ЗАВЯЗЬ ДЕВЯТАЯ
I
Ной отдыхал – отсыпался и отъедался после Гатчины и поездки в Белую Елань, где он сумел убедить атаманов казачьих станиц тихо и мирно разъехаться по станицам, чтоб не сполоснуть уезд кровушкой.
Казаков пошерстили-таки красногвардейцы Минусинского военного гарнизона под командованием хорунжего Мариева. Отряд Мариева занял Таштып; сперва арестовали поголовно всех мятежников, разоружили, большинство отпустили с миром, а пятнадцать особо злющих, как Никиту Никулина, его брата урядника Синяева вместе с атаманом Василием Васильевичем Лебедем, спровадили в минусинскую тюрьму.
Пришлось Ною сесть в седло и лететь в город. Встретился лично с председателем уездного Совета неким Тарелкиным, эсером, скользким и хитрым, который наговорил ему с три короба про мировую революцию, а потом как бы мимоходом обмолвился:
– Арест полезен казакам, товарищ Лебедь, – и так-то хитро сощурился. – Если уж они шли на уезд, с чего же вдруг разбежались по станицам, как зайцы по кустам? Это же не казаки, а, извините, сволочи. Держать бы их в тюрьме до нового светопреставления. Впрочем, коль вы ходатайствуете, все будут освобождены.
Ной не забыл о поручении Ленина передать благодарность крестьянам и казакам, сдающим добровольно хлебные излишки для голодающих губерний России. Тарелкина понесло по кабинету:
– До-обровольно?! Ха, ха, ха! Вы шутите, господин хорунжий! Если вы считаете, что крестьянин сдал хлеб под стволом маузера такого комиссара, как Боровиков, добровольно, то – помилуйте! Тогда что же вы назовете насилием над личностью и попранием свободы?! Впрочем, благодарность Ленина мною будет передана. Но я, извините, из тех деятелей, которые еще со времен школы помнят некоторые места закона божьего: «Не сотворите себе кумира и кумир не сожрет вас».
– Такого нет в евангелии, – отверг Ной. – Есть просто: «Да не сотворите себе кумира». А эсеров, товарищ Тарелкин, казаки свободного Сибирского полка называли «серыми баламутами» за их вихляние: на словах за власть Советов, а на деле – против.
Тарелкин больше ничего не сказал, учтиво распрощался с хорунжим и дал распоряжение немедленно освободить из тюрьмы Василия Васильевича Лебедя и с ним всех арестованных казаков.
Ной без подсказки уяснил: шкура этот Тарелкин!..
Между тем, после возвращения в станицу ординарна Саньки Круглова с невесть откуда взятыми товарами и тугой мошной, по станице шумнуло прозвище Ноя – Конь Рыжий, и что он-де в чести был у большевиков и у самого Ленина в Смольном! Ездил туда на какие-то тайные переговоры, и пошло, пошло. Даже в станице Арбаты узнали – специально наведывались оттуда казаки, чтоб поглядеть на Коня Рыжего. Да и местные станичники, что ни день, то собирались в доме атамана Лебедя, выспрашивая у Ноя, какая она есть в натуральности Советская власть с большевиками, и чего надо ждать от этой власти казакам, и есть ли сила у большевиков, чтоб усидеть в седле? Ной отвечал сдержанно, скуповато. Батюшка Лебедь особо предупредил сына, чтоб он запамятовал про свое большевистство. Было и – сплыло, или тебе башки не сносить – казаки в одной упряжи с большевиками ходить не будут.
Чугунолитые пашни на солнцепеках, пригретые солнцем, до пасхи позвали к себе с боронами и сеялками.
Жарким было солнце, перепадали вешние дожди, земля парила струистым маревом; ранняя и угревная удалась весна на юге Сибири, как будто сама природа расщедрилась, чтоб умилостивить благодатью умыканных войною и разрухою хлебопашцев.
В станицу потянулись отощалые люди из города и поселенческих деревень; на пашне у Лебедей работало четверо пришлых мужиков с бабами – за хлебушко старались.
Холодными ночами, бывало, отдыхая возле стана у огня, батюшка Лебедь затягивал единственную полюбившуюся ему песню:
Бывало вспашешь пашенку,
Лошадок распряжешь,
А сам тропой знакомою
В заветный дом пойдешь…
Идешь, уж дожидается
Красавица моя,
Коса полураспущена,
Как лебедь грудь бела…
И самым паскудным, по соображению Ноя, было то, что батюшка Лебедь не только пел про красавицу с полураспущенной косой и лебяжье-белой грудью, но еще тайком пробирался из своего стана в не столь отдаленный стан казачки-вдовушки и миловался там до утра, а возвращаясь из таких прогулок, сердито фыркал: лошадей, дескать, распустили! Всю ночь гонялся за мерином – с ног валится от усталости. И потом храпел до полудня.
II
Управились с посевами – разминка настала до сенокоса; сезонников отпустили. Жизнь в станице изо дня в день насыщалась тревогою. Слухи разные ползли от приезжих людей из города: на Дону повсеместно бушует восстание против Советов, в Оренбуржье местами восстания, и что Советам по всей Сибири оставалось жить малое время – до страды, не более.
Ной не придавал этим тревожным слухам особого значения: мало ли чего не плетут люди! Ординарец Санька Круглов подрядил иногородних плотников и строил новый пятистенный дом, хотя и старый был еще добрый. Ной не выпытывал у Саньки, откуда у него завелись большие деньги – догадывался: наверное, купец из Екатеринбурга, Георгий Нефедович, прикончен бандитами, а Санька, понятно, не оробел, прибрал товар и мошну купца.
После посева яровых Ной занялся охотою: двух сохатых завалил, ну, а дичи озерной столько настрелял – на весь сенокос хватит.
Батюшка Лебедь и тот умилился:
– Экий ты меткий! Одно не могу уразуметь: как с таким глазом до сей поры казачку себе не подстрелил? Аль век собрался холостовать?
Молчал Ной, сопя в бороду. Не мог же он сказать, что сватал Евдокию Елизаровну Юскову, да от ворот поворот получил. Но он, Ной, не забыл Дунюшку – заблудшую землячку. Никак рассудить себя не мог: что его вязало с беспутной Евдокией Елизаровной? А ведь были казачки на выданье в Таштыпе. Домовитые, рукодельницы, не лапаные похотливыми руками, со стыдливым румянцем на щеках, воспитанные в строгости и воздержании, не чета Дуне-батальонщице! Ной встречался с ними на вечерках в предвесенние зори, когда особенным буйством насыщается молодая кровь; сама матушка Ноя, Анастасия Евстигнеевна, зазывала на посиделки в дом самых милых и красивых казачек и поселенских девушек, и на всех этих девиц глазом не повел Ной, будто незрячим вернулся из Петрограда. А как старались девушки на вечерках! И та потупит взор перед рыжебородым силачом Ноем, и эта зальется краской, а он смотрит на всех одним охватом и видит Дунюшку с ее цыганскими кудряшками и чернущими глазами.
Как-то на пашне Ной лежал в берестяном стане, и ему вдруг почудился Дунин голос: будто она звала его, и он, выскочив из стана, долго всматривайся в апрельскую темень. С той ночи затосковал, вспоминая Дуню. То видел ее лежащей на снегу с раскинутыми руками, то поперек седла, когда вез в Гатчину с поля боя, то у печки-буржуйки, когда растирал ее маленькие ноги со слипшимися пальцами. Чтоб успокоиться и не думать о ней, ругал себя всячески.
А время катилось зыбучей рябью: ни убытка, ни прибытка; малые золотинки оседали в памяти – в ладони нечего держать.
Когда до Таштыпа докатилась весть о подписании делегацией Совнаркома сепаратного мира с Германией, среди казаков начался разброд: мыслимое ли дело, большевики пустили на торг матушку Россию! Не казаки ли испокон веку собирали земли в кучу, чтоб возликовала великая Российская империя под двуглавым орлом?! К Ною приставали с расспросами: как и чем он объяснит этакое самоуправство большевиков, ежли стоял за них под тем Петроградом? Ной говорил про деморализованные и небоеспособные армии, о том, что солдатня бежит со всех фронтов, в том числе разъехались по своим войскам и станицам казаки: кто же наступать будет на немцев? Да разве этим можно было успокоить задиристых служивых? Большевики, мол, во всем виноваты, и баста! И у батюшки Лебедя была одна молитва: денно и нощно клял большевиков, призывал на их головы все сатанинские силы преисподней.
Льнули к молчаливому брату подрастающие сестры-лебедицы: Харитиньюшка, по шестнадцатому году, Лизушка – одиннадцати лет, Нюрашка – кругляш рыженький в семь лет и болезненная Паша, на год старше Нюры – сумнобровая чернявица, в матушку Анастасию Евстигнеевну. О младшем брате Иване не было ни слуху, ни духу. Второй год, как сбежал из дому. У Ноя кошки скребли на сердце, ведь тоже в свое время пластался с плотогонами в Урянхае, бежав из дому, а братнины примеры заразительны. Батюшка с матушкой на все вопросы Ноя отмалчивались, будто Ной был в чем-то виноват.
Отец не баловал дочерей – глядел на них косо, вскользь, посторонне: не светились и не грели отца возрастающие дочери – чужие курени обживать будут.
Бестия Харитиньюшка нашептывала брату поклоны от самых-самых красивых невест Таштыпа, и Ной грозился: «Смотри! У тына, гляди, добрая крапивица! Ужо, прикрапивлю – не на чем сидеть будет».
