Книга: Жестокий век
Назад: Глава 8
Дальше: Глава 7

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Глава 1

Судуй возвращался домой. Степь была пестра от цветов. Из-под копыт коня взлетали зеленые кузнечики, вдали важно раскачивались дрофы, на склонах сопок резвились суслики. Вороной белоногий конь шел ходкой рысью, кривая сабля в бронзовой оправе била по голенищу гутула, позванивала о стремя. За вороным тянулись две лошади с тяжелыми вьюками. На последнем переходе Джучи послал Судуя вперед, предупредить курень о возвращении хана и его войска. Он был рад скорой встрече с отцом и матерью, теплому дню, запахам родной степи и во все горло пел песни…
Недалеко от куреня догнал повозку, запряженную одним волом. Ею правила девушка в линялом халате. Судуй подбоченился, натянул поводья.
— Здравствуй, красавица!
Девушка помедлила, будто раздумывая, надо ли отвечать, сказала:
— Здравствуй.
Вол шагал, опустив круторогую голову. Повозка, нагруженная скатанными войлоками, надсадно скрипела. Колеса оставляли две дорожки примятой травы.
— Далеко ли путь держишь?
— В курень.
— Тогда нам по дороге. — Судуй слез с коня, пошел рядом с повозкой. Ты из какого племени, и как тебя зовут?
— Я татарка. Зовут меня Уки.
— Уки? Смешно! И у моего друга и господина Джучи вторую жену зовут Уки. Может быть, это счастливое предзнаменование? А, Уки?
Девушка промолчала. Она держала в руках зеленую тальниковую ветку, общипывала листочки, и казалось, что это для нее важное дело.
— Ты как осталась, когда истребляли ваше племя?
Тень застарелой боли омрачила ее лицо.
— Осталась… — Она ударила веткой по спине вола. — Ну, шевелись!
Судуй пожалел, что прикоснулся к тому, о чем девушке вспоминать, видимо, не хотелось. Сорвал несколько голубых с желтыми тычинками цветов ургуя, приладил их к своей шапке.
— Красиво? Для тебя нарвать?
— Мне украшения ни к чему.
— Да, ты и без них красивая. Правда! У тебя есть жених?
— Был. Ушел на войну. Ну, и… — Уки вздохнула, — Я тоже был на войне. Все воюю. Даже жениться некогда! — Судуй тряхнул головой, засмеялся.
— Теперь мужчины только и делают, что воюют. А мы тут день и ночь работаем. — Она посмотрела на свои маленькие руки с обветренной кожей и обломанными ногтями.
Ему стало жаль эту девушку, должно быть, рабыню. Ни отца, ни матери, тяжелая работа, жених погиб, а другой будет либо нет. Скорей всего нет.
Воины набрали себе жен в чужих землях. Он развязал вьюк, достал пригоршню сушеных слив, высыпал в подол ее халата.
— Ешь, Уки. Это очень вкусно. Ты живешь в курене?
— Нет. — Ровными белыми зубами она стала обгрызать сморщенную мякоть слив. — И правда вкусно!
— Косточку не бросай. Дай ее сюда. — Судуй положил косточку на зубы, сдавил, и она хрустнула. — Видишь, ядрышко. Оно тоже вкусное. Как кедровый орех.
— А где это растет? В лесу?
— Нет. В тех землях люди живут в больших домах. Возле домов — сады.
Ну, тоже как лес, только деревья посажены руками и огорожены. В садах много всего растет. И все вкусное.
Судуй сел на повозку рядом с Уки, взял из ее рук ветку, достав нож и сделал дудку. Переливчатые звуки поплыли над степью, смешиваясь с песнями жаворонков, со свистом сусликов. Судуй улыбался, раздувал щеки. Девушка смотрела на него повеселевшими глазами. Сливовая кожура прилипла к ее круглому, с ямочками посредине подбородку, влажные губы приоткрылись.
В курене он сел на коня, громко прокричал:
— Эй, люди! Готовьтесь встречать нашего хана, ваших мужей, сыновей, братьев!
Потом помог девушке снять с телеги войлоки.
— Поедем, Уки, к моей матери.
Девушка стеснительно потупилась.
— Зачем? Я для нее чужой человек.
— Зато я не чужой! Поедем. Ты у нас пообедаешь.
Юрта родителей стояла на краю куреня, возле речушки. Мать хлопотала у огня. Прикрыв глаза от солнца ладонью, она взглянула сначала на девушку, перевела взгляд на Судуя, громко охнула. Он подбежал к матери, обнял за плечи.
— Сынок мой! Судуй! Небо сохранило тебя! — Она смеялась и всхлипывала, ощупывала его руками, будто не доверяя глазам.
Из юрты вышел отец.
— А! Какой багатур! Посмотри, Каймиш, весь как я в молодости! Оглядел сына со всех сторон. — Халат шелковый… Пояс расшитый… Сабля…
Э-э, так в старые времена и я не одевался, хотя носил одежду с плеча нашего хана. А кони твои?
Он расседлал вороного, погладил по шее, осмотрел и бережно сложил седло, после этого снял вьюки, ощупал их, но развязывать не решился.
— Развязывай, — сказал Судуй. — Все это вам. Подарки.
— О! — Отец принялся выкладывать на траву куски тканей, халаты, светильники, чаши, котлы, мешочки с крупами и сладостями. — О! Ты, видно, стал большим человеком. Погляди, Каймиш, сколько добра привез наш сын! Мы стали богачами.
— Будет тебе! — Мать смотрела на сына сияющими глазами. — Жив. Жив!
Сколько было у меня ночей без сна!..
Девушка распрягла вола, отпустила пастись и теперь сидела на телеге, одинокая и сиротливая.
— Что же ты, мама, гостью не приветишь?
— А это кто?
— Уки. У нее нет ни отца, ни матери. Так, Уки? Жениха тоже нет. А у меня нет невесты. Вот я и подумал…
Девушка покраснела, отвернулась.
— Не слушай его болтовню, Уки, — ласково сказала мать. — А ты постыдился бы говорить глупости. Идите в юрту. Проходи, Уки.
Набежали соседи. Расспрашивали о своих. Иные радовались. А иные уходили, сгорбившись от горя. Судую было тяжело говорить о гибели товарищей. Память возвратила его назад, к сражениям, к окровавленным трупам на пыльных дорогах Китая, к заревам пожарищ, к плачу женщин и детей. Даже в мыслях он не хотел возвращаться к пережитому…
После обеда Уки запрягла вола. Он пошел проводить ее за курень.
— Кто твой господин?
— Джэлмэ.
— Это очень хорошо, Уки! Мой отец его знает. Он попросит отпустить тебя.
— Зачем? Мне некуда деваться.
— Как — некуда? Рядом с отцовской я поставлю свою юрту. Ты будешь в ней хозяйкой.
Уки усмехнулась.
— Какой скорый! Мать твоя верно говорит — болтун.
— Мне долго раздумывать нельзя. Вдруг снова погонят на войну. Если чесать в затылке, можно остаться совсем без жены. У Джучи, у его братьев уже по три-четыре сына… Так что жди, Уки. Скоро я приеду за тобой. Или я для тебя неподходящий? Тогда скажи…
Она ничего не сказала. Судуй остался стоять у крайних юрт куреня.
Повозка медленно катилась по пестрой от цветов степи, под облаками пели жаворонки. Мир был наполнен радостью. Была полна радостью и душа Судуя. Он дома. На родной земле. Славная девушка станет его женой. У него будут дети. Много-много мальчиков… И может быть, хан не захочет больше ходить на войну…

Глава 2

В покоях Тафгач-хатун было жарко. В стенном очаге, выложенном красным камнем с белыми узорами прожилок, ярко горели поленья карагача. Хан Кучулук в белой рубашке с открытым воротником и широких шелковых шароварах сидел за узким столиком, накрытым цветастой скатертью. Тафгач-хатун наполнила из узкогорлого кувшина стеклянные кубки виноградным вином.
Кучулук хмуро-задумчиво смотрел на рыжие языки пламени, лизавшие закопченный свод очага. Высокий лоб прорезали две поперечные морщины, сухая кожа туго обтягивала острые скулы, под глазами темнели подковы теней. Кучулук только что возвратился из похода на Кашгар и Хотан.
Мусульманское население этих владений вздумало отложиться от гурхана и предаться своему единоверцу, хорезмшаху Мухаммеду. Кучулук не хотел войны.
Потому освободил сына кашгарского хана, удерживаемого как заложника, дал ему немного воинов и попросил уговорить эмиров Кашгара не делать зла. Но эмиры ворот города перед молодым ханом не открыли, его воинов разогнали, а самого убили. Тогда Кучулук осадил Кашгар. Но сил у него было недостаточно, и города взять не мог. Пришло время жатвы, хлеба пожелтели, высохли. Кучулук приказал выжечь все посевы вокруг Кашгара и Хотана.
Возвращаясь домой, поклялся: то же самое сделает и в будущем году, и через год, и через два, — будет делать это до тех пор, пока зловредные мусульмане не покорятся ему.
— Пей и ешь, господин мой. Пусть твои заботы останутся за моим порогом. — Тафгач подала ему кубок.
— Если бы заботы можно было стряхивать с себя, как дорожную пыль! Кучулук повертел кубок в руках — в вине плавали теплые искры. — Что нового тут?
— Тут — ничего. Но купцы из столицы Мухаммеда принесли плохие вести.
Шах отдал султану Осману свою дочь в жены и удерживает его при себе, в Гургандже. А в Самарканде всеми делами правят хорезмийцы.
— Так ему и надо, этому глупому Осману! — Кучулук выпил вино, оторвал от мягкой лепешки большой кусок, обмакнул его в растопленное масло, стал есть.
— Ты забываешь, что первая жена Османа моя родная сестра, — с упреком сказала Тафгач-хатун.
— Об этом должен был помнить твой отец!
— Что говорить о моем отце…
— А что могу сделать я? Если бы Осман был умнее, он бы не переметнулся к хорезмшаху. Тогда бы с Мухаммедом можно было говорить иначе.
— Осман молод… Он очень любил мою сестру. Злые люди внушили ему пагубные мысли. Думаю, он уже и сам спохватился.
— А что толку? Хорезмшах не выпустит его из своих рук.
— Я думаю, шах отпустит Османа в Самарканд. Иначе для чего он отдал ему свою дочь?
— Может быть, и так. Что же дальше?
— В Самарканде моя сестра. Не верю, что Осман ее мог забыть. Там много людей, преданных нам. Через них надо снестись с султаном… Если пожелаешь, это могу сделать я.
— А сможешь?
— Ты плохо знаешь таких женщин, как я. Ради тебя готова сделать все.
— Спасибо, Тафгач-хатун… Однако боюсь, что нам с тобой не удастся спасти ничего. Я смотрю на запад, в сторону хорезмшаха, а сам все время прислушиваюсь, не стучат ли копыта на востоке. Монгольский хан рано или поздно придет сюда. Устоим ли мы? Найманы не могли устоять. Почему? Да потому, что повздорили мой отец и его брат Буюрук. Наши силы разъединились. А что тут? В каждом городе сидит владетель и думает только о том, чтобы увернуться от власти гурхана. Мало того — людей разделяет и вера. Я поклоняюсь Христу, ты — Будде, многие ближние к нам люди чтут пророка Мухаммеда и в душе презирают и тебя, и меня. Они не наши люди. Они люди шаха. И до тех пор, пока мы не разделаемся с ними, не сможем быть спокойны за свою жизнь.
