночках.
– Судьба? Я дам тебе судьбу и мужа дам!
И, метнув взгляд на Потылицына, торжественно возвестил:
– Ты ее поймал – твоей будет, сотник! Возьмешь? Дарьюшка быстро, через плечо, оглянулась на сотника:
неужели посмеет?..
– Али брезгуешь, ваше высокоблагородие? – набычился Елизар Елизарович. – Не без приданого получишь гулящую сучку. Паровую мельницу на Ирбе отдам, и в дело войдешь сопайщиком. Ну?
– За честь почту, Елизар Елизарович. Но…
– Што-о-о? Не перевариваю! Сказывай: берешь или нет?
– Я бы… Видит бог, счастлив, Елизар Елизарович… Дарьюшка откачнулась.
– Подлец! – только и ответила.
– Молчай!
– Папаша…
– На колени! Сей момент благословлю. И – с богом. Свадьбу справим на всю губернию.
– Нет, нет!
– На колени, грю! На колени!
Потылицын опустился на колени; Дарьюшка кинулась к дяде Михайле:
– Дядя, ради всего святого! Дядя! – молила она, обхватив руками вислые его плечи. – Пощадите! Я… я жена Тимофея.
И в ту же секунду отец стиснул Дарьюшке горло. Голова ее запрокинулась. Потылицын, прикрыв ладонью глаза, пошел прочь. Братья с трудом разняли руки Елизара Елизаровича. Дарьюшка свалилась на шелковистый подорожник. Михайла вздохнул:
– Убивец ты, Елизар. Убивец… Урядник и тот перетрусил:
– За смертоубийство… как по законоуложению… каторга…
Елизар Елизарович рванул ворот шелковой рубахи – перламутровые пуговки посыпались. Плечи обвисли, и он, не помня себя, шагнул на куст черемухи, остановился рыча:
– Господи, да што же это, а? Одну гулящую со двора прогнал, другая гулящая на всю губернию ославит. Да што же это, а?
Дядя-урядник помог Дарыошке подняться. Дарьюшка глянула в синь неба. Прямо над нею бился жаворонок. Кругом тишина, дрема чернолесья, шелковистая трава под ногами, а возле куста – отец-зверь, не ведающий ни жалости, ни милосердия.
Дарьюшку повел домой дядя-урядник. Шли не большаком стороны Предивной, а низом поймы.
Когда беспутную дочь водворили в дом, Елизар Елизарович вышел во двор с урядником.
– А ты вот что… этого ссыльного прохвоста… сей момент убери из Белой Елани. Хоть в преисподнюю, только подальше.
– Самолично доставлю в волость, – ответил меньшой брат.
– А, волость! Ты его вот што… вези в Минусинск. Сунь там кому следует, и – в дисциплинарный батальон. Понятно? Там ему поставят немцы крестик. И вот еще што. Про свалку во дворе Зыряна. Надо вызвать исправника. Провернуть можно как бунт против мобилизации. Как подрыв устоев государства.
Брат-урядник намекнул, что хлопоты по определению ссыльного Боровикова в дисциплинарный батальон не обойдутся без расходов. Тем более – дело щекотливое.
– Сколько тебе?
– К их высоким благородиям, Елизар, с малой подмазкой не подступишься. Тонко надо сработать. Заложи пару рысаков, я их там передам из рук в руки кому надо. Так и так рысаков отполовинят у тебя. А ты сам пойдешь первым номером. Патриотично! Умеючи играть надо. Ну и тысячу в руки.
– Зоб! Не подавишься?
– Смотри, твое дело. Токмо прямо скажу: если у Дарьи с проходимцем завязался узелок, голыми пальцами не развяжешь.
– Бери рысаков и пятьсот на руки.
– С места не тронусь.
– Ладно, дам тысячу. Но помни!..
– Не беспокойся.
– Сейчас же в дорогу. Без всякого промедления.
– И это понимаю. Пока он не очухался, я его в тарантас и айда.
– Валяй.
– Погоди. А как про Григория Потылицына? Если задумал выдать Дарью за Григория, то ставлю тебя в известность: Григорий должен явиться в казачье войско.
– Пусть едет. Вернется с войны – женится.
– Может и не вернуться. Война ведь…
Елизар Елизарович ничего не ответил. Позвал конюха, приказал заложить двух гнедых рысаков в тарантас на железном ходу.
Под вечер урядник подкатил к ограде Зыряна. Прошел в избу и сказал, чтоб сейчас же собрали в дорогу Тимофея Боровикова.
– Повезу в волость, – хитрил Игнат Елизарович. – Там фельдшер поглядит в больнице.
– Лучше ко мне отвези, – назвалась бабка Ефимия. – Не таких подымала со смертного одра. И Тимошу подниму.