Была еще крестная бабушка Татьяна Семеновна. Жила она в собственном крестовом доме под железною крышею с разноцветными стеклами по веранде, слыла за колдунью, и ее побаивались соседи. Сплетни про бабку Татьяну ходили разные: то будто у коровы молоко отымет, то отворотит какого мужика от бабы, то кому из нелюбых «оденет хомут», и тот в одночасье скончается в страшных муках. После гибели Кондратия Васильевича Татьяна Семеновна сыскала ссыльного поселенца, отбывшего пятнадцать лет каторги, и этот чахоточный ссыльный беспрестанно грозился бежать, но терпеливо жил со старухой, лечившей его медвежьей кровью и барсучьим салом. «Эх, ты, поселюга серый! – обычно ворчала бабушка Татьяна. – От меня бежать можно токо в рученьки к смертушке. А я тебя ишшо на ноги подыму». И поднимала.
Когда вернулся крестник Ной, чахоточный Филипп, как звали мужа бабки Татьяны, и в самом деле поправился и, будучи человеком грамотным, открыл на поселенческой стороне Таштыпа школу для детишек, чем особенно гордилась Татьяна Семеновна.
В молодости Татьяна Семеновна, когда еще жила в семье отца на Дону, прославилась ездой на норовистых конях. Шашкой она владела не хуже любого казака, да и здесь, в сибирской тайге, на медведя хаживала не раз, чтобы отпаивать медвежьей кровью своего болезненного поселенца. Женщина она была от роду бездетная, но о том не печалилась. В тот год, когда вернулся крестник Ной, бабушке Татьяне перевалило за восемьдесят лет, но на упадок силы она не жаловалась. «Когда только черт приберет эту ведьму?» – косились на старуху казачки.
Бабка Татьяна не раз зазывала к себе крестничка, чтоб он погостил у нее да помог бы по хозяйству. «Люб ты мне, Ноюшка рыжий! Ты уж не забывай меня», – говаривала бабка и часто спрашивала: «Кого из казачек, крестничек, приворожить тебе? Любая раскрасавица твоя будет – токо имя назови». Ной признался крестной, что если он и назовет имя, то бабушка ничем ему не поможет. И рассказал, как спас пулеметчицу мятежного батальона по имени Дуня, и какого она роду-племени, на что бабушка сказала: «Доченька того разбойника миллионщика Елизара Елизаровича Юскова, которого, слышала, убили за банду? Экая невидаль! Нет ли у тебя какой вещички от нее или хоша ба волоска с головы?» Но у Ноя не было от Дуни ни вещички, ни единого волоса с головы, да и привораживать ни к чему: силой милому не быть!
III
В троицу, когда жители Таштыпа ранней ранью потянулись из станицы с самоварами в привольные места по реке Таштып у самых синих гор Саянских, батюшка Лебедь пригласил к себе в компанию, кроме Татьяны Семеновны с ее мужем, братьев Никулиных – богатеев, имея на них надежду в будущем, да еще три казачьи семьи, в том числе нечаянно разбогатевшего Александра Свиридовича Круглова с его женою, Татьяной Ивановной.
На прогретую солнцем поляну на берегу Таштыпа возле цветущих кустов черемухи и боярышника принесли самогонку в лагунах и четвертях, самодельное крепчайшее пиво на меду, разные домашние настойки, лагун хлебного кваса поставили в воду, чтобы пить холодным. День выдался солнечный и теплый. Всюду галдели гуляющие веселые голоса. По реке плыли венки из цветов. Казаки, в новых гимнастерках или сатиновых рубахах, чинно рассевшись вокруг фыркающих на белоснежных скатертях самоваров, некоторое время обсуждали житье-бытье, сравнивая благословенное минувшее время с теперешним, беспокойным и неустойчивым. Потом, когда бабы, разложив праздничную снедь, пригласили служивых к трапезе, враз оборвались разговоры, казаки стукнулись стаканами с мутной самогонкой, поздравили друг друга с троицей, хватанули каждый до донышка, и почалась гульба.
Ной держался в стороне с ребятишками, балуясь чайком со сдобной стряпней. Девчонки и особенно мальчишки радовались, что с ними гуляет самый настоящий офицер, да еще при погонах с крестами и медалями на новом кителе, и сапоги у него блестят лакированными голенищами, как зеркала. Надо сказать, Ной не случайно нацепил погоны в троицын день. Батюшка Лебедь упросил: «Явись в компанию при погонах и парадной оммундировке. Казаки ярятся на тебя, особливо Никитины, Михайло Кронов, а так и Николай Синяев. Зуб на тебя имеют, злобство накатывают, большевиком зовут. А ты вот он, при погонушках да при боевых наградах. Али меня сковырнут с атаманства, а Никулины заглотнут наши пашни на Солнечной горе, какие я получил за твое геройство. Да и всем сродственникам худо будет. За день погоны не оттянут тебе плечи». Санька и тот умилился: как хорошо выглядит их благородие, Ной Васильевич! Да и станичники прикусили языки. Как там не суди, а перед ними доподлинный офицер.
Четверти с самогонкою шли по кругу; разговор пошел громкий; служивые изрядно охмелели и ополчились на атамана: по какой, мол, причине их благородие хорунжий сторонится одностаничников? Самогонку с ними не пьет, вместе не сидит, как будто он другого склада и скроя? Или надо прописаться в большевики, чтоб снизошел до них хорунжий?
Атаман попервости увещевал: непьющий, дескать, сын его, Ной Васильевич, потому и в стороне, чтоб не стеснять их, но казаки, развязав языки, яростно косясь в сторону Ноя, подступили к Александру Свиридовичу:
– Скажи, Александра, когда служили в той Гатчине, хорунжий при погонах ходил, али прятал их в сапогах заместо стелек?
– Большевики там! Какие погоны!
Поднялся один из казачишек – Николай Синяев, неказист собою, плетью зашибить можно, но до невозможности ершистый.
– Не тот спрос! – важно начал он, надувая круглый живот под сатиновой косовороткой. – Покеля тверезый, я хочу узнать: по какой причине казачий хорунжий, полный георгиевский кавалер, выслуживался перед большевиками в Петрограде и опосля в Гатчине? Очинно антиресно узнать: за какой хрен с редькой водил он наших енисейцев в бой на казаков генерала Краснова? И какую службу сготавливается править в дальнейшем? Под тюрьму ли нас всех подведет, али в большевики заставит прописаться?
– Какой он вам большевик! – заступилась бабушка Татьяна.
– Не встревай, Семеновна, – топтался казачишка. – Разговор идет тверезый, а не по пьяной лавочке.
– Куда уж тверезый! Не упади часом с берега в Таштып.
– Эт я-то? Ты, Татьяна Семеновна…
– Не тычь, драный сыч!
На подмогу щупленькому казачишке Синяеву еще трое поднялись – дюжее, нахрапистее. Братья Никулины и Михайло Кронов. Перебивая друг друга, потребовали от хорунжего, чтоб он «окончательно» разъяснил им, за какое вознаграждение служил у большевиков? И пусть хорунжий скажет, по чьему приказу подверстал сводный Сибирский полк под большевиков и какие тайные переговоры имел в некоем Смольном в Петрограде?
– Пущай он нам скажет, атаман! – дулся Михайло Кронов в расстегнутой гимнастерке без ремня. – Нам это очень важно узнать на время завтрашнее. А комедь мы все ломать умеем, батюшка атаман. Я хучь сичас выряжусь в генерала али войскового старшину, покеда рядом большевиков нету. А вот пусть хорунжий обскажет, што обозначает поставленное ему клеймо в Петрограде – Конь Рыжий? В каком сложении – Конь Рыжий?
– Известно в каком! – подхватил Синяев. – Выложили красные комиссары хорунжего в Петрограде, и все тут. Потому как конь происходит из выложенного жеребца. А рыжий – под красную масть, значит.
– Ха-ха-ха-ха! – грохнули казаки.
– Ох, срамники! Детишки рядом, – сказала одна из казачек.
Но разве уймешь служивых, если их разбирает вызвать на драку рыжего хорунжего?
– А мы-то думали, язви иво, возвернулся в станицу Ной Васильевич при всей унутренней форме, и погуляем ишшо всей станицей на иво свадьбе, а он, ха-ха-ха!.. Конем объявился!
– Ну и стервы в том Петрограде!
– Дождемся и мы, может!
– А чаво? – картинно покачивался Синяев. – В самый раз дождемся, ежли. большаки окончательно всех взнуздают. Выложат, а потом стребят, как наше казачье сословье не по ноздрям им. И будем мы тогда кони рыжие, али пегие, саврасые. Вот уж радость будет нашим женушкам-казачкам!
– Ха-ха-ха-ха!
Ржали вволюшку, вплотную подступая к хорунжему, и даже Санька Круглов, распустивший пакостные слухи в станице про Ноя, и тот покатывался на спине, дрыгая ногами.
У батюшки Лебедя моментом настала трезвость: вот оно как обернулась его затея с погонами! Дошло до него: казаки не простят сыну службу в Петрограде на стороне большевиков, а, значит, несдобровать и самому атаману – вытряхнут на станичном кругу из атаманства, и лучшие земли богачи Никулины непременно приберут себе и не подавятся от жадности.
У Ноя желваки вздулись па багровых плитах скул, но он, сдерживая себя от взрыва бешенства, угрюмо помалкивал. Ребятишки же рядом! Знал свой характер: если подымется, чтобы ответить на оскорбления, – побоище будет. Но казаки не отступали – требовали ответа. Батюшка Лебедь так и сяк уговаривал: не он ли, его сын Ной, вытащил их из тюрьмы? Куда там!
– А мы иво просили али нет, штоб он вел за нас переговоры в Минусинском совдепе? Просили али нет?
– Спаситель сыскался, такут-твою… туда-сюда!.. Слышали вот от Александры Свиридовича, как хорунжий призвал полк к побоищу супротив женского батальона, какой шел на Петроград! Стал быть, и в Гатчине показал он себя спасителем… большаков с их Лениным, который немцам отдал Эстляндию, Лифляндию, Курляндию, а так и другие губернии! Не нуждаемся, атаман, в этаких спасителях!
