Книга: Конь Рыжий
Назад: ЗАВЯЗЬ СЕДЬМАЯ
Дальше: ЗАВЯЗЬ ДЕВЯТАЯ

ЗАВЯЗЬ ВОСЬМАЯ

I

Вьюжилась зима пронзительными ветрами, свинцовой полостью крыла холодное небушко, но хуже всех морозов и метелей сжимал людей страх отчаяния и боли, как будто и вправду по уезду из деревни в деревню летал антихрист, выдирая из жизни мужиков, бежавших из разгромленного повстанческого войска.
В конце ноября повстанцы толпами разбежались по деревням, не выдержав боев под Минусинском. Вьюга волком выла, заметая кровавые следы разбитого войска. Стихийно выплеснулся гнев народа, но не было у него еще достаточной подготовки, оружия, не было единого руководства, чтобы осилить ненавистного врага.
Страх отчаяния, ненависть и боль пеленали сердца.
Люди снова разбегались по тайге, прятались по заимкам, утаптывали тропы. Снег слепил им глаза, коченели руки, стыли обмороженные лица, и многие не вернулись домой, погибли. Немало повстанцев выловили и казнили каратели.
В феврале 1919 года военно-полевой суд в Минусинске вынес 87 смертных приговоров, 44 человека были осуждены на двадцатипятилетнюю каторгу. Более трех тысяч было казнено за участие в восстании. А сколько избито и арестовано – про то знает только ноченька темная!..
Станислав Владимирович Кульчицкий был повешен.
Кровавую попойку справлял в уезде есаул Потылицын. По деревням про него с ужасом говорили, будто он черный дух и весь пропитался кровью казненных. На всех экзекуциях и казнях он самолично присутствовал, поигрывая витой плеткой-треххвосткой со свинцушками. И если кого хлестал, пробивал даже шубу. Никакой истошный вопль не мог проникнуть под серую бекешу есаула. Подручным есаула по экзекуциям и вылавливанию красных был подхорунжий Коростылев.
– Я из вас, космачи, красный дух вытряхну, – обычно грозился Коростылев, приступая к делу.
Потылицын командовал пятью карательными отрядами. Но сам находился при отряде Коростылева. «Два сапога – пара», – говорили про них казаки.
За день до масленицы 1919 года с двумя эскадронами, Коростылева и Мамалыгина, Потылицын приехал в Белую Елань. Каратузских казаков отпустили на масленицу домой – пусть погуляют…
К масленице весна уселась в санки зимы и покатилась под гору, оставляя проталины на солнцепеках. Теплыми ветрами обмело куржак с черного тополя, отчего он еще больше почернел, будто за тяжкую зиму обуглился.
Нерадостной была масленица. Только казаки летали из улицы в улицу в расписных деревенских кошевках; взмыливались гривастые кони – не казачьи, а жителей Белой Елани, своих казаки поставили на отдых.
Потылицын в есауловском казакине с башлыком, начищенных сапогах, белой барашковой папахе, при погонах, шашке и пистолете куражи устраивал на тройке юсковских коней. Лежал он, развалясь, под медвежьей полостью, подвыпивший ради масленицы и так-то цепко поглядывал на Дуню Юскову, как будто печенку у нее прощупывал. Рядом с нею в передке кошевы сутулился молодой поручик Гавриил Ухоздвигов – невенчанный супруг Дуни.
Подхорунжий Коростылев – морда кирпичом натертая, плечистый, нахалющий, верный телохранитель есаула, отвалился в левый угол кошевы со своим командиром, и не менее дерзко взглядывал на Дуню: «Никуда, голубушка, не денешься! Чинно-благородно покатаемся, а потом Григорий Андреевич прощупает тебе ребра».
Дуня не знала, что замыслил есаул Потылицын. Догадывалась.
Чинно-благородно из неутвердившейся в своих правах Дуни-миллионщицы есаул Потылицын надумал выдавить два пуда золота – тех самых два слитка! Мать Александра Панкратьевна с горбатенькой Клавдеюшкой, Валявиной в замужестве, опротестовала самоуправство Дуни, объявив, что Евдокия, дескать, лишена прав наследства, как беспутная потаскушка, изгнанная из дома покойным отцом. Но документов у них не было о лишении прав наследства Дуни. Началась тяжба, а золото Дуня припрятала в доме Ухоздвиговых в Белой Елани и сама проживала в этом же доме.
Мать затаила глухую ненависть к дочери, прибирающей к рукам капитал Юскова, и на помощь позвала Григория Андреевича Потылицына, пообещав ему воздать всем движимым и недвижимым, только бы он укоротил руки проклятущей дочери, опозорившей дом Юсковых.
Время смутное, неустойчивое, и есаул не намерен был оттягивать разоблачение Евдокии Юсковой. У него на этот счет давно руки чешутся, а поручика Ухоздвигова за укрывательство преступницы – под пули красных! И все это надо сделать… чинно-благородно, чтоб ни пылинки не упало на мундир есаула. Кроме Дуни, есть еще одно дело – ликвидация тридцати семи заложников. Жены партизан, мужики-поселенцы, заподозренные в содействии красным, сидят сейчас под арестом в тайном убежище дома Юскова под охраною трех милиционеров из Сагайска. Надо всыпать всем этим заложникам, прежде чем пустить в распыл.
Ну, а Дуня?
Дуня для Потылицына, как бельмо в глазу. Накипь давнишней злобы и обиды закупоривала горло. Мало ли он, есаул, стерпел от «жми-дави» Юскова и остался при пиковом интересе – не в карман, а из кармана потерял? Так еще Дуня вывернулась! В Красноярске у нее были защитники, а вот здесь кто ее прикроет шинелью? Этот долговязый поручик? Один кивок подхорунжему Коростылеву, и тот разделает поручика, как бог черепаху – сжует вместе с портупеей.
Дуню как огнем опалило прищурым взглядом есаула. «Боженька, что он задумал? Доживу ли я до утра? Маменька, вспомянется тебе, если ты изведешь меня есаульскими руками! – горько думала Дуня. – Ни тебе, маменька, ни горбунье золота в глаза не видеть! Просчитаетесь!..»
Утехи мало, если мать с горбуньей просчитаются. Своя-то жизнь не копейки стоит…

II

– Гони, гони, Трофим! Или ты кисель развозишь? – поторапливал Потылицын, хищновато скаля мелкие, прокуренные зубы. – Вы что-то невеселы, Евдокия Елизаровна? Ни песен не слышу, ни смеха. Или считаете, что я вас пригласил на собственные похороны?
Дуня сослалась на головную боль – привычная отговорка, а глаза отводит в сторону. Она сидела в черном казачьем полушубке не по росту и ее фигуре, да уж не до нарядов сегодня! Шаль на голове, кудряшки волос трепыхаются на ветру, и руки засунула в рукава полушубка. Рядом с Дуней поручик Гавриил Ухоздвигов в бекеше и папахе, пистолет в кобуре, без шашки.
Кони мчатся лихо – Потылицын щурится от ветра, бьющего в худое злое лицо, румяный блин Коростылева расплывается в понимающей ухмылке. Подхорунжий только и ждет, когда же Григорий Андреевич скомандует: «Взять ее в переплет, шлюху!…»
Из-под копыт коренника комья снега шлепаются в передок кошевы. А малиновые перезвоны заливаются, хохочут трелями, шаркунцы серебром позвякивают, подборные колокольцы под дугою сыплют скороговоркой – веселиться бы, а веселья нету! Ни для грешной Дуни с ее поручиком Ухоздвиговым, ни для есаула Потылицына с подхорунжим Коростылевым.
По самиверстной улице от стороны Предивной до конца поселенческой Щедринки – махом, как будто в пекло торопятся. Казак Трофим навинчивает длинным бичом, подхлестывая пристяжных, ловко разворачивая кошеву на поворотах.
– Эй, вы, дьяволы! Дьяволы! – орет Трофим.
– «Жми-дави» Юскова черти! – язвит Потылицын. И к Дуне: – Не жалеете папашу?
– За что мне его жалеть? – заискивающе проговорила Дуня. – Мало ли я натерпелась?
– А хватка у вас папашина!
– Да ведь я совсем была девчушка, когда он меня выгнал из дома, – оправдывалась Дуня.
– Однако!
Дуня подавленно примолкла…
День выдался солнечным. Снег не визжал под полозьями, а податливо сжимался, и в бороздах проступала талая водица. Над белой Еланью носились стаями вороны, сороки, воробьи, как бы возмещая немоту притихших жителей. Ни на кержачьей, ни на поселенческой стороне не слышалось песен, гулянок, не видно было нарядных девок с парнями, как будто все в подпольях отсиживались.
– Притихли, тугодумы! – проскрипел Потылицын, когда казак гнал тройку большаком на конец стороны Предивной. А вот и дом Боровиковых. Тот самый дом, где год назад Прокопий Веденеевич, спасший есаула от ревкомовцев, перекрестил его из православной в тополевую веру и возвел в святые Анании. По-прежнему ли космачи справляют тополевые службы и старики радеют с невестками? Умора! Это же надо придумать! Лотовцы, содомовцы проклятые. А что если появится еще один духовник, который потащит космачей на новое восстание?
«Под корень бы их всех вместе с тополем», – накручивал Потылицын, вспомнив про Тимофея Боровикова.
И сразу же вспенилась лютость.
А тройка скачет, скачет чернолесьем поймы Малтата к Амылу, кошева вязнет в глубоких наметах осевшего снега, а впереди по берегу строжеют ели-великаны. И как же некстати сказала Дуня:
– Дарьюшкин крест видите?
У Потылицына окончательно испортилось настроение:
– Ну и черт с ним, с ее крестом. Она его схлопотала заслуженно. Трофим, поворачивай!
Когда из поймы подъехали к извозу, Потылицын сказал, что они с подхорунжим разомнутся немного, а поручик с Дуней пусть их подождут на горке.
О чем они собеседовали, неизвестно. Поднялись на горку, и Потылицын позвал всех в дом Боровиковых.