— Я поговорю с тобой, и мне становится страшно… — Тафгач-хатун села ближе к Кучулуку. — Неужели все так плохо?
— Хорошего мало. Но, видит бог, я сделаю все, что в моих силах… Ты помогай мне. Приближай к себе надежных единоверцев, возбуждай ненависть к мусульманам.
— Ненависти хватает и без того. Она не облегчит нашу жизнь. Моя вера учит добру и терпеливости.
— Твой отец был добр. Ягненок среди волков…
В комнату вошла служанка Тафгач-хатун, поклонилась Кучулуку.
— Тебя хотят видеть твои воины.
Воины-найманы в шапках из меха корсака ввели человека, закутанного в черный плащ. Устало вздохнув, он опустился на колени, потер ладонью худое, с впалыми щеками лицо.
— Я, повелитель, от Буртана…
Полгода назад Кучулук послал в Алмалык под видом купца своего нукера Буртана. С тех пор вестей от него не было, и Кучулук уже думал, что нукера нет в живых.
— Владетель Алмалыка Бузар собирается на охоту. С ним пойдет не больше ста человек. Охотиться будут дней десять.
— Где?
— Место я укажу. — Посланец покосился на столик, на его тощем горле задвигался кадык.
— Далеко ли это место?
— Я был в дороге три дня. — Посланец не мог отвести взгляда от столика.
Кучулук налил в кубок вина, подвинул лепешки.
— Пей и ешь. Воины, поднимите две сотни. Каждый пусть возьмет по два заводных коня. Быстро! Гонец, ты можешь держаться в седле?
— Мне бы немного уснуть. — Он торопливо пихал в рот лепешки, говорил невнятно. — Устал.
— Приторочим к седлу. Уснешь дорогой… Ты не мусульманин?
— Зачем бы помчался к тебе мусульманин?
— Слышишь? — спросил Кучулук у Тафгач-хатун.
Он пошел в другую половину покоев, поверх шелковых шаровар натянул штаны из мягкой кожи, обулся в гутулы с высокими голенищами, надел халат, подбитый легким мехом. Тафгач-хатун стояла рядом, смотрела на него опечаленными глазами.
— Ты сам-то можешь держаться в седле?
Затягивая жесткий пояс с тяжелым мечом, он проговорил, думая о своем:
— Могу… Пока могу.
Осенняя ночь была холодной. Ветер нес редкие снежинки. Кучулук скакал рядом с посланцем-проводником, подбадривал плетью коня. Ему жаль было оставленное тепло очага, тишину покоев жены…
Шли через степи, далеко огибая селения. Шли почти без отдыха. На исходе второй ночи проводник остановился на берегу небольшой речушки.
— Бузар должен быть где-то недалеко. Надо ждать рассвета.
Вокруг не было видно ни огонька, не слышно ни единого звука. Бузар мог не прийти.
Или уйти в другое место. Эти мысли согнали с Кучулука утомление и дрему. Он остался сидеть на коне, но воинам велел спешиться и передохнуть. Они легли на притрушенную снегом землю и сразу же захрапели.
В мутном свете наступающего дня обозначились голые холмы с той и другой стороны речушки. Кучулук поднялся на ближний холм, осмотрелся.
Ничего. Ветер сдувал с гребней снег, пригибал тощую, желтую траву. Он поднял воинов и шагом поехал вверх по речушке. За одним из поворотов холмы отступили от берегов. На плоской равнине стояли круглые, как шлемы, шатры и черные треугольники шерстяных палаток, невдалеке паслись расседланные кони, — Го-о-о! — раздался тревожный крик караульного.
Воины, отстегнув заводных коней, молча бросились на шатры и палатки.
Высокая сухая полынь затрещала под копытами коней, как хворост на огне.
Заспанные люди выскакивали из палаток и падали под ударами мечей. Сам Бузар не успел даже выскочить из шатра. Растяжные ремни перерубили, обрушив полотно. Из-под него с трудом извлекли запутавшихся Бузара и его наложницу.
— Э-эх, как был ты конокрадом, так и остался, — с презрением сказал Кучулук.
В чекмене — успел надернуть, — но босой, стоял Бузар на истоптанной, смешанной со снегом и кровью земле, теребил крашенную хной бороду, свирепо ворочал красноватыми белками глаз.
— Обуйте и оденьте его, — приказал Кучулук. — Твоя жизнь, Бузар, сейчас не стоит и медного дирхема. И никакой Чингисхан ее не сможет спасти. Но можешь спастись сам. Мы пойдем к Алмалыку. Ты сдашь город.
— Не будет этого, неверная собака!
— Я неверная собака? А кто твой Чингисхан? Внук пророка? Говори, предатель! — Кучулук ударил его кулаком в лицо. — Отдашь город? Говори!
Из мясистого носа по толстым губам Бузара поползла кровь. Он плюнул, выругался. Кучулук велел сорвать с него только что натянутую одежду и бить, пока не запросит пощады. Но Бузар лишь хрипел и мотал головой. Его забили до смерти и бросили тут же — голого, с лоскутьями окровавленной кожи на спине.
Пограбив окрестности Алмалыка, ожесточенный больше прежнего, Кучулук возвратился домой. А его уже поджидали послы хорезмшаха. Мухаммед упрекал Кучулука за то, что тот будто бы похитил у него плоды победы. О какой победе идет речь, Кучулук не сразу понял. Оказалось, когда Мухаммед разбил Танигу, гурхан предложил шаху мир. При этом обещал отдать все свои сокровища и уступить владения, населенные мусульманами. Но Кучулук, «вооружась мечом коварства и воссев на коня хитрости», завладел сокровищами, а потом и самим гурханом. Шах требовал: если Кучулук желает, чтобы тень печали никогда не затмевала свет радости, пусть отдаст все сокровища и отправит в Гургандж того, кто их обещал, — гурхана.
Если бы даже Кучулук хотел, не смог бы исполнить требование шаха.
Сокровищ и в помине не было. Одряхлевший гурхан тоже не сокровище. Его как раз отправить можно было бы. Но, услышав о требовании хорезмшаха, гурхан взмолился. Всем ведомо, что в подземельях Мухаммед держит в оковах десятки эмиров, меликов, атабеков, чьи владения им присвоены…
— Сын мой, я отдал тебе все, взамен прошу одного — дозволь окончить свои дни здесь, а не в шахской темнице.
Жалкая мольба не тронула Кучулука. Беспечность этого человека, его неумеренная страсть к наслаждениям довели государство до гибели, позволили шаху, недавнему даннику, самому требовать дани. И было бы справедливо засунуть старика в шахскую темницу. Но Кучулук дал Тафгач-хатун клятву не причинять ее отцу вреда… Кто сам нарушает клятвы, чего дождется от других?
Он составил мягкий ответ, отправил шаху хорошие подарки, одарил и послов. Была надежда, что Мухаммед не станет слишком уж величаться, повнимательнее посмотрит на восток и увидит, что не на пользу, а себе во вред он утесняет хана Кучулука. Однако его мягкость только разожгла алчность шаха. Из Гурганджа прибыл тот же посол, с теми же требованиями, но высказал их грубо, оскорбительно. Кучулук велел заковать посла в железо.
Кучулук не мог теперь спокойно спать. Единоборство с Мухаммедом становилось неотвратимым. Тафгач-хатун утешала его:
— Не все так страшно, господин мой. Верные люди доносят мне из Самарканда: хорезмийцев туда набежало, как муравьев к капле меда. Они притесняют и обирают народ. Все громче, все яростнее становятся проклятия.
Моя сестра обнадеживает меня. Кажется, ее Осман возвращается.
— Это хорошие новости… Если бы ваш Осман был поумнее.

Глава 3

Совершив утреннее омовение душистой розовой водой, хорезмшах Ала ад-Дин Мухаммед стал коленями на бухарский молитвенный коврик, огладил влажную бороду, прикрыл глаза.
— Хвала богу, господину миров, милостивому и милосердному владыке судного дня! Тебе мы служим и к тебе взываем о помощи. Наставь нас на путь прямой, путь тех, которых ты облагодетельствовал…
Слова молитвы бежали привычной чередой, не тесня дум о наступившем дне. Прочитав молитву до конца, он еще долго стоял на коленях с опущенной головой. За его спиной в молчаливом ожидании замерли два молодых телохранителя. Он пошевелился, и телохранители подхватили под руки, помогли встать. Шагнул к двери, они распахнули резные золоченые створки, пошли вперед по узкому проходу. Их ноги в мягких сапогах беззвучно ступали на серые плиты пола, его сапоги на каблуках, окованных серебром, цокали, как копыта. Шах был низкоросл, потому носил сапоги на каблуках и высокую хорезмийскую шапку, обкрученную шелковой чалмой.
Телохранители распахнули следующую дверь, стали по сторонам, пропуская его вперед. В комнате, выложенной светло-голубыми изразцами, застланной толстым ковром, его уже ждал везир Мухаммед ал-Хереви.
Приложив одну руку ко лбу, другую к сердцу, везир поприветствовал его, стал раскручивать толстый свиток бумаги. На бумаги шах посмотрел с отвращением, остановил везира.
— Погоди. Не вижу своего сына.
— Величайший, я за ним послал…
Слуги разостлали на ковре скатерть-дастархан, взбили широкие подушки, принесли тарелки с миндальным пирожным, вяленой дыней, запеченными в тесте орехами. Шах сел на подушку, знаком указал везиру место напротив.
Дородный, туго перетянутый широким шелковым поясом, Мухаммед ал-Хереви опустился на подушку, сдерживая кряхтение. Его лицо с редкой седеющей бородой покраснело от натуги. Хорезмшах едва сдержал усмешку. Шахиня-мать, как он слышал, в сердцах назвала недавно везира «калча» — плешивый.
Видимо, из-за этой вот словно бы вылезшей бороды. В угоду матери теперь многие называют везира не по имени, а Калча. Но этот Калча стоит многих и густобородых, и седобородых. Учен, умен, предан. Потому-то доверил ему и многотрудные дела высокого дивана, и воспитание наследника — сына Джалал ад-Дина.
Слуги налили в чаши горячего чая. Шах отпил глоток любимого им напитка.
— Не терзай мой ум, великий везир, цифрами налоговых поступлений.
Вникай в них сам, памятуя: войску жалованье должно быть выплачено без задержки. За это строго спрошу.
Везир не успел ответить.
— Мир вам и благоденствие!
В комнату с поклоном вошел Джалал ад-Дин. Узколицый, с большим орлиным носом, поджарый, как скакун арабских кровей, старший сын был любимцем хорезмшаха. Но сейчас он сказал Джалал ад-Дину с неудовольствием:
— Сын, мы собираемся сюда не для услаждения слуха звоном пустых слов.
Для дел государственных.
