ЗАВЯЗЬ ДЕСЯТАЯ
I
Лето началось буйством грозы и разливом Таштыпа – сползали снега с синехребетья Саян.
Над станицей грохотал гром и шумел ливневый дождь. Ной почивал в малой горенке с двумя сестренками – Лизушкой и Пашенькой, а сон у него был отменный, хотя только что нагнал страху на отца после возвращения из Минусинска: два дня-де допрашивали его в УЧК за тайные переговоры с командованием чехословацкого корпуса в Самаре (все, что на него наклепала Дуня, повернул себе на пользу, чтоб отбелиться не только перед батюшкой атаманом, но и перед казаками), мало того, бежал из УЧК на чужом коне – еле ноги унес. И если бы схватили, упаси бог, то непременно спровадили бы в чистилище, не иначе. Батюшка Лебедь советовал рыжеголовому сыну на некоторое время скрыться из станицы – «не ровен час, наедут из чики, схватят», на что Ной отвечал: он, дескать сподобился в Гатчине пролезать сквозь игольное ушко. Пронесет, может.
От батюшки Лебедя и бабушки Татьяны Семеновны, с которой Ной также успел пособеседовать про свое «щекотливое положение», шумнуло по всей станице: Ной Васильевич, дескать, вовсе не с большевиками в одной упряжи, а только казачеству преданнейший офицер.
Матушка Анастасия Евстигнеевна молилась в церкви за здравие милого сына, да и сам сыночек исповедовался отцу Афанасию в своих тяжких прогрешениях и молил господа бога о ниспослании спасения не только близким, но всем одностаничникам, чем особенно потрафил священнику. И все это, понятно, не без умысла.
Раздался стук в окно избы. Супруги Лебеди проснулись, и Анастасия Евстигнеевна, бормоча молитву, подбежала к окну:
– Кто там?
– Атаман пусть выйдет к воротам.
Пригляделась – под ливнем человек на коне, в дождевике, с башлыком, конь топчется в луже. Кто бы это?
Батюшка Лебедь поднял сына: беда! Не за тобой ли? А ты дрыхнешь, и ни в одном глазу страха!..
Ной быстренько вскочил, за шаровары, рубаху, бахилы – все у него лежало рядом с кроватью.
Отец оделся и ушел в непогодь. Куда? Неизвестно. Ной сказал матушке, чтоб она почивала – не за ним, поди, приехали, если отец не вернулся с улицы.
Долго ждал возвращения отца, прикрыв двери в малую и большую горницы. А сон так-то морит – спасу нет! Привалил чубатую голову к косяку, и засвистел в обе ноздри.
– Спишь? – раздался голос батюшки.
– Какой сон? – пожаловался сын. – Сидишь, как на горячих углях, и не ведаешь: какой час подоспеет? Аминь ли отдать, аль во здравие помолиться?!
– Рано тебе ишшо аминь отдавать, – успокоил батюшка, стряхивая у порога промокший шабур. – Ну и дождина хлобыщет! Кругом заволокло. В самый, аккурат. Хлеба попрут ноне неслыханные! – А сам косо так взглядывает на сына, сел на лавку с другой стороны стола спиною к окну, запустил пальцы в бороду, как бы выскребая из нее нечто важное для ночного разговора с бывшим их благородием Ноем Васильевичем, сыном собственных родителей. За окном хлюпал поток воды с крыши в палисадник. На столе тускло светилась трехлинейная лампа-ночник: свет ее равен малюхонькой свечке. Ноюшка ждал, не торопил батюшку. «Пущай с мыслей соберется». И батюшка собрался:
– Ну вот, хорунжий, – тихо заговорил, поглаживая ладонью клеенку на столе. – Погода переменилась.
Ной понял, какую «погоду» разумел батюшка, но промолчал.
– Гонец прискакал из Минусинска от Тарелкина.
– Фамилию не след называть, – укоротил сын отца.
– Мы ж с глазу на глаз! – прошипел отец.
– За окном может быть третий. Да и матушка, кажись, не спит.
– Она – казачка! А у казачек уши на мужские разговоры воском залиты.
– Угу. Дак что? Про гонца.
– Повелел экстренно созвать самых верных казаков, которых мы выбрали депутатами на седьмой уездный съезд. Ну, сошлись у Никулина. Под завозней – на машинах расселись. Ох, Никулин! Вот справно живет! Три жатки, ажник блестят от масла, сготовлены к страде! Три сенокоски – зубья оскалили, да пара конных граблей; я на сиденье одно залез. Кожаное. Да ишшо молотилка-американка, да…
– Про машины, что ль, разговор шел?
– А у нас-то много машин тех?
– Позаимствуй у Никулина.
– Кукиш под нос схлопочешь от гада ползучего. Это ж пузырь!
– Понимаю! – кивнул Ной. – Скорее мужик какой штаны последние сымет для тебя, чем у жмона Никулина возьмешь хотя бы горсть снега середь зимы.
А себе на уме: так вот каков председатель Минусинского уездного Совета, товарищ Тарелкин! То-то он и прощупывал Ноя при собеседовании и никому не сообщил о благодарности Ленина трудовым крестьянам. Ох, хо, хо! Круговерть. Значит, заговорщики не только из бывших офицеров, но имеются таковые и на высших должностях в Совете!..
Ной складывал соображение, а батюшка продолжал:
– Дак вот. Доверенный от Тарелкина… тьфу, ты!.. Ну, от высшего, значит. Обсказывал нам про общее положение в Сибири, и штоб мы, казаки, когда поедем в Минусинск на седьмой съезд, то все были бы при полном боевом укладе. Окромя того – полусотню казаков подвести под Минусинск в деревню Кривую, тайно, а мужиков кривинских не выпущать из деревни под страхом изничтожения. На том съезде, говорит, большевиков и жидов кончать будем одним днем.
– Угу! – кивнул Ной. «Так же, как было в Гатчине, – подумал. – Только там у серых баламутов силы не хватило прорваться в Петроград, а здесь они, кажись, хорошо спелись».
– Морозом дерет по коже, – жалуется батюшка атаман.
– Угу.
– Што заладил: угу да угу! Ты ж сам, оказывается, в тайной головке числишься! Не знал того! – вздыхает атаман, косо взглядывая на хорунжего сына. – Гонец и про тебя разговор поимел. Сказал, что ты опытный офицер и можешь оказать большую помощь в движении белых. И чтоб наши казаки, как вот все Никулины, не меряли тебя на свой станичный аршин. Сообщил: будто ты, когда поперли немцы на Петроград, под носом у большевиков успел распустить тот сбродный полк, и про переговоры в Самаре с чехами сказал. У Никулиных враз злоба поутихла. Смыслишь? Окромя того, гонец передал для тебя наганный патрончик, а в патроне – адресок, куда ты должен непременно явиться в Красноярск при крайней экстренности. В доме, куда дан адрес, покажешь патрон и скажешь: «Мне надо видеть Григория». А хто такой Григорий?
Ной понятия не имел ни о каком Григории. Кстати вспомнил, что сотника Бологова – самозваного есаула, зовут Григорием Кирилловичем. Ной Васильевич сразу сообразил: что подпольный «союз» загодя собирает всех офицеров – кто-то же должен командовать воинскими частями? Но не мог же Бологов сам по себе решить вопрос с Ноем? Стал быть, решение приняли о нем, Ное, на тайном заседании «союза»?
Сообразил, что с отцом надо разговаривать «на должной дистанции», как и положено офицеру со старшим урядником.
– Не знаешь? – допытывался отец.
– Атаман, – наугад ответил Ной.
– Эв-ва! А по фамилии как?
– Козел под фамилией, батюшка, да только под хозяйской.
– Аль недоверье мне, атаману?
– Я бы мог многое сказать тебе, да боюсь: не сдюжишь, тайну «союза» в ярости выдашь. Атаман-то ты станичный, не войска Енисейского. Что еще говорил гонец?
– Обсказывал про восстание по всей Сибири и России. И того Ленина, будто, прикончили. Мы даже чуток припозднились, сказал. Чехи повсеместно по чугунке опрокинули Советы, а большевиков стребили под корень. Уезд за уездом заглатывают, город за городом, и повсюду казнят большевиков и совдеповцев. Сила, говорил, огромятущая собралась!
– Угу!
Ной привалился спиною к простенку меж двух окошек, на коленях кулаки, как чугунные гири.
– Ну, а ты как? – подталкивает атаман-отец.
– Чего мне? Все собрано, сготовлено. Заложишь телегу и отвезешь мой багаж на пристань к пароходу, а я махну на Савраске до тебя, чтоб у города встретить.
Надо сказать, Ноюшка постарался «собрать» себя! Три куля пшеничной отсевной муки, куль ржаной, лагун с маслом (держит в леднике подвала), брезентовый мешок свежеподсоленного с чесноком и перцем сала, мешок завяленного звериного мяса, бочоночек с медом, мешочек луку с чесноком, ну и прочее: постель, бельишко, карабин в разобранном виде с шашкою упакован в тючок с поперечной пилою – под плотничьи инструменты!
– Не густо от тебя узнал! Благодарствую, ваше благородие, на высоком доверье.
Ага! Подпирает-таки батюшку Лебедя! Ишь, не густо! Ему и хочется и колется. И большевиков сготовился рубить, и за спиною жарко!..
– Могу и сказать кой-что, да только слово дай про неразглашенье высшей офицерской тайны! – врал сын отцу.
– Аль я не отец тебе?
– Для тайны нету сродственников!
Старый Лебедь поднатужился, косо кинув взгляд в темный угол на божницу, побожился держать тайну.
– Ну, слушай, батяня, да на ус мотай, – степенно, приглушенным басом начал Ной. – В Самаре той в императорском вагоне под двуглавыми орлами произошел секретный сговор побитых царских генералов, а так и высших офицеров, и от эсеров были, от распущенной учредиловки, всякие, разные. Чешскую ставку подкупали золотыми завереньями.
– Подку-упа-али? На золото, што ль?
– Может, и не увидят они золота. Обдуют их пупы из учредиловки! Они ж там от буржуазии все. Тузы! Главное было, чтоб захватить золотые и бриллиантовые, а так и прочие запасы всей державы!
– Разве золото в Самаре?
– В Казань вывезли из Петрограда.
– Эв-ва! И куда то золото?
– Пока в Сибирь перетащут, в Омск. Ну, а там, когда тиснут из-за Урала красные, за границу упрут. В Англию, Америку! Без золота в заморских странах как проживут буржуи, и говоруны от разных партий? Кто их там кормить будет?
– Штой-то не пойму тебя, – вздохнул с натугою батюшка. – Куда клонился сговор в Самаре?
– Сказал же! Захватить золотой запас России. Разве без восстания вырвешь богатство всей России у тех мазутчиков и углекопов, которые есть большевики? Они ж рубля не дадут буржуям. Пинок под зад сунут, и все!
– Дак свергли же их по всей Расее!
Ноюшка хохотнул:
– На простоте и ловят вас, туманных, а после – стребляют. Не только не свергли, а вот как я получил сообщенье в Минусинске при встрече с атаманом Григорием, аж в зобу дыханье сперло! В России сейчас Красная Армия за два миллиона штыков! – нещадно врал Ной отцу, уверенный, что все это узнают казаки – батюшка не долго носит груз тайны.
Старый Лебедь враз посутулился, собираясь с туговатой мыслью.
– Откель они там наскребли стоко люду?
– Россия – не Сибирь безлюдная. Там и до пяти миллионов созовут в армию под красные знамена революции. Она ведь для них, как манна небесная. Натерпелись рабочие и бедные крестьяне от буржуев и жандармов с казаками!
Батюшке Лебедю показалось, что с ним говорит не их благородие, а самый что ни на есть краснющий большевик; даже в голове теплота не в ту сторону.
– «Боже, царя храни пел? «– вдруг спросил Ной. – Ну дак в Красной Армии поют «Интернационал». Слова в нем есть такие: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов!..» И еще такие: «Весь мир насилья мы разрушим». Вот и подумай, как одолеть большевиков, ежли за них весь трудовой люд? Они же, как дрожжи подняли все тесто в квашне России, а так и по всему миру шумнуло!
– Утопчут тесто! Утопчут, – не очень уверенно ответил батюшка Лебедь и спросил: – Это что ж, такие вот разговоры ведут промеж себя на тайных сходках офицеры?
Ной чуть подумал:
– Промеж нас казаков не бывает, а так и серой суконки. Для вас – стребительные побоища, для высших офицеров – тактика, стратегия и высшая политика. А при таком складе на супротивника не волками взглядывают, а с полным пониманием тактики: как и что? Или в атаку поведу я полк, не изучив противника, а также местность?
Чуб у атамана поник.
– Выходит, надежды нету вымести большевиков из России?
– Смешно! Буржуи или капиталисты работать будут у станков на заводах и фабриках? Углекопами в шахтах? Или за плугами ходить?
– Дык восстанья же! Повсеместно хлещут!
– Ну дак что! После тумана земля в другом складе виднеется. То и восстания. Офицеры с помощью чехов почали, а как будет дальше, одному богу известно! – И помолчав, с огорчением сказал: – Беда у нас в главном. Программы не имеем.
– Какой программы?
– Как вот у большевиков. Это ведь они затвердили на весь мир: земля – крестьянам; фабрики и заводы – рабочим; народу трудовому – свобода; буржуям и дармоедам – пинок в зад! А мы что можем обещать? Буржуев и капиталистов вернуть – только и всего. Говорунов еще от всяких серых партий. Более ничего не имеем. Вот в чем у нас полнейшая чересполосица!
Батюшка Лебедь погнулся на лавке, призадумался. А в самом деле, что они, белые, дадут народу?
– А ежли самим нам перехватить у большевиков, чтоб земли всем мужикам и казакам без всякого возмездия и налогов, а фабрики те – мазутчикам?
– Ну, батяня!
– А што? За такое дело все подымутся. А-апределенно!
– Это и прозывается большевицтвом! Смыслишь? И ежели брякнешь где при офицере этакое – не помилуют. Твое дело призывать казаков на восстание, чтоб вернуть буржуазию, всех капиталистов, а так и говорунов, у которых язык на все стороны болтается. Чехи почали и – уйдут потом. После них, должно, припожалуют из-за Урала красные. Офицерье высшее, само собой, покатится к Тихому океану во Владивосток, а там на корабли с награбленным добром, и – поминай как звали! Ну, а вы тут царапаться будете, расхлебывать заваруху.