III

Тесовые ворота в квадратных железных бляшках, калитка, лиственные струганые столбы, обширная ограда с двумя амбарами, завозней и скотным двором в отдалении. Возле крыльца проталина с лужею.
Шли молча. Впереди есаул, за ним поручик Ухоздвигов, Дуня, подхорунжий Коростылев и последним вошел Трофим. Их встретила Меланья в будничной юбке и кофте, в черном платке, а за столом хлебали щи из одной глиняной чашки русая девочка, как будто век не чесанная, кудрявый мальчонка – лобастый такой, Дуня его сразу узнала. Демка! Она его на руках носила в доме старого Зыряна. Как давно это было, боженька! Будто века минули, а не какой-то год!
За столом еще сидела девушка на табуретке – она сразу встала, как и Меланья, уставившись на нежданных пришлых! В льняном платье, рослая, без платка – белица на возростанье, и льняная коса в руку толщиной через плечо по выпуклой девичьей груди. Лицом румяная, брови русые, а глаза голубые-голубые, или, может, от окна так отсвечивают?
Потылицын некоторое время молча ввинчивался ржаво-коричневым взглядом в Меланью, будто сверлил в ней дырки. Потом снял папаху и пригладил ладонью тощие русые волосы, зачесанные на правый висок.
– Не признала святого Анания, раба божья? – спросил он, как бы подтягивая взглядом Меланью к себе. – Али не молятся здесь во здравие святого Анания, который явится в дом, чтоб спрос учинить, а ежли тут живут грешники – крестить их огнем, не крестом, не жита им на стол, а золы и камней!
– Осподи! Осподи! – перепугалась Меланья.
– Али не говорил тебе духовник, что придет святой Ананий?
Меланья упала на колени и крестом себя, крестом. Чудо, чудо! Святой Ананий явился. Как батюшка сказывал, так и сбылось. Жди, говорил, явится к нам святой Ананий, и будет нам спасение от нечистых.
– Али нехристи в доме сем? – выламывался Потылицын, глядя на рослую девицу. – Почему не молится девка?
– Апроська, молись, молись! – оглянулась Меланья. – Святой Ананий явился к нам, осподи. Спаси нас, Исусе!
Апроська с той же неистовостью, как и Меланья, молилась на лик святого Анания. Подхорунжий с казаком стояли у двери, Дуня с поручиком Ухоздвиговым впереди них. Мужчины сняли папахи, помалкивали, а Дуня прикусила губку. Никак понять не могла, какую комедию выламывает есаул?
– Девка чья?
– Наша белица. Апроськой звать.
– Твоя сестра?
– Дык безродная. Прижилась в семье, как своя кровинка.
Потылицын размашисто перекрестил разом Апроську с Меланьей и чад в посконье за столом.
– Где духовник?
– Сгил он, спаси его, Христе. Захоронили ишшо осенью святого Филарета.
– Какого Филарета?
– Дык опосля смерти-то у духовника не мирское имя – святого Филарета на себя взял, как по общине, значит.
Есаул насупился:
– При каких обстоятельствах сгил духовник? Не в битве ли с красными анчихристами?
– Дык-дык – не ведаю, – сообразила-таки Меланья, что перед нею не только «святой Ананий», но и казачий есаул Григорий Андреевич Потылицын, брат тех Потылицыных, которые когда-то вытащили Филимона из печи.
– Не ведаешь? Али таишься от святого Анания? Смотри, за тяжкий грех крестить буду огнем и мечом! Кто теперь духовником?
– Нету теперь духовника. Осиротели.
– И в моленной никто не служит?
– Никто. Как без духовника службу править?
– Я, святой Ананий, пришел в дом сей, чтоб справить службу очищенья духа и плоти и спрос учинить с грешников. Открой моленную и зажги свечи для большой службы.
Меланья позвала Апроську, чтоб помогла зажечь свечи, но святой Ананий отослал Меланью одну. Подошел к Апроське, взял ее за подбородок.
– Грешница или праведница?
– Дык я што – не знаю, один господь ведает.
– Почему не вижу в доме хозяина – Филимона? Где он?
– Нету.
– В тайгу удрал?
– Не! Ишшо осенью уехамши, и – нету.
– Куда уехал? С отцом убивать казаков?!
– Не! Один на паре коней в телеге. Не сказамшись куды.
Лицо Апроськи и без того румяное, как пропеченная корка пшеничной булки, насытилось огнем, она не в силах была выдержать липучего взгляда святого Анания. Батюшка-духовник хламиду носил, босоногим выстаивал долгие молитвы под тополем, и редко наряжался в новую холщовую рубаху под самотканый поясок по чреслам. Говорил еще: «Пророки в рубищах ходят». А святые в лакированных сапогах, значит? Дивно то и, ой, как страшно! Апроська не понимает, отчего страх пронизывает ее с голых пят до разобранного ряда волос на голове.
– Не врешь?
– Про што? – Русые мотыльки ресниц Апроськи часто-часто порхают, будто взлететь хотят.
– Про Филимона. Куда он уехал? Когда?
– Дык убег. От батюшки-духовника убег.
Меланья слушала разговор святого с Апроськой от дверей моленной, она успела прибрать там и зажгла свечи.
– Та-ак! – Потылицын пожевал губами, забывшись, достал серебряный портсигар, открыл его, но вовремя вспомнил – святые же не смолят табак, да тем паче у староверов в избе. – Дары господние принимала?
Апроська взглянула на Меланью – какие, мол, дары?
– Духовник призывал тебя на тайное моленье?
– Дык всегда молюсь.
– С духовником молилась? Или одна?
– Когда одна, когда с мамонькой, а когда на большой службе со всеми.
– Сколько тебе лет?
– Шешнадцать будет летичком.
Святей Ананий уперся взглядом в живот Апроськи: не брюхата ли? Чего доброго, духовник приобщил рабицу божью на тайных моленьях! Но нет, как будто ничего не заметно. А девка – кровь с молоком.
Думая так, Потылицын предупредил поручика Ухоздвигова с Дуней, что они сейчас увидят большую службу, как положено по уставу тополевой веры.
– Увольте нас от такой службы, господин есаул, – сдержанно отказался Ухоздвигов. – Я православный, не раскольник, – напомнил поручик и будто вытянулся вверх, глаза его сцепились с есаульскими, суженными буравчиками. Подхорунжий Коростылев меж тем как бы ненароком вытащил из кобуры американский десятизарядный маузер, из которого он за тридцать саженей садил пулю в двугривенный, продул ствол и, шлепая маузером по ладони, сказал: – Все будет чинно-благородно, как в церкви.
Поручик упорствовал, он христианин-де, не тополевец.
Потылицын подумал, лицо его будто смягчилось, размыв натиск черных бровей:
– Жаль, поручик. Хотел доставить вам удовольствие, но если уж вы столь ревностный христианин, отменяю приказ.
Поручик облегченно вздохнул, а Потылицын в упор:
– Приказываю, господин поручик, сию минуту, без всякого промедления, как по боевой тревоге, мчитесь в Курагино к командиру дружины Свищеву. С вами выедет подхорунжий Коростылев со своим эскадроном. – Есаул посмотрел на часы: – Через два часа и тридцать минут вы должны быть в Курагиной. Дружину поднимите по боевой тревоге, направите в распоряжение атамана Сотникова. Если кто из дружинников откажется выполнять приказ – расстреливать без суда и следствия. Приказ ясен? Повторите!
Дуня никогда еще не видела такого бледного лица у своего возлюбленного Гавриила Иннокентьевича. Ей тошно было смотреть, как он вытянулся перед карателем в голубом казакине, и дрожащим голосом повторил приказ.
– Подхорунжий Коростылев! – властно звенел голос есаула. – Возлагаю на вас строжайший контроль за исполнением приказа со всеми вытекающими отсюда последствиями. Поручика оставите у атамана Сотникова.
– Есть, господин есаул!
– На выезд из Белой Елани даю двадцать минут.
– Есть, двадцать минут!
– А вы не спешите, госпожа Юскова. Следует кое-что выяснить.
Если бы Дуня не пережила в своей жизни столько разных ужасов и страхов, она бы, наверное, упала в обморок. Никто не заметил, как она вздрогнула. «Боженька! Вот она, смертушка!»
Поручик Ухоздвигов до того был прихлопнут внезапностью приказа, что не сообразил сразу, что ему предпринять и не успел оглянуться на Дуню, как властный голос есаула толкнул его:
– Исполняйте приказ! Кру-угом! Шагом арш!
Машинально поручик развернулся, вывалился из избы, а следом за ним, с маузером в руке, подхорунжий Коростылев. В этот же момент здоровенный казак Трофим, при револьвере и при шашке, заслонил выход. Дуня кинулась было к двери. Но казак схватил ее за руки:
– Погодьте!
У Дуни ноздри раздулись, как у рыси.
– Пустите!
– Взять ее в переплет, шлюху!
– Как вы смеете!..
Казак ударил Дуню, и она, падая навзничь, стукнулась затылком о лакированный сапог есаула. И тут же второй сапог пнул ее в ухо. Малые ребятишки завизжали на всю избу. Меланья с Апроськой подхватили их и убежали в горницу.
Дуня оглохла на правое ухо, и звон, звон в голове, будто кто лупит в колокол. Из прикушенного языка льется кровь. Дуня повернулась на левый бок, вытерла тылом правой руки губы, привстав на локоть, не злобно, а как бы невзначай обмолвилась:
– Ка-аратель! Не видеть тебе золота, как своих ушей. Хоть на куски изрежь. Будь ты проклят!
– Трофим!
– Слушаю, господин есаул.
– Дядю Кондратия Урвана помнишь?
– Так точно, господин есаул. Я в его семье возрос до призыва в войско.
Боженька! – озарило Дуню. Так вот на кого похож этот мордастый казачина! От одного его взгляда холодела спина. Племянник Кондратия Урвана – мучителя шестнадцатилетней Дуни!..
– Знаешь, кто застрелил дядю?
– Так точно, господин есаул. Эта вот шлюха. Я ее давно держу на примете. Но как вы сказали повременить, следственно. Я бы…
– Сдери с нее полушубок, – приказал Потылицын, доставая портсигар; теперь уж не до соблюдения тополевого устава.
Трофим содрал с Дуни полушубок – в карманах что-то стукнуло. Сунул руку… бомба-лимонка! У есаула папироса выпала из пальцев. Вот так гостинец! И Дуня, чуть опомнившись от оглушительных ударов, жалостливо вскрикнула:
– Боженька! – Как она могла забыть, что в одном кармане полушубка бомба! А в другом…
– Кольт, господин есаул! – сказал Трофим, таращась на Дуню. И самому страшно стало. – Быть бы нам, господин есаул, упокойными, кабы я ее хорошо не двинул под санки. Из памяти враз вышиб.
– Врешь, врешь, поганец! – вскрикнула Дуня, но не успела подняться, как от удара Трофима отлетела к двери в моленную горницу. – Каратели! Каратели!
Потылицын снова достал папироску и, не прикуривая, кивнул Трофиму на Дуню:
– Зажми ей голову в коленях да всыпь как следует ножнами!
Держась за косяк двери, Дуня пыталась подняться, но Трофим схватил ее за узел растрепанных волос и так тряхнул, чуть голову не оторвал от плеч. Сунул голову промеж коленей, стиснул, и Дуня взвыла.
– Не на смерть! – предупредил есаул, прикурив папиросу. – Ты еще скажешь нам, шлюха, куда девала папашино золото! Для кого ты припасла бомбу и кольт? Мы расколем и твоего поручика. Чинно-благородно, как говорит Коростылев. Ясно? А завтра спровадим с протоколами допроса в контрразведку. Там тебя разделают под орех. – Потылицын сверкнул глазами, погрозил пальцем племяннику Урвана: – Ни одна душа не должна знать, где эта тварь находится! Уехала в Курагино вместе с поручиком Ухоздвиговым. Понял?
– Так точно, господин есаул, – рапортовал Трофим, не отпуская Дуню.
– Влупи ей для первой радости! Да заткни ей пасть! – приказал Потылицын, подбрасывая на ладони бомбу-лимонку. Вот оно как бывает в жизни: если бы не забыла в трудный момент, что лежит у нее в карманах, не править бы ему ни тополевой, ни карательной службы!
Трофим связал Дуне руки холщовым рушником. Подтащил ее за волосы поближе к двери и затолкал в рот тряпку, подвернувшуюся под руки.
– Оттащи ее в тот угол и смотри за ней, – приказал Потылицын и позвал Апроську из жилой горницы, но та до того перепугалась, что никак не могла встать с лавки. «Мамонька, мамонька, мамонька!» – бормотала, хватаясь за Меланью.
Потылицын прошел в горницу:
– Ты слышишь? Али твои уши сатано копытами заткнул? Зову на моленье. Тащи ее, Меланья. Или я вас сейчас же ввергну в геенну огненну! Духовник ваш – Прокопий в сатану обратился, на святое праведное войско единоверцев позвал. Перед иконами скажите, кто подбил его на восстание?
– Осподи, осподи – тряслась Меланья, ребятишки тоненько повизгивали.
– Сят, сят, сят! – крестился кроха-Демка.
– Осподи, саси нас, – лопотала Манька, пуская пузыри.
Фроська в люльке сучила голыми ножонками и визжала, визжала.
У есаула пропала охота допрашивать перед иконами очумелую Меланью с Апроськой.
– Сидите здесь. Тихо чтоб! Божий праведник Трофим допросит ведьму в моленной горнице, а вы тут заткните себе уши. И смотрите! Если кто в Белой Елани узнает, что у вас мы допрашивали ведьму – дом вместе с вами будет сожжен. Молите бога, что я не приказал сжечь его сейчас за упокойного духовника-дьявола.
Что просходило в моленной горнице, ни Меланья, ни Апроська не видели. Они сидели, заткнув уши, ни живы, ни мертвы, прильнув друг к дружке, исходя в ознобе, а за стеною слышалось чье-то натужное мычанье, кого-то били, что-то двигали, гудели грубые мужские голоса: «Где слитки?! Слитки?!»
Смерть колотилась в стены, и кто знает, не ворвется ли она к ним, несчастным, в жилую горницу?
Потом вышел красномордый казак в расстегнутой гимнастерке и потребовал ключи от амбара. Меланья без слов отдала.
– Ты вот што, баба! В амбар упрячем ведьму, а вы – нишкните! Чтоб духу вашего не слышно было. Девку господин есаул возьмет в залог. Ежли заглянет кто в амбар – девке кишки выпустим, а тебя с выводком поджарим.
– Мать пресвятая богородица!
– Не причитай. Собирайся, ты! – кивнул на Апроську. – Што глаза вылупила? Ждешь, чтоб в моленную потащил, и вздул там? Ну!
– Мамонька! Мамонька!
Казак схватил Апроську за льняную косу, со щеки на щеку ударил ее и приказал, чтоб не визжала, а у Меланьи потребовал ее одежду.

