ЗАВЯЗЬ СЕДЬМАЯ
I
Догорало бабье лето – паутинчатая погожая осень. В сизой дымке куталась тайга – манящая, ягодная, кедровая, звериная.
Подоспела рожь, понурив к земле бледные тонкие колосья, словно взращенные лунным светом. Качалась она на ветру, туманная, пенистая, поджидая жнецов.
Увядали травы: страда деревенская!..
Прокопий Веденеевич дневал и ночевал на пашне вместе с Меланьей и нянькой Анюткой, которая возилась с ее грудным ребенком. В дождь отсиживались в теплом курном стане, где Прокопий Веденеевич соорудил люльку для Маньки на гибкой березовой жердипе.
Рожь убрали вовремя; на пшенице непогодье пристигло. День и ночь лили дожди. Прокопий Веденеевич выпросил у родственников Валявиных жатку-американку и подрядил семью поселенца Сосновского убрать пшеницу на татарском солнцепеке.
Ночами долгими, студеными Меланья с ребенком и нянькой спала бок о бок со свекром. Согревались под тремя шубами. За день до отжина ржи, на чистый четверг, особо почитаемый тополевцами, Прокопий Веденеевич проснулся в середине ночи и долго не мог прийти в себя, точно то, что ему приснилось, свершилось наяву.
Будто явилась к нему покойная матушка в светлом сиянии, взяла за руку и повела к устью Малтата. «Видишь ли, Проня, глубь воды текучей? То и слову родительницы нету дна. Ты не сполнил волю мою: тайно не радел с невестушкой Меланьей, не слился с ней плоть с плотью, тело с телом. Оттого не будет у тебя внука, и вся вера порушится, как гнилое древо. Изойдет весь твой род на текучесть воды, и сам канешь в воду без мово благословения».
И видит Прокопий: со дна Мактата поднялась Меланья в белой как снег рубахе, простоволосая. Вода вокруг нее пенится, кипит. И матушка рядом. «Иди, иди, Проня! Возьми ее и сверши тайность!» Прокопий ступил в воду и пошел к Меланье. Гнется текучая зыбь, а ноги сухие.
«Возьми Меланью за руку, она – твоя», – говорит матушка и подает сыну руку невестки, белую, мяконькую, как подушечка. И лицо Меланьи просветлело, как на солнцевсходье. А мать наказывает: «От тайного радения счастье будет. Аминь. Иди и не оглядывайся. Сие – божье, твоя тропа мирская, праведная».
И вдруг Меланья потянулась к Прокопию Веденеевичу, как стебель травы к солнцу. И не стало на ней рубашки – голышком явилась. И вся трепещет, жжет тело и душу. «Господи помилуй», – крестился будто Прокопий Веденеевич, а Меланья в ответ ему: «Аль не исполнишь слово родительницы? Тогда помирать мне, аль как?» На голову ей сыплются тополевые листья, и сам Прокопий стал молодым и почувствовал в себе мущинскую силу.
Тут и прокинулся ото сна…
В стане черно, как в преисподней. Рядом теплая спина Меланьи. Близкая и совершенно непонятная. Меланья спит в холщовой кофте и юбке. «А мне-то экое привиделось!» И еще теснее прижался к спине невестки, обнял ее и погладил ладонью по груди. Сонное тело Меланьи стало особенным и таинственным. И как бы в ответ на ласку Меланья потянулась и повернулась на спину. Прокопия Веденеевича в жар бросило. Сам расстегнул кофтенку Меланьи и посунул от нее ребенка.
«Экое, экое! Благослови господи и богородица пречистая, – читал про себя молитву Прокопий Веденеевич, не в силах сдержаться. – Хоть бы во сне не свершилось, господи!»
Наработалась невестушка за день с серпом – не проснуться. Прокопий Веденеевич ласкает, нежит ее. И снится Меланье: рядом с нею Филя, но не тот увалень, которого знает, а другой – нежный, сердечный, душевный. И она отвечает ему теплом: «Осподи помилуй!..»
Меланья проснулась от тяжести и не сразу разобралась, что с ней и кто с ней?
– Филя?!
В ответ что-то невнятное и будто чужое.