– Эв-ва ка-ак! Ну, а ты куда метишь?
– Не «закудыкивай», батяня! Известно, в какую сторону двинусь, за офицерами!
– Дык што же мне делать, скажи?! – И борода старого Лебедя задралась вверх.
– Мозгами ворочать надо! А более ничего не добавлю. Самому тошно!
Разошлись по своим постелям, как не сходились. Батюшка Лебедь подвинул супругу на деревянной кровати, ворча, улегся, тяжко вздыхая. Ну сынок! Эв-ван в каком он тайном «союзе» состоит! Чтоб им всем подохнуть, гадам! Сами же восстание сготовили, подтолкнут к побоищу, а потом, как не выгорит, удуют в заморские страны с награбленным добром! И Ной за ними, стервец. Не булки бы тебе, обжора, из отсевной муки, а камни напихать в кули, штоб ты ими подавился! То-то не скобленула его ни одна пуля на позиции – на тайных советах заседал с офицерьем и генералами, а казаки головы сложили, и в том числе старший сын Василий!..
II
Трудное дело – мозгами ворочать, – а надо, надо, чтоб собственную голову не потерять. Минуло еще два дня без происшествий, и вдруг среди ночи снова раздался стук в окно.
– О, господи! – тяжко ворчнул отец. – Еще хтой-то, кажись, примчался.
Хотел поднять Анастасию Евстигнеевну, но ведь она же через него перелазить будет, пыхтеть да сопеть; сам вышел в куть.
– Хто там? – окликнул батюшка Лебедь, выглянув в улицу. Ага! На коне кто-то, а дождина так-то поливает, ну как из ведра! Небо лопнуло, что ли? Неделю льет.
– Атамана! Живо!
– А, штоб вам всем скопытиться! – выругался батюшка Лебедь и, накинув мокрый шабур на голову, пошел из избы. Приоткрыл калитку, спросил:
– Чаво ишшо?
– Атаман?
– Нету таперь атамана. Станичный Совет имеется.
– Што-о-о! – рыкнуло фистулой чье-то горло, и на коне к калитке. – Фамилия?
– Лебедь.
– Василий Васильевич?
– Ну и што?
– Кэ-эк рэ-эзгэ-ва-ариваешь?!
Эге! Не иначе, из офицеров. Капюшон дождевика на голове, а из-под полы выглядывает низ шашки, карабин за плечом стволом вниз.
– Распустились, сволочи! Большевиков обнюхиваете? Мы вам по-окажэ-эм! Сва-абоды вам захотелось? Па-алучитэ-э! Передашь пакет хорунжему Лебедю.
Быстро протянул атаману что-то белое. Атаман принял пакет, успевший намокнуть.
– А казаков, атаман, мы еще тряхнем! Мы им покажэ-эм! А ты моли бога, што у тебя сын в героях!
Вздыбил коня и ускакал в темень непогодья, только копыта зашлепали по грязи.
Батюшка Лебедь выпустил заряд матерков на всю ограду и, усмиряя злой дух, вернулся в дом. Сын успел вздуть огонь, оделся, поджидал.
– Хто еще приезжал?
– Из вашей головки сволота какая-то! – туго провернул батюшка и сунул сыну пакет. Тот вскрыл его и прочитал у лампы:
«Г. X. Л.
Немедленно явитесь указанный пункт. Пароход отойдет шестнадцатого. Немедленно!
А. Е. К. В. Б.»
– Ну, што там? – не терпелось узнать старому Лебедю.
Сын сунул ему записку:
– Можешь прочитать, а потом сожгу.
Батюшка Лебедь прочитал.
– А што обозначают буквы, не скажешь?
Ной взял серянки со стола, подошел к русской печи, поджег записку (догадался: записка Селестины Ивановны, как и условились), подождал, покуда не сгорела, ответил:
– Скажу, да только ты от меня ничего не слышал! Первые буквы: «Господин хорунжий Лебедь», а последние: «Атаман Енисейского казачьего войска Болотов».
– Эв-ва! А Сотников как же?
– В министры сготавливаем, – отчаянно врал Ной.
– Сопливый из него министр будет! С одним дивизионом управиться не мог.
– Батяня! – И в голосе сына зазвучала колокольная медь. – За такие слова на наших доблестных белых министров мы ставить будем кажинного к стенке без промедления! Мы – не большевики, не запамятуй. И про свободу – ни гу-гу! Это вы на Ленина несли всякое – большевики дюжили. А у нас другого склада будет разговор.
– Спасибочка!
– Атаман! – зыкнул сын на отца. – Эт-то что за дисциплина?
Батюшке Лебедю на миг показалось, что глазищами сына посмотрел на него дьявол. Да и сын ли ему этот рыжий верзила, на голову выше родного отца?!
– Закладывай лошадей в тарантас. Грузи, что сготовлено. До рассвета выедешь. Да поспешай только! И моего саврасого заседлай. Помчусь до тебя.
– Али не вместе?
– В ЧК заехать можно вместе!
У батюшки Лебедя вскипала до того лютая злоба, что он ничего уже не мог сказать «их благородию» сыну; повиновался. Пущай метется на свой пункт! А он, атаман, потихоньку шумнет казакам! Ужо погодите! Мы тоже с мозгами. Подумаем еще!..
И – подумали. Таштыпские казаки выступили против Советов самыми последними, да и то под угрозою арестов и расстрелов…
III
Дождь все так же полоскал темную, нахохлившуюся станицу, когда Ной в дождевике вышел из ограды и подался к дому своего бывшего ординарца Саньки Круглова. В переулке непролазная грязища. Темно и сыро. Ни в одном доме огня. Спят казаки, как те солдаты в казарме, где довелось побывать Ною в трудные гатчинские дни! Как-то они еще взыграют?
Почти рядом со старым домом Саньки возвышался сруб из пихтача и кедра: определил по запаху свежеобтесанных бревен. Торчали стропила, еще не покрытые тесом; дом строится на два крыльца – знай, мол, наших! У Саньки ноздря свистела вылезти в богатые станичники.
Бывший ординарец вышел в попоне, накинутой на голову, и, с некоторым страхом приглядываясь к Ною, идущему оградою к крыльцу, скосил глаза на открытую сенную дверь – в случае чего нырнет в сени. От Коня Рыжего всего можно ожидать. Разве не Санька распустил о своем бывшем командире порочащие слухи по станице, а, как недавно выяснилось, Конь Рыжий свинью подложил большевикам – полк не удержал и тайный сговор будто имел с неким «союзом» в самом Петрограде.
– Ну, здравствуй, Александр Свиридыч, – поприветствовал Ной, но руки не подал. – Пришел поговорить с тобой, хотя надо бы тебя… Ну да ладно! Вихлючий ты, стерва. Не думал того! Подвалил ты меня, гад, под ЧК! Молчи, не вводи во искушение. Через тебя чуток не выдрали меня со всем корнем, какой имею в уезде, а так и в губернии. Большевикам прислуживал?
– Оборони бог, Ной Васильевич!
– Ти-х-ха! Разговор тайный. Только что прилетал гонец из нашего «союза», на большое дело выезжаю. Атаман войска Боголов вызывает.
– Разве он атаман?
– Это мы решили еще в Самаре: он! Ну, дак вот. В записке сказано: убрать тебя, как брехливую собаку. Тих-ха! От меня никуды не упрыгнешь. Жалею не тебя, а детишек и Татьяну твою. Но упреждаю: казаки без меня разговор поимеют с тобой самый короткий. Как выступят на Минусинск – аминь тебе!
– Ной Васильевич! Да разве я…
– Слово не давал тебе. Слушай! Если тебе дорога жизнь, не медли: собери провиант, оружие, какое имеешь, чеши в тайгу на охотничью заимку, и там пережидай до зимы, а может, и зиму! Живым останешься. Это я тебе говорю из милосердия. А Татьяна пущай слушок пустит, что ты со мной уехал по тайному вызову командования войска. Ясно?
Саньке враз все стало ясно – дрожью прохватило от затылка до пяток. За что на него такая напасть? Шутейные разговоры были, и эвон как обернулось! Он готов служить Ною Васильевичу по гроб жизни, но если уж так складывается, уйдет в тайгу от греха подальше. Только он ни в чем не виноват! Оборони бог!
– Экий ты склизкий! – покачал головой Ной. – Вроде налима. Купца того бандиты кокнули?
– Какого? Ни сном-духом!
– Ну, налим! «Какого»! С чьим богатством притащился в станицу? Не спрашивал, да и ну тебя к лешему!
Санька поежился под попоной, бормоча:
– То-то мне сон привиделся! Будто я со своей Татьяной хожу берегом Таштыпа, а заместо гальки – сплошняком курицые яйца, ей-бо! Топчу их, топчу, а их все больше и больше!..
– Про сон бабе доскажешь. Прощевай!
– Ной Васильевич!
– Ну?
– Хучь скажи, што происходит?
– Восстание! Смыслишь? Да только одна беда: за Уралом у тех большевиков два миллиона в Красной Армии! Сдюжим ли? У нас ведь, господи помилуй, окромя чешского корпуса, дивизии нету еще, да и вооружения такоже, У самого башка трещит! Ну, да в попятку нам идти некуда. Может, малость продержимся, а потом дунем до Владивостока.
Санька моментом, сообразил: надо убираться от такой напасти! Два миллиона! Ого! Силища у тех большевиков огромятущая. Ишь, как встревожился хорунжий! Припекло рыжего. Работал, выходит, вашим и нашим, и на иностранные корабли нацелился, чтоб в случае чего удрать! А он, Санька, при каком интересе останется?
– Вот и отпраздновал я ноне влазины, – покосился Санька на недостроенный дом. – Язви ее в душу! Черти видно сглазили.
– Если пересидишь в тайге стребительное побоище – будут влазины, только без меня. Ну, прощевай! Не поминай лихом за Гатчину, что я тебе не доверял тайные секреты нашего «союза».
И – ушел. Санька облегченно перевел дух. Слава богу, пронесло! Ребра целые. Ну, Конь Рыжий!.. Хоть на том спасибо, что предупредил. Ни к чему Александру Свиридовичу Круглову вся эта заваруха! Пусть старый Лебедь созывает серых волков с шашками, у кого они еще не отобраны…
На другой день Санька тайком уехал к себе на заимку, поджидая, покуда Татьяна не насушит ему кулей пять сухарей и не насолит сала, чтоб уйти потом в глубь Саян…
IV
Сумность напала – душа в туман укуталась! Как-то все сложится в дальнейшем? Ну, Санька не задержится. С этой стороны свидетеля не будет. А как с той, где Дальчевский, генерал Новокрещинов? Есть еще и Дуня-пулеметчица!..
От Саньки пошел проститься бабушкой Татьяной.
В доме ее светился тусклый огонек. Еще на крыльце услышал затяжной кашель. Постучался. Бабушка открыла сенную дверь, встревожилась:
– Беда пригнала?
– Уезжаю по тайному вызову – гонец был.
– А мой-то совсем плох. Никудышен! Доживет ли до середины лета?
– Даст бог, поправится.
– И! – бабушка махнула рукой, провела Ноя в переднюю комнату, заставленную фикусами в кадушках и цветами в горшках на четырех подоконниках; Ной разулся у порога, чтоб не наследить на половиках; горела семилинейная лампа с увернутым фитилем, и в горнице, где лежал чахоточный муж Татьяны Семеновны, тоже светился слабый ночник. Резко пахло каким-то лекарством и ладаном. У порога Ной стряхнул шабур и повесил с войлочным котелком на сохатиные рога.
Бабушка пригласила сесть на лавку к столу.
– Обсказывай!
Ной скупо поведал про свое выдуманное подпольство, то же, что и отцу: такие-то дела!
– Ох, богатырь мой, Ноюшка! – покачала головой бабушка и, глянув на открытую дверь в горницу, пошла и закрыла ее филенчатыми резными половинками. – Запутался, вижу. С чего тебя занесло в «союз» тот к генералам и серым каким-то? Головушка рыжая! Тебе ли с этакими шишками хлеб-соль водить?! Твое дело, Ноюшка, телячье: пососал и в куток. Полком-то командовал по нечаянности! Тебе ли на божницу лезти?
Ноюшка помалкивал. У него к бабушке очень серьезный вопрос имеется, да вот как спросить?
– Скажи правду: удержатся белые, если свергнут в Сибири проклятущие Советы? – спросила Татьяна Семеновна, присаживаясь рядом.
– Не удержатся.
– И мой говорит так же. В чем дух, а все едино твердит поселенец: Советы в Россию пришли насовсем. А мне так-то тяжело слушать! Душа к ним не лежит, Ноюшка. Потеряла я своего Кондратия из-за баламутов этих.
Повздыхала, дополнила:
– Тотчас с тобой бы поехала, истинный бог. Хоть и не та теперь рука у меня, а рубила бы этих советчиков до последнего свово духу, истинный бог! Уж лучше мертвой быть, чем с Советами жить! И ты вершишь правое дело, Ноюшка! Правое! Христианское. Они вить, жидюги, всю нашу веру порушат, в безбожество обратят, навозом да грязью станут люди!..
Ной уставился на свои босые ноги, помрачнел. Голос казаков слышит! Ярость казаков нутром чует!..
– Не вешай голову, Ноюшка. Не вешай! Даст бог, воскресите матушку Россию, и радость всем будет. Дай хоть взгляну на твою ладонь. На левую.
Ной положил руку ладонью вверх на столешню. Бабушка, склонив голову, долго ее разглядывала, повздыхивая, а потом сказала:
– Крестовая! Вот тебе и в рубашке народился! Хучь бы рубашку сохранил. Игде потерял-то ладанку?
– В мальстве еще потерял.
– Крестовая! Крестовая!
– Что обозначает – «крестовая»?
– Линии такие. Крестовые называются. Вертеть тебя будет жизня и так и эдак, а богатства не вижу. Пустошь, Ноюшка. И жены на линии нету. Век холостовать будешь, кажись. Экий, а?! Сила-то какая в тебе, а линия – одинокая, ущербная. Женская линия должна рядом с твоей коренной идти, а – нетути. Как корова языком слизнула. Лучше бы мне не смотреть на твою карту. Ну, не сокрушайся. Не всегда жизня складывается по ладони. В Красноярск поедешь?
– Туда.
– Просьбы нет ко мне?
– Есть.