Джалал ад-Дин не стал оправдываться — гордый. Сел к дастархану, отбросив полы узкого чекменя. Слуги, зная его вкус, поставили тарелку с кебабом. Мясо шипело, распространялся запах пригорелого жира. Сын полил его соусом из гранатовых зерен, стал торопливо есть.
Везир открыл свои бумаги.
— Величайший, мною получено письмо, не мне предназначенное.
Послушай… Пусть всевышний дарует твоей святой и чистой душе тысячу успокоений и превратит ее в место восхода солнца милосердия и в место, куда падают лучи славы!.. Ну, тут все так же… то же… Вот. Помоги мне, о благословенный, из мрака мирских дел найти путь к свету повиновения и разбить оковы забот мечом раскаяния и усердия.
— Чье письмо?
— Его, величайший, написал векиль твоего двора, достойный Шихаб Салих.
— И что же тут такого?
— Это письмо должен был получить шейх Медж ад-Дин Багдади.
— Дай! — Шах выхватил из рук везира письмо, крикнул:
— Позвать сюда векиля!
Веки шаха над черными глубокими глазами набухли, отяжелели. Векиль, седой старик, проворный и легкий, увидев гневное лицо шаха, стал на колени. Мухаммед схватил его за бороду, рванул к себе.
— Служба мне стала для тебя оковами? Ты у меня узнаешь настоящие оковы! Сгною в подземелье, порождение ада!
— Великий хан… Султан султанов… да я… служба тебе не тягость.
Помилуй! Я не носил одежды корыстолюбия. За что такая немилость?
Шах отпустил бороду, бросил ему в лицо скомканное письмо.
— Читай. Вслух читай!
Векиль дрожащим голосом прочел письмо.
— Твое?
— Мое. Но, величайший среди великих, опора веры, тут нет ни слова…
— Какого слова? Ты перед кем усердствуешь и раскаиваешься, где ищешь свет повиновения, рабская твоя душа?!
— Я думал только о молитвах и спасении души.
— Ты жалуешься этому шейху. А кто он? Уши багдадского халифа. Кому же ты служишь? Мне или халифу, сын ослицы?
— Тебе, милостивый. Для тебя усердствую. — Шихаб Салих отполз подальше от шаха. — Но я не знал, что шейх Медж ад-Дин Багдади… Твоя мать, несравненная Теркен-хатун — да продлит аллах ее жизнь! — считает его благочестивейшим из смертных. А халиф разве перестал быть эмиром правоверных?
Шах выплеснул чай в лицо Шихаб Салиху.
— Сгинь!
Утираясь ладонью, кланяясь, векиль выскочил за двери. Шах проводил его ненавидящим взглядом. Матерью заслоняется… Знает, где искать защиту.
— Отец и повелитель, перед тем, как идти сюда, я побывал на базаре, сказал Джалал ад-Дин. — В одежде нищего я бродил среди продающих и покупающих, среди ремесленников и менял.
— Зачем? — Шах все еще смотрел на дверь, за которой скрылся векиль.
— Мой достойный учитель, — Джалал ад-Дин наклонил голову в сторону Мухаммеда ал-Хереви, — всегда говорил: слушай не эхо, а звук, его рождающий. Я слушал. Люди говорят, что наместник пророка халиф багдадский гневается на нас за неумеренную гордость, что он может лишить священного покровительства правоверных, живущих под твоей властью.
— Это халиф засылает шептунов! Всех хватать и рубить головы! Мне не нужно его покровительство. Меня называют наследником славы великого воителя Искандера. Я раздвинул пределы владений от Хорезмийского моря до моря персов. И все это без помощи и благоволения халифа, хуже — рассекая узлы его недоброжелательности. Змея зависти давно шевелится в груди эмира веры!.. — Шах сжал кулаки, лицо его побледнело. — Что еще слышал ты?
— Многое, отец и повелитель… Люди недовольны высокими обложениями, сборщиками податей. Но больше всего — воинами. Они необузданны и своевольны… — Джалал ад-Дин замолчал, смотрел на отца, будто ожидая, что он попросит продолжать рассказ.
Но шах ничего не сказал. Воины — опора его могущества. Однако эмиры, особенно кыпчакских племен, горды, своенравны. Почти все они родственники матери. Она их повелительница и покровительница. И с этим пока ничего поделать нельзя. Он повелитель своего войска, но и пленник. Если эмиры покинут его, что останется? И выходит, что ему легче бросить вызов халифу багдадскому, чем обезглавить векиля своего двора. Сын, кажется, обо всем догадывается и хочет помочь. Но ему лучше держаться в стороне — слишком горяч.
— Что у тебя еще? — спросил шах у везира.
— Письмо от твоего наместника из Самарканда.
— Читай.
Покашливая, шелестя бумагой, Мухаммед ал-Хереви, прочел:
— "Во имя аллаха милостивого и милосердного! Да будет лучезарным солнце мира, повелитель вселенной, надежда правоверных, тень бога на земле Ала ад-Дин Мухаммед!
Население Самарканда склоняется к противлению и непокорности. И раньше речи самаркандцев были сладки снаружи, а внутри наполнены отравой вражды. Теперь же светильник их без света, а дом — осиное гнездо. Твоя дочь, сверкающая, как утренняя звезда, — да осчастливит ее аллах! укрылась плащом печали и пребывает на ковре скорби. Султан Осман — да вразумит его всевышний! — вместо того, чтобы огнем гнева спалить семена вражды и коварства и плетью строгости изгнать своевольство, внял речам непокорных. На пирах в честь своего благополучного возвращения он восседает рядом с первой женой, — дочерью неверного гурхана, а несравненная Хан-Султан, будто рабыня, прислуживает ей, обиталищу греховности, каждый раз испивая чашу унижения…"
— Довольно! — гневно оборвал везира шах. — Ах, сын шакала! Я тебя заставлю мыть ноги Хан-Султан!
— Отец и повелитель, не могу ли сказать я? — спросил Джалал ад-Дин. Я был против того, чтобы отпустить Османа. И вот почему. Мы сами отточили ястребу когти и раскрыли дверцы клетки. Его держали тут почти как заложника. Моя сестра Хан-Султан помыкала им как хотела. Моя бабушка сделала его своим посыльным, он подносил ей браслеты и серьги… Будь на его месте я…
— Каждый хорош на своем месте!
— Вот я и говорю, — Джалал ад-Дин смотрел прямо в лицо отцу, — такое обращение с султаном было неуместно. А что делали наши кыпчакские воины, посланные в Самарканд утверждать справедливость? Они вымогали у жителей динары и дирхемы. Они сеяли ненависть… А теперь наместник жалуется.
— Ты слишком молод…
Ничего другого шах сыну сказать не мог. Все — правда. Но не его вина в этом. Османа удерживали по желанию матери. Она же вместе с Хан-Султан унижала его тут, возвеличиваясь перед своими родичами. Он настоял на отъезде Османа, потому что самаркандцы, не видя своего владетеля, стали косо смотреть на хорезмийцев. Надеялся, что султан образумит людей. А он вот что делает! Может быть, послать в Самарканд Джалал ад-Дина? Нет, лучше ал-Хереви. Или кого другого?
— Что слышно о Кучулуке?
Этот удалец, отобравший трон у гурхана, беспокоил его сейчас больше.
Надо было двинуться на него. Но пока такие дела в Самарканде…
— Кучулук грабит наши владения в Фергане.
— Надо переселить оттуда жителей в безопасное место. А селения сжечь.
Видишь, сын, не сломлен один враг. На очереди халиф. Осман может стать третьим.
Он хотел сказать, что есть и четвертый, не где-то, не за чужими крепостными стенами, а тут, в Гургандже. Но вслух об этом лучше не говорить.
Поднялся, расправил на крутой груди пышную бороду, притронулся рукой к чалме, пошел слушать опору престола — эмиров, имамов, казиев. Джалал ад-Дин шел, чуть приотстав, сдерживая нетерпеливый шаг, везир семенил сзади.
В приемном покое дворца со сводчатым потолком, подпертым витыми колоннами, люди уже ждали. Они стали двумя рядами, опустив головы в шелковых чалмах. Он молча прошел к возвышению, сел на низкий, без спинок и подлокотников, трон, подобрал ноги. Джалал ад-Дин занял свое место справа.
Место матери по левую руку пустовало. Когда-то с ним рядом садилась только мать. Но, приучая сына к правлению, он стал брать его с собой. И подозревал, что матери это пришлось не по нраву. В приемной она показывалась редко. Скорей всего не придет и сейчас. И к лучшему.
Но только подумал об этом, отворилась узкая боковая дверь, зашуршала парча, и вместе с его матерью, «покровительницей вселенной и веры, царицей всех женщин» Теркен-хатун, вплыло облако благовоний. За ней следовали шейх Меджд ад-Дин Багдади и векиль Шихаб Салих. «Бегал жаловаться? — подумал шах. — Неужели посмел?»
Мать долго, словно наседка в гнездо, усаживалась на свое место. Шах видел ее щеку с желтоватой морщинистой кожей, маленькую бородавку с двумя седыми волосками, тонкие, бескровные губы. «Аллах всемилостивый, ну что тебе не сидится с внуками и внучками?!»
Она повернула голову к нему. Черные, совсем не старые глаза смотрели на него с упреком: «Жаловался, сын свиньи!»
— Ты так редко посещаешь свою бедную мать…
— Заботы о благе государства похищают время отдыха.
— Мое сердце полно сочувствия, — прикоснулась пальцами к плоской груди. — Люди вокруг тебя суетны, они — дай волю — не оставят времени и для молитвы. Иные плешивцы из драгоценного древа благородных побуждений делают сажу наветов и пачкают достойных.
Она говорила не снижая голоса, и ее слышали все. Везир побледнел, опустил голову. Шах разыскал глазами векиля. Тот проворно задвинулся за спину шейха Меджд ад-Дин Багдади. Взгляды шаха и шейха встретились. Меджд ад-Дин не отвернулся, только чуть повел головой на тонкой жилистой шее.
«Ну, дождешься ты у меня, благочестивый!» Шейх был высок и строен, выглядел моложе своих лет, и это тоже раздражало шаха.
Шах обдумывал, что сказать матери, как вырвать из ее рук векиля и бросить под топор палача, когда в приемную быстро вошел хаджиб Тимур-Мелик. Баранья туркменская шапка была сбита на затылок, на поясе висела кривая сабля.
— Величайший, самаркандцы возмутились!
Мухаммед почти обрадовался этой вести. Скорее на коня, на волю, подальше от этого дворца, заполненного благовониями. Но, храня достоинство, он помедлил, спросил:
— Что там произошло?
— Сначала возмутились жители худых улиц, бродяги и бездельники, к ним пристали ремесленники, потом и люди почитаемые.
— А что делает султан Осман?
— Он сел на коня и сам повел этот сброд. Они поубивали всех наших воинов, разграбили купцов. Они пели и плясали от радости, провозглашали славу султану Осману.
Шах поднялся.
— Я развалю этот город до его основ и кровью непокорных полью развалины. От гнева моего содрогнется земля. Велика моя милость — вы это знаете. А силу гнева еще предстоит узнать! — Он пошел мимо эмиров, гордо подняв голову. Пусть подумают над его словами все…
По каменным плитам дворцовых переходов гулко застучали его кованые каблуки.