IV

Меланья слышала, как зазвенели колокольчики в улице, и вскоре стихли. Уволокли Апроську. Куда? В какой залог? Не понимала.
Она сидела на лавке возле ребристых березовых кросен, за которыми с Апроськой по вечерам коротали зиму. От зари до зари крутилась она по хозяйству: холсты надо наткать, чтоб одеть себя и ребятенок, за скотиной смотреть, ездить в лес за дровами, за сеном и соломой. И все это одной, одной. А хозяйство разорялось. Пару коней угнал Филимон, оставив старого мерина и кобылу-четырехлетку, от трех коров – одна теперь, от полусотни овец – два десятка, и так все к одному – к разору. А за што? Неведомо. Был царь – пихнули царя, не жалела и не думала о том – нудились свои заботушки. Временные, потом красные на малый срок и вот казаки, белые, значит. Лихо приспело.
Она не плакала – слезы иссохли в сердце. Ребятенки цеплялись за ее длинную посконную юбку, она их машинально поглаживала по головкам. Вечер темнил горницу – надо бы детишек покормить и спать уложить, а в руках и ногах такая слабость, что встать не может. Манька отважилась выглянуть из горницы в переднюю избу, а там и в моленную посмотрела. Прибежала к Меланье.
– Ой, мамка! В моленной иконов которых нетути!
– Ты што, оглашенная! Поблазнилось те.
– Не, мамка. Нетути.
Призвав на помощь святителей, Меланья пошла в моленную и, не переступив порог, обмерла: на иконостасе во всю стену белели квадраты – икон нету. Спасителя, святого благовещения, святого Георгия, святой троицы – древнейших поморских иконушек и писания нету! Оно лежало на виду, возле поминальной золотой чаши. И чаши нету! Сосчитала пятна – семь старинных иконушек утащили анчихристы!.. На веки вечные испоганена моленная. Что скажут старцы?!
– Погибель нам, детушки! – заголосила Меланья, а вместе с нею Манька и Демка заскулили, как щенята.
Наплакались, причитая, и тогда уже Меланья посмотрела на пол. В окна из поймы падал свет. Мерцали свечи, оплывая узорчатыми потеками. Валяется пустая четверть из-под кваса. Выпили квас, лиходеи!.. Кровать духовника разворочена, и на полу, выскобленном до желтизны дресвою, резко отпечатались пятна крови.
Пытали ведьму, значит. Какую ведьму? Меланья узнала Евдокию Юскову в полушубке, как только та вошла в их избу. Так, значит, Евдокея ведьма? Меланье ничуть не жалко ведьму. Пущай казнят хоть всех ведьм, а вот иконушки-то украли, господи!..
Не было сил прибрать в моленной – потушила свечи, и не помолившись – моленная-то опаскужена! – вышла, плотно закрыв дверь.
Усадила ребятишек за стол, достала из печи чугунок с обедешными щами, налила всем в одну чашку, хлеб нарушила, подобрала крошки себе в рот. Потом достала большим ухватом один за другим два ведерных чугуна с распаренным овсом и картошкою для свиней, вылила в лохань, перетолкла деревянным пестом и опять вспомнила: казак наказал, чтоб духу ихнего не слышно было.
Как же идти кормить свиней, задать сена коровам, лошадям и овцам?
Надернула на плечи полушубчишко, вынесла лохань на крыльцо, оглянулась по ограде – никого. Спустилась вниз с кормом и завернула за крыльцо – свинарник был под сенями. Ахнула! Черный кобель на цепи лежал мертвый возле собачьей будки. А она и выстрела не слышала!
– Осподи, помилуй! Может, и свиней утащили?
Наклонилась к лазу в свинарник:
– Чух, чух, чух!
– Рюх, рюх, рюх, – дружно отозвались свиньи.
Живые! Слава те, господи! Принесла им корм.
Сходила в избу за подойником, и когда шла на скотный двор мимо амбаров, опасливо покосилась на двери – замки висят и никого не слышно.
Задала сена скотине, подоила корову и, возвращаясь с молоком, из одного амбара услышала мычание. «Ммм-мы-мммы-мммы», – протяжно так, вроде корова телится. Истая ведьма! Искушает!
– Свят, свят, свят! Да сгинет нечистая сила, да расточатся врази иво, спаси мя, – скороговоркой прочитала молитву, и так бежала в дом, что молоко расплескала из подойника.
Перекрестила косяки двери, окна от наваждения нечистого, уложила ребятенок к себе в кровать и притихла, боясь пошевелиться.
Среди ночи кто-то постучал в окошко. Кто бы это? Казак, должно! Не отозваться – дом подожжет. Наспех накинула на себя юбку с кофтой и вышла в переднюю. Сальник помигивает – оставила на ночь, чтоб не примерещилось во тьме что.
Стук в сенную дверь.
– Осподи! Осподи! Сохрани и помилуй! – бормоча себе под нос, вышла в сени. – Хто там?
– Открой, Меланья. Это я, свояк, Егор Андреяныч.
– Осподи! Какой Егор Андреяныч?
Меланья знала – свояк, Егор Андреянович Вавилов, муж старшей сестры, сразу после разгрома прошлогоднего восстания скрылся в тайге с Мамонтом Головней, Аркадием Зыряном и много еще поселенцев с ними, власти называют их бандитами, будто бы стребили до единого, и вдруг – Егорша стучится в дверь.
Было отчего испугаться и без того насмерть перепуганной Меланье.
– Осподи! Осподи!
– Да открой дверь-то, – толкался Егорша.
– Осподи! Осподи! – лопотала Меланья, вынув запор. Пятясь в избу, взмолилась: – Сгубишь нас, Егорша. Как есть сгубишь. Казаки всех упредили: хто будет укрывать бандитов – дома жечь будут, а жителев расстреливать. А ты вот он, осподи! Сичас придут казаки!
– С чего они к тебе придут?
– Дык-дык, вечор ишшо сам есаул Потылицын с казаком в моленной ведьму пытали. Ужасти. Ужасти!
– Какую ведьму? – таращился на перепуганную свояченицу Егорша, заросший черной бородой от глаз до ушей, – истый леший. – Ну, чаво трясешься, как вша на очкуре?
– Дык-дык – не велено… пресвятая богородица!.. Ежли прихватят, осподи!.. Хучь ребятенок пожалей!.. Вот-вот заявятся казаки али сам есаул за ведьмой… Стребят, стребят, и дом сожгут, осподи! Сам есаул упредил. Апроську в залог уволокли. А ты эвон – из банды!
Егорша не сдюжил:
– Ну, едрит-твою! До чего же ты мешком пришибленная. Сказывай: какая ведьма? Гляну на нее? Ну?
Егорша хотел пройти в моленную, но Меланья опередила его, заслонив дверь:
– Не здеся! Нетути в моленной. Иконушки поворовали… золотую чашу…
– Где же ведьма? Аль вот я сяду за стол и буду сидеть и ждать, покеля ты в чувствительность придешь да обскажешь, как и што произошло.
Меланья вскинула глаза на темные лики икон, молится, молится, а Егорша сел на лавку, промеж ног поставил винтовку, ждет.
– Тепериче не жить мне с детушками на белом свете! Стребят, стребят. И Аксинью твою прикончат, в заложниках сидит в доме Юсковых.
– В котором доме Юсковых?
– Дык у матери ведьмы.
– У чьей матери? – соображал Егорша. – Да говори же ты толком, моль таежная!
– Дык Евдокея-то ведьма. Евдокея Ализаровна. Упокойного миллионщика. В анбар замкнули и ключи унесли, да упредили: ежли хто заглянет…
– В большом доме Юскова заложники?
– Там, там. За тридцать человек. Баб много и поселенцев. Утре стреблять будут.
– Много их тут, головорезов?
– Откель мне знать, осподи. Сам есаул при погонах здеся: весь день гульба шла – коней в кошевках гоняли да песни распевали казаки. А так нихто не праздновал масленицу.
– Куда уж! – поднялся Егорша. – Настал великий пост. Дверь не закрывай. Ведро воды возьму да буханки бы две хлеба. Ну, чаво ты? Али хошь, штоб я ждал казаков?
Меланья быстро начерпала ковшом воды из кадки в ведро, бормоча:
– Куда две буханки-то? Али не один?
– Ну и скупердяйка ты, господи прости! – вырвалось у Егорши. – Ладно, дверь не закрывай – ведро занесу.
– На крыльце поставь. На крыльцо! Да к анбару-то не подходи! Искушает ведьма-то, гли. Искушает. Реченья нетути – мычит токо.
Вскинув ремень винтовки через плечо, зажав под мышкою пару ковриг, с ведром в правой руке, ударившись головою о притолоку, ругнувшись, Егорша вывалился на крыльцо.
Густились тучи к снегу – темь-темнущая: ни звездочки, ни краюшки луны.
Постоял на крыльце – тихо. Кругом тихо. Время, пожалуй, переваливало за полночь. Ради масленицы, наверное, перепились. Самый подходящий момент. Хоть бы повезло. Силы бы, а силы нету; выцедили кровушку из отряда проклятущие каратели.
Партизаны поджидали Егоршу на скотном дворе, в бане. Пробираясь в какую-либо деревню, они располагались не в богатых домах или избах, а чаще всего в ригах, банях либо на заимках близ деревень, тщательно маскируя свои убежища.