– Говори, покель мой притих. Три часа било! Вот тебе и линии! У него вить на руке – долголетье, и три жены по стремени коренной линии. А он и одной не имел, ежли меня не считать. Какая я ему жена? Восьмидесятый разматываю, а ему – сорока семи нету! И ноне сгаснет. Чем я прогневила господа бога, не ведаю!.. Третьего мужика хоронить буду, господи!.. Ладно, не будем печалиться, пока в доме нету покойника. Какая просьба?
У Ноя не выходит из головы страшная история, рассказанная Селестиной в Гатчине.
– Сперва хочу спросить: Вы были при дяде Кондратии, когда его убили? Ну, помните, по дороге на Минусинск, еще в 1907 году? Вы же рассказывали.
– С чего тебя занесло в даль этакую? Не по дороге, а в Ошаровой. Деревня под Красноярском. Под новый год было, помню. В последний день рождества.
– Как это произошло?
– Да просто: налетел эскадрон Кондратия на беглых. Мужики натакали. Точно, грят, те самые подпольщики, которых власти ищут. Облава была на них в Красноярске. Поранили, да не изловили. С дохтуром едут. Тоже из ссыльных…
И, вспомнив давнее, бабушка разволновалась:
– Я б их, гадов, на раскаленных сквородках жарила, истинный бог! Помню, как еще в девятьсот пятом всю их дружину мазутчиков загнали в те железнодорожные мастерские, обложили, как волков, и гранаты им подкидывали. Жарко было, а – дюжили! Более недели отсиживались. Кондратия мово у тех мастерских ранило, да не шибко.
– С чего вы на них налетели в Ошаровой?
– Сказала же! Мужики послали. Ну, захватили в избушке на самом краю деревни. Двух раненых, а двое успели убежать. Тайга-то рядышком! С теми ранеными возилась жидовка. Глаза, как сейчас вижу, – чернущие, волосы черные, длинные, а сама этакая злющая волчица!..
Ну, мой Кондратий проткнул одного шашкой, тут она в него и стрельнула из револьвера. Как мы не увидели – не в ум, не в память!..
Кондратий охнул и повалился боком на железную печку. Я кинулась к нему, а у него – глаза стеклянные. Кончился! В самое сердце пуля попала. Никулин – знаешь его? Старик теперь. Вот он! Успел отобрать у жидовки револьвер, да в нее самуе пальнул, да поранил токо. Тут я спохватилась. Вырвала из мертвой руки Кондратия шашку, и… господи прости!.. Не к ночи вспоминать экое!..
Ной погнулся на лавке и долго молчал, а потом спросил, да глухо так, с придыхом:
– Батюшка ваш – Семен Анисимович Мещеряк?
– Аль запамятовал?
– А Григорий Анисимович Мещеряк – дядей будет?
Не понимая, куда клонит рыжеголовый Ноюшка, бабушка удивилась:
– Штой-то кидает тебя, Ноюшка, то в одну, то в другую сторону?
А Ноюшка тихо так, не глядя на бабушку:
– Стал быть, зарубили вы в той избушке двоюродную сестру свою.
– Окстись! Аль умом тронулся?
– Родную дочь Григория Анисимовича Мещеряка.
– Да ты чо несешь-то?! Жидовку зарубила. Али я из памяти выжила, што ль?!
– Не жидовка она была, а из рода в род казачка, как вы сами. Селестина Григорьевна Мещеряк, а по замужеству – Грива. И тот, что убежал в тайгу, был – доктор Грива. Он и теперь в Минусинске проживает.
– Да ты што?! Нет, нет! Брехня, брехня! Штоб сестру Селестину… Да, нет! Откель набрался?
– От самого доктора Гривы, Ивана Прохоровича, – соврал крестник. – Он говорил, как сгибла его первая жена, революционерка, в деревне Ошаровой. Тут я и вспомнил, что слышал от вас.
Бабушку подхватила некая сила с лавки и понесла спиралью по избе – боком, боком. Сунулась к порогу, кинула веник на другое место, протопала в куть, заглянула в цело печи, на кухонном столике переставила порожние, прожаренные в печке глиняные кринки, и тогда уже снова села на лавку, спросила:
– Давно узнал у дохтура Гривы?
– Как был в городе.
– Сказал про меня?
– Не говорил.
– Ох ты, господи! Правда ль то? Ужли была Селестина?!
– Разве вы ее не видели, когда еще жили на Дону?
– Как же не видывала! Мы ведь переселились в Сибирь с Кондратием в восемьдесят пятом! Помню ее гимназисткой… До чего же она выглядистая была! Вся в болгарку, што дядя Григорий с Турецкой войны привез. И статность, и пригожесть. А умнющая-то, умнющая!.. В Петербурге училась на каких-то женских курсах, не в памяти, учительницей стала, там же и замуж вышла за военного дохтура. Фамилью дохтура запамятовала!..
– Грива его фамилия.
– Не помню. А потом она с доктором в Севастополь переехала…
– Глаза и волосы у нее были черные?
– Черну…
Не договорив, бабушка схватилась ладонями за шею – задохнулась. Уставилась на Ноя, и рот закрыть не может.
Со стены три раза прокуковала кукушка.
Ной поднялся уходить.
– Теперь просьба у меня к вам, бабушка. Меня тут не будет. Ну, а батюшка, как и все казаки, сами знаете, какие бывают в ярости и безумстве. Поговорите с ними, чтоб не захлебнулись они в людской крови, когда шумнет по уезду восстание. Пущай укрощают в себе дьявола!.. В порубленных и убитых могут оказаться братья и сестры, племянники и племянницы, отцы и дети, а так и чужие да безвинные.
Бабушка отчужденно смотрела на Ноя и ничего не понимала.
Ной попрощался с нею – не слышала. Виденье открылось перед ее затуманенным взором. Будто бы пришла к ней в дом черноглазая двоюродная сестра Селестина Григорьевна, смотрит, смотрит обвинно, не моргая мертвыми глазами: «За что ты зарубила меня, сестра? За что? За что?!»
– О, богородица пресвятая! – со свистом вырвалось у Татьяны Семеновны. – Убивцы мы! Все как есть – убивцы! Иди, иди! Ступай! – махнула рукой Ною – подняться с лавки не могла.
Ной поспешно оделся и ушел в непогодь ночи. Чуть-чуть брезжил рассвет.
Дома ждали слезы – мать ревела в голос; сестренки облепили, а русокосая Лизушка – рук не могла оторвать от брата. Так-то льнула и плакала к своему единственному защитнику. У самого Ноя в носу вертело, да и у батюшки атамана голос пропал. Ной попросил отца, чтоб он взял с собою Лизушку – пущай побывает в городе и еще раз свидится с ним перед отъездом.
Такое это было время.
И кровь. И слезы.
И печаль, печаль, печаль!..
V
Ненастье.
В дороге было так же пасмурно и дождливо.
Под вечер на другой день на усталом Савраске Ной приехал на пасеку доктора Гривы.
Ян Виллисович что-то стругал фуганком на верстаке под навесом. Увидев спешившегося Ноя в брезентовом дождевике, бахилах, Савраску по пузо в грязи со вьюком у седла, пошел навстречу:
– Здрастуй, Ной Васильевич. Я ждаль, ждаль, не ехал лесничество. Селестина Иванна уплыла с красногвардейской частью в Красноярск. Ошинь беспокоилась, о вас. Пакет оставила. Сегодня в обед пришел еще один пароход «Россия» для новых красногвардейцев. Ви на «России» поплывете? Иванна сказал: вам надо повидать Артем Иванович Таволожин – председатель УЧК. Сейчас принесу пакет.
Ной поставил Савраску на выстойку, отпустил подпруги и нарвал травы, вытер ему бока и пузо.
– Она вас, Ной Васильевич, ошинь глубоко уважайт, Селестина Иванна, – сообщил старик, передавая пакет.
В пакете два листка. Один, отпечатанный на пишущей машинке, – «Распоряжение капитану парохода «Россия», где было сказано, что товарищу Лебедю Н.В. разрешается погрузиться на пароход с лошадью и вещами. Распоряжение подписано: «Заместитель председателя УЧК С. Грива». И число: 12 июня 1918 года.
На другом листке, написанном черными чернилами нарочито разборчивым почерком, Селестина просила Ноя найти ее в Красноярском Совете. И там, в Красноярске, разрешится вопрос относительно назначения Ноя в действующую часть. Ян Виллисович, меж тем, поведал ему о недавних событиях.
Новостей – куча и все чернее сажи. Вокруг Красноярска с востока и запада идут ожесточенные бои красногвардейцев с белочехами и белогвардейцами. Из Минусинска два раза за это время отправляли пароходами спешно мобилизованных мужиков, и завтра еще отправят.
Разминаясь после долгой дороги, Ной прохаживался возле Яна Виллисовича, слушал.
– Иванна очень больша был тревога! – сокрушался Ян Виллисович. – А я сказаль Иванна: гропы не будут иметь победа навсегда. Временно. Временно!
Ной остановился, уперся взглядом в морщинистое лицо Яна Виллисовича, переспросил:
– Какие «гропы»?
Ян Виллисович сел на верстак, пояснил:
– Ну, гроп, какой хоронят покойников. Я понимайт так: революция – это молодой люди России, молодой кровь, крепка сила; они, молодой, выбрал самый трудный дорога!
Контрреволюция поднималь гропы – старый люди: капиталист, жирный чиновник, который не надо ни революция, никакой перемена великий России!..
Какой запрос их? Жирно жить, покойно, мягкий постель, крепко спайт, кушайт хорошо. Они – гропы. Живой гропы! Им надо помирайт, но они никак не хотят помирайт. Они будут смердять, жить трупом среди живой люди. Они хотят вечно жить! Вечно давить молодой люди России. Они – гропы! Живой гропы! А ви все – молодой, сильный, о!
Ной с некоторым удивлением разглядывал Яна Виллисовича, будто впервые видел его. Интересно толкует старик!
А дождь все лил и лил…
Ной поужинал с Яном Виллисовичем – чай пили с медом, а на сытную пищу Ной не взглянул – аппетит пропал. С тем и ушел на сенник под навесом, где устроил себе постель. Застлал сено одеялом, тулуп кинул под голову, разделся, сложив бахилы с шароварами и гимнастерку внизу у стены, и долго лежал на податливом сенном ложе, поглядывая в чернь ночи с непрерывным дождем.
Последняя ночь Ноя на тихой пасеке!..
Слушая дождевую пряжу, что-то упорно и нудно ткущую на тесовой крыше, думал о предстоящем отъезде.
Морил сон – натрясся за два дня в седле по непролазной грязи. Как-то еще доедет батюшка? Взял ли с собой Лизушку? Промокнут. Почему-то вспомнил, как в Гатчине сидел возле печки-буржуйки январской ночью; одолевали тяжелые думы, и Ной что-то должен был решить очень важное, а за окном в морозной гатчинской стыни три пьяных казачьих голоса орали песню на весь переулок:
Понапрасну, Рыжий, ходишь,
Понапрасну сено жрешь!
Ничего ты не получишь,
Без хвоста домой уйдешь!..
А Санька ржет, как жеребец.
– Вот, гады! Песню переиначили. Это ж глотки дерут казаки сотни Терехова, оренбуржцы. Разве про то песня? А чаво, Ной Васильевич, все могет быть, понапрасну ноги бьем! Што нам даст революция? Шейной мази, али пинок под зад. Али упокоят ни за что, ни про што. Дунуть бы от этой революции, покель хвосты нам не обломали! А?
«Экое, господи прости! – помотал головой Ной. – Должно, по гроб жизни помнить буду Гатчину!..»
Вынул золотые часы из кармана гимнастерки – наградные, пожалованные Ною великим князем Николаем Николаевичем за службу в почетном эскорте. Часы лежали в кожаном чехле – сам сшил три дня назад, чтоб не портились от пыли: чистить надо потом, чинить, а часовщики, не иначе, как вынут из них нутро да никудышное вставят, вот и пропали редкостные часики!.. Нажал головку боя, и часы тоненько пробили два раза и еще семь раз тренькнули: два часа семь минут ночи. Что-то холодно, холодно, знобко. Надо тулуп накинуть на ноги, к чему держать в изголовье? Сено можно подбить заместо подушки. Так и сделал, ворочаясь, как медведь в берлоге, утаптывая место для зимней лежки.
В голове все тише и короче мысли, и по всему телу разлилась приятная, расслабляющая истома…
VI
А дождь все льет и льет!..
Где-то рядом фыркает Савраска. Ной же спутал его на лугу за бором. Или это другой конь, не Савраска?
– И-и-го-го-го!.. – слышит Ной призывное ржание.
По ржанию узнал: это же генеральский жеребец! И сам себя видит не на сеннике, а на коне рыжем. И не сон будто, а явь: влетает он галопом в сияющий собор с золотыми куполами. А вокруг народу тьма-тьмущая: офицерье, казаки в гимнастерках при шашках и карабинах (разве можно в собор при оружии?!), генералы при погонах и эполетах, министры, великий князь Николай Николаевич, царь со своим бледным, болезненным наследником, с царевнами – Анастасией, Татьяной, Марией, Ольгой; сама царица, Александра Федоровна, и множество сановных фигур. Фигуры заглавные и несть числа им! А на амвоне гробы стоят – множество! Отпевание идет. Хоронят? Кого хоронят? «Ужли это и есть те самые «гропы», про которые рассказывал Ян Виллисович?»
Ранней ранью поднялся мрачный и злой, будто всю ночь на нем черти скакали и до того уездили, что в голове туман и внутри пустошь.
А Ян Виллисович: хорошо ли спалось Ною Васильевичу? Не надо мрачный вид иметь. Иванна тоже была очень мрачна перед отъездом. Очень печальная и ночью, слышал, плакала. Иванна – плакала! Это же так противоестественно. Конечно, Иванна красивая девушка, но она фронтовой комиссар; выдержку надо иметь. Твердость духа. Гробы не будут иметь успеха. Временно, временно.
– Сумлеваюсь! – вырвалось у Ноя. Не слушая рассуждения Яна Виллисовича, оседлал Савраску и поехал рысцой.
Пасмурно. Пасмурно и сыро.
Над Тагарской протокой Енисея белесою подушкой нависал туман после холодной и дождливой ночи. В троицу стояло необычайное вёдро, а сейчас будто осенью дохнуло.
Дымя двумя трубами, загребая воду ходовым колесом, к пристани подваливал еще один пароход – облинялый, тусклый, будто век некрашеный. Ной прочитал надпись полукружьем над ходовым колесом: «Тобол».