Медленно, будто по великому принуждению, поднялся Ной. Обвел казаков тяжелым, немилостивым взглядом, спросил:
– На драку вызываете? Кровушка казачья взыграла?
– А хучь бы и так?! – ответил за всех старший Никулин – Никита Никитич. – Какой ответ даешь про службу большакам?
Ной тяжело перевел дух:
– Ответ будет потом. Вы меня спрашивали, а таперь я спрошу: были в Красноярске при Совете? Ага, были! Сколько там войска имелось, в Красноярском красногвардейском гарнизоне?
– Сопли – не войско! – плюнул себе под ноги Синяев.
– Сопли, говоришь? А чаво ж вы, отборные казаки войска Енисейского, побегом ушли из города, ежлив силы у Совета не было? И почему не взяли Минусинск, а расползлись по станицам? А в Минусинском гарнизоне было всего-навсего полторы сотни красногвардейцев, и те пешие!
И, не дожидаясь ответа:
– А вот почему, служивые. Не Красноярский красногвардейский гарнизон, как и Минусинский, страшны были для вас, а вот ежли бы поднялись супротив вас все рабочие города да бедняки из волостей, вот тогда бы аминь прописали всему вашему воинству. Так или нет?
Никакого ответа…
– А теперь про Петроград. Знаю, какую злобу катаете на меня, да только все не так происходило, как вам думается.
Передохнув, Ной продолжал:
– Не большевик я, и в партии не состою. А как был председателем полкового комитета, то следственно отвечал не за одну свою голову, а за весь полк! Тако же. У меня была одна линия: иметь при себе живых казаков, а не упокойников. Ну, а ежли про погоны говорили, – вспомнил Ной, – дак погонам царским по теперешнему времю цена малая! – Рванул один погон с плеча, другой и, размахнувшись, швырнул их в реку. – Пущай плывут! Две революции прокипели не для погонов царских, скажу. Думать надо, казаки, штоб головы свои сохранить. А таперь, ежли вам надо силу спробовать на мне – починайте. В кусты не спрячусь, и кресты с медалями на мне – не за трусость навешаны.
И тут напряженную тишину разрядил звонкий голос сестренки Лизушки, которая, прибежав и едва переводя дух, сообщила:
– Ой, братик! Приехамши к тебе из городу какой-то старик. Важный такой, вроде из офицеров, и крестик золотой у нево вот тута. Сюда идет. Я наперед иво забежала, чтоб сказать. Счас приведу. – И нырнула в кусты – только шорох послышался.
Задиристые казаки, не глядя друг на друга, как по уговору, разом повернули к реке и пошли к плакучей иве, возле которой, в воде, поставлен был лагун с квасом.
Все облегченно перевели дух, а Татьяна Семеновна перекрестилась:
– Пронесло, господи!
Ной слышал возглас крестной и тоже про себя помолился: слава Христе, пронесло!.. И тут же подумал: другой раз, наверное, не пронесет. Казачья злоба не отходчива!
– Сюда, барин, – слышался в кустах черемухи голос Лизушки, и вскоре на солнечную поляну вышел высокий, прямоплечий старик в офицерском кителе с золотым крестиком и в форменном казачьем картузе. Ной узнал его: дядя Евдокии Елизаровны – Василий Кириллович Юсков, бывший подъесаул.
– Здравия желаю, станичники! – приветствовал старик, обведя всех взглядом. В одной руке у него была палка с костяным набалдашником, в другой – походный кожаный баул. Батюшка Лебедь узнал подъесаула, приветствовал:
– Здравия желаю, ваше благородие! Милости просим к нашей компании.
– Атаман, Василий Васильевич! – подал руку Лебедю подъесаул, пояснив: – А благородий теперь нету, атаман. Остались одни товарищи. И свинью называют товарищем, и козлы тоже в товарищах. – Посмотрел на Ноя. – А! Господин хорунжий! Очень рад видеть вас в добром здравии. А я-то думал, что вы находитесь на службе в красном гарнизоне. Я специально приехал к вам с милостивейшей просьбою от моей племянницы, Евдокии Елизаровны, если вы ее помните.
Ной, конечно, помнил Евдокию Елизаровну. Где она? И что с нею?
Старик покачал головою:
– В УЧК Дунюшка, Ной Васильевич. Вот уже вторую неделю находится под арестом. Позавчера мне дозволили свидание с нею в присутствии заместительницы председателя УЧК некой Селестины Гривы – дочери известного доктора Гривы. Дуня просила меня поехать к вам. Надо ее выручить. Погибнуть может. Вы ее однажды спасли от матросов в Гатчине? Так вот, история повторяется. Названная Селестина Грива, оказывается, была комиссаром женского батальона…
Ной слушал внимательно. Дунюшку допрашивает Селестина Ивановна за участие в мятеже женского батальона и обвиняет даже в том, что она приехала в Минусинск по подложному документу сводного Сибирского полка?
– Того быть не может, – возразил Ной Васильевич. – Подлога не было. Демобилизационный документ выдан ей по разрешению военного комисссара Совнаркома товарища Подвойского.
– Да, да, господин хорунжий, – учтиво подтвердил старик. – Но для местного УЧК все это ничего не значит. Они здесь верховная власть и сила. Ну, а племянницу мою долго ли обвинить во всех смертных грехах? Было бы желание.
Батюшка Лебедь и трезвеющие казаки внимательно слушали разговор бывшего подъесаула Юскова с Ноем. Санька успел шепнуть своей Татьяне Ивановне: «Это та самая Дунька-пулеметчица, про которую я тебе обсказывал. Она же, тварюга…» – Но заметив свирепый взгляд Ноя, прикусил язык.
Казачки тем временем прибрали на скатерти, и батюшка Лебедь пригласил подъесаула быть гостем.
– Благодарствую, станичники. – И обращаясь к Ною, подъесаул спросил: – Так что же вы скажете? Не рискнете выручить Дунюшку? Дело-то не шутейное, должен сказать. Минусинск объявлен на военном положении. Слышали? Как же, как же! Восстание в Сибири! Так что не сегодня-завтра полыхнет по всем уездам. Повсеместно будет происходить раздел сфер влияния. Настало время и нам, казакам, сказать свое слово. Да-с! И разговор с товарищами большевиками и совдеповцами произойдет у нас крупный, паки того, кровавый.
Вот так новость! У Ноя враз расслабились руки и ноги. Казаки загудели: давно пора свернуть головы товарищам, а бывший станичный подхорунжий, Никита Никитич Никулин, присовокупил:
– И тем, кто за спины товарищей прячется, – тоже ребра пересчитать надо! – намекнул на самого Ноя. – А ведь што происходит, господин подъесаул? Казачьи офицеры и те шарахнулись на службу к большевикам, как вот хорунжий Мариев, который теперь командиром Минусинского гарнизона красногвардейцев.
– Совершенно верно, – поддакнул подъесаул и, взглянув на Ноя, похвалил: – Хорошо, что вы оказались не в одной компании с хорунжим Мариевым! Ну, да у вас трезвости предостаточно. Пусть ваши петроградские заблуждения канут в небытие – у кого не бывало заблуждений! Главное – день нынешний, творящий историю великой России. Нельзя же позволить товарищам окончательно разорить матушку Россию, как это они учинили со своим Брест-Литовским миром.
Ной понял: пора уходить. Как видно, бывший подъесаул неспроста приехал в станицу на празднование троицы. Но что же стряслось с Дуней? Не так же просто взяли ее в УЧК?
– Батюшка, я еду в Минусинск, – сказал Ной отцу. И к подъесаулу: – До свидания, Василий Кириллович.
– Счастливой дороги, Ной Васильевич. Только будьте осторожны в Минусинске. Не вздумайте ехать туда вооруженным – патрули задержат, и окажетесь вы в том же каменном доме УЧК.
– Понимаю, – кивнул Ной и, попрощавшись со всеми, ушел вместе с сестренкой Лизанькой.
Когда вышли с поймы к станице, Ной глянул на сестренку, спросил:
– Старик к нашему дому подъехал?
– Нет, братик. Я токо видела, как в тарантасе улицею мимо нас проехали трое. Кучер сидел на облучке, да двое в коробке. А потом пришел старик и спросил: здесь ли проживает хорунжий Ной Васильевич и атаман Лебедь? Я сказала…
– Ладно. – Ною все ясно. Приехали двое. Кто же второй? Наверное, кто-нибудь из бывших офицеров. Духовитое положение!..
Дома Ной переоделся, в будничное – холщовые шаровары, бахилы с портянками, натянул поношенную гимнастерку, а в кожаные сумы сложил свою парадную одежду с сапогами, продуктов взял на неделю, двуствольное ружье, с которым недавно ходил на охоту, а тогда уже пошел седлать вороного жеребца – купил его недавно и не отпускал покуда в табун, чтоб ко двору привык. Оседлал, навешал сумы, приторочил скатку шинели с мешком овса, топор в чехле привязал на сыромятные ремешки сзади седла у сум, поцеловал милую Лизушку и выехал из ограды шагом…
IV
Ночь провел верстах в тридцати от Минусинска в аршановских степях у чабанов-хакасов – отару мясных баранов бая Алимжанова нагуливали и косяк дойных кобылиц. Кумысом потчевали из бурдюков; разговоры вели про житье-бытье. Кочевники тоже были встревожены: приезжал бай Алимжанов и говорил им, что в уезде скоро будет новая белая власть, и тогда он, Алимжанов, отдаст в солдаты к белым нерадивых чабанов, которые за Советы горло драли.
– Беда, беда! Бай шибко сердитый, – жаловался один из чабанов, выпытывая у русского путника: правда ли, что власть возьмут белые? И всех ли будут забирать в солдаты?
Ной и сам о том же думал: если заговорщики захватят власть, то, конечно, немало мужиков заберут в армию. Ну, а что ждет самого Ноя – не хотелось думать. Казаки его попросту изрубят в куски. Так и просидел до сизого рассвета у костра, подживляя огонь.