– Ай, господи! Ты, Филя?! – испугалась Меланья и руками дотронулась до бороды. Нет, борода не Фили. Кто ж? Уж не свекор ли?! Крепкие руки вцепились ей в плечи, как лапы зверя. – Боже, боже мой! Хтой-то? – Назвать свекра язык не поворачивался. Попыталась вывернуться и не смогла. Тихо, сдавленно всхлипнула…
Вылез Прокопий Веденеевич из стана облегченный и довольный: он исполнил волю родительницы. Хоть с опозданием, но исполнил. Поглядел на рясные звезды – за полночь перевалило. Помочился возле березы и вернулся к стану, присел на корточки возле пепелища. Раздул тлеющие угли, сунул бересты – и огонь занялся. Помолился, глядя на Малую Медведицу. Где-то там, среди звездочек, витает нетленный дух матушки.
II
На зорьке поднялась Меланья и вылезла из стана – глаза уронила в землю. На щеках разлился стыд. Прокопий Веденеевич с небывалой для него обходительностью усадил невестушку возле костра на лагун и укрыл спину Меланьи суконной Степанидиной шалью с кистями, чтоб не простыла. Сам присел на корточки и кряхтя подсунул березовые кругляши в огонь. Над костром на крючке свешивался прокоптелый чайник, а в чугуне, поставленном на камни, варилась картошка. И голос даже переменился у Прокопия Веденеевича, когда он заговорил, что поселенцы Сосновские одни управятся со пшеницей и заскирдуют ее в поморские клади. А там и молотьба подоспеет.
– Ноне хозяйство вести надо умеючи: война хлещет. Гляди, как бы не началась грабиловка. Выскребут хлебушко у мужиков. Ну да с умом жить – не выскребут.
– Долго ли война-то будет?
– Морокую так: в год не развяжутся. Схлестнулись царства с царствами, должно, выцедят друг у друга кровушку. Опосля, кто посвежее, сверху прихлопнет, и мир настанет. Для одних царств – с голодом, для других – с прибытком.
– Как же Филя, тятенька?
– Филя? При своей линии. Мякина – не зерно. Вспори брюхо – развеется по ветру и ничего не останется. От Фили доброго приплода не жди, праведника не родишь. Мякина на мякину пойдет.
Меланья горько вздохнула:
– Он же мужик мне, тятенька!
– И што? – Прокопий Веденеевич подвинулся ближе и, как бы невзначай, положил руку на колено невестки.
Щеки Меланьи вспыхнули, а свекор поучает:
– Несу свой крест при тайной крепости веры, и твой верх будет. И я в том пособлю.
У невестушки захолонуло сердце:
– Грех-то, грех-то, тятенька!
– Не грех, а святость, коль по верованию. И сказано в Писании: «Аще дщерь твоя в руце твоей, паки чадо неразумное. И мучь ее, и плачь. Не сделай беды в едипоправстве веры, да не погибнешь зле».
Изо всего сказанного Меланья уразумела одно: «Не суперечь, дщерь господня, повинуйся!..»
– Сон ноне мне привиделся, – продолжал свекор. – Касаемый нашей жизни. Матушку давно в таком светлом сиянии не видывал. Царствие ей небесное! Реченье вела. Вещий сон!..
Черные ресницы Меланьи дрогнули, как крылышки мотылька, и вспорхнули вверх.
– И ты была там.
– Где?
– В том видении, какое мне привиделось средь ночи. Матушка говорит: «Иди сюда, Прокопий». И я подошел. Иду, как Спаситель, по морю и ног не замочил. Подала мне матушка твою руку – мяконькую, белую и теплую. Говорит: «Иди с ней и радей в святости. Радость великая будет. Даст тебе господь внука. И тот внук, как твердь белокаменная, в праведную веру войдет».
Меланья – ни жива ни мертва. Ноги и руки точно жидким огнем налились. А голос Прокопия Веденеевича умиротворенно журчит, обволакивает, как дымом:
– И тут явилась ты, паки Ева, когда ее господь создал из ребра Адамова. И тело твое прислонилось ко груди моей, а со стороны голос слышу: «Возьми ее, Прокопий, она – твоя рабица». И руки твои, яко крылья птицы, легли на плечи мои. И нету силы убежать от тебя. Кипенье прошло по жилам, и стал я парнем вроде. «Господи, благослови!» – сказал я, и ты взяла меня к себе. Очнулся я прозренный и вижу: свершилась воля твоя, господи!..
Прокопий Веденеевич перекрестился.
– Богородица пречистая! – отозвалась Меланья, едва переводя дух.
А голос Прокопия Веденеевича вопрошает:
– Аль тебе такой сон не привиделся?
– Н-нет. Грех-то, грех какой!
– То не грех, а благодать, коли по воле святого духа свершилось. И ты не суперечь тому. Беду накличешь.
– Филя-то, Филя-то как?