Шагом проехал берегом ниже к трехпалубной и такой же двутрубой «России». Спешился, привязал Савраску у столба и пошел на трап. Задержали часовые красногвардейцы с примкнутыми к винтовкам штыками, в старых шинелях и фуражках.
– Кто такой? Без разрешения военного коменданта на пароход входить нельзя.
Ной достал пакет из кармана кителя:
– Этот пакет УЧК я должен передать лично капитану.
– Из УЧК? – спросил один из красногвардейцев и, не посмотрев пакет, повел Ноя на пароход.
Двое матросов драили нижнюю палубу. Один из них споласкивал ее водою из ведра, второй мыл шваброю. Поднялись на среднюю палубу, где размещались господские каюты первого и второго классов. Отыскали каюту с эмалевой пластинкой на двери, привинченную медными винтами:
«КАПИТАНЪ»
На стук в дверь раздался голос:
– Входите!
В просторной каюте, за маленьким столом, прямоплечий капитан в белой сорочке с черной бабочкой у воротничка пил чай вприкуску с сахаром.
– У меня к вам письмо из УЧК, – сказал Ной, подавая пакет.
Капитан внимательно прочитал листок, положил себе на стол:
– Хорошо. Дам указание боцману – предоставит каюту. А вот с конем… У меня на буксире нет баржи. И военные власти не предупреждали, что будут еще и кони с красногвардейцами. Много коней?
– Покеда я один с конем, – ответил Ной.
– Поставите его на корму. На сутки возьмите фуража.
– Само собой.
– Вы сотрудник УЧК? – И не дожидаясь ответа, сказал: – Но ведь Селестина Ивановна сейчас в Красноярске? Позавчера встретил ее на «Соколе» у Даурска – плыла в Красноярск.
Ной пояснил:
– Пакет для меня Селестина Ивановна оставила на пасеке, где проживала.
– Угу! – кивнул сахарно-белой головой капитан, приглядываясь к незнакомцу в брезентовом дождевике и казачьем вылинявшем картузе. – Селестина Ивановна могла бы мне написать просто записку, а не столь грозное «распоряжение»! Как-никак – родная племянница! Или у сотрудников ВЧК нет ни дядей, ни отцов?
Ной не знал, что и сказать. Он понятия не имел о том, что у Селестины Ивановны есть дядя – капитан парохода.
– Вы давно с ней работаете?
– Вместе служили в Гатчине, – просто ответил Ной.
– Давайте познакомимся, – сказал капитан, поднимаясь, и первым подал руку: – Тимофей Прохорович Грива.
Слегка пожав тонкую, холеную капитанскую руку, Ной представился:
– Ной Васильевич Лебедь. Служил председателем полкового комитета сводного Сибирского полка.
Капитан взглянул на красногвардейца:
– Вы свободны, товарищ.
Звякнув винтовкою о косяк двери, красногвардеец ушел. Капитан пригласил Ноя:
– Садитесь пить чай. Можете раздеться. Вешалка у двери.
– Благодарствую, – ответил Ной и, стянув хрустящий дождевик, повесил его вместе с картузом на крючок, окинув взглядом шикарную каюту капитана.
Господская музыка чернеет лакированными боками. На верхней крышке – форменная фуражка капитана и бело-мраморная красивая статуэтка голой женщины. Ной видел где-то в Петрограде точно такую мраморную женщину во весь рост и кто-то ему сказал: «Венера». Люба она господам, что ли, нагая Венера? Телом запохаживает на шалопутную Дунюшку.
– Берите сахар и печенье, – угощал капитан. – Прошу прощения: вам не кажется странным, что заместителем председателя УЧК работает Селестина Ивановна? Непостижимо. Или недостаточно мужчин для столь… трудной работы. Вот хотя бы вы!
– Не сподобился, – туго провернул Ной, не уяснив, куда клонит белоголовый капитан.
– Понимаю! – раздумчиво проговорил капитан, отпивая чай из фарфоровой чашки. – Для того, чтобы получить назначение заместителем председателя УЧК, нужны особые заслуги у большевиков? Вы их не имеете?
– Откуда быть «особым заслугам»? И кроме того, не в партии я.
– Не в партии?!
– Оборони бог! Казак я, а по званию – хорунжий. К большевикам сопричастен только по перевороту в октябре.
– «Сопричастен»? – крайне удивился капитан, внимательно разглядывая рыжебородого гостя. – Ка-азачий хо-орунжий?
– Так точно.
– И – слу-ужили у бо-ольшевиков? – пуще того удивился седой капитан, что-то обдумывая.
– Сподобился, как другого поворота не было.
– По-онимаю! «Другого поворота не было»! – качал головой напористый капитан. – Ну, а если бы «поворот» представился?
– Был и такой момент, когда генерал Краснов с отборными донцами шел на Петроград свергать Советы.
– И как же?..
– Разгромили в три дня красновцев, а самово генерала доставили к Ленину в Смольный.
– Кто разгромил?
– Матросские отряды, красногвардейские полки, артиллерия с кораблей Балтики, а так и наших две сотни енисейских казаков.
– Па-ара-адоксально! – воскликнул капитан. Ной не знал смысла слова «парадоксально», но не стал спрашивать, а капитан: – Казаки, и – за большевиков с Лениным!.. Извечные враги всех социалистов! Этого я, извините, понять не могу. Я ведь тоже когда-то состоял в партии наиболее революционной – социалистов-революционеров, кое-что знаю о казаках из своей судьбы препровожденного на вечное поселение в не столь отдаленные места нашей благословенной Российской империи, ныне рухнувшей и разбившейся вдребезги! Печальная и страшная судьба постигла Россию, извините. Страшная судьба!
Вот теперь для Ноя прояснилось: серый!..
– Ну, а куда же вы теперь едете, извините? Понятно, в Красноярск. А из Красноярска? Отступать на коне в тундру?
– Пошто – в тундру – хлопал глазами Ной.
– Но ведь красные из Красноярска бегут на пароходах вниз по Енисею. Не знаете? Ну, как же вы! Пять пароходов должно уйти завтра с товарищами интернационалистами и совдеповцами! Правда, бои еще продолжаются на Клюквенском фронте и где-то под Мариинском. Но бои безнадежные. Совершенно безнадежные! Наступают на Красноярск отборные чехословацкие легионеры, прекрасно вооруженные, а с ними белогвардейские части, в том числе – казаки! Казаки!.. Разве вы не читали последний номер «Свободной Сибири»? Напрасно, напрасно. Газеты – это информация нашего страшного времени, без чего нельзя жить. Надо же иметь хотя бы приблизительное представление, что происходит в мире и прежде всего у нас в России!
– Без газет расскажут обо всем люди, – спокойно пояснил Ной. – А в газетах, как знаю по Гатчине, шибко много бессовестно врут.
– А кто сейчас не врет бессовестно? – спросил капитан. – Все партии, сударь, изолгались до крайней степени. Понятно, независимых и объективных газет нету. Но ведь газеты надо уметь читать. Это же азбучное понятие для любого интеллигента.
– Я не интеллигент, казак просто. Только с пашни, из станицы.
– Вы едете с красногвардейцами?
– Должно, с ними.
– Не думаю, что вы успеете со своими мобилизованными мужиками послужить совдеповцам на каком-то фронте. Не успеете. Ну, а за сим на пароходы и в тундру!
– Пошто – в тундру? – сверлило Ноя.
– Ну, а куда же, извините? В низовьях Енисея – тундра!
Помолчав, сведущий капитан сообщил:
– Всех капитанов пароходов совдеповские военные власти предупредили, что они не оставят в Красноярске ни одного парохода, чтобы их не могли догнать белые. Это же детская наивность! Не хотел бы оказаться в их положении.
Ноя сквозняком прохватывало: это ведь касается и его головы! В тундру он не попутчик товарищам. Оборони бог! Лучше в тайге отсиживаться до нового светопреставления.
– Я свои соображения высказал позавчера товарищам на пристани в Даурске, – продолжал капитан. – Приказано исполнять и не думать. Что ж, будем исполнять. Такова судьба всех мобилизованных, хотя с парохода у меня успели убежать два помощника машиниста, лоцман и четыре матроса. Сейчас пароход охраняют красногвардейцы с военным комендантом. Так что мы под арестом.
Ной не поддерживал разговора – соображение складывал…
– А ведь можно было иначе решить вопрос, – продолжал капитан. – Если уж уходить, то на Минусинск.
– Извиняйте. Но у красных, думаю, тоже головы не дубовые. Они знают, что казаки здесь, да и крестьянство их покуда не поддержит, – ввернул Ной.
– Казачьи станицы в уезде были бы блокированы и разоружены. Это во-первых. А во-вторых: в конце концов есть возможность отступать через Саяны в Урянхай, а там через Монголию в совдеповский Туркестан. Дорога длинная, но не столь безнадежная, как тундра.
Ной уразумел одно: приспело «мозгами ворочать». Может, не садиться на пароход вовсе, а сразу дунуть в тайгу, как он сам присоветовал Саньке? Но ведь кто-то же проявил о нем заботу, кроме Селестины Ивановны? Патрончик-то наганный у него в кармане! «Не берут ли меня на пушку серые? – подумал. – Вызовут опосля к стенке!» И так может быть. Но лучше уж все узнать в Красноярске доподлинно и в случае чего на коня и прочь берегом Енисея к себе в уезд и – в тайгу!.. Это еще успеется.
– Впрочем, теперь уже рассуждать поздно, – подвел черту капитан. – Пароходы, возможно, ушли, а за ними и два наших – «Тобол» и «Россия». Получается, как у графа Толстого в его романе «Война и мир». Платон Каратаев, мужичок забавный и премудрый, утешая барина Пьера Безухова, говорит ему: чаво, мол, беспокоитесь, барин? А если не вас убьют завтра французы, а меня? Того, говорит, никто не знает. Потому, как рок головы ищет. Так и здесь – рок головы ищет! А в каких вы отношениях, извините, с моей племянницей?
– Да просто знакомые по Гатчине. Встречались там и здесь один раз побывал у Селестины Ивановны на пасеке.
Капитан натянул форменный китель, застегнул на все медные надраенные пуговицы, фуражку надел и пошел с Ноем. Нашли боцмана – пожилого человека, и капитан распорядился предоставить каюту товарищу Лебедю в первом классе.
– Мы еще встретимся с вами, Ной Васильевич, – попрощался капитан. – Заходите ко мне в каюту или в лоцманскую рубку. Поговорим.
– Рад буду, – кивнул Ной и ушел с парохода, сел на Савраску, поскакал на тракт: батюшка Лебедь должен вот-вот подъехать к городу.
VII
Дождь перестал, но небо так заволокло пасмурью со всех сторон, что солнышку негде было прочикнуться.
Батюшка Лебедь на паре гнедых в рессорном ходке ехал один – Лизушку не взял: куда ее в этакую мокропогодицу?
– Чуток сам не утоп на переездах чрез речки. Эко вздулись! Как токо обратно проеду? Хучь бы сеногнойные дожди не зарядили. У тебя как? Ладно?
– Слава богу. Поплыву на «России». С капитаном договорился.
– Не пристукают эти, из УЧК?
– Им не до меня! Красногвардейцев будут отправлять в Красноярск. Подошел еще один пароход – «Тобол».
– Эв-ва! Дык на «Тоболе» плавает масленщиком наш Ванька-дурень.
Ной удивился: четыре года не видел меньшого брата. Сколько раз выпытывал у батюшки: где он? А батюшка, должно, знал, что он близко, и ни разу не обмолвился…
– Ты его таперь не признаешь. Вытянулся, стервец, за эти годы. Забыл сказать: было от него письмо. Прописывал, што в партию большевиков залез, балда. Ишшо молоко матери не обсохло на губах, а он в большевики попер!
– Ивану девятнадцатый год. Своя голова на плечах.
– Ужли туда всех принимают?
– Отбор у них строгий, батюшка. Гарнизация суровая, как вроде военная. В чужой карман большевику заказано лезти, тем паче – разбогатеть – живо к стенке поставят.
– Да ну?! А Ленин?!
– Говорил же – из ссыльных. А какое богатство могло быть у ссыльного? Тюремная постель да харч казенный.
Батюшка подумал:
– В толк не возьму: хто такие «пролетарии»? Из какого роду-племени?
– Да без всякого роду. У дворян родовитость. А они – рабочие фабрик и заводов, у которых в одном кармане – вша на аркане, а в другом – блоха на цепи. А вот в партию серых или в кадетскую, там отбор из состоятельных господ-говорунов или из офицерья.
– Эв-ва! – понял батюшка Лебедь и больше ничего не спросил у сведущего сына.
За деревянным мостом свернули на Набережную к пристани. Нагнали марширующую роту недавно мобилизованных мужиков, каждый в своей крестьянской одежде, с винтовками через плечо, идут не в ногу, а сбочь роты – в ремнях, кителе и казачьем картузе – хорунжий Мариев.
– Ну, войско у Мариева, такут твою, – ругнулся батюшка Лебедь.
– Тише! Дома отведешь душу.
– Хорунжий-то, Мариев! Я вить иво знаю, стерву. Средний брат Никулина сказывал: на позиции снюхался с большевиками, вступил в их партию, как заслуги имел в девятьсот пятом, и вот командует гарнизоном. Попомни мое слово: казаки иво в куски изрубят. Вот те крест!
Ной не сомневался: изрубят!.. И его изрубили бы, если остаться дома.
На пристанской площади еще была одна рота мобилизованных. Ной увидел чрезвычайного комиссара Боровикова – шинель внакидку, маузер под шинелью. Тут же председатель уездного Совдепа Тарелкин в темном плаще и шляпе.
– К «России» подъезжать? Подмогнуть тебе? – спросил отец.
– Сгружусь один, и коня поставлю, а потом схожу за Иваном, если на пароходе. Надо бы ему гостинец передать. Сала и меду бы – голодает, поди.
– Хто иво гнал из станицы?! Чаво искал, шалопутный? – проворчал отец. – Траву возьмешь? Первая травка, гли! На пойме у аула подросла. Как коню без травы на пароходе?
– Ладно!
Ной взвалил куль на плечо, подхватил под мышку поперечную пилу с деревянными ручками, к которой примотаны были старым половиком Яремеева шашка, карабин и офицерский ремень с двумя подсумками. У трапа стояли те же красногвардейцы. Узнали Ноя и без слов пропустили. У входа, ведущего на господскую палубу, остановил вахтенный матрос:
– Куда прешь с кулем? Для груза имеется трюм.