– Не дозволено, – буркнул урядник, крайне недовольный. – Потому, если Боровикова оставить в деревне, всем гореть тогда! Прокопий Веденеевич соберет своих тополевцев и учинят такой пожарище, какого свет не видывал. Слыхали, как он объявил, что Тимофей вовсе не сын ему?
Зырян понимающе усмехнулся. Урядник погрозил:
– Ты свою шкуру береги, Зырян! Прямо скажу: соседство мне твое не по нутру. Содержишь в доме ссыльных, разговоры с ними ведешь подрывного характера, передний угол без икон. На што похоже? На подстрекательство к бунту.
– Мое безбожество вас не касаемо, Игнат Елизарович.
– Как разговариваешь! – рыкнул урядник. – При исполнении должности сей момент загребу под пятки. Погоди еще! Выедет становой, разберутся, как произошла свалка. Тело подняли па твоей ограде. Как понимать надо?
– А так понимать, господин урядник, что вы сами дозволили смертоубийство. Когда старик Боровиков орал во всю глотку, вы где находились?
– Молчать!
На подмогу к Зыряну подоспела бабка Ефимия.
– На свою голову орешь, Игнашка! Ум у тебя, вижу, короче рыбьего хвоста, а глотка – шире ворот. Гляди!
– Скоро там, Боровиков? – крикнул урядник в горницу.
V
Вскоре в Белую Елань приехали трое из жандармского управления, что-то выспрашивали у раскольников-тополевцев, допытывались о бунте, который будто подняли ссыльные Головня и Боровиков. Дважды вызывали на допрос Прокопия Веденеевича, но тот открестился от всех.
Головню вызвали на допрос ночью. И то, что кузнец держал себя перед жандармами чересчур свободно, возмутило ротмистра Толокнянникова.
– К-ак стоишь, морда? Харя! Я тебя научу держать каблуки вместе!
На что Головня ответил:
– У меня грыжа, ваше благородие, пятки не сдвигаются.
– Што-о-о? – выкатил кадык ротмистр. – Хахоньки? Р-р-р-аздевайся! Я тебя преобразую, харя! Привяжите его к лавке и пятьдесят горячих шомполов влупите ему в зад!
И, как того не ожидал Мамонт Петрович, трое казаков навалились на него, свалили с ног, стянули брюки, уложили на скамейку и раз за разом в две руки начали бить шомполами. Это было первое телесное наказание при закрытых дверях в сельской сборне.
Между тем в семье Боровиковых произошел нежданный раскол: взбунтовалась Степанида Григорьевна. С того часа, как отец оплевал сына как нечистого духа, Степанида неделю ходила по дому сама не в себе. Сколько кринок перебила. Возьмет в руки, упрется глазами в стену, вздохнет, а кринка бух об пол – только черепки летят. Дважды засыпала на красной лавке. Ночью прокинется ото сна, позовет сына Тимофея и зальется слезами:
– Тимошенька, мил-соколик, где ты? Жив ли? – и долго к чему-то прислушивается. – О господи, где же вера-правда? Куда прислонить голову? Не принимаю я лютой крепости! Не принимаю!
Меланья слушает причитания старухи, а у самой мороз по коже.
Когда приехали жандармы из города, Прокопий Веденеевич наказал, чтоб Степанида Григорьевна не смела выходить из дома. Но она сама явилась в сборню к жандармам.
Прокопий Веденеевич, поджидая супругу, встретил ее на крыльце.
Моросил дождичек. Мелкий, убористый, будто Просеиваемый сквозь частое сито. С карнизов крыльца струилась пряжа.
– Вернулась, толстопятая? Сей момент на колени! – гаркнул Прокопий Веденеевич. – И стоять будешь до утра. Епитимью на тебя накладываю.
– Не стану на колени пред тобой, Прокопий! – дерзко ответила Степанида Григорьевна. – Вся вина в тебе, я так и пояснила служивым людям. Изувечил ты Тиму, сына нашего. Умника. Нету в душе твоей бога, Прокопий. Сатано ты!..
– Ополоумела?! – У Прокопия Веденеевича округлились глаза и челюсть отвалилась. – Как смеешь говорить экое, а? На колени, грю!
– Не кричи, не стану. Дух во мне перевернулся: слово говорить буду. Прожила с тобою, Прокопий, тридцать лет, всякое видела, всего натерпелась, а более сил нет терпеть твоей крепости. Надумала уйти в скит. Там замолю, может, и твой и свой грех. Никогда я не веровала в тополевый толк, а смирилась, молчала. В том каюсь пред светлым ликом творца нашего. Вот, гляди, на мне рябиновый крест, которому молилась в доме родимого батюшки. Тайно от тебя сохранила крестик, ему молилась. С ним и в скит уйду. Одно прошу: отпусти тихо, без ссоры, без лютости. Молиться тогда за тебя буду.