– За божье пред богом в ответе.
В карих расширенных глазах Меланьи и страх, и смятение духа. «Можно ли так поступить по истинной вере? – спрашивает себя Меланья и тут же гонит сомненье: – Знать, тятеньке ведомо, как должно».
– Про сон-то – правда, тятя?
– Христос с тобой! Истинно так свершилось, как сказал. И сон и явь. И матушку зрил, как вот тебя сейчас. И ты явилась пред глазами моими голая, паки Ева.
– Свят, свят. К добру ли?
– Родительница к лихости не явится. Потому как я сын ее; плоть и кровь – едины.
– Господи, хоть бы к добру! – скрестила руки на груди Меланья, не в силах подняться с лагушки. – Я вить во всем повинна, тятенька. Сами видите. Только чтоб по вере, как в Писании.
– Истинно так! – поддакнул Прожигай Веденеевич. – Вот приедем домой, радеть будем, и я прочитаю тебе откровение Моисеево про дочерей Лота, как они проживали в пещере, когда господь бог покарал нечестивых содомцев. И сказала старшая дочь младшей: «Отец наш стар, и нету человека, который бы спал с нами». Тогда они напоили отца вином, и каждая спала с родителем. Смыслишь то? И сделались обе дочери Лотовы беременны от отца свово. И родила старшая дочь сына, и нарекла ему имя Моава, што значает: «от отца моево»…
– Ой! – всплеснула ладошками Меланья. – Ужли правда?
– Окстись! Про божье Писание толкую, а ты экое слово кинула.
– Прости, тятенька. Да ведь отец-то, отец-то!
– И што? Для бога мы все, как есть, дети. Веровать надо. Без пререкания и оглядки.
– Верую, батюшка, – потупилась Меланья.
– Оборони бог суперечить создателю. Кару накличешь. И на себя, и на плод свой. Помолимся, чтоб дух очистить пред господним небом.
Стали на колени рядышком и, глядя на восток, долго молились на небо, сплошь ватянутое волглыми тучами.
Приобщившись к богу, Меланья пошла в стан за дочерью.
Чайник вскипел и брызнул через крышку на огонь. Прокопий Веденеевич снял чайник с крючка, сходил в стан, разбудил там худенькую няню Анютку и вынес продукты.
Меланья присела возле огня и дала грудь дочери. Прокопий Веденеевич опять укрыл ее плечи теплой шалью я все смотрел, как тыкалась мордочкой в грудь матери смуглявая внучка.
– Ишь как сосет! Старательная. Вся в тебя удалась, слава Христе. Кабы выросла такая же работящая и кроткая, как ты.
У Меланьи от такой хвалы лицо посветлело.
– Все мои капли собрала.
– Хоть бы не переняла Филину сонность. Оборони бог!
– В меня, в меня будет.
– Дай бог. Наелась, поди? Дай мне, повожусь, а ты снедь собирай.
Впервые за все замужество Меланье вздохнулось легче. Свекор – свирепый и жестокий человек, от взгляда которого у Меланьи леденело сердце, заговорил вдруг с ней с таким вниманием и сердечностью. И даже внучку взял на руки. «Хоть бы к добру, не к худу перемена такая», – думала Меланья, раскладывая на рушник хлеб, чеснок и свежую огородину – пупырчатые огурцы, зеленый лук с головками и каждому по одной репе и по три морковки, до чего особенно охоч был свекор. Из корзины достала кринку сметаны и вяленое сохатиное мясо прошлогоднего убоя.
– Ишь как супится! – забавляется с внучкой Прокопий Веденеевич. Сунул в крошечный ротик внучки палец и удивился: – Ужли зубы режутся?
– Два зубика прорезалось.
– Экая ранняя да зубатая. На зубок-то надо бы гостинца купить. Погоди ужо, завтре будем дома – сбегаю в лавку к Юскову. И тебе куплю на платье и на сарафан. Выряжу на погляд всей деревне. Кашемировую шаль куплю.
– Ой, што вы, тятя!
– Ничаво, жить будем. Погоди ужо.
– Кабы Филя так-то.
– У Фили в кармане волки выли, да и те в лес убежали. Я хозяин в доме. Прислон ко мне держи.
– Я и так, тятенька…
– Жалеть буду. Потому в первородном виде явилась ты ко мне ноне из рук матушки, со мной и быть тебе. Филина статья у скрытников. Елистрах приобщит, должно.
Помолились и начали трапезу.