– Мой груз со мною едет.
Матрос загораживал трап.
– Не разрешается, говорю.
– Узнай у боцмана – живо! Он тебе даст пояснение. А теперь отслонись от трапа!
Посунул матроса в сторону и потопал вверх.
Шикарная двухместная каюта со столиком, зеркалами и с мягкой постелью. Ной засунул куль под полку и туда же «струмент», скрученный бечевкою, вытер пот со лба и вернулся на берег. За три раза перетащил все, изрядно загрузив каюту. А потом завел коня с помощью красногвардейца на корму, расседлал там, привязал, перенес охапками свежую траву и мешок с овсом.
Управился хорунжий.
– Ну, а теперь повидаемся с Иваном, – сказал Ной отцу и, развернувшись, они отъехали берегом к «Тоболу».
– Ваньку бы вздуть, а? – кипело у батюшки. – Отозвать бы в сторонку да содрать штаны и врезать сукиному сыну за большевицтво! Как думаешь?
– Чаво думать, батюшка? Это его линия. Ежли сознательно выбрал – пущай пьет пиво с гущей.
– Не пиво, а кровью умоется, вертиголовый дурень!
На пристанской площади впритирку друг к другу люди с винтовками; некоторые из них в старом солдатском обмундировании, в фуражках, картузишках, простоголовые. Возле торговых навесов дунул в медные трубы духовой оркестр. Не «Боже, царя храни» и не «Коль славен наш господь в Сионе», а нечто новое, непривычное.
– Слышишь? – спросил отца Ной.
– Што выдувают?
«Интернационал». Большевицкий гимн.
Чрезвычайный комиссар по продовольствию Боровиков поднялся на торговую лавку без шинели и фуражки – рев труб оборвался.
– Товарищи! – громко начал Боровиков. – Настал тяжелый момент для нашей рабоче-крестьянской Республики Советов. Тяжелый момент, товарищи красногвардейцы. Но это не смертный час, хотя нам грозит страшная опасность. Со всех сторон нас окружили враги. Как с Украины, так и с Дона. А теперь у нас, в Сибири, восстал еще белочешский корпус, а за ним – белогвардейцы подняли головы. А с ними кулаки и кровожадные казаки – прихвостни царизма. Вы теперь бойцы Красной гвардии трудового крестьянства, и вам придется драться с белой сволочью плечом к плечу с рабочими отрядами и с нашими товарищами интернационалистами. До последнего патрона будем драться. На этих пароходах мы поплывем в Красноярск. Никто из нас…
Тут Боровикова кто-то прервал. Ной увидел председателя УЧК Таволожина в кожанке и кожаной фуражке. Боровиков взял у Таволожина какую-то бумажку и некоторое время молчал.
– Чаво он, подавился, комиссар? – буркнул старый Лебедь.
– Запомни его, батяня. Да спаси бог, когда почнете заваруху, не налети на него с шашкой.
– Не скажи! Я б иво.
– Не успеешь глазом моргнуть, как сам без головы будешь. Этот комиссар по фамилии Боровиков. Тот раз в Белой Елани видел убитых бандитов? С ними управился один Боровиков – полный георгиевский кавалер, штабс-капитан.
– Штабс-капитан?! Чаво ж он с большевиками?
– У большевиков и генералов немало, не говоря про офицеров.
– Товарищи! – вскинул руку с бумажкой Тимофей Боровиков. – Только что получена телеграмма. Минусинский гарнизон остается на месте. Держитесь здесь, товарищи, тесными рядами – плечом к плечу! Если поднимут голову казаки – никакой пощады врагам революции!
Старый Лебедь ухватился за бороду, будто пламя в ладони стиснул. Уразумел! Отошел с Ноем на берег протоки.
Вода мутная, как гуща ячменного сусла; рвет берег, и комья подмытой глины бухаются в воду. На том берегу, на дюне, возвышался дом доктора Гривы, темнеют стеною тополя и липы, ползут по небу тучи – жди опять дождя.
– Экая водища! – кивнул старый Лебедь…
– Грязь плывет, – сказал молодой Лебедь, думая о чем-то своем.
– Это ты в точку сказал – грязь плывет, как вот эти красногвардейцы, которые толкутся на площади. Ну да опосля грязи и чистая вода пойдет.
– С кровью и с мясом?
– В каком понятии?
– Ладно. Пойду попрошу кого из матросов, чтоб позвали Ивана.
Батюшка Лебедь отверг:
– Не хочу видеть сукиного сына. Я. ж ему непременно морду побью, а эти вот, – кивнул на площадь, – привяжутся ишшо. Да и тучища, вишь, какая наползает – поспешать надо. Повидай иво, выговор от меня передай строжайший, а так и от матери. Ну, а гостинцев – как знаешь. У тебя все есть.
– Ладно.
Ной обнял отца, трижды поцеловались, и батюшка Лебедь сел в коробок, понукнул гнедых и рысью поехал прочь с пристани. Ной некоторое время смотрел ему вслед с сожалением, что оставляет отца, хозяйство и сестренок, и кто знает, что его ждет в Красноярске!..
VIII
Матросы с носилками грузили на «Тобол» дрова. Возле берега – поленницы, поленницы сосновых и березовых дров – на полную навигацию заготовлено. Потому-то и поредели вокруг Минусинска леса.
Ной задержал одного из матросов, возвращающегося с парохода с пустыми носилками. Спросил: плавает ли на пароходе масленщиком Иван Васильевич Лебедь?
– Есть такой.
– Будьте добры, позовите на берег. Скажите – брат просит.
– Брат? Позовем.
Как раз в этот момент к трапу подошел Артем Таволожин, увидел Ноя, развел руки:
– Так вы все-таки приехали? Ну, здравствуйте.
– Здравствуйте, товарищ председатель.
– Ну, как вы?
– Погрузился на «Россию», как Селестина Ивановна оставила мне записку для капитана.
– Пожалуй, поздно вам ехать в Красноярск. События происходят быстрее, чем мы думали. Мы получили телеграмму…
– Слышал, когда выступал Тимофей Прокопьевич.
– Боровиков? Вы его знаете?
– В Белой Елани виделись, когда я туда ездил уговаривать казаков.
– Сожалею, Ной Васильевич, что я не встретился с вами сразу, когда вы приехали из Петрограда. Тарелкин, например, все-таки не помнит вас, и будто не разговаривал с вами. Ну, это мне понятно. Эсер! И для него сейчас первостепенная задача – полный разрыв с большевиками. С казачеством заигрывает, чтоб собственную шкуру спасти. Вот вам истинная физиономия эсеров!
– Баламуты несусветные!
– Если бы только «баламуты», Ной Васильевич! Впрочем, вы их великолепно знаете по Гатчине и Петрограду. Все наши из Красноярска уходят пароходами вниз по Енисею. Присоединяйтесь к ним. А мне положено быть здесь. Мы так просто не сдадим своих позиций господам эсерам Тарелкиным и меньшевикам на уездном съезде Советов.
– Угу! – А себе на уме: «И председатель, стал быть, не поспешает в тундру на съедение гнуса и стребление белыми».
С парохода сошел на берег черноволосый парень в промасленной робе – узковатый в плечах, черноглазый. Уставился на рыжебородого; Ной, увидев его, сказал:
– Иван?! Ну и вытянулся ты! – И к Таволожину: – Брат мой. Плавает на пароходе масленщиком.
– Брат? Ну, ну! Не буду вам мешать.
Таволожин энергично пожал руку Ноя и пошел на пароход.
Иван сошел с трапа на берег, и Ной молча схватил его в свои объятия.
– Медведь! – сказал Иван. – Вот уж не ждал тебя встретить, хотя и наслышался много. Даже не верил, что про тебя говорили. Ты же, кажется, казачий офицер?
– Кажется! Хо-хо, Иван Васильевич. Хорунжий!.. А тебе кажется!.. Вырос, вырос! Тонковат только. Батюшка был со мною на пристани; гневается на тебя. Ну, да на родителей не надо злобствовать. Ты не безродный Иван, а от матери и отца при честной фамилии народился. И рода нашего достославного, русского.
– От Ермака того?
– А что Ермак? Плохо России послужил, если Сибирь для царства завоевал? То-то же, брат. Думать надо. Владимир Ильич Ульянов-Ленин сказал при собеседовании: казачество – такое же трудовое крестьянство. Смыслишь? То-то же!
– Казаки показали себя сейчас на стороне белых! Они же всегда были при царях карателями.
– Само собой, – поддакнул старший брат. – Это ведь глядя по тому, кто за спинами казаков. Не в лицо надо смотреть, а за спину: там бывает виднее и понятнее, что к чему и по какой причине свершается.
– А ты сильно похож на отца. Только выше и в плечах шире.
– На силу не жалуюсь, слава Христе. И тебе бы надо возмужать не возле машин, а в поле, на пашне, на сенокосах, и плечи бы сами собой в размах пошли.
– Мне силы хватит, – успокоил младший старшего. – Как же, интересно, ваш полк оказался на службе социалистической революции?
– А ты думаешь, что революцию свершили одни матросы, большевики и рабочие? Были и солдаты, и образованные господа, да и сам Ленин не из масленщиков, Иван. Человек при большом уме и с образованием. Такоже. И не будем говорить про то. Не знал я, что ты плаваешь на «Тоболе». Батюшка только на пристани сказал. А я уж погрузился с конем на «Россию». Каюту первого класса занял, якри ее. Пойдем ко мне, посидим часок. Четыре года не виделись. Чаю попьем с медом, да гостинец передам тебе от матушки и сестренок.
– От парохода уходить никому не разрешается, – ответил Иван. – Видишь, патрули? С ними приплыли и уплывем при военном коменданте. У нас и так по пути следования сбежали семеро из команды, и даже повар удул с тремя матросами. Отвязали шлюпку и удули, гады!
– Кто у вас комендант?
– Кривошеин из Красноярского ПВРЗ, крепкий товарищ.
Ной увидел председателя УЧК с двумя военными – все во френчах, с маузерами.
– Познакомься, товарищ Лебедь, с военными комендантами пароходов, – сказал Таволожин и представил: – С «России» – товарищ Яснов. Павел Лаврентьевич, – обратился он к Яснову. – На вашем пароходе поедут священные особы – архиерей Никон со своими чернорясными монахами, три дамы с ним. И еще сплавщики-артельщики. Приглядитесь к ним. А это, – показал председатель УЧК на второго военного, – комендант «Тобола» – товарищ Кривошеин. У них на пароходе будет плыть известный вам чрезвычайный комиссар Боровиков. Старайтесь, товарищи, по возможности не отрываться друг от друга. И будьте осторожны на пристанях, особенно в Новоселове. Возможна попытка захвата пароходов, учтите. Имеются такие сведения. У вас при себе оружие?
– Карабин и кольт, – ответил Ной и, воспользовавшись моментом: – Вот зову брата на часок к себе в каюту – четыре года не виделись, можно?
– Пожалуйста! – разрешил Таволожин.
Внимательный, щупающий взгляд серо-стальных глаз председателя УЧК как бы просветил еще раз на прощание Ноя с братом Иваном.
– Ну, всего вам хорошего! Пароходы должны уйти часа через два-три максимум. Еще раз напоминаю: всемерно охраняйте пароходы. Всемерно! Утром восемнадцатого пароходы должны быть в Красноярске. Это самый крайний срок, товарищи.
Военные коменданты, а с ними и Ной с братом Иваном, попрощались с Таволожиным и разошлись.
Три мужика в шабуришках и поношенных войлочных шляпах шли по пристани к пароходу «Россия». Мешки на плечах, но мужики не горбятся под тяжестью. Ной внимательно присмотрелся. Странные мужички! Все в броднях с ремешками у щиколоток, но шаг-то не мужичий, с пришаркиванием пяток, а с вытягиванием стопы, доподлинно офицерский. Заросшие и давно не бритые; а разве мужик, не носящий бороду, поедет из деревни в губернский город, тщательно не побрившись? Ясно, офицеры! Документы у них, понятно, в полном порядке – комар носа не подточит. Но Ноя не проведешь: у него наметанный глаз. Это и есть, пожалуй, сплавщики-артельщики, про которых обмолвился председатель УЧК. Ну и ну! Слетаются белые ястреба в место гнездования. Сколько их? Трое или тринадцать? Если не трое – на «России» Ной до Красноярска не доплывет, это уж как пить дать!
– Погода, кажись, переменится, – пожаловался брату Ной. – Чавой-то поясницу покалывает.
– А хвастался здоровьем!
– Четырежды меня сбивали с коня, это раз; трех коней подо мной убили и я нацеловывал матушку-землю всем своим туловом, аж потом распрямиться не мог – это будет два; а кроме того, в Пинских болотах мок – это будет три; под Перемышлем пятнадцать верст на брюхе полз. Как думаешь, святцы?
Ной нарочито подождал, покуда на пароход не прошли, предъявляя пропуска военных властей, три подозрительных мужика. К Ною подошел комендант Яснов.
– Вы в пятой каюте, Ной Васильевич?
– В пятой. Идемте с нами чай пить с медом.
Широколицый, курносый и белобрысый комендант Яснов чуток подумал:
– Лучше завтра, Ной Васильевич. Я еще должен принять на пароход товарищей интернационалистов.
– Они вооружены? – спросил Ной.
– Не все. Винтовок в Минусинском гарнизоне – в обрез, и патронов нету. Так что только у девятерых винтовки и патронов по обойме.
Ной оглянулся – рядом никого:
– Вы меня извините, товарищ Яснов. Но я вам так присоветую: этих артельщиков-сплавщиков определите по каютам, как и священнослужителей, а чтоб выход к капитану и машинам – бессменно охранялся. И с первого класса никому не разрешайте подыматься к лоцману или встречаться с кем из команды, особенно с капитаном, хотя он и человек будто надежный. Но под револьвером, бывает, и «надежные» оборачиваются в не очень-то надежных. Знаю то по Петрограду и Гатчине – на своей шкуре испытал. Так что извиняйте, товарищ Яснов, за совет. У трапов на палубе тоже надо бы поставить часовых, а вы сами где едете?
– Во второй каюте, рядом с капитаном.
– Оставьте каюту, Павел Лаврентьевич. Извиняйте. Можете оказаться закупоренным в трудный момент. Хоть для вас и неудобно, а лучше будет, если устроитесь возле машинного отделения без всяких удобств, с теми интернационалистами. И чтоб постоянно имели возле себя проверяющего посты.