Если бы на голову Прокопия Веденеевича упала крыша, то и тогда бы он не был так потрясен. Так вот откуда сошла напасть на род Боровиковых! Ехидна, рябиновка таилась подле Прокопия Веденеевича, срамница. Сделала вид, что приняла тополевый толк, а тайно молилась на рябиновый крест, на котором нет изображения Исуса Христа! Мыслимо ли такое святотатство?!
Мысли путались, вязались в узлы, а по рукам и ногам бессилие разлилось. Словно из Прокопия Веденеевича выцедили кровушку.
Степанида Григорьевна все-таки стала на колени.
– Молю тебя, Прокопий, отпусти тихо. Не примай грех на свою душу. Не праведной верой живешь – дикостью. Доколе жить так можно? Кругом люди как люди, а у нас запоры от всех, раденья да молитвы. Дыхнуть нечем. Тускло, Прокопий! Свету надо, свету! Тиму-то, сына, изувечил! Не грех ли? Верованье твое – сатанинское, не божеское.
– Слышишь ли ты?! – закатил глаза к небу Прокопий Веденеевич. – Ехидну, змею подколодную согрел подле груди своей, господи!
– Спаси тебя Христос! – Степанида Григорьевна поднялась и занесла ногу на приступку крыльца.
– Изыди!
– Дозволь пройти в избу, погляжу на внучку. Прощусь с Меланьей, с домом, с углами.
– Изыди, грю!
– Дай хоть одежу, рубль какой на дорогу. Хлебушка.
– Изыди, изыди! Таилась подле меня, ехидна, а молилась на рябиновый крест. Веру нашу попрала, нечестивка! Прокопий Веденеевич и сам себя честил, и епитимью наложил на дом со всеми домочадцами, а под конец махнул рукою, чтобы с глаз долой рябиновку.
– Настанет час, вспомянешь меня, Прокопий. По всему миру разнесу, как ты меня изгнал без куска хлеба. И Тиму вспомнишь.
Прокопий Веденеевич слетел с крыльца и в толчки выпроводил из ограды рябиновку-супругу, с которой прожил тридцать лет. Захлопнув калитку, привалился спиной на столб и долго стоял под дождем.
Степанида Григорьевна нашла пристанище у бабки Ефимии. Прожила дня три, отвела душу в разговорах и ушла из деревни. Куда, никто не ведал. Как капля воды упала в текучую воду и растворилась в ней.
Прокопий Веденеевич меж тем особо исповедовал Меланью, допытываясь, не таит ли она в своей душе веру дыр-пиков, из которых вышла? Меланья поклялась на кресте чревом своим, всем белым светом, что никогда не порушит тополевого толка и если даже умрет, то пусть ее захоронят по обычаю тополевцев – в лиственной колоде, а не в гробу из сосновых досок.
– Во всем ли будешь повинна, дщерь? – пытал Прокопий Веденеевич.
– Во всем, батюшка.
– Помни то! Аминь.
Поднималась Меланья на зорьке, как только в моленной горнице раздавалось кряхтение свекра. Надо было и печь истопить, и обед сготовить, и трех коров подоить и отправить в стадо. Глянет другой раз Прокопий Веденеевич на сноху и диву дается: худенькая, опрятная, проворная, работала она за троих, не зная усталости. И все делала молча, без пререканий. Особенно удавались у Меланьи булки. Как испечет хлеб, сама булка в рот просится. И без подовой окалины, чем славилась Степанидушка, и без ожогов сверху. В меру подрумяненная, пропеченная, а в разрезе – ноздристая, будто вся наполнилась горячим воздухом. И девчонка Меланьи выдалась на редкость тихонькая. Белесая, как одуванчик, сиротка Анютка, внучка покойной бабки Мандрузихи, осталась в доме Боровиковых навсегда.
Филя таился в тайге у дяди Елистраха-пустынника и глаз не казал домой. Меланья редко вспоминала мужа, от которого не изведала ни ласки, ни утехи. Деверя Тимофея частенько видела во сне. Будто он был ее мужем и носил на руках, как малую девчонку, и пел ей песни. Такие сны пугали Меланью, и она боялась, как бы про них не проведал свекор…
VI
На шее Дарьюшки отечно синели отпечатки отцовских пальцев. Если бы не дед Юсков, несдобровать бы ей – убил бы бешеный Елизар Елизарович.
… В тот вечер, как только брат-урядник умчался на паре рысаков с Тимофеем Боровиковым в Минусинск, Елизар Елизарович объявил домашним, чтоб Дарью готовили к свадьбе.
Дарьюшка таилась в горенке под замком, куда ее спрятал дед Юсков. Она слышала, как гремел каблуками отец, как он раскидывал стулья, и дед Юсков, заступаясь за внучку, упрашивал сына, чтоб он повременил со свадьбой.