– А ты ешь, ешь, Меланья, – потчевал Прокопий Веденеевич, точно Меланья явилась к нему в гости. – Сметану-то не жалей. И мясцо.
– Маловытная я.
– Пересиливай нутро. Ешь побольше, станешь потолще.
– Ох, кабы мне пополнеть, как матушка.
– Окстись! Не поминай паскудницу рябиновку. Она завсегда была тельна, как корова стельна, а так и не разродилась добрым плодом. Как за сорок перевалило, так и утроба салом заплыла. Все от нечистой силы.
Сахарной осыпью серебрились жнивье и отава по меже, когда Меланья со свекром вышли с серпами дожинать рожь.
Белесым пологом навис туман над ржаными суслонами по взгорью, а в низине, в логу, он лежал, как перина в серой наволочке, и пенился. Вершины кудрявых берез торчали из перины, как золотые веники. Солнце проглядывало сквозь морок, и лучи его цедились на землю красные, будто кровь.
Не разгибая спины, Меланья шла и шла по своей загонке с серпом, оставляя на жнивье толстые, туго стянутые свяслами ржаные снопы.
К вечеру дожали полосу, и Прокопий Веденеевич сплел в углу на восток «отжинную бороду», а Меланья потянула ее за колосья обеими руками, приговаривая:
– Тяну, тяну ржаную бороду! Отдай мне припек и солод. Оставь себе окалину, окалину, окалину!
– Расти, расти, борода, – вторил Прокопий Веденеевич. – Расти, разрастайся, новым хлебом наряжайся. Придем к тебе с серпами, сожнем тебя с песнями.
Оставив «ржаную бороду» в покое, присели возле суслона передохнуть. Кругом по взгорью белеют заплатами пашни сельчан, утыканные суслонами. Кое-где видны несжатые полосы – мучение многодетных солдаток. По оврагу темнели заросли лиственного леса, прихваченные первыми заморозками. Прямо над головой летел косяк курлыкающих журавлей. Еще выше – длинная лента гогочущих гусей.
– Притомилась?
– Нисколечко.
– Проворная. Загляденье, как жнешь. – С мальства жну.
– А я вот про жизню подумал. Есть ли ей начало и конец? Неведомо. Смутность в миру великая, а твердости нету: что, к чему? Вот сицилисты объявились. И без бога, и без царя. Сами по себе. Жизню помышляют перевернуть, а к чему? Старая крепость самая верная, ее бы надо крепить. А сила где? Нету!
Меланья молчит, слушает. Подобные рассуждения не трогают ее, как далекие горы…
– К обеду завтре управимся с кладью ржи, и домой. В баньке попаримся.
Помолчали.
– Ноне в зиму рысаков попробую объездить. Ямщину гонять буду в город. И ты со мной съездишь.
– Правда? Ой, как хочу посмотреть город! Большой, одначе?
– Сутолочный. Без ума и памяти. Одно греховодство.
– Сказывают, дома там большущие. Правда?
– Чего в тех домах? Стылость. В наших стенах теплее и просторнее. Хоть на полатях лежи, хоть на кровати. Сам себе старшой. Кабы вовсе отторгнуться от сатанинского мира, вот благодать была бы!..
– Пустынники живут так.
– Што пустынники? Вера у них куцая, без простора души. Нам бы со своей верой в пустынность, да чтоб не одной семьей, всей деревней.
– Да ведь у всех разные толки.
– То и грех! Кабы один наш толк утвердился. Опять помолчали.
– Ноне явись ко мне, как во сне приключилось. Меланья сжалась в комочек, втиснувшись спиной в суслон.
– Как, тятенька? – тихо спросила, облизнув пересохшие губы.
– В рубище Евы.
– Грех-то, грех-то!
– Святость!
– Тятенька!
– Жалеть буду. Холить. Потому дороже всего на свете для меня теперь ты. Сынов окаянная рябиновка из сердца вынула. Может, бог пошлет внука.
Прокопию Веденеевичу надо было сказать – сына, но он еще не успел одумать, кто ему теперь Меланья: жена или невестка?
– Што скажут-то! Што скажут! – простонала Меланья.
– Плюнь на всякий наговор и живи. Наша вера такая, у других этакая. Вот на Маркела Христофоныча чего не говорили, а он на всех начхал и жил по нашей вере с Апросиньей. Двух внуков заимел.
Руки и ноги Меланьи точно кто повязал железными путами. Сохли губы, а в глазах приютилась кротость, как у овцы. Что еще толковал свекор, не слушала. Шла к стану и не видела собственных ног в броднишках, хоть и глядела в землю.