По тому, как серьезно и вдумчиво говорил Ной, комендант Яснов понял: рыжебородому офицеру что-то показалось подозрительным.
– Я посоветуюсь с чрезвычайным комиссаром Боровиковым и Кривошеиным.
– Непременно. А на «Тоболе» сколько поплывет вольных и невольных пассажиров?
– Как понимать: «вольных» и «невольных»?
– К чему пояснять? Такое уж наше время – переворотное. Все люди делятся на «вольных», у которых душа открытая и живут они без зла и паскудных умыслов, и на «невольных», какие должны исполнять чужую волю.
– Понимаю! – Яснов свернул цигарку и предложил кисет Ною.
– Некурящий я, Павел Лаврентьевич. И вот еще что: у интернационалистов и ваших патрульных надо проверить: нет ли самогонки или еще какой дурманящей гадости? Если найдете – непременно вылейте. Непременно! Трезвые вас не подведут, а пьяные под монастырь утащут. Не обижайтесь, что я советы даю. У меня ведь тоже одна-разъединственная голова и я не хочу, чтоб ее продырявили.
– Я вас понимаю, Ной Васильевич, – уверил Яснов.
Когда комендант отошел, Иван заметил:
– Ты настоящий командир. Я и не представлял.
– Побыл бы ты у меня в полку в Гатчине – ума-разума набрался бы навек. Трудное время, Иван. Ой какое трудное. Мозгами ворочать надо денно и нощно. Слава богу, что я еще отдохнул дома. Девять десятин самолично вспахал, засеял, полдесятины картошки посадил, а вот сена, якри ее, не успел накосить. Матушке и сестренкам мыкаться! А теперь молча будем идти до каюты. Ты иди следом, как вроде сам по себе.
IX
Братья. Ни в кость, ни в бровь, ни в глаз, ни в рост, и ноздря с ноздрей не схожи, – а братья: одна матушка на свет народила!
Когда Иван вошел в каюту Ноя, у него глаза на лоб полезли:
– Вот так загрузил! И это в первом классе! Наш бы капитан разнес матросов за такое дело.
– Если дали мне каюту, то тут уж мое дело, Иван, как и чем я ее загружу. Если бы осталось место для коня – тут бы поставил. Надежнее.
Иван расхохотался:
– Не зря, кажется, тебя прозвали в Петрограде Конем Рыжим.
У Ноя от такой обмолвки брата кровь отлила от лица:
– Не брат бы мне, пришиб бы, язва! От кого услышал про Коня Рыжего?
Иван понял, что зря обмолвился, но и выдавать кого-то не хотел.
– Не помню. Ехал на пароходе кто-то из казаков, ну и говорил про тебя.
– Врешь. Моих казаков не встретил ты – по станицам высиживают яйца. От кого набрался?
– Слышал, и все. Один господин ехал еще с первым рейсом в Красноярск.
Ной прикинул: кто бы это?
– Лысый старик? Образованный и начитанный?
– Кажется.
– Крестись, если кажется. А мне точно надо знать. А еще что болтал тот господин. Ну, вытряхивайся! По глазам вижу – имеется в тебе груз.
– Ну, говорил, как ты служил у большевиков, про Смольный и Ленина, и как приехал с одной девицей в Минусинск, с какой-то Дуней «легкого поведения», и эта Дуня, будто, всячески ругала тебя и позорила.
Ной упруго ввинчивался глазами в младшего брата, догадываясь, что престарелый подъесаул Юсков не стал бы так худо говорить про свою двоюродную племянницу. Может, от Селестины? На каком пароходе она уплыла? Ну, шалопутный Ванька!
– И про господина врешь. Не было. Придумывай что-нибудь другое. Потому, как я должен точно знать.
– Вот пристал! К чему тебе? Слышал, и все тут. И не от плохого человека.
– Дурной тот человек, который вонь разносит по белу свету. Не уважаю этаких. На выстрел близ себя не подпущу. Смыслишь?
– Что у тебя в лагунах и мешках?
– Сопли в лагунах. Собрал и везу на базар в Красноярск продавать, – все еще никак не мог отойти оскорбленный Ной. И тут пошел гулять по округе Конь Рыжий! Доколе же? Ему, Ною, осточертело лошадиное прозвище. А ведь шумнет по всей губернии. Кто-то же напел Ивану? Но попробуй, выбей из него, если он из той же породы, что и сам Ной! – Ладно. Не знаешь: кипяток есть на пароходе?
– Обязательно есть титан. Как же без кипятка?
Ной снял с верхней полки мешок, гремящий железом, развязав, вытащил из него чайник, медный солдатский котелок, пару ложек, пару кружек, вместительную миску, а Иван смотрел и удивлялся: вот так собрался в дорогу казачий хорунжий!
– Вот в мешочке китайский чай, – передал Ной Ивану. – Иди и завари в чайнике. Ты знаешь где и что на пароходе.
Когда Иван ушел, Ной вытащил деревянную пробку из одного лагуна, начерпал в миски меду по кромки, а из другого лагуна – масла наложил в котелок, поставил все это на стол, а потом из мешка достал сала фунта четыре, скрутки сохатиного мяса, охотничий нож из ножен и принялся нарезать мясо.
У Ивана от обилия продуктов в глазах зарябило.
– Ох и припасливый ты, Ной Васильевич.
– Слава Христе, помнишь имя-отчество мое. А я думал, что ты не только род свой забыл, но и все прочее.
– С чего я буду забывать?
– Тогда от кого набрался слухов про меня?
– Честное слово, я тебя не понимаю, – взмок младший брат. – Чего ты на меня насел?
– Не беспричинно. Жизнь, Иван, из мелко нарезанных ломтей состоит, а не из одних цельных буханок. Садись, есть будем и чай пить. Сала потом возьмешь, мяса, меда и котелок с маслом. Ну, ну! Это гостинец матушки.
– «Матушки»! – усомнился Иван. – Сам же говорил, что от отца на пристани узнал, что я плаваю на «Тоболе» и потому сел на «Россию», а теперь – от матушки.
– От меня, следственно. От старшего брата. Мало того? А потому не утаивай секрета.
– Какой еще «секрет»?
– От кого узнал прозвище мое? И все остатков, чего ты еще не вытряхнул. К чему? А к тому: мне надо доподлинно знать: с какой стороны дует на меня ветер? Время такое. Я ж не думаю бежать в тундру на съедение гнусу.
– Про какую тундру говоришь?
– Ох, Иван! Мало ты соленой воды, прозываемой слезами, пролил! Ну, да соль у тебя еще сойдет, только бы дал бог, чтоб не вместе с жизней! Ты не думал, как спасешься в тундре, куда уплывешь на пароходе?
– Н-не понимаю! – поежился Иван. – А ты что, останешься в Красноярске, что ли, когда все будут уходить?
– Все не уйдут, не беспокойся, Иван. Кто-то останется. Хорошо бы, если и ты со мной был бы.
Нет. У Ивана своя линия: он мобилизован и не подведет командование красных. Будет на пароходе до последнего дня.
– Ладно, поговорим еще. В городе у тебя есть квартира?
– Конечно, есть. А что?
– Да вот на первое время куда-то бы мне надо заехать. Только чтоб хозяева надежные были.
– Ну, мои хозяева самые надежные! Это такие люди! Сам хозяин извозчик. И сын его тоже извозчик. Еще две дочери. Старшая – революционерка и младшая большевичка.
– Вот это «надежные»! – ахнул Ной. – Да ведь твоих «надежных» при перевороте белые под корень вывернут! И глазом не успеешь моргнуть, как в тюрьму за ними утопаешь. А другие кто есть? Вот у кочегара бы.
– Оба кочегара сбежали в Даурске. Как мы просмотрели, черт ее знает. Хвастались – нету кочегаров.
– Понятно, Иван.
Занялись обедом и чаем. Иван с удовольствием ел вяленое сохатиное мясо, сало и пил чай с медом. Старший брат ел мало – аппетит который день, как пропал. Кусок в горло не лезет.
– А знаешь, мой хозяин может тебе найти надежную квартиру, – вытирая потное лицо грязным, застиранным платком, сказал Иван. – У него двухэтажный дом на Каче, а сама Кача – это же люди из тех, кого побаивались все жандармы и полицейские. Живут там и воры, и налетчики, но коренные, как мой хозяин, самые порядочные люди из ссыльных. Хозяин, наверное, будет на пристани: дочери-то его уедут с последним пароходом, и квартиранты-большевики тоже уедут, если не уехали.
– Хорошо. Ты меня сведешь с ним в Красноярске, ежли он будет на пристани. Какой пароход придет раньше?
– Наш, слышал от коменданта.
– Тогда живо подбежишь ко мне. А теперь мне надо достать оружие, как следует быть.
– Ты кого-нибудь подозрительных увидел? Тех мужиков, что ли?
– Для военного, Иван, главное: и во сне должен помнить, где у него оружие.
Достав поперечную пилу, Ной не торопясь развязал бечевку, шашку положил на мягкую полку и карабин туда же, а потом занялся мешком с мукой, где был спрятан револьвер и в отдельном мешочке боеприпасы.
Иван наблюдал за старшим братом, завидуя, что не ему довелось служить в Гатчине, побывать в Смольном и видеть Ленина – самого Ленина!..
– А знаешь, – начал Иван, посматривая, как Ной чистил револьвер. – Послушаешь тебя, даже не верится, что ты офицер, мужик просто.
– Не мужик – казак! – оборвал Ной, не терпевший, когда его называли мужиком. – А язык, Иван, сохранять надо таким, какой у дедов. А то напридумывали: «парадоксально», «меридиан» какой-то. Слушаешь другой раз такого гладкого умника, и муторность на душе, а в голове хоть бы маковка сохранилась, русский будто, а насквозь чужеземными словами хлещет! К чему то? Русскость сохранять надо. Русскость, а не иноземность.
– Ты, поди-ка и крест еще носишь?
– Экий ты ерш, Иван! Я и у Ленина был с комитетчиками не без креста на шее. Или думаешь, солдаты, а их тысячи и тысячи, какие перешли на сторону революции в день двадцать пятого октября и после, все были без нательных крестов, как басурманы какие? Голова два уха! Россия сыспокон века православная. Слава Христе. И я не отверг того, с тем и помру, может. Казак я, Иван, от колена Ермака Тимофеева, вечная ему память. Или не с крестом на шее подымал народ Стенька Разин, казак донской? Или Емельян Пугачев? Или предок наш, Ермак, не с крестом на шее завоевал Сибирь для России?! Это тебе мало?! Окромя того, не запамятуй: от царей остались не только крестики и держава на тысячи-тысячи верст в длину и ширину, но и дворцы неслыханной в мире красоты в том Петрограде, да и сам Петроград кем начат от первого камня? Государем всея Руси, Петром Алексеевичем! Или ты попер в большевики, не ведая, какая у нас держава и как она складывалась?
Иван в свою очередь тоже не сдержался и выговорил старшему брату: не цари создавали державу, а народ России, хотя и находился под гнетом кровавых царей.
– Без царя в голове, Иван, только вша по телу ползает. Или ты вошь?
– Ты недалеко ушел от отца, – ввернул младший брат.
– А я и не собирался никуда уходить от родителя свово. Со мной он завсегда, как плоть моя от него и матушки происходит. И тебе не советую отчуждаться. Без роду и племени варнаки шатаются по земле.
Иван, досадуя на старшего брата, вдруг проговорился:
– Если бы тебя послушала Анна Дмитриевна, она бы по-другому думала о тебе. Она представила тебя героем революции, а какой же ты герой, если на царей оглядываешься?
– Какая еще Анна Дмитриевна? – нацелился суровым взглядом старший брат.
– Дочь Дмитрия Власовича Ковригина, у которого я снимаю комнату, Она была учительницей в Минусинске, когда ты только что приехал со своей Дуней из Петрограда.
– Эв-ва от кого набрался! – мотнул головою Ной. Он, понятно, помнит тоненькую учительницу, племянницу Василия Кирилловича Юскова. – Мало ли что не примерещилось той учительнице; я ведь с ней разговора не имел, не причащался и не исповедовался. А снаружи человека нельзя разглядеть.
Иван ушел от старшего брата, изрядно нагрузившись гостинцами.
Вскоре пришел матрос – безусый парень, посланный предупредительным капитаном Гривой, наутюженное постельное белье принес, байковое одеяло, подушку – настоящую, пуховую, графин с водой и стаканом и передал приглашение капитана отужинать с ним в семь часов вечера.
– Благодарствую, служивый, – чинно ответил Ной.
– Если вам надо помыться, для первого класса имеется душ.
– Хорошо бы, служивый! В таком испачканном виде неладно идти в гости к капитану.
Матрос назвался провести в душевую. Пришлось Ною достать с верхней полки еще один мешок и вытащить из него завернутую в скатерть парадную обмундировку: китель, брюки, чистую нательную рубаху и кальсоны, новые сапоги.
Матрос поглядывал на него, меняясь в лице: офицер! Вот это да! Знает ли военный комендант?!
X
Горячая вода хлестала тонкими струйками, и Ной, покряхтывая от величайшего удовольствия, подставлял то спину, то бока. С Пскова не мылся в господском душе. Экая благодать!..
Послышался гудок – длинный-длинный: «Тобол» ревел, прощаясь с пристанью.
Душевую заволокло паром – окна не видно, и электрическая лампочка еле светилась, Ной все мылся под горячим душем.
«Ужли не провернусь, господи? – неотступно думал Ной. – Иван-то, экий ерш, право. И с чего той тоненькой учительнице взбрело в голову говорить про меня, да еще и прозвище сказала Ивану. Ах, Ванька, Ванька! Если бы уломать парнишку, чтоб не плыл в низовья Енисея, а со мной остался. Купили бы еще одного коня в городе и чесанули в Урянхай».
Прогудел второй гудок на «Тоболе», а за ним подал свой густой, надрывный голос пароход «Россия».
Перекрыв душ, вышел в прихожую, посмотрел на себя в запотевшее зеркало: ну и бородища вымахала! «Чего я ее не обрезал?» – сам себе удивился, протираясь казенным полотенцем. Мышцы тела, окрепшие после работы на пашне, напружинены: «Хо, хо! Экая сила во мне, а куда ее девать? Ни казачки, ни семьи! Бегай теперь по кругу, как волк зафлаженный. Опять-таки поворота судьбы в другую сторону нету. Дальчевский не простит убитых офицеров», – подумал Ной.