А на рассвете, выпив пару чашек крепчайшего, бьющего в нос кумыса, махнул в седло и в половине дня был уже в Минусинске. На Тагарском острове возле протоки Енисея все еще праздновали второй день троицы, горланили песни и, наверное, ни о чем не беспокоились. И в улицах полно разнаряженных людей; день выдался угревный и солнечный.
У двухэтажного белокаменного дома, бывшего штаба Минусинского казачьего дивизиона, занимаемого УЧК, Ной спешился, спросил у красногвардейца с винтовкою: здесь ли заместительница председателя УЧК Селестина Ивановна Грива?
Красногвардеец внимательно посмотрел на рыжебородого гражданина и на его вороного жеребца под седлом и со вьюком, поинтересовался:
– А что вам? Вызывали в УЧК? Откуда приехали?
Ной терпеть не мог спросов и расспросов.
– Можно пройти к Селестине Ивановне? Я ее знакомый по Петрограду. Доложите: – Ной Васильевич Лебедь.
– Докладывать некому. Председатель, товарищ Таволожин, в отъезде и будет вечером или ночью вернется. А товарищ Грива только что ушла домой.
– Она живет в доме доктора Гривы?
– На пасеке живет. С доктором Гривой у Селестины Ивановны полный разрыв. Если вы ее знакомый, должны знать, что из себя представляет доктор Грива – главарь меньшевиков, чтоб их черт побрал! Так что у доктора Гривы не ищите.
Красногвардеец рассказал, как найти пасеку, и Ной, не теряя времени, поехал туда.
Отыскал объездную дорогу на участок земского лесничества и тут решил переодеться в парадное, чтоб встретиться с Селестиной Ивановной в должном виде. В сумы столкал будничное и, разминаясь, шел пешком и коня за собою вел за ременный чембур.
А было солнце жаркое, нежащее, ни облачка, ни тучки; погожий и безветренный стоял день, каких немало перепадает летом в Минусинском уезде. И люди здесь особенные – неторопливые, прогретые солнцем и тишиною маленького города.
Благодать!
Красные размашистые сосны, толпясь на песчаных холмах, купаются в солнце – неподвижные, изумрудно-дремотные, а под ними пестрые, голубоватые тени с прохладцею.
Синева неба, насыщенная разбрызганным золотом, неподвижна в зените, и никого встречных – тишина!..
Сосны сбежались вплотную к дороге, сыпучий песок податливо мнется под ногами, и тишина, тишина!..
Где еще сыщешь такие вот просторы, подобные сибирским? Неохватные, необжитые при малой людской плотности. В российских губерниях ничего подобного нет. Там – скученность, толчея, и люди в больших городах, как помнит Ной, кажутся сдавленными от тесноты.
Шел дальше. А вот и сворот вправо – едва заметная дорога, по обочинам поросшая разлапистым подорожником и кудрявой богородской травой.
В голову лезли одни и те же мысли: как он встретится с Селестиной Ивановной? Какими словами приветит? Сразу начать разговор о Дуне? Ладно ли?.. Это же сама Селестина Ивановна, большевичка-комиссар!
Вот оно как приспело, якри ее. Хуже чем идти в атаку.
Но он все-таки шел, застегнув парадный китель на все пуговицы и беспрестанно вытирая потеющее лицо платком.
Враз раздвинулась чаша-впадина; сосновый бор по двум холмам круто свернул влево и вправо, а впереди – большое поле, засеянное медоносными травами – фацелией и донником.
На горке в скудно зеленеющих кустах облепихи увидел дом с двускатной крышей.
Вправо, на поляне – пасека. У дальнего ряда кто-то в белой рубахе и черных штанах, в сапожишках, и в круглой, наподобие шляпы, сетке возится возле открытого улья. Хоть и в мужской одежде, а по складу фигуры со спины – баба. Пасечница, должно. На углу улья – черный дымарь, и струйка дыма из него. Ной подошел шагов на пятнадцать к первому ряду, запамятовав, что за спиною у него потный конь; все было тихо и мирно – наводнение солнечного света, темнеющий сосновый бор, приятно жужжащие пчелы, нарядные улья с утепленными днищами и разноцветными крышами – синими, зелеными, красными, белыми, пестрыми – чтоб крылатым труженицам легче было находить свои домики, и – тишина, благословеннейшая тишина, чем особенно дорожил Ной. Славное место выбрала себе Селестина Ивановна! Тут тебе и отдых, и медок, как слеза Христова, и целебный воздух, настоянный на хвое, и в то же время недалеко от города – в раю такого места не сыщешь!
Умница Селестина Ивановна! Но где же она? Дома ли?
Спросить разве пасечницу? Она только что достала из корпуса рамку с густым усевьем пчел и, взяв с улья специальный нож, что-то, старательно вырезала в сотах – наверное, трутневиков.
Ной позвал:
– Эй, хозяюшка!
Женщина с рамкою в руках выпрямилась, повернулась на голос.
– Ной Васильевич!.. – громко крикнула она, выронив рамку. Густо поднялись потревоженные пчелы, а пасечница, не подняв рамку, побежала к Ною, но в этот момент произошло невероятное. Из открытого улья отроился рой, и пчелы, не переносящие запаха конского пота, со всех сторон налетели на вороного да как начали садить его ядовитыми жалами, что конь, рванувшись, вырвал чембур, вскинув задом и пошел чесать к бору на всю рысь, то и дело лягаясь. Ной за ним во весь опор, истово отмахиваясь от осатаневших пчел обеими руками, а те пуще того остервенели – бьют то в нос, то в лоб, то в подглазье, то в шею, и в бороду налезли – жалят, жалят, проклятущие!.. Ной учуял, как в нос ему напахнул нежнейший, убаюкивающий аромат пчелиного яда, но боль в голове стала до того нестерпимой, что из глаз и носа вода потекла, и сразу пропало обоняние.
– Господи! Господи! – ухал Ной, шуруя за вороным во всю силушку, – только кусты щелкали по лакированным голенищам сапог.
– Уф! Уф! Господи! Господи!
Моментом перелетели гриву соснового бора и пустились по обширному лугу острова, дальше, дальше! У Ноя сердце заходилось от страха – конь-то с сумами и вьюком! Запалится, язва.
Выбежав на луг, конь упал на траву и давай кататься, брыкаясь ногами, но мешало седло и вьюк. Ной не успел подбежать к нему, как он вскочил и пошел шпарить поперек луга к Тагарской протоке. Ной видел, как Воронко прыгнул с крутого берега в воду…
– Господи! Утопнет, дьявол!
Когда Ной подбежал – Воронко, фыркая, плыл вниз. А впереди, за излучиной острова, течение бьет от левого к правому берегу – утащит!..
Пришлось Ною припустить дальше, обогнать коня, быстро сбросить парадные сапоги, китель, брюки и кинуться в холоднющую воду в подштанниках и нижней рубахе. Успел вовремя: Воронка относило вглубь, на середину протоки. Ной схватил чембур, повернул за собою коня, загребая воду левой рукой. Мешал отвесный глинистый яр – не выскочишь, и глубина – ногами дна не достать. Так они проплыли еще саженей двести, коченея, покуда не выбрались из ледяной купели.
– Надо же так, а? – пыхтел Ной, связывая разорванные концы чембура. – Как я мог подвести коня к пчелам, а? Очумел!.. Ну, стервы! Башка трещит, и в глазах туман!..
Увидел Селестину Ивановну – бежала к нему – черно-бело-черное по зеленой скатерти луга. Узнал ее сразу. А он, Ной, в мокрых подштанниках и мокрой нательной рубахе, трясется, как студень на тарелке! Надо же так приключиться, а? До парадной обмундировки не добежать – Селестина близко! Экий конфуз! Хоть бы дрожь в теле унять – зубы отбивают дробь, как подковы по мощеной улице. Предстать перед Селестиной Ивановной в таком плачевном виде – это же окончательно потерять всякую цену самому себе!..
Не раздумывая, Ной махнул в седло, поддал коню пятками под брюхо и помчался вдоль луга, не оглядываясь.
Селестина Ивановна, недоумевая, долго стояла на одном месте, покуда не скрылся из виду рыжебородый всадник. Потом подошла к одежде Ноя Васильевича – из тонкого сукна офицерский китель, казачья фуражка с желтым околышком, сапоги с лакированными голенищами, ремень с двуглавым орлом, казачьи брюки, тонкие холстяные портянки. Для полной экипировки не хватало Яремеевой шашки, карабина и револьвера в кобуре.
Собрала амуницию хорунжего, связала ремнем и поспешила на пасеку, уверенная, что Ной, продрогший в ледяной воде, помчался лугом, чтобы разогреть себя и коня.
В тени тесового поднавеса стоял в упряжи саврасый конь: приехал из города Ян Виллисович, пасечник доктора Гривы, и, оставив нераспряженного коня, возился возле открытого улья.
– Ян Виллисович! – позвала Селестина Ивановна.
Старик глянул на Селестину, накрыл улей крышкою, пошел к ней, качая головой и ворча:
– О, Иванна! Как ви мог бросай улий на жара без крыша? Ай, ай! Рой ушел. Почему так? Ай, ай!
– Ах, погодите вы с пчелами! – остановила старика Селестина и рассказала, что произошло.
Ян Виллисович снял шляпу с сеткою, подумал, глянул на узел, положенный Селестиной на кучерское сиденье, спросил:
– Ви сам видал: рой летел на коня и тот всадника? О! Ви понимайт, это ошинь пльохо может быть. Конь может сдохнуть. Сто раз пчела бьет – конь будет околевать.
– Офицера тоже изжалили!
– Ай, ай, совсем пльохо, Иванна. Искать надо. Я распрягай коня – ездить будешь по лесу, искать. Я буду тоже искать.