V

Их было тринадцать… Всего-навсего осталось тринадцать… Из бежавших повстанцев в ноябре Головня с Ноем собрали большой отряд, да не все были с оружием. Мотались по уезду, пока не угодили в засаду в глухой таежной деревне. Два отряда лыжников-добровольцев, из тех, что остались от армии Кульчицкого, с боем вырвались из окружения, отступая в глухомань. На прииске Благодатном еще раз собрали силы, и тут нарвались на предательство приискового казначея Ложечникова. Окружили их на зимовье лыжники, выкрикивая, чтоб сдались. Особенно горланил Мамалыгин – тот самый, что увел из Гатчины эскадрон минусинцев до начала демобилизации сводного полка. Ох, как хотелось бы Ною встретиться в смертном поединке с Мамалыгиным, да не кинешься на пулеметы!..
Бежали в тайгу, отстреливаясь. Двое суток плутали по тайге, не смея разжечь огонь и передохнуть, а мороз крепчал – сиверок шевелил верхушки заснеженных елей.
Потом набрели на охотничью избушку. В этом переходе отморозила ноги Селестина.
Спаслось их тогда девятеро: Мамонт Головня, Ной, Никита Корнеев, Иван Гончаров, Егорша Вавилов, Аркадий Зырян, Селестина, Ольга Федорова и Маремьяна Мариева, вдова хорунжего, казненного казаками еще в июне. Остальные остались лежать у зимовья…
В тайге пришли к ним братья Переваловы – Иван и Андрей. У Ивана Перевалова был недавно отряд из бывших повстанцев подтаежных деревень. Гоняли беляки их по всему уезду, многих взяли в плен, остальные по тайге разбегались, и остались братья одни. У них теперь две дороги– под распыл к белым или бродить по глухомани, как бродят шатуны-медведи.
И стало их одиннадцать!..
На охотничью Клопову заимку в Заамылье явились еще двое – Антон Мызников из поселенцев Щедринки (он-то и сообщил о предстоящей казни тридцати семи заложников в Белой Елани), а с Мызниковым – Никита Ощепков, брат того Ощепкова, которого казнили за Дубенское восстание. Заросший русоватой щетиной, обмороженный, в рваном полушубке и ушастой шапке, он до маковки пылал ненавистью и злобой к карателям: избу его сожгли, ребятенки и жена померли.
Егорша Вавилов с Антоном Мызниковым насели на Головню и Ноя: надо спасти заложников в Белой Елани! Это же наши жены и отцы. Да и Аркадий Зырян приуныл: жена его, Анфиса, тоже оказалась в заложниках.
– Ну как, Мамонт Петрович?
Тот махнул рукой:
– Нету силы, Ной Васильевич. У Коростылева не менее десятка пулеметов, хватает бомб, да и отряд наполовину из нижнеудинских унтер-офицеров! Да еще, может, Мамалыгин там с кулаками-добровольцами? А у нас сто девятнадцать патронов для карабинов и револьверов! Да вот у Селестины Ивановны две обоймы для кольта. Хоть бы парочку бомб!
Примолкли партизаны…
– Силы такой не имеем – верно, – сказал Ной, – а побывать в Белой Елани должны. Завтра – первый день масленицы. И штоб казаки не гульнули – того быть не может! Но упреждаю: у кого поджилки трясутся – пусть останется. Спрос с каждого будет строгий. Ясно всем?
Конечно, всем ясно.
– Кто останется?
Никто.
– Ночью подъедем к Белой Елани. Возлагаю ответственность на Егора Андреяновича, чтоб в самое надежное место завел.
Егор Андреяныч привел их через скотный двор в баню Боровиковых, уверенный, что в доме Меланьи навряд ли беляки остановятся ночевать. Дом на окраине, да и поживиться особенно нечем.
Коней спрятали в чащобе поймы Малтата.
Ночь. Глухая, предвесенняя, настоянная на дневных оттепелях, тревожная ночь…