После ужина, когда стемнело, Меланья залезла в стан и долго кормила грудью Маню, покуда дочь не засопела. Укутала Маню в шаль и положила к Анютке.
За пологом, закрывающим вход в стан, полыхал костер. Пламя то вздымалось ввысь, то болталось из стороны в сторону красными космами. Где-то там, возле костра, сидит Прокопий Веденеевич и ждет ночи. Шубы не греют Меланью – озноб трясет. Кто-то скребется в изголовье, мыши, что ли? День за днем Меланья перебирает всю свою жизнь, и кругом одно повиновение чужой воле. То помыкал родной тятенька, то братья, то свекор, то свекровка, то муж Филя. «Ничего-то я не свершила по своей думке. Все из чужих рук. Как фартук: то наденут, то скинут и бросят. Ах, если бы Тима! Вот я бы с ним… Царица небесная, што лезет в голову-то?» – испугалась.
Вспомнила побаску поселенцев про раскольников. «Что ни дом, то содом; что ни двор, то гоморр, что ни улица, то блудница».
«Может, и правда, старая вера самая греховная? – спросила себя Меланья. – С ума сошла! Што в голову втемяшила!» И поспешно сняла кофтенку. Свернула ее комом и сунула в изголовье. На юбке намертво затянулся узел, и Меланья никак не могла распутать его. Рвала – силы не хватило. Выползла из-под шуб, нашарила впотьмах серп, резанула холщовую завязку, и юбка сама упала к ногам. И опять нырнула под шубы, как щука в омут…
Тянется, тянется время! На пологе шевельнулась углистая тень, заслонившая огонь костра. «Осподи, благослови!» – раздался голос Прокопия Веденеевича, и полог приподнялся.
Мрак, тишина. Тихое бормотание молитвы – слов не разобрать, хоть Меланья вся превратилась в слух.
Приподнялся полог, и дохнуло морозом. Меланья – ни жива ни мертва.
Шершавая ладонь легла на ее груди.
– Озябла?
– Н-нет. Сердце чтой-то.
– Экая ты худенькая!..
III
На рождество явился из тайги Филя с охотничьей добычей, диковатый. Дядя Елистрах-пустынник довел Филю до религиозного исступления. На Меланью Филя не успел глянуть, потому и не заметил перемены в жене. Полчаса творил молитву, чем не в малой мере удивил отца. Поклоны бил с усердием, не жалея лба. Потом выложил из мешков связки беличьих шкурок, трех первеющих соболей, добытых в Белогорье, шкуры росомахи и двух пестунов-медвежат.
Отец хвалил Филю за удачливую охоту, расспрашивал про таежное житье-бытье, а Меланья собирала на стол, умышленно сторонясь мужа. Виноватость плескалась на ее щеках бордовым румянцем.
Обычно Меланья держала голову вниз, трепетала перед свекром. Холщовые кофтенка и юбка на ней всегда были старенькие, заношенные. Теперь Меланья голову повязала кашемировым платком, и узел кос, небрежно сложенный на затылке, падал ей на шею. За такое святотатство радеть бы Меланье целую неделю. А тут еще новенький сатиновый сарафан, какой за всю бытность в доме Боровиковых в глаза не видывала сама Степанида Григорьевна. Под сарафаном – сарпинковая кофта, перламутровые пуговки по столбику и у запястий, как у городчанки.
Но Филя ничего не заметил. Знай себе бубнит про спасение души, и что ни слово, то крест. Косматый, нечесаный, в грязном лоснящемся рубище.
Прокопий Веденеевич держал себя непривычно тихо, глядя на сына-увальня косо и вскользь.
– А матушка где? – опомнился Филя.
Меланья вздохнула и пошла в куть к печи.
Прокопий. Веденеевич схватился за бороду, как за спасательный якорь, и, шумно вздохнув, сообщил, что матушку «сатано уволок».
– Праведную веру отринула, яко свинья рылом. Рябиновый крест нацепила, ехидна! Сколь лет таилась! Прогнал нечестивку и заклятие наложил навек.
– Осподи прости! – размашисто перекрестился Филя, вылупив глаза на тятеньку. – Знать, чрез Тимоху, чрез безбожника экое совращение произошло. Я ишшо тогда подумал: оборотень объявился, а не Тимоха. Игде он?
– На войну утартал урядник.
– Слава господи!
– И тебя ищут казаки.
– Оборони бог!
– Сам не замешкайся, а бог оборонит потом, когда подалее уйдешь от нечистого.