Ян Виллисович начал распрягать саврасого, а Селестина Ивановна отнесла вещи Ноя в избу, переоделась там, обулась в хромовые сапожки, глянула на себя в зеркало – лицо испачкано, на шее пятна от прополиса – пчелиного клея, умыться бы! Но надо спешить. Ян Виллисович успел оседлать Савраску.
Поехала…
V
Цедились косые лучи сквозь соcновые ветви. Местами цвел багульник и шиповник. Под ногами коня хрустели прошлогодние шишки. Где же Ной Васильевич? Вспомнила про брюки и китель. Как же она не сообразила, что хорунжий ускакал в одном белье! Хотела вернуться, но вдруг увидела в низине, на солнечной поляне с редкими березами, огненно-рыжую голову Ноя. На сучьях были развешаны какие-то вещи, что-то белело на траве. Ной ходил быстрыми шагами по кругу в штанах, бахилах и выцветшей гимнастерке. Спешилась, привязала Савраску у сосны и пошла вниз.
Вороной конь лежал в тени возле березы, вокруг которой маршировал хорунжий, Селестина быстро сбежала вниз и замерла перед Ноем, глядя в его лицо. Щеки у Ноя, как сдобные шаньги, нос раздулся, на лбу всплыли шишки, губы, как пироги, глаза запухли, и видит ли он?..
– Ной Васильевич! О, как же они вас!
Ной подтянулся и подал руку:
– Здравия желаю, Селестина Ивановна!
Безудержный смех плескался в черных глазах Селестины, но она не захохотала, ответила:
– Рада вас видеть, Ной Васильевич. Я все время собиралась съездить в Таштып, но так и не выкроила дня. Я теперь работаю в УЧК.
– Знаю, Селестина Ивановна.
– Как же они вас изжалили, бог мой! Я не успела прикрыть улей, как отошел рой.
– Ох и гвоздили! – со вздохом признался Ной. – Башка трещит, как вроде разваливается по швам. Ну да натура моя сдюжит, а вот Воронку плохо. Издохнет, кажись.
Воронко лежал со вдутым животом, откинув гривастую голову, трудно дышал, и глаза его налились кровью; по всей шкуре всплыли шишки, да так густо, на ладонь места не сыщешь, где бы не ужалили пчелы.
На разостланной скатерти под березою – перемокшие продукты: наливные шаньги, сдобная стряпня, сало, скрутки сохатиного мяса, что-то в берестяном туесе, россыпью патроны охотничьего ружья, а на сучьях висела мокрая шинель, дерюга, попона, евангелие, потник и ружье – все перемокло.
Селестина посмотрела на Воронка: не съездить ли за ветеринаром?
– Чем он поможет? – пробурлил Ной и, наклонившись, погладил ладонью по голове и шее коня. – Не поможет. Шибко изжалили, да еще горячий поплавал в ледяной купели – эко живот вздулся! Кажись, колики. Всего изжалили, якри ее, – покачал головою. – Месяца не прошло, как купил. Я ведь без коня демобилизовался. На махан все кони пошли, потому как Питер страшно голодает.
– А вам нужен казачий конь? – поинтересовалась Селестина. Ною что-то послышалось в ее голосе затаенное.
Ответил:
– Каждый казак должен иметь коня, как по Уставу службы. Казачество-то покуда существует.
– И это казачество, – тихо промолвила Селестина, – восстало против власти Советов. На Дону, Оренбургское войско, Уральское, Сибирское, Семипалатинское, да и наше, Енисейское, готово к восстанию. А тут еще восстал чехословацкий корпус по всей Транссибирской магистрали!
Ной на некоторое время онемел будто. Не соврал, значит, подъесаул Юсков!..
– О, господи! Думать того не мог. Что же произошло, если не секрет?
Селестина коротко рассказала, как эсеры и особенно подпольные офицерские союзы вели тайный сговор с генералами чехословацкого корпуса, и что сейчас захвачены мятежниками Челябинск, Омск, Новониколаевск, Семипалатинск, бои идут на подступах к Екатеринбургу, Уфе, вспыхнули мятежи в Самаре, Барнауле. Одним словом – восстание!..
Ной тяжко вздохнул:
– Значит, гражданская почалась и у нас в Сибири?! Господи помилуй!.. Неслыханное бедствие то, Селестина Ивановна. Неслыханное!
– Положение очень тяжелое, Ной Васильевич, – подтвердила Селестина. – Под Красноярском пока боев не было. Сейчас спешно формируются части красногвардейцев по всем уездам, создаются рабочие дружины и добровольные части интернационалистов из военнопленных. Если бы не восстали чехи – было бы много легче…
Ной зябко поежился: его сильно морозило после ледяной купели, аж зубы цокали, как подковки.
– Видел я чехов в Самаре! Все пути были забиты чешскими эшелонами – пробка образовалась. Ни туда и ни сюда.
– Вы там встречались с командованием чехословацкого корпуса? – осторожно поинтересовалась Селестина, пристально глядя на Ноя.
Ничего особенного не подозревая в вопросе Селестины, Ной простовато ответил:
– Побывал в генеральском вагоне.
Селестину Ивановну интересует: какие вел переговоры Ной Васильевич с чехословацким генералом Сыровым и с другими офицерами?
– Генерала Сырового в глаза не видывал, – ответил Ной. – Потому – какая я для него фигура? Слышал, офицеры праздновать собрались его именины. Да и наших офицеров немало было в том императорском вагоне. Самозваного есаула Бологова встретил у них. Ну и стерва! Сам себе нацепил есаульские погоны, а в Гатчину к нам приезжал сотником. До чего же вихлючий гад!
– Так, значит, с Бологовым были у генерала Сырового?
На этот раз Ной Васильевич уловил некий подвох в вопросе Селестины. Поглядел на нее внимательно.
– Штой-то в толк не возьму: к чему про генерала Сырового спрашиваете?
– В Самаре вы были с Евдокией Елизаровной?
Ага! Вот и сам по себе разговор подошел к Дуне!..
– С ней. С разрешения Военного комиссара товарища Подвойского Евдокии Елизаровне выдан был демобилизационный документ сводного Сибирского полка. За этот документ ее арестовали?
– Кто вам сказал, Ной Васильевич, что Евдокию Елизаровну арестовали за «этот документ»? – насторожилась Селестина.
– Сообщение такое получил вчерась. И вот приехал выяснить. Ну, а ежли взяли ее за женский батальон, как она была пулеметчицей, то должен сказать: я ее отстоял от комиссара Свиридова и матросов; товарищ Подвойский о том был поставлен мною в известность. Утайки не было, Селестина Ивановна. Как Евдокия Елизаровна не была заглавной фигурой того батальона.
– «Заглавной фигурой»! – иронически проговорила Селестина, о чем-то думая. – Сообщение вы получили ложное, Ной Васильевич. Евдокия Елизаровна была арестована не за «тот документ», и не за участие в мятеже женского батальона. Есть нечто другое…
Чуть помолчав, все так же пристально вглядываясь в лицо Ноя, спросила:
– Она была с вами в «императорском вагоне»? Присутствовала при переговорах с генералом Сыровым?
– Штой-то не пойму вас, Селестина Ивановна! Все переговоры и переговоры. Какие могли быть переговоры? Али я генерал или какой вождь от партии серых, как вот был Дальчевский? Ходил в тот вагон, чтоб получить разрешение выехать из Самары, так как никаких других поездов не предвиделось на восток. И. Разговаривал я не с генералом, а с подпоручиком Борецким. При Болотове к тому же. Ну, пришлось дать подпоручику десяток золотых империалов. Никакого генерала при том не было.
– Не было? – подхватила Селестина. – Ну, а Евдокия Елизаровна дала показание, что она лично присутствовала при переговорах делегации Енисейского казачьего войска с генералом Сыровым. А делегацию возглавляли полковник Дальчевский, генералы Сахаров, Новокрещинов, есаул Бологов и вы, как хорунжий от имени Минусинского казачьего дивизиона.
– Господи помилуй! – ахнул Ной. – Очумела она, што ли, чтоб нести такую околесицу! Да и не было ее вовсе в том вагоне. И полковника Дальчевского с генералом Сахаровым самолично не видел. Экое умопомрачнение!
– Если бы только умопомрачение! – сказала Селестина. – По показаниям Евдокии Елизаровны, вас должны были арестовать за тайные переговоры с чехословацким командованием. Но я была уверена, что слова госпожи Юсковой, мягко говоря, не соответствуют действительности. У нас в УЧК был крупный разговор по этому поводу.
Ной ничего не сказал. И башка трещит, будто на куски разваливается, и мороз дерет по коже, а тут еще этакий навет! Как же Дунюшка могла столь паскудно наклепать на него?.. За что?
– Ничего не понимаю, Селестина Ивановна, – горестно признался Ной. – Вить она, Дуня, не только меня, но и себя топит? К чему то? Из-за каких интересов. Из дурости?
– Не из дурости, Ной Васильевич. Тут все не так просто. Как нам стало известно, полковник Дальчевский, а с ним офицеры – Бологов и поручик Ухоздвигов, который, по словам Евдокии Елизаровны, является ее сокомпанейщиком по приискам и любовником (это с ее слов, Ной Васильевич), в первых числах апреля действительно ездили на тайные переговоры от имени «союза освобождения России от большевизма» с командованием чехословацкого корпуса в Челябинск. И с ними была Евдокия Елизаровна. «Не заглавной фигурой», понятно. Она просто нужна была господам «союза» для маскировки. Удобнее ехать в поезде с дамою, приятною во всех отношениях, – меньше подозрений. Легкий флирт господ с красавицей, и больше ничего.
– Закружили ее господа офицеры!