Самарканд… Город старинных дворцов и мечетей с копьями минаретов, горделиво поднятыми к небу; город древних, чтимых во всем мусульманском мире гробниц потомков пророка и мужей, стяжавших славу святостью и ученостью; город, где каждый дом увит виноградными лозами, где воздух напоен запахом роз и жасмина; город, пронизанный голубыми жилами арыков, по которым струится живительная вода Золотой реки — Зеравшана; город, где делают несравненные по красоте серебряные ткани симгун и златотканую парчу, лучшую в мире бумагу, где умеют чеканить медь и ковать железо; город, куда сходятся караванные дороги четырех сторон света… Этот город отверг владычество могущественного повелителя и потому должен быть уничтожен.
С вершины кургана шах смотрел на густую зелень садов, скрывающую дома, на сверкающие минареты и хмурился. Ему было жаль этот город и хотелось ужаснуть всех непокорных. Не только тут…
Древние стены города осели, башни покосились, зубцы выщербил ветер времени. Самаркандцы слишком много заботились о торговле и ремеслах, наживали богатства и слишком мало думали о своей безопасности, полагаясь на защиту неверных кара-киданей с их беспутным гурханом. И туда же противиться его воле…
Рядом сидели на конях эмиры и хаджибы шаха, тихо переговаривались, ждали его слова.
— Передайте воинам: дарю им город на пять дней…
Голоса одобрения, радости были ему ответом. Но шах насупился еще больше. Неукротима жадность его эмиров. Чтобы снять яблоко, готовы, не раздумывая, срубить яблоню… Один везир не радовался, он смотрел на эмиров с осуждением, тихо проговорил:
— Величайший, город будет лучшим украшением твоих владений, жемчужиной в золотой оправе. Не очищай ее песком гнева — угасишь блеск.
Как ни тихо говорил ал-Хереви, его услышали. Напряженная тишина установилась за спиной шаха. И эта тишина лишила его возможности попятиться, отступить от своих слов.
— Самаркандцы получат то, чего они добивались!
Везир вздохнул, пробормотал:
— Величайший, в городе много купцов из других стран…
Настойчивость везира вызывала досаду.
— Ну и что?
— Если мы их разорим и разграбим, караванные дороги зарастут травой и дождь благоденствия прольется мимо твоей сокровищницы.
Шах угрюмо задумался. Правитель, грабящий купцов, уподобляется разбойнику, только грабит он — прав везир, — самого себя.
— Ладно… Пришлых купцов повелеваю не убивать и не разорять.
Эмиры и хаджибы открыто зароптали, и он повернулся к ним, зло спросил:
— Кому мало того, что даю?
Все промолчали. Шах тронул коня. Он удалился в загородный дворец султана, поставив во главе войска Джалал ад-Дина. Слишком велика была бы честь для Османа, если бы он сам повел воинов на приступ.
Как он и ожидал, самаркандцы недолго удерживали город. Сам мятежный султан сдался в начале приступа, обезглавленное войско скатилось со стен…
Шах сидел в саду возле круглого водоема, когда перед ним явился Осман. Меч в золотых ножнах висел на шее, обнаженная голова, выбритая до синевы, бледное лицо с короткой, будто нарисованной углем бородкой были выпачканы пеплом. Он стал перед шахом на колени, положил к ногам меч.
— Перед тобой, опора веры, тень бога на земле, величайший владыка вселенной, покорно склоняю голову. Вот меч — отруби ее. Вот саван, выхватил из-за пазухи кусок ткани, бросил на меч, — укрой мое тело.
Осман поднял голову, ловя взгляд шаха. По его грязным щекам ползли слезы.
— Ты о чем думал, сын собаки?
— Злые люди ввергли меня в бездну заблуждений и повели по дороге непослушания. Но я раскаиваюсь и прошу: смилуйся! Пусть буду проклят, если замыслю худое!
Осман, как взбунтовавшийся правитель, заслужил казни, но как муж его дочери — снисхождения. Шах послал разыскать Хан-Султан.
— Твоя жизнь в ее руках.
Дочь, увидев мужа, вспыхнула, в больших глазах взметнулась ненависть, стиснув зубы, она пнула его в бок.
— Дождался, истязатель! — Голос сорвался на визг. — Кровопийца!
Иблис!
— Прости меня, Хан-Султан! — Осман попытался поймать ее ногу. — Рабом твоим буду.
Она кричала, неистово колотила его кулаком по синей голове, пинала ногами в лицо. Джалал ад-Дин отодвинул ее, сердито сказал:
— Стыдись!
Шах велел увести Османа, строго сказал дочери:
— Подумай и скажи: жизни или смерти желаешь своему мужу?
— Он меня унижал перед неверной… Обижал… Я хочу ему смерти.
Джалал ад-Дин отвернулся от сестры, что-то сказал Тимур-Мелику, отошел в сторону. Шах подумал, что сын недоволен сестрой, а возможно, и его решением. Но теперь ничего изменить было невозможно. Он велел позвать своего главного палача Аяза. За огромный рост и нечеловеческую силу Аяза прозвали богатырем мира — Джехан Пехлеваном. Его огромные ручищи были всегда опущены и чуть согнуты в локтях, готовые любого стиснуть в смертельных объятиях. Один шах знал, сколько и каких людей отправил в потусторонний мир Джехан Пехлеван. Но это не омрачало жизни Аяза, у него была добрая улыбка и младенческий, ясный взгляд.
— Султан Осман — твой.
В ту же ночь владетель Самарканда был задушен. Вместе с ним были преданы смерти его первая жена и все близкие родичи.
Грабеж Самарканда продолжался три дня. На четвертый день к шаху пришли седобородые имамы с униженной просьбой остановить кровопролитие.
Шах смилостивился. И за три дня его воины взяли у самаркандцев все, что можно было взять. При малейшем сопротивлении они убивали любого. Погибло больше десяти тысяч. Да столько же было изувечено, искалечено.
Шах не спешил возвращаться в Гургандж, в покои своего дворца, где властвовал шепот, а не громкий голос. Он замыслил сделать Самарканд своей второй столицей, начал строить дворец и мечеть, каких не было ни в одном городе ни одного государства.
Отсюда же он намеревался пойти на хана Кучулука. Ему донесли, что Кучулук бросился было на выручку Османа, но опоздал и с дороги повернул назад, ушел в свои владения. От него прибыл посол с письмом. Хан пугал шаха монгольским владыкой, желал перед лицом грядущей грозы забыть старые распри, объединить силы… На глазах посла шах разорвал письмо. Он не боялся неведомого владыки степей, чье могущество скорее всего выдумка Кучулука.
Однако неожиданно слова хана как будто подтвердились. В кыпчакских степях появилось неведомое племя — меркиты. Они вроде бы уходили от преследователей — монголов. Во всяком случае, шах оставил Кучулука в покое к двинулся в кыпчакские степи.

Глава 4

Пара журавлей медленно тянула над серой весенней степью. Судуй достал из саадака лук и стрелу.
— Джучи, ты бери того, что слева, а я…
— Не надо, — Джучи отвел его лук.
— Боишься, что не попадем?
— Птицы летят к своим гнездовьям. Видишь, как они устали.
Судуй проводил взглядом журавлей. Они медленно, трудно взмахивали крыльями. Куда летят? Что их гонит через степи и пустыни?
— Мы как эти птицы… — сказал Судуй.
— Усталые?
— Не знаю… Но мне так не хотелось уезжать от своей Уки, от матери и отца…
— Мне тоже…
— Э, ты мог и остаться. Сказал бы отцу.
— Моему отцу не все можно сказать… Да и скажешь… — Лицо Джучи стало задумчивым…
— Вот когда ты станешь ханом…
— Молчи об этом!
— Почему? Ты старший сын. Кому, как не тебе, быть на месте отца?
Джучи наклонился, подхватил стебель щавеля, ошелушил в ладонь неопавшие семена, стал их разглядывать.
— Ты замечал когда-нибудь, что у каждого растения свое, на другое не похожее семя?
— Кто же об этом не знает, Джучи?
— Из семени щавеля вырастает щавель, из семени полыни — полынь. Так сказал мне однажды мой брат Чагадай.
Далеко впереди, то исчезая в лощинах, то возникая на пологих увалах, двигались дозоры, сзади, отстав от Джучи и Судуя на пять-шесть выстрелов из лука, шло войско. Весеннее солнце только что растопило снега, степь была неприветливо-серой, в низинах скопились лужи талой воды, желтой, как китайский чай.
Раскрыв ладонь, Джучи подул на бурые плиточки семян, они полетели на землю. Джучи наклонился, будто хотел разглядеть их в спутанной траве.
— Если земля примет эти семена, тут подымутся новые растения. Ты замечал, Судуй, самые разные травы растут рядом. То же в лесу. Дерево не губит дерево. Земля принадлежит всем… Травам и деревьям, птицам и зверям. И людям. Но люди ужиться друг с другом не могут.
— Травинке не много места надо, с ноготь. Дереву побольше. Лошади, чтобы насытиться, — еще больше. О человеке и говорить нечего. Ему простор нужен. Потому люди и не уживаются.
— Нет, Судуй, не потому. Мы уже скоро месяц, как идем следом за меркитами. А много ли встретили людей? Почему мы гонимся за меркитами?
— Они наши враги.
— Но почему враги?
— Кто же их знает! Горе они принесли многим. Моя мать до сих пор не может спокойно вспоминать, как была у них в плену. Если бы не Чиледу…
— А мы несем людям радость? — Джучи строго посмотрел на него.
— Ну что ты меня пытаешь, Джучи! Не моего ума это дело. Будь моя воля, я бы сидел в своей юрте, выстругивал стрелы, приглядывал за стадом или ковал железо.
Судуй не любил таких разговоров. Джучи тревожили какие-то неясные, беспокойные думы. А как ни думай, ничего в своей жизни, тем более в жизни других, не изменишь. Он всего лишь травинка. И любой ветер к земле приклонит, и колесо повозки придавит, и копыто ссечет. Ему казалось, что у Джучи жизнь совсем иная… Однако в последнее время сын хана все чаще затевает такие разговоры, все более печальными становятся его добрые глаза. Скорее всего опять не ладит с братьями. Уж им-то что делить? Все есть, всего вдоволь… А на Джучи они смотрят так, будто он хочет у них что-то отобрать. Джучи не из тех, кто отбирает, Джучи скорее свое отдаст.
От войска отделились несколько всадников, помчались к ним.
— Джучи, пусть они попробуют догнать нас. А?
Джучи оглянулся, подобрал поводья. Конь запрядал ушами. Судуй весело свистнул,
поднял плеть. Из-под копыт полетели ошметки грязи, прохладный ветер надавил на грудь. Всадники, скакавшие за ними, что-то закричали, но Джучи только усмехнулся. Лошади перемахивали с увала на увал, расплескивали в низинах желтые лужи. Вдруг впереди показался десяток дозорных. Они неслись навстречу, низко пригибаясь к гривам коней. Джучи и Судуй остановились.