Послышалось шипенье пара, скрежет якорной цепи – отходят, значит! Покуда Ной одевался, «Россия» отошла от пристани, загребая воду плицами. Шлеп, шлеп, шлеп! И все чаще и чаще шлепанье.
Собрав пожитки в поношенный китель, а бахилы завернув в шаровары, вышел в коридор. Лакированные двери кают на обе стороны, зеркала, вделанные в стенки между дверями, – эко славно оборудован пароход! Не иначе, как из Германии или Англии.
По коридору навстречу важно выступали четверо священнослужителей: широкий и здоровенный чернобородый мужчина в черном одеянии и высоком клобуке – архиерей, значит, и два красномордых и бородатых иеромонаха и протоиерей. Лицо у его преосвященства сытое, борода окладистая, обихоженная и навитая, и морда преблагостная.
Ной прошел мимо к себе в каюту, не склонив рыжечубой мокрой головы – не в соборе на моленье!
В каюте еще раз протерся полотенцем, сложил в мешок будничную одежду, причесал бороду и голову, поглядывая в окно со спущенными жалюзи.
Прибрал в каюте – лишнее упаковал под полку, туда-сюда, и каюта немножко освободилась. Только возле лакированного столика с зеркалом громоздились друг на дружке два лагуна с медом и маслом, прикрытые шинелью.
Старательно застлал постель хрустящей простыней, накрыл одеялом и, вздыбив подушку, залюбовался: экое удобство, а?! Вот как ездили важные господа по Енисею!..
Теперь можно к капитану пойти.
Выйдя в коридор, Ной повернулся лицом к двери, собираясь замкнуть каюту, и вдруг за спиной раздался до ужаса знакомый голос:
– Боженька! Ной Васильевич!
Ной вздрогнул, уронил ключ, помотал головой, промигиваясь. Дунька! Стерва Дунька! Ее еще не хватало для полного комплекта. В батистовой белой кофте, невесомый шелковый шарф на покатых плечах, золото с каменьями в мочках ушей и глаза – знакомые, разинутые!
– Вас не узнать, честное слово! Вот уж никак не ожидала, ей-богу, Ной Васильевич!
Экая паскуда, а? Несусветно оклеветала, и хоть бы в одном глазу совесть прочикнулась! Ррразорррву, стерву! Нет, нет! Тихо! Тихо надо. Без шума и крику!
Лапы Ноя сами по себе поднялись, легли на покатые плечи Дуни, подтянул к себе – грудь в грудь, нос в нос.
– Боженька! – испугалась Дуня. – Вы меня раздавите!
– Зззамолкни, сей момент! – не сказал, а утробно выдохнул Ной и, подняв ключ, толкнул спиною дверь, втащил за собою Дуню в каюту: – Не кричи. Потому как крик будет последним.
– Боженька! Боженька!
– Тих-ха, выхухоль!
– Отпустите же. Закричу!
– Только посмей крикнуть, стерва. А теперь соберись с духом и выложи мне, как на весы божьи: по чьей подсказке оговорила меня на допросах в УЧК! С какими генералами я вел тайные переговоры в той Самаре, откуда я тебя вез честь честью?
Дуня мгновенно поняла: убьет ее за клевету Конь Рыжий!
– Боженька! А я-то, дура, думала, что ты человек. А ты, рыжий, сам дьявол. Ну, бей меня, бей! Только в живот, чтоб во мне ребенка от тебя не осталось! – В глазах Дуни навернулись слезы.
– Какого ребенка? – опешил Ной, не веря ни единому слову паскудной Дуни.
– От тебя забеременела, рыжий черт! Что ты не спросил в УЧК? Там известно. Та проклятущая комиссарша Грива, которая собиралась пристрелить меня за батальон…
– Не за батальон, а за поездку с офицерьем в Челябинск. И ты, чтоб не выдать офицеров, свалила все на меня да еще врешь теперь. «Забеременела»! Это ты-то? От кого только?
– От тебя, гада! От тебя! Или ты, как та Селестина Грива, не можешь поверить без освидетельствования врачом? Она вызывала врача, вызывала! Так свирепела, когда допрашивала! Боженька! И еще ты, рыжий! А я-то думала…
Ярость схлынула, как волна от берега, и руки Ноя расслабленно опустились, скользнув по бокам Дуни:
– Ладно, живи! Только не ври, ради бога. Не одна ты виновата в том, что происходит. И не на тебе зло срывать. О, господи! Доколе же? Садись сюда и обскажи, как и что? Одну сторону слышал, теперь ты обскажи.
– «Теперь»! Чуть не раздавил и, – «обскажи». Тимофей Прокопьевич Боровиков, чрезвычайный комиссар, и тот имел ко мне больше сочувствия, чем ты. Вырвал из когтей комиссарши, – успокаивалась Дуня, потирая ладонями плечи. – Синяки будут, черт рыжий. Боженька, как она меня допрашивала девять дней и ночей! Раз по пять за ночь вызывала и тянула, тянула из меня жилы. Вот теперь как она запоет!.. Заместительница председателя УЧК! От нее и отец отказался!
– А тебя самое миловал отец?
– У меня был не отец, а зверь. Без образования, «жми-дави» и больше ничего. А доктор Грива – интеллигент с образованием. Вот что! Разница большая.
– К чему про беременность соврала? Ведь врешь?
Дуня повернулась к Ною грудью и со злом так:
– От доктора дать заверение? Осталось в УЧК. В Красноярске можешь получить. Четыре месяца исполнилось, как ношу твою ласку и милость при себе и никак не могу расстаться. Не хочу! Да! Если бы захотела – рассталась. Что так смотришь? Может, и бани не было и ночи на постели Курбатова? Или думаешь, от кого другого? Не было другого до поездки в Челябинск, – проговорилась Дуня.
– А кто тебя гнал в Челябинск?
– Зло на этих совдеповцев в губернии, которые запретили мне вести дела папаши по приискам! Или я не выстрадала и не выплакала свое? Мало натерпелась от Урвана и папаши-душегуба?! Ничуть не жалею, что Тимофей Прокопьевич пристрелил его в ту ночь. Ничуточки!
Ной примолк, все еще сомневаясь, что Дуня носит от него ребенка. Но она говорила так подкупающе искренне, что сомнение поколебалось: а что если правда? Ах, Дунюшка, Дуня! Грешная душенька! А ведь своя, до чертиков в крапинку – своя. Разве он забыл ее, хотя бы на малый срок?! Постоянно думал о ней, вышагивая длинными днями за «саковским» плугом черноземной бороздой, или сидя на сеялке, впряженной в пароконную упряжку, ночами в стане; она ему душеньку припечатала печалью неубывной и горечью, не вычерпанной днями! И вот она рядышком – этакая красивая, собранная, с чернущими кудряшками по вискам и шее, прихлопнутая неласковой встречей Ноя. Но ведь это же Дуня – Дунечка! И если она в самом деле носит от него ребенка, господи помилуй!.. «Ужли врет? Спаси ее бог!» Соврать Дуне – не дорого взять. А вдруг?..
А Дуня лопочет про допросы Селестиною Гривой в УЧК, про свою поездку в Челябинск с полковником Дальчевским и офицерами – Бологовым и Гавриилом Иннокентьевичем Ухоздвиговым, про которого обмолвилась, что он такой же разнесчастный, как и она: незаконнорожденный сын золотопромышленника Иннокентия Евменыча Ухоздвигова, а ведь горный инженер по образованию и поручик с фронта. И думалось Дуне, когда она хотела связать свою судьбу с Гавриилом Иннокентьевичем, что они поднимут прииски, наладят добычу золота, да ничего не вышло: Советы губернии наложили арест на капиталы Ухоздвигова и Юскова, и они, Дуня и Гавриил, остались при пиковом интересе. И как раз в это время встретил Дуню есаул Бологов и предложил ехать в Челябинск с делегацией от подпольного «союза». И она поехала.
– Я бы хоть к черту на рога поехала в те дни, когда меня вместе с Гавриилом Иннокентьевичем оставили ни при чем. Все, все рухнуло!
Она так и сказала: Гавриил Иннокентьевич – ее «последний огарышек судьбы». У них были общие вздохи, опустошенность после фронта и безотрадность в дне сущем. Горе с горем сплылось, будто век в обнимку спало.
– Одно только плохо: нет у него самолюбия! Да уважения ко мне не оказалось, – горько сетовала Дуня.
– У кого?
– У поручика Ухоздвигова, у кого еще! Пальцем за меня не пошевелил. И тогда ему я сказала в Челябинске: ты, говорю, как щенок перед Дальчевским и Бологовым. И рассказала про тебя. Ты же не отдал меня матросам на казнь? Не бросил и мужской силой своей не воспользовался ни в Гатчине, ни в длинной дороге, и я отдохнула душою и телом, боженька! Век помнить буду. Первый раз в жизни мужчина не пакостил мое тело. Это ты понимаешь или нет?.. Потому, однако, и забеременела сразу после Яновой. Отдохнула с тобой, черт рыжий.
Ноя пробирало до печенки-селезенки. А Дуня свое вымолачивает:
– Когда Тимофей Прокопьевич в УЧК спрашивал, я ему все обсказала про тебя от первой встречи и до той ночи в Белой Елани. И он один мне поверил, и на эту Селестину Гриву прикрикнул: «А почему вы сомневаетесь, что Евдокия Елизаровна беременна от хорунжего Ноя? Я, говорит, не сомневаюсь в ее признании. Судьба у ней, говорит, страшная, и это надо понимать, товарищ Грива». Чтоб ей сдохнуть! Влюбилась она в тебя, что ли?
– Экое несешь, господи прости!
– Да не поминай ты господа! – взъярилась Дуня. – Тоже мне, православный праведник! Как меня тиснул, боженька. А я так ждала тебя, дура. Дядю Василия Кирилловича посылала в Таштып. А ты в Минусинске у Селестины Гривы отрекся от меня: знать ничего не знаешь и видеть не видывал, спать не спал, праведник Христов!
– Экое несешь! Не отрекался я, – переминался Ной, чувствуя себя виновным.
– «Не отрекался»! Где ж ты был? Ко мне заехал, да? Я ждала тебя в доме Василия Кирилловича, а ты и адрес забыл, рыжий. И Василий Кириллович ждал тебя. Патрончик наганный послал тебе с адресом в Красноярске, чтоб ты не остался в Таштыпе. Когда ты уехал в тот день, дядя наслышался много кое-чего от ваших казаков. Злобились на тебя за Гатчину и службу большевикам.
– Стал быть, патрончик с адресом от Василия Кирилловича?
– От кого же?! Кому ты еще нужен!
– Эв-ва! Думать о том не мог.
– Да о чем ты «думал»? Сидел себе в Таштыпе и не царапался. Хлебопашеством занимался, геройский хорунжий! Слава богу, что не поступил служить в гарнизон, как хорунжий Мариев. Не было бы тебе патрончика с адресом. В списочек записали бы.
– В какой «списочек»?
– Чтоб голову отрубить потом, – влепила Дуня. – Ты хоть раз подумал, что сейчас свершается? Ни о чем ты не думал. Другие за тебя думали, как совдеповцы, так и из «союза». – И, чтоб хорошо «проветрить рыжую голову» Ноя, пояснила: – Василий Кириллович будет командовать Минусинским дивизионом, но тебя оставить нельзя было, как во всех станицах известно стало про твою Гатчину и Смольный.
– В Красноярске Дальчевский, слышал.
– «Слышал»! Он командует белыми частями на Клюквенском фронте! Но за тебя Григорий Кириллович Бологов.
– Жидкая защита!
– Какая есть. Будут и другие, может, – намекнула Дуня и, вспомнив самое наболевшее: – А ты, говорят, ночевал на пасеке у Селестины Гривы? Хо-орош, жених мой! Я теперь понимаю, почему она так язвила меня и всячески унижала: имела виды на тебя! Ни одного моего показания не хотела записывать, а я требовала, чтоб записывала. И про Гатчину и Самару. Документы-то остаются. Это уж я знаю. Чем бы ты оправдался за Гатчину и Смольный? За разгромленный наш батальон и убитых офицеров «союза»? Бородой своей, что ли? А борода-то у тебя краснющая. А ты не думал, когда к власти придут другие, что бороду могут отрезать вместе с головой?
Ной беспрестанно вытирался рушником – нещадно потел. Вот так баня с предбанником!
– Чего потеешь так? – заметила Дуня. – В господском душе был?! Ну, тебе бы только баня! И Селестина водила тебя в баню!
– Помилуй бог! От кого набралась сплетен?
– Да всему городу стало известно от татарина-лесничего, как сдох твой конь, изжаленный пчелами, и тебя самого отпаривала в бане заместительница председателя УЧК!
– Экие враки! – натужно сопел Ной.
– «Враки». Или ты не ночевал у нее?
– У пасечника ночевал, язва. У пасечника! И в помыслах того не было, про что сплетен набралась.
– Нету дыму без огня, – упорствовала Дуня, она перешла в наступление и не думала щадить своего незадачливого жениха. – Да вот и едешь с оружием, в открытую! Что, тоже сплетни? А кто теперь ездит с оружием, когда вся губерния совдеповцами объявлена на военном положении?
Дуня на этот раз крепко прижала Ноя – сказать нечего. В самом деле, разве не его карабин стоит возле столика с обоймою патронов в магазинной коробке? И не его кольт в кобуре у брючного ремня под кителем? Не его шашка лежит вдоль постели, поблескивая золотым эфесом?
Ничего не ответил Дуне. И сам еще не уяснил: куда он едет? И что с ним будет завтра, послезавтра? Аминь или здравие?
– Она ждет тебя в Красноярске? – доканывала Дуня.
– Никто меня не ждет, язва! Сам по себе еду.
– Хоть ты и хитрый, но когда будешь уезжать из Красноярска с совдеповцами на пароходе, попомни мои слова: обратной дороги не будет. Никакой дороги тебе не будет. Ох, куда только тебя гонит, и сам не знаешь!
Что верно, то верно, Ной понятия не имел: куда его гонит? И где его последняя пристань!