– Никто ее не «закружил», Ной Васильевич. Она сама себя «закружила». С полковником Дальчевским она в давней связи, о чем мне было известно еще по женскому батальону. И с сотником Бологовым, теперешним есаулом, так же состояла в связи. И с поручиком Ухоздвиговым. «Букет» набирается богатый! Так вот: от поездки в Челябинск Евдокия Елизаровна категорически открестилась: знать ничего не знает, и даже выставила свидетелем некого господина Калупникова, бывшего управляющего Сибирского акционерного банка, у которого будто проживала в Красноярске в первых числах апреля. И сам Калупников подтвердил ее ложь. Как видите, все было продумано господином Дальчевским!
– Стал быть, он здесь?!
– Где-то скрывается в губернии, – сообщила Селестина Ивановна и продолжала: – Но когда мы изобличили, госпожу Юскову показаниями арестованного офицера, она вдруг призналась, что действительно принимала участие в тайных переговорах с чехословацким командованием, но не в Челябинске, а в Самаре и назвала вас, как одного из участников переговоров. Обыкновенный прием!..
– Сгибнет, несчастная! – пожалел Ной. – Какая она есть фигура для головки заговора серых? Истоптали ее вконец!
– Кто же виноват, Ной Васильевич, что ее «истоптали»? И разве вы не дали ей жизнь и свободу в Гатчине? Кстати, Евдокия Елизаровна сказала еще, что присутствовала на заседании полкового комитета в Гатчине с комбатом Леоновой, и вы, будто, заверили Леонову, что полк восстанет, а потом передумали. Так что Евдокию Елизаровну трудно обелить, Ной Васильевич. Никто ее не толкал в грязь – сама лезла, как и в подлый контрреволюционный «союз», где она охотно исполняла роль «полюбовницы» то одного, то другого офицера.
Ною нечего было сказать в защиту Дуни, хотя он и примчался на ее выручку. Как же она запуталась!.. И его, Ноя, паскудно оговорила. Ну и ну! Дунюшка! «И чего я с нею связался, господи прости меня! – кручинился Ной. – Ишь, генерала Сырового приплела, стерва. Ее же спас от погибели, и она же меня топит. Ну да, бог с ней!»
– Вы собирались на ней жениться? – вдруг спросила Селестина Ивановна.
Ной без лукавства ответил: было с его стороны подобное предложение Дуне.
Селестина Ивановна пожала плечами, с усмешкою предупредила:
– В таком случае вам надо поторопиться, Ной Васильевич. Сегодня утром Евдокию Елизаровну освободили из-под ареста. Сыскался еще один защитник – чрезвычайный комиссар Боровиков! Просто смешно, ей-богу, такие порядочные люди и вдруг выступают в роли защитников врагов революции и Советской власти!.. «Не заглавная фигура»! А разве мало будет теперь жертв из-за таких вот дунечек – «не заглавных» фигур, но помогающих «фигурам» и покрывающих их, как шлейфом?!
– Штой-то меня шибко морозит. Надо погреться, побегать, штоб с ног не свалиться. Башка трещит! – уклонился Ной от разговора и быстро пошел от Селестины по вытоптанному кругу. Она смотрела на него из затенья березы, решительно ничего не понимая. Как мог Ной Васильевич довериться Дуне и даже собирался на ней жениться? Что между ними общего? «Я, кажется, совсем не понимаю мужчин», – грустно подумала.
Подошел Ян Виллисович, посмотрел на коня, поахал, что-то сказал Селестине Ивановне и перехватил Ноя.
– Ваш конь сдыхайт!
Ной уставился на старика. Что еще за человек?
– Это наш пасечник, Ной Васильевич. Ян Виллисович.
– А! Конь сдыхает? Знаю!
– Стреляй надо. Так пропадет – совсем пропадет. Застрелить – махан будет. Лесничий-татарин живет рядом – мясо брать будет. Деньги отдаст.
– Надо пристрелить, конечно, – поддержала Селестина.
Воронко мотается в беспамятстве со вздутым брюхом – колики после ледяной купели и пчелиных укусов. Хана жеребцу! А в голове у Ноя туман – кровь вскипает в висках. А изнутри морозит. Бегать надо, чтоб в пот кинуло.
Подошел к березе, снял двустволку с сука, переломил, выбрал на скатерти пару сухих патронов, вложил и, взведя оба курка:
– Отойдите, Селестина Ивановна. Не для женщины то!
Обыкновенные слова Ноя: «не для женщины то!», как крапивой, обожгли Селестину. Она давно выполняет работу, которая «не для женщины то»! И не потому ли мужчины, как вот Тимофей Боровиков или тот же председатель УЧК Артем Таволожин, ни разу не поговорили с нею, как с женщиной? Она для них – комиссар! Фронтовой комиссар, товарищ. А вот Евдокия Елизаровна, проститутка, пакостница, оказывается «при всем, при том» женщина!..
Раздался выстрел, второй. – Селестина вздрогнула и быстро оглянулась. Ной стоял возле Воронка, покачивая головою:
– Прости меня, господи, загубил коня. Не по злому умыслу, по дурости своей!
Воронко, пронзенный двумя пулями в голову, еще дрыгал ногами, храпел, потом, вытянувшись, испустил дух.
Ной швырнул ружье к березе и принялся бегать по кругу.
– Нож! Нож надо! У вас есть нож?!
Селестина взяла со скатерти нож, вынула его из кожаных ножен и передала Яну Виллисовичу. Тот перерезал коню горло, чтоб кровь сошла, и начал ошкуривать.
А Ной – по кругу, по кругу, как будто именно в этом было его спасение. Чуял, что внутри у него огонь пылает, жжет, жжет, а тело в дрожь кинуло. Как бы воспаление легких не схлопотать! Из-за каких-то пчел и свалиться с ног – уму непостижимо. Главное – выгнать остуду изнутри, со всех пор тела. По кругу, по кругу!..
Селестина поговорила с Яном Виллисовичем, побежала на горку и вернулась на Савраске к березе. Привязала коня, собрала продукты и вещи Ноя в сумы, перекинула их сзади седла, отдала топор Яну Виллисовичу, а потом подошла к Ною. Лицо у него, как в огне – от бороды не отличишь, в одну масть. Дышит горячо и часто.
– Вам плохо, Ной Васильевич?
– Пошто? Ничего.
– У меня отец доктор. Могу вызвать.
– Ни к чему то, Селестина Ивановна. В дохтурах не нуждаюсь. А вот баню бы можно.
– Хорошо. Рядом в лесничестве есть баня. Попрошу истопить.
Селестина уехала…
«Восстание, восстание! По всей Сибири – восстание! – кипело в голове Ноя. – Лучше бы не уезжал я из Гатчины. Как мне быть теперь с казаками?»
Вспомнил своих незадачливых комитетчиков: какое у них теперь соображение? Ясно! Первыми выхватят шашки, чтоб хвост очистить за комитетство в полку.
Солнце скатывается все ниже и ниже. Не заметил, как и день гаснуть начал. Но есть еще Дуня – Евдокия Елизаровна! «Под УЧК, стерва, гнула, чтоб своих любовников выгородить. Не выпрямиться ей вовек!» И все-таки жаль Дунюшку. Что он ей скажет? Мало ли ему стыда было в Белой Елани?!
Сердце до того сильно бьется, что Ной чувствует его упругие удары, будто оно разбивает ему ребра, чтоб наружу вылететь.
Ян Виллисович успел ошкуровать коня, разрубил тушу, а Ной все это время гонял себя по кругу, чтоб разогреться, и добился-таки – в жар кинуло, с лица соль капала. Ага! Вот так-то.
Подъехал лесничий на ломовой телеге – это Селестина послала; домик его невдалеке от пасеки. Лопату привез. Ной сам вырыл яму, сбросал туда останки Воронка, закопал и дерном обложил.
Ян Виллисович с лесничим уехали на телеге с мясом, завернутым в сырую шкуру, седло прихватили, мешок с овсом, а Ной задержался. Полегчало. Потеет, потеет! Оглядывается, не оставил ли чего – увидел перемокшее евангелие на сучке, снял, сунул под мышку.
VI
Ной подошел к пасечному дому слева – подальше от «стервов-пчел», и тут, за стеною тесового поднавеса, услышал громкий разговор.
Заглянул в щель между плахами. Половину поднавеса занимало сметанное сено, а в другой – Савраска, еще не расседланный, тарантас, пустые улья один на другом, а возле крыльца трое: маленький человек в буржуйском котелке, в черном пиджаке и таких же брюках, в лакированных ботинках на высоких каблуках; женщина с ним – весомая, молодая, светлые волосы уложены короною, и – Селестина в светлом платье.
Прислушался…
Ярился маленький человек в буржуйском котелке, наскакивая на Селестину:
– Именно так, сударыня! Бессовестно пользуетесь моим авторитетом! Да-с! И то, что я от вас требую, руководствуясь здравым рассудком, ничто иное, как гума-анно-сть! Да-с! Гуманность! Хотя ваши партийцы, сударыня, понятия не имеют о таком предмете! Ну, а чего им не дано, того у них не сыщешь. И тем не менее, тем не менее…
– Иван Прохорович, – вмешалась женщина. – Разговор не о том.
– О том самом, сударыня! О том самом! Предо мною дочь, манкирующая моим авторитетом. Да-с! Она же – Селестина Грива! Не Иванова или некая Петрова, да-с!
– Никто твоим авторитетом не манкирует, папа, – ответила Селестина. – Но то, что ты требуешь, несовместимо со здравым рассудком. Не я одна решаю судьбу арестованных контрреволюционеров! Не я! Но если бы я решала…
– То что бы?
– Расстреляла бы! Вот что! Они связаны с бандами, создавали подлые «комитеты», собирали оружие, и вы еще требуете освободить их?
– Хороша птичка! – взревел отец – Хороша-а! Вот она какова, выучка Дзержинского!.. Мне все ясно, сударыня. В таком случае я ставлю вопрос в двух плоскостях: либо вы меня упрячете в тюрьму, как контрреволюционера, либо немедленно, не позднее завтрашнего утра, удалитесь из моей усадьбы! Да-с! И напечатаете – да, да! напечатаете в вашей дрянной газетенке, вашим суконнейшим языком неучей, что вы, персона УЧК, отрекаетесь от отца имярек, да-с! Именно так!