— Вы куда? Там меркиты! — на ходу прокричали дозорные, но, узнав Джучи, осадили коней.
Подскакали всадники и сзади. Среди них был Субэдэй-багатур. Из-под нависших бровей он сурово глянул на Джучи, негромко сказал:
— Мы не на охоте…
— Знаю. Что прикажешь делать? — Джучи тоже насупился.
Он был недоволен, что отец поставил его под начало Субэдэй-багатура, но, кажется, впервые дал это понять. Субэдэй-багатур смотрел вперед, на серые горбы увалов, не поворачивая головы, проговорил:
— Я только воин. Ты сын нашего повелителя — кто осмелится приказывать тебе? Но за твою жизнь я отвечаю своей головой. Мне хочется, чтобы она осталась цела.
Субэдэй-багатур потрусил вперед. Постояв, Джучи направился за ним.
Судуй поскакал рядом. Все молчали. С одного из увалов увидели меркитов.
Они окружили себя телегами на плоском бугре, приготовились биться.
— Все. Теперь они не уйдут. — Субэдэй-багатур снял с головы шапку, поднял лицо к небу, что-то пошептал. — Повеление твоего отца мы выполним.
— А если бы не выполнили? — спросил Джучи.
— Как? — не понял Субэдэй-багатур. — Нам было сказано идти, если понадобится, на край света. И мы бы пошли. Когда начнем сражение?
— Зачем у меня спрашивать то, что надлежит знать тебе? Не думай, Субэдэй-багатур, что я хочу стать выше тебя. Но у меня есть просьба.
Предложи меркитам сдаться без сражения. Мы сохраним много жизней…
Субэдэй-багатур надвинул шапку на брови. Угрюмые глаза смотрели на меркитский стан. Джучи ждал ответа, неторопливо покусывая конец повода.
— Твой отец повелел: догнать, истребить. — Субэдэй-багатур пожевал губы. — Мы не можем нарушить его повеление. — Посмотрел на потускневшее лицо Джучи. — Но мы можем обождать до утра. Если меркиты не желают умереть в сражении, они придут просить пощады. Тогда посмотрим…
Развернув коня, Субэдэй-багатур потрусил к своим воинам.
Вечером в стане меркитов горели тусклые огни. Джучи и Судуй сидели у входа в походную палатку, не разговаривали. Оба ждали посланца из стана меркитов. Но его не было.
— Не придут, — сказал Судуй.
— Нет, — согласился Джучи.
Субэдэй-багатур поднял воинов задолго до рассвета. Скрыто, по лощинам, подвел их к стану меркитов. На заре ударили барабаны… Воины в трех местах прорвались сквозь заграждения. К восходу солнца все было кончено. В живых остались только женщины, дети, подростки и не больше двух-трех сотен взрослых воинов. Их заставили собрать на телеги все добро, запрячь волов и идти обратно. Среди пленных оказался младший сын Тохто-беки. Его подвели к Джучи и Субэдэй-багатуру со связанными за спиной руками. С глубокой царапины на лбу тонкой струйкой сбегала кровь, заливая правый глаз.
— Где твои старшие братья? — спросил Субэдэй-багатур.
— Мои братья счастливее меня. Они погибли в сражении.
— Есть ли кто еще из рода твоего отца в живых?
— Все там…
— Развяжите ему руки, — приказал Джучи. — Субэдэй-багатур, я хочу с ним поговорить…
Что-то буркнув, Субэдэй-багатур поехал к обозу, уходящему от места битвы со скрипом телег и плачем женщин. Сын Тохто-беки полой халата стер с лица кровь, пальцами потрогал царапину.
— Больно? — спросил Джучи.
Тот глянул на него с таким удивлением, будто услышал из уст злого духа святую молитву. Джучи велел подать ему коня и, когда немного отъехали, сказал:
— Ты, видно, думаешь, мы не люди.
— Какие же вы люди! — Сын Тохто-беки скосоротился, ожесточенно плюнул на траву. — Погубили весь наш народ.
— А вы никого не губили? Спроси моего друга Судуя, кто лишил жизни его бабушку, кто мучил в плену его мать? И мою мать тоже… Люди твоего отца.
— Что говорить о моем отце? Его давно нет. Нет и моих братьев. Скоро и я уйду к ним. О чем нам с тобой говорить, нойон?
— Это Джучи, сын Чингисхана, — сказал Судуй.
— Все равно. У вас впереди жизнь, у меня — смерть.
Ни зависти, ни упрека не было в его словах, не было и отрешенности, а было ясное, беспощадное понимание своей судьбы. У Судуя заболело сердце от жалости к нему.
— Э-э, тебя никто убивать не собирается! — сказал и сам не поверил своим словам. — Правда, Джучи?
Джучи не отозвался. Он смотрел на сына Тохто-беки задумчиво-озабоченно. Спросил:
— Почему вы не ушли куда-нибудь раньше?
— Мы выросли на Селенге. Она нам снилась во сне. Хотели возвратиться.
Думали, что-нибудь переменится.
— Почему вечером не попросили пощады? — в голосе Джучи прозвучала горечь.
Сын Тохто-беки повернулся к нему резко и круто, долго смотрел в лицо, наконец сказал:
— Как бы ни просил загнанный заяц пощады у лисы, она его съест. Прислушался к печальному скрипу колес и плачу женщин. — Разве вы нас могли пощадить?
— Я бы вас пощадил… Как твое имя?
— Хултуган. Хултуган-мэрген.
— Значит, ты очень хорошо стреляешь из лука?
— Я стрелял лучше всех.
Джучи недоверчиво улыбнулся. У Хултугана сузились глаза.
— Я говорю правду! — с внезапной злобой сказал он. — В твою голову я попал бы с расстояния в двести алданов.
— Хочешь попробовать? — с веселым вызовом спросил Джучи.
— Давай лук и стрелы и становись. Но ты не станешь!
Отстегнув колчан и саадак, Джучи подал Хултугану.
— Поедем, мэрген.
Поскакали в сторону. Судуй испуганно оглядывался и молил небо, чтобы их увидел Субэдэй-багатур и остановил, запретил глупую, опасную забаву. Но всадники шагом двигались за обозом, Субэдэй-багатура не было видно. Что делать? Закричать? Этим криком он оскорбит Джучи. Рубануть Хултугана по шее, пока не поднял лук? Джучи не простит убийства…
— Ну, где я должен стать? — спросил Джучи у Хултугана.
— Вон там, у кустика харганы.
— Джучи! — предостерегающе крикнул Судуй.
Но он хлестнул коня, галопом взлетел на увал, соскочил с седла, стал лицом к ним. На голове белела войлочная шапка, жарко вспыхивала золотая застежка пояса, с правой руки свисала еле заметная с такого расстояния плеть. Хултуган тоже спешился, опробовал лук, подергав тетиву, примял жухлую траву подошвами гутул, утвердил ноги. Судуй вынул меч, пригрозил:
— Попадешь в Джучи — убью! Не успеет он упасть на землю, твоя голова скатится с плеч!
Вспотели ладони, и рукоятка меча стала скользкой. Хултуган насмешливо глянул на него, однако ничего не сказал. Судуй думал, что, если Джучи погибнет, ему придется убить не только Хултугана, но и самого себя… А меркит не спешил. То натягивал лук, и тогда жесткий прищур морщил кожу в углах глаз, то опускал, тренькал пальцами по тетиве, казалось, чего-то выжидал. Джучи стоял не двигаясь. Его конь пощипывал траву, тянул из рук повод.
Вдруг Хултуган резко вскинул лук. Звонко тенькнула тетива. Стрела сорвала с головы Джучи шапку. Он подхватил ее, взлетел в седло, подскакал к ним. Лицо его было бледным, но в глазах сияла, плескалась радость жизни.
Он засмеялся, показал пробитую шапку.
— Чуть было не срезал одну из моих косичек! Неплохо. Но мы с Судуем, думаю, стреляем не хуже.
Хултуган натянул лук, пустил стрелу в небо, тут же приложил к тетиве вторую и, когда первая стала падать вниз, перешиб ее надвое. То же самое повторил еще раз, молча вложил лук в саадак, подал онемевшему от изумления Джучи, сел на коня.
— Почему ты… не убил меня? Ты промахнулся намеренно!
— Я бы убил. Если бы ты дрогнул. Ты храбрый и потому достоин жизни, так неосмотрительно подаренной мне. — Покосился на Судуя, язвительная усмешка задрожала на губах. — Но промахнулся не намеренно. Твой нукер нагнал на меня столько страху, что задрожали руки.
Судуй сжал руку Хултугана выше локтя, захлебываясь от внутреннего напора радости, сказал:
— Ты хороший… Ты как Джучи…
И тут же осекся. Хултуган смотрел на медленно плывший по степи обоз, и его глаза были как у смертельно раненного оленя. Судуй дернул за халат Джучи, придержал лошадь, зашептал:
— Джучи, спаси ему жизнь! Спаси, Джучи!
Джучи отвел его руку, ударил плетью коня.
Отправив обоз вперед, Субэдэй-багатур остановил войско на дневку.
Мирно курились огни, сизая пряжа дыма стлалась по серому войлоку степи.
Судуй поднялся раньше Джучи, сварил суп, приправил его горстью сушеного лука. Джучи вышел из палатки, заглянул в котел, потянул ноздрями вкусный запах.
— Молодец!
— Я думал, что ты захочешь угостить Хултугана.
— Правильно подумал… Эй, воин, приведи ко мне сына Тохто-беки.
— Джучи, ты почему вчера подставил лоб под стрелу?
— Не догадываешься? Мы с ним одной веревкой связаны. Один конец у меня в руках, другой у него на шее. И он правильно сказал — о чем нам говорить?.. Я хотел уравняться. Но забудь об этом. Не вздумай кому-нибудь рассказывать.
— Даже моей Уки?
— Ни твоей, ни моей. Сказал мужчине — сказал одному, говоришь женщине — слышит сотня.
— Тебе было страшно?
— А ты попробуй — узнаешь.
Воин подвел к огню Хултугана. Царапина на его лбу засохла, черным косым рубцом пересекала лоб от волос до бровей. Он приветствовал Джучи как равный равного, и в этом не было высокомерия или горделивости, скорее — уважение. Судуй разостлал на траве попону, налил в чаши шулюн.
— Ешь, мэрген, береги свои силы, — сказал Джучи.
— Для чего они мне, мои силы?
Джучи глянул на караульного, велел ему уйти, наклонился к Хултугану.
— Я помогу тебе бежать.
Хултуган держал в руках чашу с шулюном, дул на черные крошки лука, плавающего в блестках жира, старался собрать их в кучу. Но крошки, кружась, расплывались.
— Я ждал, что ты это скажешь. Спасибо. Но я не побегу. У меня были братья — их нет. Была жена… Были друзья… Была родная земля… Были удалые кони-бегунцы, был тугой лук в руках… Ничего не осталось. Куда я побегу? Зачем? Для чего, для кого жить буду?
— Напрасно вы не попросили пощады. Напрасно!
— Почему мы должны были просить пощады?
— Разве не виноваты перед нами?
— А вы?