«По нашей вере, Елизар, то не грех, что белица содеяла в девичестве. Тайно содеянное тайно судится. Пусть Дарья молится, и бог простит ей. Кабы люди не грешили, им тогда и каяться не надо. Согрешил – кайся, твори крест. А со свадьбой подожди».
Долго кричали, шумели и порешили: если Дарья поклянется перед иконами, что не запятнает чести нареченной невесты Григория Потылицына, тогда отец оставит ее в покое.
Всю ночь Александра Панкратьевна уговаривала дочь не суперечить воле родителя, но не сломила Дарьюшку.
– Как я слово дам, когда само небо меня повенчало о Тимофеем? Знать, судьба моя с ним. Хоть горькая, страшная, а другой не будет.
– Как может небо повенчать без родительского дозволения? – спрашивала мать.
– Повенчало, мама.
– Аль согрешила? – испугалась мать.
– Женой, женой стала Тимофея Прокопьевича.
Мать от такого признания Дарьюшки едва поднялась с мягкого плюшевого дивана и, не благословив дочь, ушла а свою комнату и там молилась до зорьки.
Утром Елизар Елизарович объявил дочери, чтобы она готовилась к обручению. Дарьюшка кинулась в ноги отцу, запричитала, что она не может стать женою сотника Потылицына, коль другому отдала сердце и душу.
Отец схватил Дарьюшку за плечи, поднял и тряхнул.
– Душу отдала? Душу? Ты ее имеешь, душу? Твоя душа в моей власти. Я тебя породил, паскудница! Слушай: женою станешь Григория Потылицына. Он еще и атаманом будет. Ежли не поклянешься перед иконами, без свадьбы станешь женою.
– Не стану, не стану! – отчаялась Дарьюшка.
– Ты… ты… ты… тварь, мерзость!.. Свою волю мне, блудница!.. На цепь посажу. На цепь!
И опять на помощь пришел дед Юсков.
– Елизар, опамятуйся! За Авдотью не заступился, Дарью в обиду не дам. Изгальства не допущу, упреждаю.
Сын сверкнул чугунными глазами.
– Говори: клянешься или нет, что будешь блюсти честь невесты Григория? Ни словом, ни помыслом не согрешишь ни перед богом, ни перед родителями?
– Не могу я! Не могу! Не дам такой клятвы!
– Не дашь?
– Убейте! Не вернуть того, что случилось.
– Што случилось? Што?
– Жена я. Жена Тимофея Боровикова!..
– А-а-а! Проклятущая!..
Дарьюшка пролетела через всю горницу и упала боком на кровать.
– Сейчас же в монастырь. Сейчас же! И будешь там сидеть в келье на цепи как бесноватая. Носа не высунешь. На цепь повелю приковать. На цепь!..
Еще сутки гремел отец, и только когда дед Юсков заявил, что самолично выедет в Каратуз к становому приставу и совершит новый раздел имущества, Елизар Елизарович немножко поостыл и оставил непутевую дочь в покое.
С этого времени для Дарьюшки настала пора затворничества. Она не смела выйти на улицу без деда Юскова и в течение сорока ночей должна была проводить долгие часы к молитвах.
Как только сумерки начинали темнить горенку, так дед Юсков задавал урок Дарыошке прочитать столько-то молитв перед иконами. Горбатенькая Клавдеюшка становилась рядом с Дарьюшкой и молилась с ней крест в крест, поклон в поклон.
Недели через две вернулся из Минусинска дядя-урядник, я до Дарьюшки дошел слух, что Тимофей Боровиков отправлен на войну в дисциплинарном батальоне, где его непременно упокоит первая пуля.
«Не убьют, не убьют, – твердила Дарьюшка. – Я буду молиться за тебя, Тима. Каждую ночь буду жечь три свечечки – за тебя, за себя и за Спасителя. А если убьют, не жить мне, Тима. Сама приму смерть!..»
Проведал дед Юсков про тайные молитвы Дарьюшки, рассердился:
– Паскудство творишь, Дарья! Разве можно молиться за безбожника Боровикова? Хто он тебе? Муж? Эко! Таких проходимцев лопатой отгребай! Погоди ужо! Как война на убыль пойдет, сам выдам тебя замуж. Первеющего человека сыщу.
– Никого мне не надо, дедушка. Сыскала я.
– Дуришь, Дарья! Мотри у меня! Попомни: покуда я за твоей спиной, ты в сохранности. Откачнусь – не пеняй. Дуня-то по свету пошла, сгинет, должно. Опомнись, забудь про варнака: на войне упокоят. Остепенись, Дарья!
Но Дарьюшка продолжала молиться за жизнь Тимофея. А дни тянулись скучные и однообразные.