– Иван Прохорович!..
– Сударыня! У меня разговор с нею по праву отцовства, да-с!
– Понимаю! – ответила дочь. – Тебе нужно алиби перед белогвардейцами, прихода к власти которых ты ждешь с нетерпением. А дочь в УЧК! Большевичка! Фронтовой комиссар! Это не для тебя, понятно. Но я не дам тебе алиби. Не дам! Братья сбежали за границу – не хватит ли такого алиби?
– Во-он! Сию минуту вон из моего дома!
– Тише, папа. Эта изба – не твоя изба. Она принадлежит лесничеству земства, но ты ее попросту прибрал к рукам. И земля под пасекой – земская. Ты да же в аренду ее не снимал.
– Меррзавка! – подпрыгнул отец. – Подлая и развратная мерзавка!
– Иван Прохорович! Это невозможно слушать без возмущения, – не выдержала красивая женщина. – К чему вы меня сюда позвали? Вы даже дали слово, что будете говорить спокойно, без крика!
– Ах, прошу прощения! Извините великодушно. Запамятовал, что в присутствии ваших большевистских персон следует выражаться только в патетических и ультрапохвальных тонах. Елейчиком, елейчиком поливать на миропомазанных марксистов! Ха-ха! Куда там до вас двенадцати римским цезарям! Вы ушли дальше их, дальше!.. Но именно потому и выметут вас в ближайшем будущем, что чванства у вас и самомнения хватило бы утопить весь древний Рим с Египтом в придачу. Да-с! Вы же в некотором роде сфинксы. Не свинксы, пардон, а сфинксы! Есть такие каменные изваяния. Но они именно каменные, а следовательно – мертвые, да-с! С чем и поздравляют вас, не помнящих родства!
– Это подло, подло и низко! – крайне возмутилась светловолосая женщина и прошла прочь от пасеки.
– О, господи! Экий папаша! – забывшись, бухнул Ной и тут же, опомнившись, шарахнулся прочь от стены поднавеса в бор.
Доктор Грива, а это был он, – конечно, на некоторое время утратил дар речи: что еще за трубный глас раздался?
Развернулся на каблуках, обошел поднавес, взглянул на бор и кусты облепихи – никого! Что за чертовщина? Вернулся и тщательно осмотрел под завозней все углы и даже в сенник заглянул – никого!
– Тэкс! Все ясно! Со шпиком живешь?
– Боже мой! Если бы жива была мама!..
– Маму вспомнила? Весьма кстати! Она бы тебя поздравила!.. Доченька – жандарм! Ве-елико-олепно!
Селестина кинулась в избу, не в силах сдержать слез обиды и возмущения…
Ной тем временем шагал по бору. Надо же было языком брякнуть! Ну и ну! И тут раздел сфер влияния. Не по губерниям и автономиям наций, а по душам, по умам! Один с Христом, другой с пестом, третий с кистенем на большой дороге, а четвертый богатство прибирает к рукам.
Но чтоб родной отец вот так мог разговаривать с дочерью – паскудно! Ведь даже звери и те не пожирают своих детей! За што же его сослали в Сибирь на вечное поселение? Али состоял в серой партии террористов? Смута, смута! Господи прости наше окаянное время, – помолился Ной.
Неоглядно и сине-сине – вдаль и вширь Енисей-батюшка!..
Удивленный Ной остановился на берегу: не ожидал, что выйдет на Енисей, перемахнув Тагарский остров!..
Голова перестала трещать и сердце, будто, остепенилось – не рвется наружу из-под ребер. Вдыхая волглую свежесть реки, радовался: экая благодать! Раскинулась перед тобою кормилица-прародительница Природа, и ты в ней, дитя ее, и ее же великий злодей – жесточайший убийца! «Скоко лесов срубили по берегу, – глядел Ной на чернеющие там и сям толстущие пни сосен. – А таперь ветром песок рвет, гонит его на луга и пашни. Хоть бы кого повесили за экое злодейство! Не от того ли мы сгинем, ежели не токо дарами природы владеть не умеем, но сами себя стребляем в дикости и нелепости! Отец ведь, а? И дочь пред ним, а он – зверь рыкающий!..»
Враз похолодало. Солнце, наливаясь багрянцем, уходило.
Ной возвращался лугом такими же широкими шагами.
Навстречу ехала в седле Селестина на саврасом коне.
Ной шел и смотрел на Селестину – спокойный, много успевший взвесить и оценить. Поравнялся с нею, глянул в лицо – глаза подпухшие, плакала, значит. Понял.
– Не переживайте очень, Селестина Ивановна, – успокоил. – Время такое приспело – в головах у всех туман, не токо у одного вашего папаши. Происходит раздел сфер влияния по душам, по умам и по губерниям России, как сказал один старик.
– Подъесаул Юсков?
– Откель знаете?
– Ну, подъесаула все знают в нашем маленьком городе. Евдокия Елизаровна со своими офицерами постаралась запутать его в сети заговора, и он на старости лет вообразил себя лидером спасения России. Вы об этом еще узнаете. Как и отец мой, социал-демократ, меньшевик, тоже в лидерах. У всех у них одно общее: ненависть к Советам, мужикам и большевикам, а в общем все они – за барство и дворянство, за Учредительное собрание, в котором бы верховодили миллионеры и банкиры, но не рабочие и крестьяне.
Ной погнул голову. Дунюшка, Дуня! Чтоб тебе околеть, вертихвостка окаянная!
Селестина, что-то вспомнив, внимательно посмотрела на Ноя:
– Удивительно!
– Што?
– У вас же был жар!
– Был и сплыл. К чему он мне?
– У лесника топят баню.
– Попарюсь ужо.
И попарился, да еще как – нужда приперла. Лежал на полке, а лесничий, натерев его по пояс скипидаром, потчевал березовым веником, поливая водой на голову, чтоб уши не обгорели.
Ян Виллисович поджидал Ноя в предбаннике с шубой и шапкой, а потом увез в тарантасе на пасеку.
Густилась тьма с прохладой позднего вечера, но звезды еще не горели. На синем горизонте всплывала бледная круглая луна, еще не успев насытить землю холодным сиянием, отчего тени от деревьев будто размылись, не выпечатываясь чернью. Воительницы с ядовитыми жалами мирно почивали в домиках, темнеющих аккуратными рядами на фоне вздыбленной черной гривы леса. Из-под темного поднавеса показался серый кобель, глянул на Ноя и Яна Виллисовича, зевнул и лениво поплелся обратно.
– Лесничий, какой парил меня, знает, што я – офицер? – спросил Ной у Яна Виллисовича. – Штоб он ничего такого не ведал.
– Понимай! Понимай! Все будет надежна, Ной Васильевич. Карим Булат – хороший человек. Завтра махан продавать буду с ним на базаре. Мясо удивительно жирный.
– Торгуйте. Деньги возьмите себе.
– Никак не можно! – энергично запротестовал Ян Виллисович, рассупонивая хомут. – Обижай буду. Не надо так.
– Эко! Селестина Ивановна отдает мне Савраску. У банды отбили, сказывала. Добрый конь, вижу. Казачий. К чему мне ишшо один?
– Нет! Нет! – решительно отверг Ян Виллисович. – Мой глубокий уважений вам не надо мешайт деньга. Никак не надо!
– С легким паром, Ной Васильевич! – крикнула Селестина с крыльца. Она до Ноя помылась в бане и сейчас поджидала его.
– Спасибо, Селестина Ивановна. Как токо сдюжил, господи! Пот с меня хлещет в три ручья. И тулуп, должно, взмок.
– Ничего. Зато вы теперь здоровы.
VII
Покуда парился Ной, Селестина успела перегладить промокшие в сумах и подсушенные на березе пожитки Ноя, и он переоделся в сухое, приятно пахнущее белье, натянул китель с брюками и сапогами и тогда уже, протерев досуха голову и бороду лохматым полотенцем, чинно вступил на половину Селестины.
На полу – самотканые половики, жесткие стулья, пара табуреток, железная узкая кровать под нарядным покрывалом с двумя пуховыми подушками, пустой улей с плоской крышей у кровати, а на нем – медный подсвечник с тремя восковыми свечами, стопка книг, карандаши в стакане, а возле единственного окна – накрытый стол: стряпня Ноева, нарезанное ломтиками сохатиное мясо, сало, что-то горячее в двух тарелках, сковородка с жареной рыбой, малиновое варенье в вазочке, тонкие стаканы, на черном подносе – начищенный самовар с краном в виде петушиного гребня, чайник на конфорке, сотовый мед в обливной чашке, нарезанные свежие парниковые огурцы с луком, вина в двух бутылках и в плоской бутылке – «смирновка», ножи, вилки, а посередине стола оранжевые полевые жарки. Ишь, ты! Цветы любит.
Да и сама хозяюшка выглядела нарядной, не такой, какую он помнил по Гатчине. Сейчас на Селестине было розоватое шелковое платье с длинными рукавами и глухим воротничком, отделанное кружевами по манжетам и воротничку, а на ногах вместо сапожек – туфли.
– Прошу к столу, Ной Васильевич, – пригласила Селестина. – Вы же отчаянно проголодались за день.
– Не так, штобы проголодался, а умаялся изрядно.
– У вас сошла вся опухоль с лица, – заметила Селестина. – А вот у меня так быстро не проходит. Видите, руки, как подушки, – показала Ною обе распухшие кисти.
Подвинула ему тарелку с жареным мясом, разлила вино в фужеры:
– Или вам «смирновки» налить?
– Не потребляю, Селестина Ивановна. Извините великодушно. Ни «смирновки» господ офицеров, ни разных вин.