— Мы тоже. — Джучи вздохнул, задумался. — Мы с тобой понимаем друг друга… Понимаем, а? Понимаем. Но для этого тебе и мне надо было глянуть смерти в лицо. Неужели и народы должны пройти через то же, чтобы понять друг друга? — Внезапно заторопился:
— Пойдем к Субэдэй-багатуру. Покажи, как ты умеешь стрелять.
Хултуган разбивал одну стрелу другой. Нойоны и воины удивленно ахали.
Субэдэй-багатур покачал головой, проговорил с сожалением:
— Если бы это был не сын Тохто-беки…
— Пусть он будет моим нукером, — сказал Джучи. — Могу я его взять себе?
— Об этом спросишь у отца.
Джучи закусил губу, отвернулся.
Из степи прискакали дозорные, всполошив всех криками:
— По нашему следу идет войско! Очень большое.
Субэдэй-багатур почесал ногтем переносицу, лохматые брови наползли на суровые глаза.
— Что еще за войско? Воины, седлайте коней!
Стан разом пришел в движение. Нойонам подали коней, и они следом за Субэдэй-багатуром и Джучи поскакали в ту сторону, откуда, как донесли дозорные, двигалось неизвестное войско. Судуй заседлал своего мерина и поехал догонять Джучи. Все поднялись на одинокую сопку, на которой толпились дозорные. По всхолмленной степи неторопливой рысью шли тысячи всадников. Над ними полоскались широкие полотнища знамен. Чужих воинов было в два раза больше. Субэдэй-багатур повертел головой, озирая местность, стал говорить нойонам, где кто должен построиться. Он был спокоен, говорил коротко, четко. Этому человеку был неведом страх…
— Субэдэй-багатур, прежде чем обнажать оружие, надо узнать, чего хотят эти люди, — сказал Джучи. — Позволь мне поехать навстречу.
— Чего они хотят — видно…
— Но нам отец повелел идти на меркитов. Почему мы должны сражаться с другими?..
Субэдэй-багатур внял этому доводу. Что-то пробурчав себе под нос, он сказал:
— Можно и узнать. Но поедешь к ним не ты.
— Поеду я, — твердо сказал Джучи. — Судуй, следуй за мной.
Он тронул коня. Субэдэй-багатур его не удерживал.
Чужое войско, заметив их, остановилось. Холодок страха пробежал по спине Судуя. Вражеские всадники с пышными бородами, носатые, с накрученными на голову кусками материи, расступились, давая дорогу. Они рысью промчались в глубь войска, остановились перед человеком в богатой одежде. Он сидел на белом коне, уперев ноги в красных сапожках в серебряные стремена, равнодушно смотрел на Джучи и Судуя.
— Почему вы преследуете нас? — спросил Джучи.
Его не поняли. Потом подъехал переводчик в полосатом халате, и Джучи пришлось повторить свой вопрос. Человек на белом коне пошевелился, надменно сказал:
— Я хорезмшах Мухаммед.
И замолчал, будто этим было сказано все. Джучи слегка поклонился ему.
— Мы с вами не желаем драться. Мы возвращаемся домой. Поверните своих коней назад.
— Зачем вы приходили сюда?
— Мы преследовали своих врагов.
— А мы преследуем вас.
— Почему? Мы вам не враги. Нашими врагами были меркиты…
Лицо Мухаммеда осталось равнодушным. И Джучи горячился, голос его звучал резко, сердито. Судуй, предостерегая его, толкнул ногой, и он стал говорить спокойнее.
— Мы бы хотели стать вашими друзьями. Если пожелаете, разделим с вами добычу и пленных. Зачем нам множить число убитых? Ради чего падет на землю кровь ваших и наших воинов?
Белый жеребец шаха прижал уши к затылку, куснул коня Джучи. Мухаммед натянул поводья.
— Уезжайте. Аллах повелел мне уничтожить неверных, где бы я их ни встретил.
— Опомнитесь!..
Джучи не дали говорить. Развернули коня, ударили плетью. Под смех и свист они промчались сквозь строй воинов, возвратились к своим. Джучи ничего не сказал Субэдэй-багатуру, безнадежно махнул рукой.
Но хорезмшах напрасно надеялся на легкую победу. Сражение продолжалось до вечера, и нельзя было сказать, на чьей стороне перевес.
Ночью по приказу Субэдэй-багатура воины разложили огни, сами бесшумно снялись и ушли.

Глава 5

Ветер ошелушивал желтые листья с осин и берез, ронял на землю, сметал в Уду, они плыли, покачиваясь на мелкой волне, кружась в водоворотах, вниз, к Селенге, по ней дальше, к Байкалу. На берегу под темнохвойной елью горел огонь. Возле него снимал с кабарги шкуру Чиледу. Ветер крутил дым, и Чиледу жмурил глаза, отворачивался. Время от времени он посматривал в ту сторону, где пасся расседланный конь. Сняв шкуру, бросил ее на траву, отрезал кусок мяса, кинул на угли.
Березовый лес на взгорье был чист и светел. Казалось, белое пламя поднималось из земли и сияло холодноватым немеркнущим светом, рождая в душе тихое удивление. Чиледу все больше любил леса своих предков. В них человек никогда не бывает одинок, он может говорить с соснами, елями, березами. Они отзовутся шелестом ветвей, трепетом клочьев отставшей коры.
В степи человек, если он один, — он один. А тут кругом друзья. Деревья заслоняют человека от холодного ветра, от глаз людей… Правда, Чиледу бояться за свою жизнь нечего. Она прожита. Все, что у него можно было отнять, люди давно отняли. Осталась маленькая радость — одиноко бродить по лесам, спать на земле под баюкающий шум друзей-деревьев и потрескивание сушняка в огне. И ничего иного ему не надо. Ему бы и умереть хотелось среди деревьев… Пусть его последний вздох сольется с шелестом ветвей, пронесется над страдающей землей, и, может быть, дрогнет чья-то ожесточенная душа, смягчится чье-то зачерствелое сердце…
Бронзовые листья неслись по течению, прибивались к берегу, запутывались в траве, намокали, тонули и плыли дальше по песчаному дну.
Чиледу подумал, что все люди как эти листья. Несет, кружит их река жизни.
Одни прыгают на гребне волны, другие катятся по дну. Но конец у всех один…
Ветер был не сильный, но по-осеннему холодный. Приближается самая хорошая пора в жизни хори-туматов — охота. Они будут бить коз, изюбров, лосей, добывать белку, соболя, колонка, рысь… Только бы все обошлось и в этом году. С той поры, как хори-туматы побили воинов сына Есугея, Чиледу каждое лето ждал возмездия. Он был уверен, что хан ничего не забудет и не простит. Но время шло, на хори-туматов никто не нападал. Потом узнал, что сын Есугея ушел воевать Алтан-хана. Эта весть поразила Чиледу. С тех пор как он помнит себя, о стране Алтан-хана все говорили со страхом и уважением, ни один из владетелей не мог и помыслить о единоборстве, а вот сын Есугея дерзнул… Для хори-туматов это счастье. Если Тэмуджина растреплет Алтан-хан, ему будет не до хори-туматов. Если Тэмуджин осилит Алтан-хана, добыча будет так велика, что бедные жилища хори-туматов перестанут его прельщать.
Мясо изжарилось, но было жестким, кабарга попалась старая. Чиледу проговорил вслух:
— Кабарга старая… Сам я тоже старый. Зубы стали худыми. Из рук ушла сила.
После смерти Дайдухул-Сохора Ботохой-Толстая хотела, чтобы он стал вождем племени. Чиледу отказался. Он не из тех, кто может править другими.
Но его советами Ботохой-Толстая не пренебрегает и сейчас. Гибель Дайдухул-Сохора ожесточила ее, она возненавидела всех иноплеменников.
Когда пришел Хорчи набирать себе тридцать жен, Ботохой-Толстая хотела его убить. «Ничтожному говоруну нужно тридцать жен. А у меня был один муж, и того отняли!» Чиледу едва ее уговорил. А позднее, когда стало известно, что хан ушел в Китай, Чиледу упросил ее отпустить и Хорчи, и пленных воинов хана. Пусть идут в свои степи, к своим семьям. Насилие никому не приносит счастья.
Чиледу достал из седельной сумы железный котелок, вскипятил в нем воду, заварил листья брусники. Терпкий, горьковатый навар согрел нутро.
Теперь можно и вздремнуть. Чиледу постлал под бок седельный войлок, прилег. От огня шло сухое тепло. Успокоительно поскрипывала ель. Человеку нужно немножко пищи, немножко тепла — и все. Что же его заставляет мучить себя и мучить других? Или надо потерять все, как потерял он, Чиледу, чтобы удовольствоваться тем немногим, что доступно каждому?
Он задремал и увидел знойную степь, крытый возок, услышал гудение мух над потными спинами волов и тоскующую, как бы рвущуюся сквозь рыдания песню Оэлун. Песню оборвало ржание коня. Едет рыжий Есугей. Но теперь-то он знает, что надо с ним сделать. Его надо убить. Тогда все будет иначе.
Конь ржал, и ему откликнулись другие. Надо успеть. Чиледу рванулся. И сон ушел от него.
Огонь прогорел. Ветер кружил пушистый пепел. Призывно ржал его конь.
Издали, с верховьев реки, доносилось ответное ржание. Хори-туматов там как будто не должно быть… Чиледу пошел к коню. На другом берегу за кустами черемухи промелькнули всадники. Он хотел их окликнуть, но что-то его остановило. Вгляделся. Всадники показались вновь. Они ехали оглядываясь.
На голове у них были железные шлемы. Чужие. Воины.
Пригибаясь, он побежал к коню. Надел узду, снял с ног путы, тихо повел в лес. Только бы не заметили. Только бы успеть предупредить.
Но всадники, слышавшие ржание его коня, были настороже. Заметили.
Бросились через реку, закричали. Он вскочил на коня, оглянулся. Из леса на берег Уды выскакивали новые всадники. Сколько же их — тысяча, две, три?
Стрела просвистела над его головой, ударилась впереди в сосну, отщепив от ствола кусок коры. Лошадь прянула в сторону. Вторая стрела ударила ей в бок, Чиледу соскочил на землю, побежал в гору, сквозь прозрачный березняк.
Всадники настигли его, чем-то тяжелым ударили по голове. Он ткнулся лицом в опавшие листья.
Очнулся на берегу реки, у своего огня. Чужие воины спешивались, подкладывали в огонь дрова, разрезали на куски мясо кабарги. Над ним наклонился пожилой воин.
— Смотрите, он живой!
— Если бы и сдох — ничего. Я эти места знаю.
Голос говорившего показался знакомым. Чиледу приподнял тяжелую голову и увидел Хорчи. Тот приблизился к Чиледу, круглое лицо расплылось в довольной ухмылке.
— Не ждал меня, Чиледу? А я вот, видишь, прибыл. И теперь уже никто не помешает набрать мне тридцать самых красивых женщин вашего племени.
Чиледу сел. Перед глазами покачивались, расплывались лица людей, деревья, морды лошадей. Он закрыл глаза, долго сидел так. И когда снова открыл глаза, стал видеть более отчетливо.