VI

Думы, думы, думы. Голова одна, а дум – не счесть, роятся, как пчелы, и остервенело жалят в самое сердце.
Ной думает… Сердцу что-то неспокойно…
Тринадцать…
Хоть бы где четырнадцатого подхватить!
«Что меня мутит, господи прости!» – рассердился на себя Ной. Он сидел на лавочке в поношенной рыжей бекеше в скрещенных ремнях, шашка промеж ног, руки на золотой головке лебедя, папаха на коленях. Возле каменки поднялся на жидкие ноги красный телок, пустил струйку под брюхом, поглядывая на Ноя. Ишь ты, беломордый!
Телок подошел и сунулся мордочкой в отвороченную полу бекеши. Ной погладил его промеж ушей, и так-то стало горько! Как давно не ухаживал за скотиной, не доглядывал за коровами и овцами, не выносил после отела телят на руках из хлева!..
В черепушке слабо светит сальная плошка с холщовым фитильком. Мамонт Головня развалился на полу, вытянув ноги в пимах до порога, полушубок в ремнях, шашка и карабин под боком, а в изголовье заячья шапка. За ним прикорнул щупловатый Иван Гончаров, в углу бани около двери умостился на дно перевернутой шайки Никита Корнеев – винтовка рядом. На полок забралась Ольга Федорова, ее полушубком закрыто оконце, чтоб свет из бани не виден был со скотного двора. У полка, в углу, вздремнула мужиковатая казачка Маремьяна. Селестина в бекеше, подкорчив ноги, лежит на лавочке, положив голову на колени Маремьяны. Обмороженные пальцы ног забинтованы, едва ходит.
Братья Перевалевы, Антон Мызников, Никита Ощепков и Зырян с ними – отдыхают в предбаннике. Тринадцать! Хоть так крути, хоть эдак. Ох, хо, хо!..
А вот и Егорша Вавилов с ведром воды и двумя ковригами ржаного хлеба. Прикрыл дверь и к Ною вполголоса: так и так, у Меланьи есаул Потылицын с каким-то казаком допрашивали Евдокию Юскову и в амбар будто замкнули. Меланья насмерть перепугана – казаки вот-вот должны подойти за арестованной.
– Корнеев и Гончаров! – позвал Ной. – Выведите всех из предбанника к хлеву, в засаде будете. Зыряна с Переваловым пошлите спрятаться возле дома, чтоб в случае чего схватить казаков без шума. Живо!
Гончаров и Корнеев ушли.
Головня сел рядом с Ноем. Поднялись женщины, сообщение Егорши встревожило всех.
– Дуню Юскову? – проговорил Ной, подумав. – Лучшего языка не сыскать. С чего бы ее есаул допрашивал? А ну, сходим за нею. Чтой-то не верится, штоб сидела она в амбаре.
В ограде тихо. Ной глянул на Егоршу: разве у хозяйки нету собаки?
– В самом деле, чтой-то не слыхал, – ответил Егорша вполголоса. – Как же без собаки! Помню, кобель у них был черный. Разве Филимон взял?
Два амбара – в котором? Ной постучал кулаком в дверь одного – ни звука, замок навешан с овечью голову. Пошли к другому – и тут такой же замок. На стук послышалось из амбара невнятное мычание. Егорша не удержался:
– Здесь!
– Тих-ха! – шепнул Ной и, взяв замок в обе руки, поднатужился, вырвал со скобою из двери, отслонил всех за косяк, с наганом в правой руке распахнул дверь, заскочил в амбар, споткнулся обо что-то мягкое в темноте, сказал: – Дверь закройте! Головня, серянку, живо.
На полу кто-то ворочался и трудно мычал. Свет спички спугнул тьму. Дуня! Глаза большущие, круглые. Кляп во рту. По ногам и рукам скручена веревками, да еще к столбику возле сусека подтянута спиною. Ной видел только ее взгляд, полный ужаса, она ничего не понимала, кто пришел за нею? На миг увидела в руке бородатого казака сверкнувший нож. Вся скрючилась, зажмурившись: сейчас ей смертушка!.. И тут потухла спичка и вскоре снова плеснуло светом: бородатый резал ножом веревки, развязал полотенце и вынул кляп. Она не понимала: кто он и что он? Еще двое! Куда ее несут? И все молча, молча!..
Ной занес Дуню в баню. Она тяжело постанывала, но говорить не могла – скулы отерпли от кляпа.
Ной усадил Дуню возле полка.
Дуня смотрела, смотрела расширенными глазами на рыжебородого, не веря собственным глазам. Это же Конь Рыжий. Конь Рыжий! В той же бекеше и белой папахе! Боженька! Конь Рыжий!
Ной поднес воды в ковшике:
– Выпей, Дуня, да скажи, што тут произошло? Чем не потрафила есаулу? Ты же с поручиком Ухоздвиговым, кажись, или нету его в отряде? Много тут у есаула казаков и унтер-офицеров?
Диковатый взгляд Дуниных глаз был страшным. Она всех боялась, не понимая, откуда взялись эти люди? Конь Рыжий, Головня, Ольга и… Селестина Грива!
Вскинув глаза на Ноя, Дуня взмолилась:
– Ной Васильевич! Не виновата я. Ни в чем не виновата! – И по вспухшим щекам покатились слезы. – Все есаул проклятый!.. Зверь, зверь! Убейте его!
Ной ничего не понял.
– За што тебя пытали? – спросил.
– За золото! Боженька! Они хотели подослать меня с вашим отцом к вам в отряд. Я не пошла. Не пошла!
– Разе здесь отец? – дрогнул Ной. – Видела его?
– Отец ваш у Мамалыгина. Здесь, должно. – Вспомнив, Дуня сказала: – Есаул послал Коростылева с отрядом в Курагино… дружину поднять… Из Ачинского уезда идет Щетинкин… Минусинскую дружину погонят туда. На Енисей белые стягивают крупные силы, чтобы разбить Щетинкина. Слышала – он бывший штабс-капитан, при Советах служил в Ачинске, в уголовном розыске. А теперь у него целая Красная Армия! А больше ничего не знаю. К Перевалову идут, а Перевалова отряд разбили, в газете писали…
– Стал быть, отец с Мамалыгиным?
– Я не пошла с ними, не пошла!
– А кто его посылал ко мне? Есаул? Али он сам умыслил?
– Нет, нет! Приказано Тарелкиным взять вас живым. Обязательно живым! В газете про вас печатали. А ваш отец… очень уж он свирепый! В Уджее при мне драл плетью женщин, которые помогали красным. Выспрашивал меня про Гатчину, и… и про комиссаршу. Доктор тоже напечатал статью в газете… Отрекся от дочери и так-то поносил ее всячески за УЧК и комиссарство. Как мой папаша!.. Боженька!.. Они все с ума сошли! Я даже не знала, что комиссарша с вами, Ной Васильевич. Ничего такого не знала! Еще Санька, ваш ординарец, теперь ординарцем у подхорунжего Мамалыгина. Убейте, убейте есаула, Ной Васильевич! Христом богом прошу – убейте, убейте!.. Боженька!.. В карманах у меня была бомба и кольт! – вспомнила Дуня. – Враз выбили из памяти!..
У Мамонта Петровича нечаянно вырвалось:
– Эх, кабы нам парочку бомб, едрит-твою в кандибобер!
– Бомб?! – переспросила Дуня. – Есть, есть бомбы! Три ящика бомб и гранат! Цинки с пулеметными лентами, «льюисы» и два «максима». Зарыты в подполье дома Ухоздвигова.
– Што-о-о? – вытаращил глаза Ной, выпрямился, стукнувшись головою о потолок. – Где этот дом?
Мамонт подхватил:
– Ты это всурьез, Евдокия Елизаровна?!
– Боженька! Что же мне врать? Еще когда пришли казаки из Красноярска и. в Белой Елани начали расходиться по станицам… Старший Ухоздвигов, Иннокентий Иннокентьевич, спрятал тогда в своем доме много оружия и пагронов… так и лежит. Гавриил Иннокентьевич не тронул: если старший брат припрятал, пусть, говорит, останется.
Все разом возбужденно заговорили, перебивая друг друга. Оружие! Если бы у них было оружие – разве бы они отсиживались месяц на Клоповой заимке?
Но ведь это же Дуня – Евдокия Елизаровна Юскова! Можно ли ей верить? Не заведет ли в ловушку?
Селестина обулась в разбухшие пимы, прихрамывая подошла к Дуне и молча, испытующе уставилась в лицо бывшей батальонщицы.
– Правду говорю! Есть тайник… Селестина Ивановна, – с запинкою проговорила Дуня. – С чего врать-то мне? Боженька! Если есаул останется в живых – не жить ни мне, ни Гавре… И бомба, которая была у меня в кармане, из того тайника.
– Я тебе верю, Дуня, – успокоила Селестина и, оглянувшись на мужчин, задержала взгляд на Ное: – Она не врет.
– Далеко дом Ухоздвиговых? – спросил Ной Мамонта Головню.
Тот ответил:
– В центре, наискосок от дома Юскова. Низом поймы пройти можно без особого труда. Но и здесь кто-то должен остаться, Ной Васильевич. Если мы все уйдем, а вдруг придут за Евдокией Елизаровной?
– Придут! Обязательно придут! – отозвалась Дуня. – Я же так и не сказала, где спрятаны слитки.
– Какие слитки? – обернулся Ной.
– Два слитка золота, – бормотнула Дуня. – Мамонт Петрович помнит, как взяли тогда слитки у моего отца. Вот, они самые! Мать уговорила есаула, чтоб он выбил из меня это проклятое золото.
– Эвон ка-ак! – кивнул Ной, окончательно уверившись, что Дуня говорит правду. – Побудешь здесь, Селестина Ивановна. На обмороженных ногах далеко не уйдешь, а мы там управимся. Но только оборони бог вступать в бой с казаками! Если один или двое явятся – бей из засады без промаха. Кольт у тебя будет и карабин.
Мужики вышли посоветоваться, и Селестина с ними.
Телок подошел к Дуне и лизнул ее руку. Маремьяна отпихнула его от лавочки.
– Не троньте его, по-ожа-алуйста, – жалостливо попросила Дуня и опять заплакала. – А я теперь одна осталась. Как есть одна! Живу ли я, умру ли я, кто по мне слезу прольет, боженька! Как мне страшно, страшно! Пусть не радуются маменька с горбуньей! Не видать им золота, как своих ушей!
– Не плачь, Дунюшка. Живая, слава богу, – утешала Маремьяна-казачка. – Давай оденемся; мужики ждут. Токо бы оружие добыть.
– Есть! Есть оружие! – еще раз уверила Дуня. – На той половине дома живет казначей прииска Ложечников со своей бабой.
– Ложечников?! – переспросила Ольга. – Вот уж кому я горло перерву! С Настасьей он?
– С Настасьей, – сказала Дуня.
Дуня попробовала снять полушубок, но шерсть присохла к иссеченному телу, вызывая страшную боль.
– Сядь-ка, сядь, – усадила Маремьяна Дуню. Развязав мешок, вытащила узел, достала из него солдатскую флягу, бинты, йод в бутылочке, ножницы, а тогда уже попросила Ольгу поддержать Дуню, пока она будет снимать с неё полушубок. Дуня постанывала сквозь стиснутые зубы, Маремьяна ножницами обстригла присохшую к ранам шерсть. Ужаснулась: вся спина Дуни была в кровоточащих рубцах. Маремьяна перебинтовала спину Дуни по опавшим маленьким грудям до пояса и тогда уже натянула на нее разорванное шерстяное платье с вязаной кофтой.
– У вас есть спирт? – промолвила Дуня. – Мне бы чуть-чуть, чтоб не трясло меня.
Маремьяна налила ей в кружку из фляги, дала выпить.