– Дык я и так, тятенька, токмо на рождество пришел, чтоб усладиться песнопением и про видение сказать.
– Про какое видение?
– Дяде Елистраху видение открылось. В Егорья-морозного, ночью так, вышел дядя Елистрах до ветру из избушки и глядь – небо раскололось. Крест образовался. И святые лики глянули с того креста, и ангелы со архангелами слетели на тайгу. Истинный бог! Опосля того дунул ветер, аж тайга ходуном заходила. И голос раздался из тверди небесной: «Сойду, грит, на землю и сам буду вершить суд над неверными. Правые воскреснут, неверные сгинут». И небо закрылось. А потом на Варвару-заваруху столбы показались на небе. Семь столбов, и все красные. И я то зрил, батюшка.
– Спаси Христе! – ойкнула Меланья.
– Дядя Елистрах говорит: светопреставление будет опосля войны. И про наш тополевый толк сказывал. Грит: паскудный, непотребный, и про снохачество…
У Меланьи выскользнула из рук обливная кринка и бухнулась об пол. Филя испуганно подскочил на лавке. И только сейчас, разинув рот, разглядел жену в нарядном сарафане и в кашемировом платке. Меланья наклонилась подобрать черепки. Узел волос у нее разъехался на затылке, скатился, и толстая коса в руку толщиной свесилась до пола. Меланья подхватила ее и забросила за спину. У Фили от такой неожиданности слова застряли в горле.
– Экое!.. Эт… эт… што жа? А? Но тут раздался голос отца:
– Ах ты чудище окаянное! За такие слова про толк ваш – в шею бы тебя из дома. Штоб у тебя язык отсох вместе с Елистрахом! Народила мне ехидна сынов, штоб вам сдохнуть!
– Дык, дык я-то што? Дядя грит.
– Молчай, стервец! Твоему дяде Елистраху, кабы не убег в тайгу втапоры, довелось бы на осине качаться. Ишь сыскался праведник! Не он ли вошел в богатеющий дом вдовы в Кижарте, а потом изгальство учинил над ее двумя дочерями-несмышленышами?.. Срам и стыд на всю правоверную окрестность! Кабы не успел убежать в тайгу, до сей поры ходил бы в каторжных. Может, издох бы давно, праведник. А я вот тебя на всенощную поставлю в моленной перед иконами, и будешь ты…
Во дворе залаяли собаки.
– Чужой кто-то, – кинулась к окну Меланья.
– Знать, облава, – догадался Прокопий Веденеевич. – В третий раз за нонешнюю зиму.
Филя опрометью кинулся в жилую горницу и тут же вылетел обратно.
– Куда мне, тятенька?!
Кто-то отбивался от собак, потом раздался стук в сенную дверь. Меланья всплеснула ладошками и села на лавку.
– Тятенька! Пропадать мне, што ль?
Прокопий Веденеевич беспокойно озирался, не зная, куда спрятать Филю. Через двойные рамы, расписанные по стеклам узорами мороза, в улицу не выпрыгнешь.
– Тятенька! Помилосердствуй! Я же к святой пустынности приобщился!
– Куда я тебя суну? К себе в штаны, што ли? Приобщился!
Филя случайно глянул в цело печи:
– Тять, в печь можно? Не сгорю там?
– Утре топили. Лезь.
Филя нырнул к печи, вынул железную заслонку и поспешно полез головою в цело. Еле-еле протиснул плечи и толстый зад. Подобрал ноги, а Меланья прикрыла заслонкой. Перекрестилась и опять села на лавку, молитвенно сложив руки на груди.
IV
Пришлые люди ломились в сенную дверь и барабанили кулаком в ставень.
Прокопий Веденеевич пошел открывать и вскоре вернулся с казаками, братьями Потылицыными – Андреем и Пантелеем, и с сельским десятником Саввой Мызниковым из поморцев-новоженов.
Поджарые, пожилые братья в черных папахах, при саблях, в синих штанах с лампасами, вправленных в сапожищи, на которые прицепили шпоры, сыновья известного атамана, павшего смертью храбрых, издавна точили зуб на дом Боровиковых. Кто, как не Тимофей Боровиков, опозорил на всю Белую Елань Дарью Юскову, невесту младшего брата Григория!..
Старший брат, подхорунжий, как только вошел в избу, не сняв папахи и лба не перекрестив, потребовал огня, чтоб начать обыск в горницах.
– Аль сами объявите свово дезертира? – И, подбоченясь, Потылицын уставился на хозяина.