— Хорчи, мы и тебе, и всем другим сохранили жизнь… Зачем пришел снова? — Говорить ему было трудно, в голове что-то гремело, стучало.
— Чингисхан с помощью неба покорил все народы, — сказал Хорчи.
— Люди должны жить так, как они сами желают, а не так, как этого хочет сын Есугея или кто-то другой. Ты низкий человек, Хорчи. Тебе подарили жизнь. А ты несешь смерть.
— Кто не покоряется Чингисхану, того само небо обрекает на смерть.
— Хватит с ним разговаривать! — сердито сказал высокий нойон. — Пусть садится на коня и указывает дорогу.
— Слышишь? — спросил Хорчи.
Чиледу ненавидел этого человека с довольной усмешкой. Если бы враги были без него, их можно было увести куда-нибудь в глубь леса, но с ним это не удастся. А хори-туматы ничего не знают. И он ничем не может им помочь.
— Я не поведу вас…
— Тогда мы тебя убьем. — Хорчи хохотнул, будто сказал что-то забавное.
— На коней! — приказал нойон. — Хорчи, прикончи его.
Хорчи взял у воина копье, ударил в грудь. Чиледу опрокинулся на спину. Горячая боль хлынула к горлу, перехватила дыхание. Но сознание не покинуло его. Он слышал, как Хорчи выдернул из груди острие копья, как застучали копыта коней. Пошевелился, передохнул, и боль ушла, но тело стало словно бы чужим. С большим трудом он подтолкнул под полу халата руку, зажал рану ладонью, почувствовал слабый ток крови сквозь пальцы. Но ни прижать ладонь плотнее, ни сжать пальцами уже не мог. И понял, что это конец.
Все было так, как он хотел. Над ним тихо шумел лес, качались ветви деревьев, косо падали желтые листья, и под берегом плескалась река.
Сбылось его давнее желание, может быть, единственный раз в жизни… Но должно сбыться и другое. Его душа отлетит к небесным кочевьям и соединится с душой Оэлун. Ждать осталось недолго.

Глава 6

Меж сопок мчался раненый хулан. По его спине с черным ремнем пробегала дрожь, из дымчато-серого бока струилась кровь, брызгами падала на покрытую изморозью траву. Хулан заворачивал голову и круглым обезумевшим глазом смотрел на преследователя. Его покидали силы, он все чаще запинался. Но устал и конь под преследователем.
Хан бешено колотил пятками в потные бока коня. Еще немного… Еще…
Хан привстал на стременах, натянул лук, нацелил стрелу в спину хулана.
Мимо. От досады выругался, луком ударил по крупу коня.
Хулан запнулся, упал на колени, однако тут же вскочил и побежал. Но расстояние сразу убавилось. И хан вновь поднял лук. Снова не попал. В его светлых глазах взметнулась злоба. Он стал кидать стрелы одну за другой, почти не целясь, и все они втыкались в землю то слева, то справа от хулана. Стрелял до тех пор, пока рука, опущенная в колчан, не наткнулась на пустоту. Отбросил ненужный теперь лук, резанул плетью коня. Хулан уходил, и было бы благоразумно остановиться. Но благоразумие покинуло хана. Неистовая ярость охватила его. Он терпел поражение и не хотел признать этого. Он ненавидел хулана за то, что бежит быстро, своего коня за то, что бежит медленно, самого себя — за неумение верно послать стрелу.
Конь хрипло, запаленно дышал, от ударов плети он даже не вздрагивал.
Обессилел и хулан. Он уже не оглядывался, опустил большую голову, спотыкался чуть ли не на каждом шагу, его кидало из стороны в сторону.
Конь неожиданно зашатался и рухнул на землю. Хан едва успел выдернуть из стремян ноги. Хулан остановился, уткнув морду в траву, постоял так и медленно лег.
Хан сел на траву. Его руки и ноги подрагивали, сильно колотилось сердце. В душе уже не было ни ярости, ни ненависти. Не было и радости, что хулан не ушел, и жалости к загнанному коню не было. Жалко почему-то стало себя. Вытянул подрагивающие руки с крупными выпуклыми ногтями на больших и сильных пальцах. Кожа на тыльной стороне ладоней собралась в глубокие морщины, под ней синели набухшие жилы. С внезапно нахлынувшей тоской подумал: «Неужели старею?» Снял с головы шапку, провел ладонью по голове, ощупал косички. Волосы от лба до макушки почти совсем вылезли, в косички скоро нечего будет заплетать, в бороде и усах все гуще изморозь седины.
Неужели близка старость? А жизнь только начинается.
Вдали показались кешиктены. Он оставил их, когда ранил хулана.
Хотелось добить самому. Не смог. Видно, не те уже стали руки, и глаз уже не тот, видно, ушла молодость… Ну, нет. Он никогда не будет старым и дряхлым, небо убережет его от немощи.
Хан резко поднялся, пошел к хулану, на ходу доставая нож. Хулан пошевелил ушами, приподнял голову и вдруг с утробным стоном встал на ноги, сделал шаг, другой. Хан побежал к нему, путаясь в полах длинного халата.
Хулан тоже стал быстрее перебирать ногами, перешел на рысь и скрылся за сопкой. Хан возвратился к коню. Его мокрый от пота, курчавый бок часто подымался и опускался, из влажных ноздрей с шумом, как из кузнечного меха, вырывалось дыхание, колебля перед мордой траву.
Подскакали кешиктены. Никто ни о чем не осмелился спросить. Подали брошенный им лук и раскиданные стрелы — все до единой подобрали, — подвели чьего-то коня, хотели помочь сесть в седло, но он оттолкнул их, поставил ногу в стремя, левую руку положил, на переднюю луку седла, правую — на заднюю. Когда-то он взлетал в седло легко, как птица. Но сейчас ощутил груз своего тела и снова подумал об ушедшей молодости. До самого куреня никому не сказал ни слова.
Его ставка — орду — напоминала огромный город. Выше всех была его зимняя юрта, обтянутая снаружи материей с крупными узорами, с горловиной дымового отверстия, расписанного китайскими художниками пламенно-красными красками, с резной позолоченной дверью — на каждой из двух створок дракон в окружении плодов и листьев. Слева и справа тянулись ряды юрт его жен и наложниц, сыновей, ближних нойонов, за ними, до крутых гор, прикрывающих орду от северных ветров, тянулись тысячи юрт воинов, харачу, рабов-боголов. Со всех концов его огромного улуса к орду тянулись дороги.
По ним гнали овец, везли на телегах хурут, шерсть, кожу, купеческие караваны доставляли зерно и ткани, посуду из глины, стекла, меди, дорогие доспехи для мужчин и украшения для женщин, прибывали посольства с дарами и данью; от Мухали, добивающего Алтан-хана, бесконечной вожжой тянулись обозы, груженные добычей, и толпы пленных умельцев. Елюй Чу-цай советовал ему построить город с дворцами и храмами, обнести его крепкой стеной, как это водится в других государствах. Он насмешливо ответил:
— Китай ограждался стеной — оградился? Для своего улуса я сам стена.
А храмы… Небо всегда над нами, духи живут в степях и лесах, в долинах и горах. Кто молится — будет услышан и без храмов.
— У каждого народа, великий хан, свой бог, и каждый молится по своему разумению. Ты основал всеязычное государство. Как кирпичи строения, не скрепленные глиной, — всяк народ сам по себе. Толкни плечом, и все посыплется. Скрепить народы может единая вера или разумное государственное устроение.
— У всех одной веры нет и быть не может. Пусть на небе для каждого будет свой бог-господин, а на земле господин над всеми я. Это и свяжет все кирпичи. А какой вывалится, я посажу воинов на коней и растопчу его в мелкие крошки.
— Великий хан, сидя на коне, народы завоевать можно…
— И те, что живут за стенами, — подсказал хан.
— Да. Но управлять ими, сидя на коне, невозможно. Государь, прикажи не разорять города и селения. Пусть люди живут, как жили, и платят тебе…
Ты возьмешь много больше того, что добывают твой воины. Так водится во всех государствах.
Он с подозрением посмотрел на Чу-цая.
— Ты хочешь, чтобы монгольский конь увяз всеми копытами в сточных ямах ваших городов и селений? Мы, кочевники, сильнее вас, и значит, наша жизнь более правильная. Потому небо благосклонно к нам.
Своим настойчивым стремлением заставить его остановить бег монгольских коней и начать устроение жизни покоренных народов Чу-цай раздражал хана. Но он прощал ему все эти поучения и призывы за то, что Чу-цай умел — не раз убеждался — неплохо предугадывать будущее, был честен, смел, бескорыстен, сумел наладить
строгий учет всех сокровищ, текущих к нему по степным дорогам, заботился, чтобы великолепие его двора смущало умы послов и чужедальних купцов, чтобы слава о его силе и могуществе распространилась по всему свету.
Вот и сейчас, едва он подъехал к своей юрте, от двери до коновязи разостлали белый войлок. Сначала все это смешило его, но потом понял: так надо — и вскоре привык к знакам почтения, они уже не казались ему неумеренными. В одном он не изменил себе. Редко и неохотно, лишь по самым торжественным дням надевал богатую одежду. Летом ходил в холщовом халате, зимой в мерлушковой шубе. Он воин, и такая одежда ему к лицу больше, чем любая другая. Но пояс носил золотой. Это отличало его, повелителя. И этого было с него довольно. Не в этом радость, чтобы нацепить на себя как можно больше драгоценностей. Она совсем в другом…
Ни на кого не глядя, он прошел в свою юрту. Следом за ним зашли Боорчу, Шихи-Хутаг, Чу-цай, Татунг-а. Снимая верхний халат, он обернулся к ним, сказал:
— Делами будем заниматься завтра.
Все они попятились к дверям, остался стоять только Боорчу.
— Иди и ты.
— Я хотел только спросить, не захочешь ли ты увидеть своего сына Джучи и Субэдэй-багатура?
— Они вернулись?
— Да, они только что приехали. Через день-два тут будет и Мухали. Как ты и повелел.
— Останьтесь, — сказал он нойонам. — Позовите сына, Субэдэй-багатура и Джэбэ. Садитесь, нойоны. Это такие дела, которыми я готов заниматься и днем, и ночью.
Весть о победе над меркитами гонцы принесли давно, ничего нового Субэдэй-багатур и сын, наверное, сказать не могли, а все равно послушать их хотелось: разговоры о победоносных битвах всегда вливали в него свежие силы и бодрость, побуждали к действию; мир становился таким, каким он хотел его видеть.
Пришел Джэбэ. Этот храбрейший из его нойонов тяготился жизнью в орду.
Для других посидеть в ханской юрте, подать совет или просто почесать языком, погреться в лучах его славы — счастье. Для Джэбэ — чуть ли не наказание. Его дело — мчаться на врага, увлекая за собой воинов.
— Джэбэ, Субэдэй-багатур возвратился… Не застоялся ли твой конь?
— Застоялся, великий хан! Когда седлать?
— Сначала послушаем Субэдэй-багатура и моего сына.