– Серьезно? Или стесняетесь?
– Пошто стесняюсь? Пьющие не стесняются, а хлещут до умопомрачения с великой радостью, Селестина Ивановна. С меня довольно того, что казаки и мой батюшка, не то что пьют, а готовы утопнуть в самогонке. И что ни пьянка, то потасовка в станице. Али жен своих бьют и ребятишек до смерти пугают, али сами себе морды расквашивают. Отвратно видеть экое. Вот вчера, когда мы вышли на гулянье к реке Таштып большой компанией, из-за самогонки чуток побоище не произошло у меня с казаками. За Петроград и Гатчину ополчились. Будь они трезвыми – не напрашивались бы на драку. Пронесло, слава Христе. А в другой раз заклинить может. Взъярились все станичники.
– Но за что?
– Мой ординарец наговорил с три короба казакам. А головы-то у них не шибко умные, со сквознячком. Продувные.
– Мы фактически ничего не успели сделать, – призналась Селестина. – Само слово «большевик», как пугало воспринимается. Эсеры и меньшевики постарались.
– Они ишшо сами между собой перецапаются, – ввернул Ной, уплетая жареное мясо – аппетит разгулялся: с зорьки во рту куска хлеба не было.
Селестина Ивановна не притронулась к мясу. О чем-то призадумалась, глядя в темное окно: там, за окном, тревожный мир, насыщенный ожесточенною борьбою. Взяла с подоконника коробку с, папиросами и коробок спичек, размяла папироску в руках и закурила. Ной еле промигался. Комиссарша курит!
– Экое! – только и сказал. – И вы курите?!
– Курю, Ной Васильевич. Я ведь фронтовичка. У нас в батальоне, помню, ни одной не было некурящей. А вы не курите?
– Оборони бог! Ну, к чему вам травить себя ядом? Вить от одного табачного дыму сдохнуть можно.
– Я выйду в прихожую, – поднялась Селестина.
– Тогда и мне уйти надо. Нехорошо. Курите, пожалуйста, если вам нравится. Дуня тоже курит, шалопутная. Ну, да вить то Дуня!
Селестина Ивановна потушила папироску и ничего не сказала.
– Чего ж вы сами не кушаете? – опомнился Ной, управившись с мясом. – Али все ишшо переживаете ссору с папашей? Да он сам, поди, забыл про нее. А вить я вспомнил вашего отца!
– Вспомнили?
– Я ж с ним, когда он приезжал к Мещерякам гостевать, помню, – раза три плавал по Дону на рыбалку – сазанов и лещей ловили. И матушку вашу явственно помню. Рослая она была. Волосы черные и глаза черные, а лицом белая. Слышал, дед ваш, Григорий Анисимович, женат был на болгарке – привез после Турецкой войны.
– Если бы жива была мама! – горестно вздохнула Селестина, и этот ее вздох передался Ною. Он так и не расспросил бабушку про давние события! Ох, хо, хо! Времена, времена! Али так будет на века в России? Понять того не мог. Мутило душу. Если бабушка и в самом деле зарубила свою двоюродную сестру, то ведь пролитая кровь и на нем, на Ное!
– Будете чай пить? С медом.
– Без чая нельзя. У нас вить тожа десяток колодок пчел. Матушка пчеловодит, ну и я помогаю. Батюшка терпеть их не может – шибко опухает. Кровь-то у него отравлена самогонкою. Не дюжит. И курит к тому же.
Селестина покосилась на гостя. Ну, Ной! Не курит и не пьет, да еще с Дуней сравнил ее. И вышла в переднюю комнату за чайником.
Ной достал платок и вытер потное лицо и шею.
Пили густо настоенный байховый чай.
– Этакий чай был у нас в Гатчине, – вспомнил Ной.
– И я вам была так благодарна в то утро, – отозвалась Селестина Ивановна. – И каша у вас была вкусная – будто век такой не едала.
Ной кивнул:
– Завсегда так, когда человек живет впроголодь.
Слышно было, кто-то подъехал к избе и спешился. Селестина Ивановна встрепенулась.
– За мною, кажется.
– Да вить ночь на дворе?
– У нас не бывает ни ночи, ни дня, Ной Васильевич. – И лицо Селестины притемнилось.
Послышались чьи-то шаги в передней, открылась дверь и на пороге – человек в кожанке и кожаной фуражке, узколицый, глянул на Селестину и рыжеголового незнакомца, заметно удивился.
– Добрый вечер.
– Добрый вечер, Артем Иванович. Проходите, – пригласила Селестина Ивановна и представила гостя: – Познакомьтесь: хорунжий Ной Васильевич Лебедь, бывший председатель полкового комитета сводного Сибирского полка в Гатчине.
Ной поднялся.
Артем Иванович, крайне озадаченный, подал руку:
– Председатель УЧК, Таволожин.
– Здравия желаю, товарищ председатель.
Таволожин, конечно, не ждал встретить в гостях у своего заместителя казачьего хорунжего, на аресте которого он особенно настаивал. Увидел на столе бутылки с вином и в фужерах вино. Ну и ну! Как все это понимать? В каких же отношениях его заместительница с этим хорунжим?
А Селестина Ивановна как ни в чем не бывало:
– Я так и знала, что вы приедете. Ну, садитесь же. И не смотрите так на Ноя Васильевича и на меня. Тут ничего особенного нет. Я же говорила, что мы знакомые по Гатчине, и нам было не так-то легко сорвать заговор офицеров. Как я и предвидела, показания госпожи Юсковой насквозь лживые. Никаких переговоров с чехами Ной Васильевич, понятно, не вел в Самаре.
Председатель УЧК внимательно посмотрел на Ноя и Селестину, прошелся по комнате, взъерошивая густые волосы, и сдержанно проговорил:
– Я верю вам, товарищ Грива. Пусть будет так. Но госпожа Юскова настоятельно доказывала, что хорунжий Лебедь в Самаре был на переговорах с чехословацким командованием.
– Слышал, – кивнул Ной. – Для переговоров я не из фигур, должно. Кто тому поверит?! Только шалопутная Евдокея Елизаровна могла такое придумать.
Слушая простоватую речь хорунжего, Артем Иванович достал кисет, оторвал лоскуток бумаги, начал сворачивать цигарку.
– Не курите, Артем Иванович, а садитесь поужинать, – пригласила Селестина Ивановна и сказала еще, что Ной Васильевич был в Смольном и встречался с Лениным, когда разрешался вопрос демобилизации полка.
– Вот как! Но все-таки странно, что вы обошли уезд.
– Не обошел, – возразил Ной Васильевич. – Владимир Ильич поручил мне передать благодарность минусинским крестьянам и казачеству, которые добровольно сдавали хлебные излишки для голодающих губерний. Я эту благодарность передал товарищу Тарелкину.
– Тарелкину?
– Ему, как председателю Совета.
– Впервые слышу. Как же он никого из нас не информировал?
– Тарелкин, наверное, информировал, только не нас, – ввернула Селестина Ивановна. – И не просто так госпожа Юскова старалась скомпрометировать Ноя Васильевича своей клеветой. Я ее сразу поняла. Выпьете, Артем Иванович?
– С удовольствием. Только не красное. «Смирновка», кажется?
– А гость мой трезвенник. Непьющий и некурящий.
– Вот как! Офицеры, как я знаю, не обходили водочку и вина.
– Каждому дано жить по характеру и нраву.
– Вот потому и опухоль у вас прошла сразу.
– Какая опухоль?
Селестина Ивановна рассказала председателю УЧК о происшествии и гибели коня Ноя, и что она готова ему отдать Савраску, отбитого у бандитов. Нельзя же хорунжему остаться без коня.
– Вы не против, Артем Иванович?
Председатель УЧК, конечно, не против, если произошел такой непредвиденный конфуз с конем офицера. Но вот вопрос: что думает хорунжий Лебедь о будущем?
– Останетесь у себя в станице?
– Нельзя мне оставаться в станице, – отверг Ной. – Потому, как всем известно, какую я службу нес в Петрограде и Гатчине. И казаки наши тугой завязали узелок на память – исказнят вместе с семьей батюшки.
– Так что же вы решили?
– Думаю. Ударило-то, как громом с ясного неба, господи прости.
– А если мы вас, товарищ Лебедь, откомандируем с нашими формирующимися частями красногвардейцев в Красноярск? – предложил Артем Иванович. – Белогвардейцы вот-вот начнут наступление на Красноярск, если не начали только. Два дня не было никаких сообщений. Да и в местном гарнизоне нужны командиры.
– Про минусинский гарнизон слов не будет, – сразу отказался Ной. – Я ведь в семье не один. Не хочу, чтобы из-за моей головы всех сродственников стребили. А про Красноярск подумаю. В одном сумлеваюсь: как примут меня красногвардейцы! Ведь хорунжий-то я казачий.
Артем Иванович призадумался. И в самом деле, не назначишь казачьего хорунжего вот так сразу командиром красногвардейской роты.
– Мы этот вопрос с вами еще обдумаем, Ной Васильевич, когда вы вернетесь из станицы. Я свяжусь с губернскими военными властями. Условимся, как вам сообщить.
После ужина Селестина Ивановна ушла проводить председателя УЧК и долго не возвращалась. Ной понял: собеседование между ними не для его ушей, а он не горазд был до чужих секретов.
Не дождавшись Селестины, кинул в передней избе потник на пол, попону и тулуп, поставил седло в изголовье, и, сняв китель, накрылся им – шинель еще не просохла. Не прошло и трех минут, как он захрапел – мерно так, будто тоненько играл на кларнете. Засыпал он сразу и всегда со сновидениями и любил потом разгадывать сны.
Вернулась Селестина, увидела Ноя крепко спящим, сняла с кровати одеяло и осторожно накрыла им своего гатчинского знакомого.
И канул в небытие этот удивительно длинный-длинный день, не развязавший ни одного узла суматошного времени.