– Нету мово разговора с анчихристовыми слугами, – отрезал Прокопий Веденеевич, заслонив собою дверь в моленную горницу.
– Это мы анчихристовы слуги? – подступил к Прокопию Веденеевичу Андрей Потылицын. – Хошь, за такие слова моментом отхвачу бороду?
Прокопий Веденеевич смолчал.
– Э, братуха! Гляди – мешок, вот и бахилищи с собачьими чулками. А добыча-то, добыча-то! Ишь скоко беличьих шкур! Забрать надо. Как вещественность. Туто-ка он, дезертир. Искать надо.
Подхорунжий потянулся к висячей лампе.
– Не трожьте, грю!
– Ты, сивый, што? В кутузку просишься, а? Младший брат повернулся к десятнику:
– А ну, бери лампу. Посвети Андрюхе. Я дверь буду караулить.
Савва Мызников потоптался возле дверей, но к столу не пошел – нельзя: верованья разные.
– А, штоб вас громом разщепало! – выругался рыжебородый Пантелей. – Сторожи дверь. Да гляди! Выпрыгнет – сам на отсидку пойдешь.
Меланья заголосила:
– Побойтесь бога, люди! Разве можно к чужому столу прислоняться?
Старший брат вытащил из железного кольца стеклянную лампу и двинулся в моленную горницу.
Прокопий Веденеевич схватился за косяки руками.
– Да пожнет вас огонь, яко содомлян! Куда лезете? Здесь у нас моленная горница.
– Пантюха, вынь шашку. Пхни ему в брюхо. Пантелей выхватил из ножен шашку и направил ее в грудь Прокопию Веденеевичу.
– Режь, ирод, а в моленную не войдешь! Сатано паскудный! Не зришь души своей греховной. Убойся бога, сидящего на херувимах. Его же трепещут небесные силы и вся тварь со человеками, един ты презираешь и неудобства показуешь.
Пантелей кинул в ножны шашку и подступил грудь в грудь к Прокопию Веденеевичу.
– Ну, дай дорогу!..
– Изыди!
А, вот ты как! Сицилиста вскормил – и туда же, в святые апостолы!
Пантелей схватил Прокопия Веденеевича за руку, но старик так его толкнул в грудь, что бравый казак, гремя шашкою, отлетел к двери.
Старший брат поставил лампу на подоконник и сграбастал Прокопия Веденеевича в охапку. Ему помог Пантелей. Прокопий Веденеевич пыхтел, изворачивался, не поддавался, но кто-то ему подставил ногу, и он упал. Братья Потылицыны навалились на него сверху, схватили опояску Филимона и связали старику руки. Прокопий Веденеевич проклинал насильников, пинал их, а те скрутили ему ноги, уложили у порога под охрану Саввы Мызникова. Сами двинулись в горницу.
Два окошка закрыты на ставни. Вся стена на восток заставлена иконами старинного письма. Братья почтительно перекрестились. Перевернули постель Прокопия Веденеевича на узенькой деревянной кровати, но дезертира не нашли. Перешли с лампой в большую горницу, а следом за ними Меланья.
Ни под периной, ни под кроватью дезертира не оказалось.
Нянька Анютка спала на деревянном диванчике. Девчонку не стали будить. Вернулись в избу и поставили лампу в обруч.
– Под пол полезем?
– Погоди ужо, Пантюха. Покурим.
Андрюха вынул из кармана полушубка кожаный кисет и стал набивать трубку.
– Не сметь, анчихристы, паскудить избу! – закричал Прокопий Веденеевич. – Курите у себя в хлеву, а в моей избе не сметь, грю! Меланья, дай им, собакам, по губам. По губам их! Сковородником иль ухватом.
– Лежи, лешак.
– Ах, да што же это деется? А? Иль у вас стыда нету? В избе-то, в избе-то не курят.
– Ишь, – подмигнул Андрей Пантелею, – как у него раздобрела невестушка! Гляди, баба, он тебе, старый сыч, накатает горку! Как потом жить будешь, а? Иль по вашей тополевой вере дозволено, а?
– Сатаны!
– Помалкивай, леший! Ишь отпустил космы. Собрать бы вас всех, староверов, да разложить среди улицы, да влупить бы горяченьких. И всю вашу веру разметать в пух-прах. Што брови лохматишь? Не по ноздрям говорю? Ничаво! Обвыкнешься.
Андрюха набил трубку, отделанную серебром и медью, Пантелей свернул цигарку.
– Высекай огонь, Пантюха.