VII

Аркадий Зырян стоял на карауле возле калитки, чтоб врасплох не подошли к дому казаки. Большаком кто-то бежал в белом. Ближе, ближе. Зырян отпрянул в ограду и спрятался за столбом ворот. В калитку проскочила босоногая девка с растрепанными длинными волосами, в исподней рубахе, кинулась к окошку и постучала кулаком в раму:
– Мамонька! Мамонька! Это я, Апроська! Слышь? Открой дверь. Скорее, скорее!
Меланья окликнула:
– Откеля ты, осподи?!
– От есаула, мамонька! Убегла! Ой, ма-амо-онька!.. Спаси за ради Христа! Босая я, ма-амо-онька-а-а!..
Меланья выскочила на крыльцо и увела Апроську.
Иван Перевалов подошел к Зыряну:
– Духовито! Как бы за девкой не прилетели казаки!
Зырян ничего не ответил…
Подошел Егорша, позвал к бане. Все в сборе – пора двигаться.
Поймою брели глубокими наметами снега.
Благополучно прошли через огород в глухую ограду большого дома Ухоздвигова, некогда богатого, веселого, разбойного, а ныне притихшего. В одной из половин на две комнаты жил казначей прииска Ложечников с женою Настасьей, в другой, в трех комнатах – поручик Ухоздвигов с Дуней.
Казаки и унтер-офицеры нижнеудинцы расположились в трех домах Юсковых, есаул с отборными казаками в доме братьев, да еще по соседству с домом Потылицыных – у богатого мужика Беспалова. Сколько казаков увел Коростылев с Мамалыгиным, Дуня не могла сказать: будто бы эскадрон…
Партизаны спрятались возле дома у стены.
Дуня постучалась в сенную дверь на половину казначея Ложечникова. Рядом стоял Ной.
– Кто полуночничает? – Дуня узнала голос Ложечникова.
– Я, Дуня! Откройте, пожалуйста. Дело есть.
Ложечников удивился:
– Откуда ты? Был есаул с казаком – говорили, что ты уехала с поручиком в Курагино.
Открыв дверь, Ложечников увидел не Дуню, а какого-то огромного бородатого мужчину, не успел ахнуть, как был схвачен за горло, и тут же его упокоили, оттащив в сторону.
В передней избе было подполье. Зажгли лампу на полсвета. Все вошли в дом. Отыскали еще лампу, и Дуня с Ноем, Головней и Егоршей Вавиловым спустились в подполье. Что-то там ворочали, разламывали. Никита Ощепков сидел на лавке бок о бок с Аркадием Зыряном, то и дело нетерпеливо поторапливая:
– Быстрее, быстрее надо! Что так долго возитесь?!
Полчаса прошло или чуть больше, когда из подполья начали подавать деревянные ящики с оружием, цинки с патронами, тщательно завернутые в мешковину ручные английские пулеметы, две железных тележки с «максимами»…
У Ивана Перевалова вырвалось:
– Кабы мне хоть половину этого на Большом Кордоне!..
Дуня первой вылезла из подполья, а за нею остальные, начали быстро очищать от смазки ручные пулеметы, карабины, револьверы, маузеры, парабеллумы.
Дуня привалилась к кухонному столу, поглядывала на Ноя и Мамонта Петровича, супя брови – у нее свои думы-печали. Она сказала в подполье Ною: в доме матери – Трофим Урван, казачьи урядники и унтер-офицеры, приголубленные муженьком горбуньи Иваном Валявиным.
– За твою помощь, Евдокия Елизаровна, которую ты нам оказала, господь бог и мы все грехи снимаем с тебя, – сказал Ной.
Потом обсудили, кто и куда пойдет. Сил в отряде мало – надо взорвать казаков в домах, а если кто выскочит, уложить из пулеметов.
На часах Ноя было без семнадцати минут четыре часа утра, когда партизаны, замкнув сенную дверь, вышли из ограды Ухоздвигова…

VIII

Дуня шла безлюдной улицей, чуть сгорбившись, зажав в руках по бомбе, да еще пара бомб в карманах полушубка и парабеллум в придачу.
Как-то враз иссякли силы, и боль во всем теле до того усилилась, что трудно было идти. Дуня часто останавливалась. Кружилась голова…
Ни души в улице…
Упились казаки и почивают сном праведников: завтра у них много работы – казнь заложников…
«Боженька! Помоги нам!» – молилась Дуня за всех партизан. Боженька!.. Но она не верила боженьке – никому не верила, самой себе только. Если бы ей сейчас станковый пулемет да силу, как в батальоне бывало, – никто бы из карателей не ушел.
Тихо, тихо. Ни шагов, ни голосов.
Третьи петухи запели.
В окнах отчего дома яркий свет. Ужли казаки не спят? Нет, не во всех окнах свет, а тодько в гостиной – пять окошек в улицу и три в ограду.,
Егор Андреяныч должен был встретить Дуню возле ворот. Нет ни Егора Андреяныча, ни Никиты Ощепкова.
Дрогнула.
«А, все едино – один конец!» – решилась и быстро прошла в открытую калитку; боль враз отступила. Поднялась на каменный фундамент, ухватившись за резной наличник окна, заглянула… «Боженька!» – как бичом по сердцу: за столом сидел в обнимку с каким-то казаком Трофим Урван! Упился и спит, уткнув голову в стол. Четверти, бутылки и всякая всячина на столе. На стульях, креслах, всюду спящие. Много их тут!.. А где же есаул?
Спрыгнула наземь – в глазах потемнело от боли, но она взяла себя в руки, выдернула кольцо, подержала бомбу, прицеливаясь глазом, и швырнула – стекло звонко лопнуло. Упала наземь, вцепившись руками в истоптанный, мокрый снег. Что было прежде – толчок земли или грохот взрыва? Не помнит. Быстро поднялась, рванула кольцо второй бомбы…
Крик, рев, истошные вопли раненых…
Взрывной волной Дуню отбросило в сторону. Не охнула. Рядом, вот тут где-то рядом, зацокал ручной пулемет…
Казаки выбегали из омшаника, из дома, прыгали из окон, а Егор Андреяныч косил их из пулемета.
– Ааааа! Аааа! Аааа!
Где-то вдали от дома Юскова ахнули еще взрывы. Цокают, цокают пулеметы.
Она не видела, как Егор Андреяныч с ручным пулеметом перебежал из ограды в улицу, расстреливая там казаков, выскакивающих из горящего дома в палисадник.
Дом изнутри занялся, как порох – враз охватило огнем.
Дуня не подумала, что с маменькой и Клавдеюшкой – живы они иль разорвало их на части? Не до них!
Она стояла чуть в отдалении от дома, смотрела, как длинные языки пламени вырывались из окон, и чувство свершенного отмщения вдруг до того расслабило ее, что она, если бы не привалилась к столбу ворот, упала бы. Так она и села наземь возле столба.
– Ну вот и все! Мучители! Попомните меня! – проговорила она с запинкою, не подумав, как мертвые могут помнить ее.
Из омшаника успели выскочить заложники – мужчины и женщины, и дети с ними. Много, много.
Дуня никого не видела…
Она сидела у столба, скрючившись, обессилев, и пламя пожара озаряло ее лицо.
По обширной ограде бегали люди – работники, деревенские мужики что-то орали, суетились, и никто из них не видел Дуню. Может, потому, что она в черном полушубке сливалась с черным столбом? Хотела встать, а силы не было – как будто враз всю силу вычерпали, как воду из колодца до дна. Она не прислушивалась к крикам мужиков, все это шло мимо ее сознания.
А ведь горел дом, в котором она родилась, из окон которого выглядывала в мир деревенской дремучести, не ведая, какие узлы навяжет ей потом судьба и в какую сторону закинут ее страшные ветры переменчивого времени!
Ветры и судьбы!..
Сейчас она была здесь пришлая из мира зла. Как волчица вскармливает волчат своим молоком, так мир, жестокий и злой для слабых, вскормил ее своим лютым молоком, и она уверовала: добра нет, совести в помине не бывало, есть один разврат, продажность – душу черту заложи, а тело отдай нечестивцам. И если, не ровен час, упадешь – копытами раздавят, и не охнут. И она изо всех сил старалась не упасть, и все-таки копыта дьявола истоптали ее тело, осквернили душу и вытравили из нее все светлое и радостное.
А дом горел! Отчий дом горел!..
Крики, истошные крики заживо горящих…
Пламя изнутри дома со свистом рвалось наружу из окон, как будто раззявились пасти многоголового змия. Взрывались патроны, бомбы, трещали бревна, пылала краска на железной крыше, и само железо скручивалось в огненные свитки, обнажая стропила. А внутри дома лопались винтовочные патроны, взрывались бомбы и гранаты.
Пожар перекинулся на работницкие избы и на конюшни. Утробно ржали кони, мычали коровы. Мужики, бабы в ограде.
– Господи помилуй, сколько добра ханет!
– Пущай все сгорит к такой матери! Как нажили добро – так и ушло: огнем-полымем!..
– Светушки! Светушки! Мамонька там! Мамонька! – визжит какая-то девчонка, кидаясь к пылающему крыльцу.
Дуня узнала прислугу Гланьку…
– Куды лезешь, дура. Сичас крыша рухнет!
– Ой, пустите! Ой, пустите! Мамонька там! Мамонька!
Какой-то мужик подскочил с кувалдою, чтоб сбить замок с железных петель окованных ворот. Ударил со всего маху – у Дуни в ушах зазвенело.
«Что это я? – опомнилась. В правой руке зажата бомба. – Боженька, из ума вышибло! Как же они?!» – вспомнила наконец про мать и горбатую Клавдеюшку.
– Хтой-то? – уставился на нее мужик. – Чаво сидишь тут? На пожар глазеешь?
Дуня не могла встать – ноги не слушались.
– Помогите мне, пожалуйста,
– Эко! – мужик подошел к ней, узнал. – Евдокея Елизаровна?! Вот те и на! – удивился. – Ханул ваш дом-то. Как порох, гли. Добра-то скоко сгорит, якри ее. Чо с тобой приключилось? Ноги отнялись от горя? Гли-те, мужики, Евдокея Елизаровна! Я кувалдой бах по замку, а у столба – она.
Дуню увидела Гланька.
– Ой, Дунюшка! Што подеялось-то! Што подеялось-то! – кинулась Гланька к Дуне, заливаясь слезами. – Я вечор убежала от казаков, а маменька осталась. Покель бежала со Щедринки, – домище эвон как разгорелся и мамонька тама! Мамонька!
– А наши? Мать с Клавдией?!
– Тама, тама! Бонбы партизаны кинули в дом. Бонбы!
Пожар жжет, жжет лицо Дуни – она заслоняется ладонью, а все равно жарко, жарко, нестерпимо жарко!..
Гланька сквозь слезы лопочеъ:
– Одначе разорвало бонбами и мою мамоньку, и Александру Панкратьевну с Клавдией Елизаровной, и мужа ейного, Ивана. От бонб пожар-то начался.
А со стороны – мужичьи голоса:
– Само собой – от бомбов!
– Скоко урядников и этих унтеров полегло, глите!
– И тут, и тут! Унтеры-то молодые экие – парнишки ишшо; в белье повыскакивали.
– Посек их из пулемета Егор Андреяныч. Самолично видел, как он стреблял их.
– Туда им и дорога!
– Собакам – собачья смерть.
– А все люди, робята. Хучь оттащить надо – бревна вот-вот повалятся, сгорят тут.
– Пущай горят к едрене-фене! До кой поры цедить будут кровь из народа!
– И то!..
– Иван-то Валявин с горбатой Клавдеей и тещей погорели, кажись.
– Все, погорели!
– А сказывали – стребили того Коня Рыжего! А оно вот как стребили. Взяли есаула али нет?
– Дык горит же дом Потылицына и Беспалова рядом. Ажник в улице подступу нету – чистое пекло, истинный бог. Наверное, он там.
– Как бы ветер не поднялся – все погорим!
– Эй, мужики! Чаво топчетесь тут? Деревню спасать надо.
От Беспалова дома огонь перекинулся на избу Кривцова. Маркел Захаров горит, а на стороне от дома Михайлы Юскова – дом Шориных загорел. У Микишки Лалетина крыша занялась!
– Эй, люди! Если кого из беглых казаков или унтер-офицеров увидите – тащите к ревкому. Вылавливать всех аспидов до единого!
Бегут, бегут люди со стороны Щедринки на пожар, едут на телегах с кадками, в улице несусветная толчея – крик, рев, а где-то на тракте возле села – та-та-та-та – пулеметы строчат, вколачивают огненные гвозди…