Субэдэй-багатур и Джучи не успели сменить походной одежды. Они принесли в юрту дух степных трав, запах лошадиного пота. Воины, вошедшие следом, свалили к ногам хана подарки — лучшее, что было захвачено у врагов. Субэдэй-багатур виновато сказал:
— Меркиты не люди Алтан-хана, взять у них нечего.
Боорчу присел перед подарками, с пренебрежением перебрал мечи в побитых ножнах, луки в простых саадаках, железные шлемы, большие чаши из белой глины, покрытые прозрачной глазурью.
— Когда я был маленьким, моя бабушка говорила мне: «Идешь по дороге подбирай все, что унести в силах, а дома и выбросить можно».
Хан нахмурился. Боорчу принижает вес победы Субэдэй-багатура. Он был против этого похода. Другого ждать от него не приходится. Боорчу все еще водит дружбу с отстраненным от дел Джэлмэ. А тот не образумился, стоит на своем: война не приносит счастья.
— Боорчу, скажи, в чем самая высокая радость для истинного мужа?
Боорчу задумался, а хан смотрел на него. Они ровесники. Но косы на висках Боорчу туги и шелковисты, как в прежние годы, в круглой мягкой бороде, в редких усах ни единого седого волоса. Почему? Может, седина признак не старости, но зрелости ума?
— Ну, Боорчу… — поторопил он его.
— По-моему, самая высокая радость — сесть на быстрого коня, спустить ловчего сокола и мчаться за ним, подбирая сбитых птиц…
— И все? Остыло твое сердце, Боорчу! Это радость маленькая. Самая большая радость в другом. Она в том, чтобы пригнуть к земле врага, захватить все, что у него есть, заставить его женщин рыдать и обливаться слезами, в том, чтобы сесть на его откормленного коня и превратить животы его любимых жен в постель для отдыха. Вот… Ты говоришь: добыча так худа, что не стоило ее брать. Разве борец выходит на круг и напрягает свое тело только ради награды? Свалить всех, оставаясь на ногах, стать сильнейшим среди сильных — вот что движет борцом. А доблесть воина выше доблести борца, и радость его больше.
По всему было видно, Боорчу не согласен. Но спорить с ним он был не намерен, повернулся к Субэдэй-багатуру и сыну, заставил их рассказывать о походе. Субэдэй-багатур, как всегда, был немногословен:
— Ну, догнали… Разбили… Возвращаемся назад — нас догоняет войско.
Сразились…
Это для него было новостью.
— Какое войско? Рассказывай ты, Джучи.
— Хорезмшаха Мухаммеда. Владетеля сартаулов.
— Позовите сюда сартаула Махмуда. Рассказывай, Джучи.
Он часто перебивал сына вопросами. Ему хотелось знать о владетеле сартаулов как можно больше. И какой он из себя, и как одеты его воины, какое у них оружие, как они сражаются. То, что Джучи сам поехал на переговоры, рассердило его.
— Это глупость! Тебя могли убить.
— Убить могли и другого, отец.
— Но ты — мой сын. Этот Мухаммед потом бы везде хвастал, что он снял голову сыну самого Чингисхана. Я недоволен тобой, Джучи. И тобой, Субэдэй-багатур.
— В любом сражении я и другие твои сыновья рискуем головой, — упрямо возразил Джучи.
— Пасть в сражении и отдать свою голову просто так, даром, — разница.
Не умничай, Джучи, а слушай, что тебе говорю я. Кто мнит, что понимает больше старших, тот ничего не понимает.
Сын замолчал.
В юрту вошел Махмуд Хорезми. Этот человек, до глаз заросший бородой, со своим караваном проникал повсюду, выведывал все, что хотел знать хан.
Под его началом немало мусульман, и все служили хану верно. Правда, а награда за службу была подходящая… Махмуд, кланяясь и оглаживая бороду, начал было сыпать пышное пустословие приветствий (до чего любят всякие сверкающие слова эти сартаулы!), но он прервал его:
— Ты из Хорезма?
— Твой ничтожный раб родился там.
— Кто у вас владетель?
— Хорезмшах Мухаммед, да продлит аллах его… э-э… — Купец запнулся, глаза его с синеватыми белками засмеялись. — Да будет ему во всем неудача!
— Что это за владетель? Не вздумай принижать его, чтобы я возвысился в своих глазах. Говори правду.
— Великий хан, владения хорезмшаха обширны и богаты, войско храброе и многочисленное.
— Сколько же у вас воинов?
— Мне трудно сказать. Но, думаю, хорезмшах может выставить не менее тридцати — сорока туменов.
— Ого! Не прибавляешь?
— Для чего? Я служу тебе, великий хан.
— Крепок ли, един ли его улус?
— Нет, великий хан.
— Почему?
— Большинство владетелей разных султанов, эмиров хорезмшах покорил в последние годы…
— Я тоже подвел под свою руку многие племена и народы недавно. Ты хочешь сказать, у нас с ними все одинаковое?
— Может быть, в чем-то и одинаковое. Мне судить об этом трудно. Я давно не был на родине.
— Скажи, если все одинаковое, почему ты здесь?
— Великий хан, в твоих руках дороги для купеческих караванов, идущих на восток. Чем будешь сильнее ты, тем безопаснее дороги, тем больше прибыль у купцов. Ты, великий хан, надежда всех, кто торгует или хочет торговать в твоих куренях, в городах и селениях тангутов, китайцев…
— Думаю, ты говоришь правду. Ну, иди. Я позову тебя позднее.
Он проводил взглядом купца, долго молчал. Весть о хорезмшахе меняла все его замыслы.
— Видишь, Боорчу, не я врагов, а враги меня ищут… Все вы знаете, я повелел возвратиться Мухали, чтобы самому еще раз пойти на Алтан-хана.
Теперь я этого не могу сделать.
— Ты хочешь воевать с Мухаммедом? — спросил Боорчу.
— Не я хочу… Джэбэ, ты отправляйся во владения Кучулука. Приведи их к покорности, Кучулука убей. Сделай с остатками найманов то же, что сделал Субэдэй-багатур и мой сын с остатками меркитов. Как только мы прикончим Кучулука, пределы моего улуса придвинутся вплотную к пределам хорезмшаха.
Два камня, сталкиваясь, высекают искры… Я остаюсь тут. Добивать Алтан-хана придется Мухали. Он заслужил великих почестей. Как отличить его? Ни серебра, ни золота, ни редких камней, ни жен-красавиц, ни проворных рабов ему не нужно. Сам все добудет, усердствуя в стремлении исполнить мое повеление. Чу-цай, что давали прежние государи Китая своим воителям, украшенным всеми доблестями?
— Они жаловали титулы…
— Джаутхури? — скривился от пренебрежения хан.
— Почему только джаутхури? Есть и другие почетные титулы. Ван…
— У нас был уже один ван, другого не надо.
— Ваны тоже бывают разные. Например, го-ван — князь государства. Выше его может быть только сам император.
— Го-ван… Го-ван, — повторил хан, прислушиваясь. — Может быть, и подойдет. Я подумаю. А чем вознаградить тебя, мой храбрый Субэдэй-багатур, тебя, мой сын?
— Сражаться под твоим тугом, водить твоих воинов для меня награда, сказал Субэдэй-багатур.
Сын промолчал. Он хотел что-то сказать, но, как видно, не решился.
— Я подумаю, как вознаградить вас. Теперь ступайте отдыхать.
Джучи спросил:
— Отец, ты будешь сегодня у нашей матери?
Идти к Борте, постаревшей, ворчливой (для нее он все еще оставался Тэмуджином), хан не собирался. Но что-то мешало ему прямо сказать об этом.
Может быть, ждущие, просящие глаза Джучи, может быть, что-то другое.
В юрту впорхнула Хулан. Веселая, румяная, приветливая, сверкая украшениями, позванивая браслетами, прошла к нему, села рядом. Она обладала властью над ним, какой не было ни у одной из жен, и он с охотой сносил эту необременительную, порой даже приятную власть.
— Наш Кулкан не видел тебя уже несколько дней… Подари вечер нам.
Все-таки она умела приходить на помощь, когда это было необходимо. Он улыбнулся Джучи, развел руками — сам понимаешь, ты же мужчина… Сын не принял его дружеской доверительности. Поклонился ему не как отцу, как повелителю.
— Могу ли я попросить о милости?
Помедлив, он с холодком сказал:
— Проси.
— Прошу милости не для себя. Мы взяли в плен младшего из сыновей Тохто-беки. Он такой стрелок из лука, каких я не видел. Спроси у Субэдэй-багатура. И молод.
— Это так, — подтвердил Субэдэй-багатур и неожиданно разговорился: Он поистине не знает, что такое промах. Где нам не попасть в корову, попадет в коровий глаз.
Хан вспомнил, как гнался за хуланом, метал стрелу за стрелой — и все мимо… Они радуются силе и твердости руки, зоркости глаза какого-то недобитого врага, когда… Но об этом никому не скажешь. Досада росла в нем.
— Что же ты хочешь для этого… как его?
— Для Хултугана. Сохрани ему жизнь, отец. Такие люди рождаются редко.
Досада переросла в неясную обиду. Хулан это почувствовала.
Наклонилась к Джучи.
— Не взваливал бы на плечи отца все несущие, лишние заботы.
— Стыдись, он твой соплеменник, меркит, — укорил ее Джучи.
На висках Хулан качнулись подвески с крупными рубинами. Вспыхнули уши, стали ярче рубинов, но сдержанность не оставила ее.
— Тебе ли, Джучи, напоминать об этом?
— Тебе ли, женщина, встревать в разговор мужчин?
— Женщина создана для того, чтобы оберегать мужчин.
— И путаться под ногами, когда они того не желают.
Они говорили вполголоса, и со стороны все можно было принять за шутку. Но хан видел, как ширится, углубляется непримиримость сына и Хулан.
Гневно приказал:
— Хватит! — Глянул на нойонов — они стояли, потупив взоры, будто стыдились того, что слышали, — быстро-быстро пересчитал пальцы. — Джучи, для вас, моих сыновей, я завоевал столько земель, покорил столько племен и народов… И ты просишь… Не можешь обойтись без какого-то Хултугана, сына врага нашего рода! Не будет милости! Самое лучшее место для врага — в земле.
— Смилуйся, отец, ради меня!
— Ради тебя, ради всех моих сыновей и внуков я не знаю покоя, не даю себе отдыха. Я думаю о том, как уничтожить врагов, ты, мой сын, — о том, как сохранить им жизнь. Это негодное дело. Подумай о своем имени. Доброе имя ищи — не найдешь, дурную славу скобли — не соскоблишь… Боорчу, скажи кешиктенам, пусть они отправят Хултугана к его отцу и старшим братьям.
— Великий хан…
— Молчи, Боорчу, и делай что велено!
— Отец, это жестоко… Ты жесток, отец! — Кровь отхлынула от лица Джучи, страдальческие глаза стали большими — будто его самого приговорили к казни.
В душе хана шевельнулось смутное сомнение в своей правоте, но он отмахнулся от него: сомнение — удел людей слабых.
— Да, сын, я жесток. Но жестокость к врагу — милосердие к ближним.
Сын молча вышел из юрты.
Назад: Глава 8
Дальше: Глава 7