Пантелей достал из кисета кварцевый камень, отщепил ногтем от комка трута малую дольку, прижал ее большим пальцем на камушек и начал бить стальным кресалом. За взмахами руки лентою вилась мелкая осыпь искр, но трут не загорался.
– Э, братуха, трут никудышный. А ну, десятник, достань уголек из загнетки.
Савва Мызников развел руками.
– Достань, говорю, огонек!
– По нашей вере, государи служивые, никак неможно прикасаться к чужой печи. Осквернение будет.
Пантелей сам пошел к печи, но подскочила Меланья.
– Серянки достану! Не срамите святое место где хлеб печем.
Пантелей потеснил Меланью, как бы ненароком упершись рукою в ее грудь.
– Попалась бы ты мне в Маньчжурии!
– Окстись, окстись! – отскочила Меланья. Пантелей вытащил заслонку, протянул руку к загнетке и тут же ее отдернул.
Нагнулся и посмотрел в цело. Там виднелась еще одна заслонка. Тронул рукою.
– Эге-ге-ге, братуха! Да тут чья-то… выглядывает. Ей-бо, шире печи.
– Да ну?
Пантелей вынул шашку и ткнул в толстый зад Филимона.
– А-а-а-а! – завыл Филя.
– Ишшо разок пхни. Так его, так! Эвон где голубчик схоронился.
Филя вылез из печи весь в саже, как черт из преисподней. Только белки глаз и зубы сверкали. Слезы катились у Фили по щекам и терялись в бороде.
– Как есть я пустынник, никуды не пойду! – вопил Филя, размазывая сажу по щекам. – И сказал Спаситель: «Не убий!» И я к тому сготовился. Сатанинское ружье в руки не приму.
– Примешь, лешак! Офицер иль фельдфебель съездит разок-другой в зубы, черта в руки примешь, не то ружье.
– По Писанию то не дозволено. Тятенька, скажи им! Я нутром хвораю. Сколько в зимовье-то мучился!
– Там тебя вылечат, поторапливайся. Твой брательник сицилист утопал в дисциплинарку, туда и ты пойдешь. Образумишься.
Увели Филю, ополоумевшего от горя. Он даже не простился с женою и дочерью.
Меланья всплакнула для порядка. И во всю рождественскую службу со свекром ни разу не сбилась с торжественного песнопения…
Соседки судачили: не узнать Меланьи. Ни печали в лице, ни тумана в глазах. Хаживала по деревне в шубке, крытой плюшем, в пимах с росписью – «романовских», в каких только богатые казачки форсили по улицам стороны Предивной.
Соседка Трубина, встретив Меланью на улице, игриво подмигнула бесстыжим глазом:
– Радеешь со свекром-то? Грех жжет щеки и вяжет язык. Прокопий Веденеевич утешил:
– Наговор не слушай, а живи, как по вере нашей, – благодать будет.
– Стыд-то!
– Стыд не сало. Кинут в щеки – ничего не пристало. Вскоре после рождества Прокопий Веденеевич объездил молодых рысаков и, как обещал, повез невестушку в Минусинск «поглядеть сутолочный город», а заодно купить в кредит в американской конторе сенокосилку и конные грабли.
В деревянном тихом Минусинске пахло блинами и шаньгами, а в трехэтажном каменном доме Юсковых – внуков бабки Ефимии, почтенные горожане справляли Новый год.
Горели свечки на елке, мигали невиданные электрические лампочки, как назвал их Прокопий Веденеевич: «сатанинские бельма», а в купеческих лавках от всякой всячины рябило в глазах.
Нежданно он встретился с Дарьюшкой Юсковой.
В нарядной беличьей дошке, в фетровых сапожках и в пуховой шали, печальная и тихая, шла она улицей.
И вдруг остановилась.
– Прокопий Веденеевич… – проговорила Дарьюшка, и глаза ее распахнулись, ожидающие, жалостливые.
Он раза два мельком видел Дарьюшку в Белой Елани, потому и не узнал.
– Дарьюшка назвалась и спросила:
– Есть ли какое известие от Тимофея Прокопьевича?
– Эко! – хмыкнул старик. – Отторг нечестивца, яко змия! И вести от него не жду, а такоже письма с сатанинской печаткой.
И пошел себе дальше, не оглядываясь.
«Из сердца вынул, из души выкинул! – сердился старик, недовольный, что Дарьюшка напомнила ему о меньшом сыне. – Ишь ты, ждет вести! Богатеющая невеста, а круженая. Чаво ей приглянулся Тимка?»
Рассудить не мог.