IX

Сперва Апроська прыгала по избе, отогревая ноги – босиком прибежала из дома братьев Потылицыных, рубашка на ней была изорвана. В горнице ревели перепуганные ребятенки.
– Цыц вы! Спите! – прикрикнула на них Меланья. – Сказывай, што подеялось-то, осподи?!
– Ой, мамонька! Ой, мамонька! Опоганил миня исаул-то! – У Апроськи – в три ручья слезы. – Спрячь меня, мамонька, за ради бога! Хучь во монастырь потом уйду, штоб за душеньку-то мою, опоганенную, старушки помолились. Мне-то не жить таперь, мамонька. Я токо и думала: как убегу, так во монастырь уйду! И – убегла. Когда исаул ушел, тут и убегла. Все кругом храпели, анчихристы! Ой, мамонька, мамонька, как жить-то таперича? На иконушки-то разе можно мне таперя молиться, опоганенной?
Меланья упала на колени лицом в передний угол:
– Господи, владыко небесный, есть ли нам спасение? Есть ли нам спасение, господи, али изничтожат нас, исказнят, и нету защиты нам ниоткелева. Владыко небесный, заслони от нечистой силы! Али мы великие грешники?..
Темные лики святых морщились, молчали, будто каменные, и глаза их были неподвижными, безучастными, как у мертвецов.
– Богородица пресвятая, сжалься над нами! – вскрикнула Меланья, протянув руки к большой иконе в углу. – Прости меня, мать пресвятая богородица, – отбила поясной поклон Меланья. – Спаси нас, господи!..
Это была единственная молитва в послеполуночный час на всю Белую Елань…
Апроська не молилась – опоганена, а так-то ей хотелоеь помолиться, чтоб хоть чуточку полегчало.
Наплакались вволюшку, сели на лавку возле простенка у двух окон в ограду, беззащитные в большом и страшном мире этом. Ни от бога и святых угодников, ни от людей не было им утешения; одинокие, ничего не понимающие в происходящих событиях, обе сготовились отойти в мир иной – свояк-то Егорша с бандитами в ограде! Меланья, когда выходила за Апроськой, двух видела. Кто такие – не опознала, одежду ведьмы взял Егорша – значит, нет теперь ведьмы в амбаре. Стребят, стребят, и дом сожгут казаки есаула.
Много ли, мало ли времени прошло, кто его знает, Меланья услышала отдаленный гром.
– Осподи! В масленицу гром гремит! К погибели!
– Ой, мамонька! Хочь бы сгинуть вместе. Ой, как гремит!
Гремел, гремел гром…
В огороде под окнами раздался напряженный мужской голос:
– Григорий Андреевич! Григорий Андреевич! Ее там нету! И в бане нету. Должно, партизаны ворвались в село. Слышь, гремит?!
И тут хлопнул выстрел – стекла звякнули… Еще выстрел и еще раз за разом…
– Тварь красная!.. – заорал во все горло мужской голос. – Тваааарь крааасная!..
Еще, еще выстрелы…
Меланья с Апроськой упали на пол и поползли под лавки… А откуда-то из деревни: та-та-та-та-та!
– Осподи! Осподи! Царица небесная!…
– Та-та-та-та-та!.. – И раскаты грома!
В окна по избе полыхнуло кроваво-красным светом, даже свет коптилки разом померк.
– Ой, мамонька! Горим, горим! – вскрикнула Апроська.
– Подожгли нас, подожгли! Ма-а-ату-ушки! – заголосила Меланья, вылезая из-под лавки.
Глянула в окно – не свой дом горит, а где-то дальше на середине большака. Разом в нескольких местах – пожар, пожар!
– Осподи! Казаки жгут деревню! Скоро к нам прибегут! Оденемся, да хоть в коровник спрячемся с ребятенками. Али в пойму уйти, а там в Кижарт. Ну, чаво тыкаешься по избе? Скорей одевайся, Демку понесешь. Я прихвачу Маньку и Фроську. Осподи! Осподи! Горемычные наши головушки! Ра-а-азнесча-а-астные!..
Во всем доме стало светло – будто кровавое солнышко взошло над Белой Еланью.
Огненные столбы подпирают небо…
Перепуганные ребятишки кричали в три голоса – Меланья не унимала их, поспешно укутывая кого во что попало – скорее, скорее!

X

Пожар! Пожар! Пожар!
И как это всегда бывает при пожарах, по всей деревне всполошились собаки, утробно ржали кони, мычали коровы, по улице мужики гоняли лошадей в санях и на телегах с бочками и кадками – к реке и обратно, соседние с горящими дома укрывали половиками, поливали водой, выносили вещи, визжали ребятенки, причитали женщины, суетились мужики с баграми, топорами, ведрами, и во всей этой суматохе партизаны и освобожденные заложники вылавливали казаков и нижнеудинских унтер-офицеров.
Оказывается, было еще три дома на большаке и одни на Приисковой улице, где остановились кулаки-дружинники из Тесинской и Восточненской волостей. Сперва они кинулись на конях по тракту, но там перехватили их Корнеев и Гончаров с двумя пулеметами.
Ни Ной Лебедь, ни Головня не знали, сколько их было теперь, партизан, но давно уже не тринадцать.
Маремьяна с заложниками вынесла оружие из дома Ухоздвигова, Иван Перевалов с поселенцами вытащили в улицу станковый пулемет.
Егор Андреяныч, покончив с беляками у главного дома Юсковых, кинулся на подмогу Аркадию Зыряну.
Казачьих коней мужики согнали в ограду бывшего ревкома, стащили туда седла и оружие, что успели подобрать, помогали партизанам все, кто не был занят на пожаре.
Ной с Головней, оседлав казачьих коней – за своими некогда было бежать, мотались с шашками из улицы в улицу, по всем закоулкам, рубили на всю силушку.
Застигнутые врасплох, белые нигде не находили спасения.
– Конь Рыжий! Конь Рыжий! – орали унтер-офицеры, охваченные паническим ужасом, отстреливаясь и разбегаясь по оградам, кто куда, но их вылавливали мужики, пристукивая дубинками и топорами.
Всеобщее возбуждение охватило всех жителей от стороны Предивной до Щедринки.
Ной приказал оцепить деревню, мобилизовав народ, чтоб никто из белых не убежал. Как раз в этот момент встретился с Егором Андреянычем, тот шел улицею – на плече пулемет.
– Много их было тут, ядрена-зелена! Кабы не арсенал Ухоздвигова – не одолели бы. Дружинники-то экие, а? Многих опознал, которые были с нами в восстании в прошлом году. Ну, подлюги!
– Как там Селестина? Не знаешь?
– Откель бы я успел!..
Ной вздыбил коня, развернулся, поддал пятками валенок под брюхо и помчался на конец большака.
Невдалеке от ворот Боровиковых кто-то в голубом казачьем казакине лежал лицом вниз. Ной спешился. Узнал есаула Потылицына. Схватил за волосы, перевернув на спину, желтые глаза таращатся, оскален мелкозубый рот. Секунду-две Ной отупело глядел в желтоглазое лицо. Бросил повод коня, кинулся в открытую калитку:
– Селестина-а-а! Се-е-еле-ести-и-ина-а-а!
Кричал, кричал. И не было ответа.
Рассвет начинающегося утра отбелил небо.
Ной забежал в баню, но там было еще темно.
Чиркнул спичку, огляделся: никого! Увидел холстяной мешок с продуктами и медикаментами отряда. Еще раз зажег спичку – заглянул под полок…
Нету!
– А что же это такое? – кинулся вон из бани. Забежал в овечий хлев – нету, на конюшню – нету. Еще коровник вот. Рысью туда. Одна комолая корова, а хлев на пяток коров. Увидел сметанное сено. При свете спички разглядел чьи-то торчащие из сена ноги в валенках. Вытащил бабу в полушубке…
– Не видела в ограде женщину?
– Осподи помилуй нас! На крыльце там… осподи!..
Бросился из коровника к крыльцу, и тут увидел Селестину.
Она лежала ничком на ступеньках, вытянув левую руку, правая свисала вниз. У Ноя подкосились ноги, и он камнем опустился рядом, повернул Селестину, отстегнул ремень, распахнул полушубок и ухом к сердцу – тихо!
– О, господи! – ему стало душно, и сердце вдруг захолонуло, к горлу подступил комок. Не уберег, господи! Не уберег самого дорогого товарища! Как сестру родную хранил…
Все еще не веря в случившееся, сунул руку под спину Селестины между вязаной кофтою и полушубком, почувствовал под рукою что-то липкое и клейкое… Услышал, как кто-то подошел к крыльцу.
Всхлипнула женщина, проговорив:
– Сенечка! Наша Сенечка! Как же это, господи?!
Ной узнал голос Маремьяны, отвел лицо в сторону, достал из кармана платок, вытер глаза, косо глянул на Маремьяну и Егора Андреяныча, тяжело вздохнул.
– И есаул убит, – недоуменно проговорил Егорша. – Лежит возле ворот. Кто же их тут?
– Должно, есаула она уложила, – с трудом проговорил Ной, – а вот ее кто?..
– Значит, есаул не один приходил, – догадался Егорша. – Точно!
Егорша нашел карабин, кольт и шапку Селестины за крыльцом.
– Вот где он скараулил ее! Снег примят, и кровь. Из кольта стреляла, – понюхал Егорша ствол револьвера.
– Кто еще убит из отряда? – спросил Ной.
– Токо Андрей Перевалов легко ранен в мякоть ноги, а из деревенских – пятеро мужиков и три женщины. Да еще сгорело много в домах.
– Ладно. – Ной помолчал, что-то обдумывая. – Схоронить надо ее. Гроб сделать, да тело где-то прибрать, как должно. Во вьюке на ее Воронке есть платья и все такое, чтоб обрядить. – И только сейчас Ной увидел свою руку в густых потеках запекшейся крови – тошнота подступила. – Воды бы мне! – попросил Егоршу.
Тот побежал в дом и вскоре вернулся с полным ковшиком. Ной выпил воду.
– О, господи! Вот оно как довелось, – тихо проговорил он, поднимая тело Селестины. Голова ее запрокинулась, и черные волосы гривою повисли вниз.
– Папаху-то забыл!
Егорша хотел надеть папаху на голову Ноя, но тот велел положить ее на грудь Селестины.
Она еще тело! Обмоют и положат на лавку – покойницей будет, опустят гроб в могилу и закопают – прахом станет, а для Ноя – вечно живым, дорогим товарищем! Сестрою, которую не уберег!..
– Эко краснющее подымается солнце, – сказал Егорша. – К перемене погоды, кажись. Подморозит опосля масленицы.
Ной тоже видел всплывший над горою за Белой Еланью кроваво-красный лик солнца и подумал, если бы это было возможно, он так и понес бы Селестину крутой дорогою на небо, чтоб запамятовать про дела земные, кровавые, с едкой гарью пожарищ и людских слез.
– Одиннадцать беляков живыми взяли, – вдруг сообщил Егорша, приноравливаясь к размашистым шагам Ноя. – Пятеро нижнеудинских унтер-офицеров Шильникова, остальные казаки. Один среди казаков – старший урядник, тяжело порубанный шашкою – по бедру и ляжке – до костей, должно – помер. А при памяти был, когда натолкнулся на него Иван Гончаров на Приисковой улице. Про тебя спрашивал…
Ной не уяснил: к чему Егорша сказал про старшего урядника?
– И што он, тот старший урядник?
– Дак помер.
У Ноя застряли в голове слова Егорши: «Про тебя спрашивал…» Да ведь Дуня обмолвилась, что батюшка Лебедь был в сотне Мамалыгина: «Тяжело порубанный шашкою – по бедру и ляжке – до костей…» О, господи! Ной с Головней рубили дружинников и казаков на Приисковой улице! Да разве мог бы Головня рубануть «по бедру и ляжке?!» Он и шашку-то непутево держит – левша же!

XI

Вскидывалось пламя на месте дома братьев Потылицыных; сруб рухнул, но огонь со свистом рвался из обвалившихся бревен. Рядом домов не было – беспаловский сгорел и еще один, никто из мужиков не тушил огонь – пускай сгорит дотла казачье гнездовье.
В улице возле бывшего дома ревкома – густо толпились мужики, на крыльце возвышался кряжистый, светлоголовый Иван Перевалов в коротком полушубке, при шашке и револьвере, что-то ораторствовал, махая ушастою шапкою в правой руке.
– Вишь, митингует Иван! – кивнул Егорша.
Иван Перевалов увидел Ноя с Селестиной на руках, сбежал с крыльца:
– Ранена? – спросил.
– Убита! – ответил Егорша.
– Што-о-о?! – вытаращил глаза Иван, глянул в лицо Селестины.
Ной с Егоршей и Маремьяной пошли дальше, толпа разваливалась перед ними на две половины.
…Рыжебородый старик был еще жив, когда увидел его Иван Гончаров. Ворочаясь в снегу возле чьей-то изгороди, хватаясь рукою за жердины, старик спросил: что за банда налетела на них? Не Ноя ли Лебедя?
– А вам не все равно? – спросил Гончаров, собираясь пристрелить старика.
– Ежли не Ноя Лебедя – убивай, бандюга, штоб не мучиться. Я вас тоже немало спровадил на тот свет! Стреляй! Стреляй! Да ежли встретите где Ноя Лебедя, скажите ему мое остатное слово: проклинаю я его! Слышь, мол, отец проклинает паскудного выродка! Прости мя господи!
Гончаров кликнул Аркадия Зыряна, чтоб помог унести старика в ревком, шепнул на ухо:
– Отец Ноя Васильевича. Да никому ни слова!
Старика занесли в большую комнату. И тут после перевязки старый Лебедь тихо отошел без мира в душе.
Вскоре Ной пришел в ограду ревкома, поглядел на сложенные возле заплота трупы убитых, узнавая на некоторых свою «тяжелую руку»; Гончаров и Аркадий Зырян с партизанами поглядывали на командира со стороны.
– Все тут лежат? – спросил Ной,
– Один еще в ревкоме – вот его документы, – ответил Гончаров; Аркадий пошел из ограды в улицу, а за ним и все остальные; Гончаров подал командиру документы.
Ной взял документы… Старший урядник Василий Васильевич Аленин-Лебедь, уроженец станицы Качалинской Войска Донского, атаман станицы Таштып – Енисейского войска, 1858 года рождения…
По крыльцу из ограды прошел в большую комнату и тут увидел возле двери у стены тело, накрытое попоною. Отвернув край попоны, посмотрел в мертвое лицо,
– Отец!..
Склонив обнаженную голову, Ной стоял на коленях перед прахом отца, покачиваясь с боку на бок, и даже не осенив себя крестом. Покойная Селестина как-то сказала ему: «Ты, кажется, разучился молиться?!» Ной много раз думал о том. Перемена в нем произошла нежданная, резкая, как будто он диким горным архаром перепрыгнул с одной горы на другую, и еще не уяснил, где он теперь находится!..

XIII

А гвозди вбивали и вбивали в гробы…
Настал длинный-длинный день для Ноя. Он сидел под навесом в надворье Вавилова, навалившись грудью на эфес шашки, втянув голову в плечи, будто Егорша с Аркадием Зыряном и еще двумя мужиками в четыре молотка вбивали железные гвозди не в два сосновых гроба, а прямо ему в сердце.
Два сосновых гроба…
Он никому не сказал, для кого понадобился второй гроб, приказав сделать его, но все партизаны без слов поняли, и Егорша снял мерку с тела старого Лебедя.
Никто из партизан в этот длинный день не лез к Ною ни с расспросами, ни за советами, сами управлялись.
Много-много крутых и страшных событий произошло всего-навсего за один минувший год!..
Увидел Дуню. Она спускалась с резного крыльца дома Вавилова в сапогах и распахнутом черном полушубке; пуховый платок, спущенный с головы, свисал длинными концами вниз по полушубку, она шла к нему через двор по черному снегу, опустив голову, скомканный носовой платок держала возле губ.
Ной сперва поднялся с перевернутой пустой кадки, поправил ремни на бекеше и снова сел, прямо и твердо глядя на опущенную черную голову Дуни с ее трепыхающимися по вискам кудряшками цыганских волос.
Хрустя сосновыми стружками, Дуня приблизилась к Ною, вскинув на него мокрые покрасневшие от слез глаза, глубоко вздохнула. Не поздоровалась, и сам Ной, расставшись с нею в ограде Ухоздвиговых, так и не спросил ни разу, что с Дуней? Жива она или мертва?
Смотрели в глаза друг другу до ужаса знакомые, когда-то близкие, и вместе с тем – такие далекие и чужие. Рок упорно сталкивал их на резких поворотах судеб, и свирепые ветры дули в лицо им обоим. И как это ни странно, минувшая ночь не только не сблизила их, а вовсе разбросала в разные стороны…
– В нашем доме было золото… Оно же не сгорело. Не хочу, чтобы оно досталось карателям. Поищите с партизанами…
– Ладно. Поищем.
– Я уезжаю… Прощайте, Ной Васильевич!
– Прощай, Евдокея. – Он даже не спросил, куда она уезжает? Дуня постояла и пошла прочь.
Ночью Ной с Егоршей и Ольгой Федоровой отвезли на паре саней два гроба на кладбище у поскотины и там захоронили.

XIII

В ту же ночь курагинская дружина с тремя пушками и семью пулеметами угодила в засаду под огонь партизан. Не успев развернуть орудий, бросив обоз с продовольствием и боеприпасами, разбежались по тайге, оставив множество трупов на снегу…
На другой день с раннего утра Головня с двадцатью партизанами часа три рылись на пепелище дома Юскова, и не напрасно: отыскали около трех тысяч сплавившихся золотых монет – пятнадцатирублевиков, сгодятся. Но слитков не нашли.
Поселенцы Щедринки – старики, старухи, детишки семьями уходили в тайгу.
Под вечер партизаны покинули Белую Елань. И было их не тринадцать, а сто пятьдесят. Ной решил присоединиться к отряду Щетинкина из Ачинского уезда; если такой отряд есть на самом деле.
За Тубою партизаны разбились на два отряда: Иван Перевалов с трофейными пушками, пулеметами, конницею и с большим санным обозом подались на Верши-но-Биджу, в исток Томи. А Ной с товарищами пошли дальше Енисейской тайгою.
В первых числах апреля встретились с передовым отрядом Щетинкина, командиром отряда был Артем – Артем Иванович Таволожин…
Щетинкинцы направлялись вниз по Енисею, в Заманье, где действовал большой отряд партизан Кравченко.
И тайга, тайга, с глубокими подтаявшими снегами. Тропы утаптывали всем отрядом, чтобы можно было тянуть за собою обоз с пушками и пулеметами на санях.
Поспешали вперед, в трудное, но неизбежное…
Назад: ЗАВЯЗЬ СЕДЬМАЯ
Дальше: ЗАВЯЗЬ ДЕВЯТАЯ