Дунюшка некоторое время молчала, поглядывая в окно мимо рыжей бороды Ноя, потом, прижав ладони к животу, потерянно и жалко промолвила:
– Как толкается, боженька! Прилягу я. Это ты меня испужал. Можешь пощупать, Фома неверующий. – И взяв руку Ноя, положила к себе на живот. Под ладонью Ноя и в самом деле что-то ворочалось внутри Дуни, поталкиваясь. У Ноя от такой неожиданности точно сердце в комок сжалось: ребенок! А Дунюшка лопочет: – Или я с корзиной надорвалась? Тащила на пароход с экипажа; этих чернорясных жеребцов не попросишь. И матросов не было. Вот уж счастьице привалило. Оставила себе на муку. А ребенка так хочу, если бы ты знал. Даже во снах вижу, и так мне приятно, радостно бывает. Пусть буду нищей, бездомной, но чтоб не одна. Я все время одна и одна. Вот еще! Куда с тобой?! В станицу, что ли? Помолчи лучше. Ой, чтой-то плохо мне, боженька!
Дуня лежит на спине, возле шашки, согнув в коленях ноги, не отнимая рук от живота.
– Как же ты не побереглась, Дунюшка, если в положении?
– Сам только что так меня тиснул и рявкнул, аж дух перехватило, лешак рыжий, и – «не побереглась!»
– Разве я знал, Дунюшка!
– Знал бы, если захотел! Может, тоже думаешь, как комиссарша твоя, – вру я все? Она мне говорила: «Не клевещите на достойного человека, вы ногтя его не стоите». Как она тебя защищала! Ну, да плевать мне на всех вас! У меня будет ребенок – не полезут ко мне скоты в брюках. Все вы скоты, и больше ничего. Вам бы проституток и баб, легких на уговоры, чтоб не затруднять себя. Раз, и в дамках!
– Силой к тебе никто не лез. Не я ли говорил: не вожжайся с прихвостнями буржуев! А ты и сама метишь в буржуйки!
Дунюшка рассердилась:
– «Метишь»! А разве не мой капитал арестовали губернские совдеповцы?! Кабы не арестовали капитал, мы бы подняли прииски Благодатный, Разлюлюевский и на Горбатом Медведе. Вот! Сами ничего не делали, и нам руки связали.
– Кому «вам»? Про Ухоздвигова, что ль?
– Про кого еще? Прииски-то совместные были у папаши с Ухоздвиговым.
– Эх, Дунюшка, Дунюшка! Ничего-то ты не понимаешь, что свершилось по всей России! Буржуям капиталы свои не возвернуть, как повсеместно пролетарии поднялись. А их мильены и мильены! Смыслишь ли ты, куда повернула вся Россия?
– Не пой мне, как пела комиссарша. Враки все! Теперь вот они бегут, эти, которые поворачивали. И ты с ними, что ль. Ну, беги! Это твое дело.
Ной не стал разубеждать Дунюшку: чуждая, чуждая да еще вбила себе в голову папашины миллионы, которых ей и в глаза не видеть! И ведь не уговоришь, не повернешь. Но ведь она носит ребенка, его ребенка, господи помилуй! Вот оно как привелось, о чем не думалось Ною.
– Эх, Дунюшка, Дуня! Горько после заплачешь, когда все твои мильены, как дым, ветром развеются. И ничего у тебя не будет.
– Не стращай, пожалуйста! Мне и так не по себе. После каталажки УЧК от еды отвернуло; на мясо глядеть не могу. Только молосное – творог, сметану и мед еще. И рыбы вот хочу – красной. Хоть бы хвостик кеты или ломтик семги. Все бы отдала за ломтик красной рыбы. Смешно просто. Ужли мальчишка будет? Инте-ересно! Как по времени – в декабре родить должна. Мы ж в последний день февраля были у Курбатова? Ну, вот! Ох, как мне опостылела неприкаянность и скитанье! Куда токо меня не гоняло проклятым ветром судьбы!
Ною жаль было неприкаянную Дунюшку: взял бы ее сейчас на руки и понес бы в обетованную землю счастия и спокойствия, где нет ни серых, ни белых, ни мятежей и злобы людской; но где эта земля обетованная?..
– Успокоился, слава богу, – промолвила Дуня, вытягивая ноги по постели. – Как я испужалась, боженька. Представляю, что тебе наговорила про меня комиссарша Грива!.. То-то ты и рявкнул, как зверь!
– Ничего не наговорила, кроме правды. Или я вел переговоры с чехами в Самаре?
– Тебя же приглашал Бологов остаться! Он мне сам говорил. Да ведь ты… Ах, да ну тебя!..
– Не было там переговоров, Дунюшка. На именины чешского генерала собрались наши беглые офицеры и генералы, которых выслали из Петрограда.
– Были переговоры, были! Дальчевский с генералами Сахаровым и Новокрещиновым и много разных офицеров присутствовали там на именинах генерала. Ты только мне не сказал в тот раз.
– Но ведь меня-то там не было, а ты показания дала – был!
– Вот еще! Это я для комиссарши сюрприз выдала, чтоб она не выцарапывала из меня Челябинск. Потому и взъярилась, гадина!
– Не злобствуй, Дуня. Еще и сама не знаешь: какой у тебя день будет завтра.
– Мои дни известны! Если не получу капитал папаши, у кого-нибудь в содержанках буду, когда проживу деньги, которые мне передал инженер Грива: сестры моей покойной капитал. Еду теперь с миллионершей, Евгенией Сергеевной Юсковой, однофамилицей: мужа своего на тот свет спровадила, миллионами завладела, и выбрала себе в любовники архиерея Никона. Брр! Кого бы другого, а ведь это же харя-то какая! Так похож на моего покойного папашу – ужас! Как они мне все противны! Не глядела бы. А сама Евгения Сергеевна старается свести меня со своим полюбовником архиереем. Говорит, что он имеет большое влияние во всей губернии, и если выгонят красных, поможет мне стать законной приемницей капиталов папаши. Да уж больно хитрая она сама! Боюсь и их до чертиков! Поют-то они сладко! И чтоб с архиереем – этим откормленным быком, которому православные дураки руку поганую целуют, брр!
Он приезжал в Минусинск на престольные богослужения со своими чернорясными жеребцами: два иеромонаха – Андриан и Павел, мордовороты такие – ужас! И еще один протоиерей, пресвятой Пестимий, пакостник, как и само преосвященство со своей кобылой миллионершей. Монашку за собой возит Пестимий и до того измучил ее, что на нее жалко посмотреть. Боженька! Какие все сволочи. Одни с богом, другие с «отечеством». Все, все! Евгения Сергеевна жила со своим архиереем у Василия Кирилловича в двух комнатах, и такое они выделывали каждую ночь, что если бы был в сам-деле бог, у него кишки бы перевернулись. Сдохнуть можно! А ты мне еще пел в Гатчине: «Душу спасти надо, Дунечка. В церковь сходим – исповедуемся», – зло передразнила Дуня, спросив: – Ты все еще читаешь дурацкое евангелие?
– От бога не отрекался, – буркнул Ной, крайне недовольный богохульствующей Дуней: этак оговорила самого архиерея! Как на него врала в УЧК, так несет сейчас на архиерея. – Не злобствуй так, Дуня, на архиерея. Нехорошо. Он при священном сане и ему многое дано.
– «Дано»! Чтоб развращать и пакостить?
– Врешь ведь!
– Да я только что убежала от него с палубы и на тебя нарвалась. За груди меня потискал, толстомордый, и зад оглаживал. Сказал: будет ждать меня в одиннадцать вечера у себя в девятой каюте – один занимает. Все в Красноярске знают, как он развратничает в своем доме – содом и гоморра! Двери его дома дегтем мазали и панталоны дамские гвоздями прибивали. Веруй, Ной Васильевич! Бог тебе поможет. Молись и жди, жди – манна небесная посыплется тебе на голову из рукавов архиереевой сутаны. Только манна эта будет с таким навозом – задохнешься. Боженька! Сдохнуть можно от ваших дурацких верований, евангелий и скотства! А бог, как помню писание, первый скот и развратник. Чтоб ему околеть, ежли не околел еще на своем небеси.
Ной терпеть не мог поношения господа бога и священнослужителей – в соборах и церквях не раз выстаивал долгие молитвы, приобщался и исповедовался, как и должно, чтоб спасти душу от грехопадения, и не потому ли Дуня – душенька пропащая, что отвернулась от бога?
– Было бы тебе спасение…
– Замолчи! Ты что, псаломщик, что ли? Или не понимаешь, что я рассказала про архиерея?
– Враки все! От злобы, Дуня.
– От злобы? Может, пойдешь со мной в одиннадцать вечера к архиерею?
– Перестань! Не клевещи!
– И ты, как Гавриил Иннокентьевич. Тот сказал: «Отечеству, Дуня, послужить надо». Скот! И ты еще:
«Иди, Дунюшка, к архиерею – с ним господь бог пребывает, и он спасет твою грешную душеньку – ноченьку поездит на тебе и платье еще подарит».
Ной ничего подобного не говорил, конечно, и только руками развел: Дунюшку не спасешь – навеки погрязла в грехопадении и богохульстве – не воскресить ей себя. А он, Ной, хотел бы воскресить Дуню!
– А я-то так обрадовалась, когда увидела тебя, рыжий. Нет, видно, радости мне, если кругом скоты. Не лезь ко мне! – оттолкнула руку Ноя. – Обойдусь без телячьих нежностей. Уж лучше пусть его преосвященство утешит меня своими нежностями и отпущение грехов провозгласит с амвона. У, толстогубый черт!..
Поднялась с постели и быстро надела туфли:
– Пойду к благостной сводне, Евгении Сергеевне – ищет меня, наверное. – И хохотнув, зло добавила: – Авось, не загрызет меня твой божий пастырь? А спасение души будет, правда? Ты ведь так старался спасти мою душу! Эх ты, Ной Васильевич! Ты ничуть не лучше поручика Гавриила Иннокентьевича. Из того же теста!
Ной был так подавлен и растерян, что ничего не успел сказать, как Дуня ушла, хлопнув дверью.
До чего же она озлобилась и низко пала! А ведь беременной ходит, господи прости нас грешных! Должно, архиерей внушал ей веру в господа бога и православную церковь, чтоб спасти ее падшую душеньку словом божьим, а бес кружит ее, кружит, насыщая злом и ненавистью!
Дуня осталась Дуней. Внезапной, неожиданной, взбалмошной, но желанной. Не поймешь: где у нее правда, где ложь и кривляния! Но ведь именно она – та самая заблудившаяся овца из девяносто девяти незаблудившихся, которой особенно дорожит хозяин овчарни господь бог! И не потому ли так тяжко, так муторно, муторно Ною…
XI
В двенадцатом часу ночи пароход подходил к пристани Новоселовой. Еще издали Ной (он дежурил в лоцманской по уговору с комендантом Ясновым) увидел пожар на пристани. До самого черного неба вскидывалось огромное пламя.
– Дрова подожгли, – догадался капитан. – И склады, кажется, горят.
«Тобол» отошел вниз от пристани и стоял там, поджидая «Россию».
– Без дров мы плыть не можем, – сказал капитан и сам стал у штурвала. Ной вышел из рубки и увидел темнеющую фигуру человека в шинели. Догадался: Боровиков.
– На «России»! – крикнул Боровиков в рупор. – Нас обстреляли! Двое убитых и трое раненых! Подожгли скла-ады и дрова-а!
– Видим! – без всякой трубы гаркнул Ной.
– Ка-ак у ва-ас с дро-ова-ами?!
– Не хватит до Даурска-а!
Тимофей ушел с мостика и вскоре вернулся:
– Идем на-а пристань Ка-ара-уул! Следуйте за на-ами!
– Ла-адно-о! – протрубил Ной.
А с пристани Новоселовой стреляют, стреляют, хотя и с дальней дистанции. Пожарище все выше и выше. За пожаром темнеют высокие горы, видно, как бегают люди по берегу. Как-то враз поднялся низовой ветер, и пламя пожарища взметнулось еще выше, перекидываясь на жилые дома.
– Почалось, кажись, – сам себе сказал Ной, укрывшись от пуль за дымовой трубой: винтовочные пули в рубку два раза тюкнули.
Капитан прибавил ходу и, отваливая вплотную к правому берегу, подальше от пристани, развернулся следом за «Тоболом» и полным ходом пошел вниз.
Небо прояснилось – горы то справа, то слева, и на фарватере не горят огни бакенов. Первый пароход сбавил ход, чтобы не вылететь на отмель, а «Россия» шлепала у него за кормой с потушенными бортовыми огнями.
Ной вернулся в рубку. У штурвала стоял рулевой матрос, а капитан слева от него попыхивал трубкою.
Молчали некоторое время, как это всегда бывает после нежданного происшествия.
– Жестокое начинается время для Сибири да и вообще во всей России! – начал капитан, оглянувшись на Ноя. – Кстати вспомнил. В шестнадцатом году на моем пароходе плыла больная девушка – дочь золотопромышленника-миллионера Юскова, Дарья Елизаровна. Тот раз зашла она ко мне в рубку ночью. Не помню, с чего начался разговор, она вдруг спросила: «Куда идет Россия, господин капитан?» Я думал о пароходе и сказал: «В Красноярск». «Да разве я о пароходе? – возразила мне Дарья Елизаровна. – Я хочу, – говорит, – знать: куда идет Россия? Или, – говорит, – у России нету счастливой пристани? Я, – говорит, – вижу на вратах России надпись, начертанную кровью мучеников: «Оставьте надежду, входящие сюда». Это же, – говорит, – страшно, капитан! Страшно!» – И помолчав, капитан проговорил со вздохом: – Тогда, в шестнадцатом году, было еще не страшно. А вот сейчас действительно страшно! И я часто вспоминаю слова Дарьи Елизаровны. Вы не задумывались, Ной Васильевич, в Петрограде и в Гатчине над этим вопросом: куда идет Россия? От одного переворота к другому? Ну, а дальше что нас ждет? Останется ли Россия вообще? Не растащут ее по бревнышку и не сожгут ли дотла, как вот сжигают новоселовскую пристань! Мне лично страшно жить в наше время!
Ной слышал про утопившуюся сестру Дунюшки, подумал: Дунина судьба куда страшнее судьбы, выпавшей на долю Дарьи Елизаровны.
– Того не должно, чтоб сгибла Россия, – ответил капитану. – Банды век летать не будут. Времена переменчивы. Пристань, должно, какая-то будет.
Капитан сказал: если он останется жив-здоров после рейса в низовья Енисея, то эмигрирует из России к племяннику в Монтевидео.
– Это в Южной Америке, – пояснил капитан, набивая снова трубку и прикуривая. – Сожалею, что не эмигрировал сразу после Севастополя. Очень сожалею. Теперь я бы там жил как человек, и никто не посмел бы командовать мною вопреки моим человеческим убеждениям и самолюбию.
Ной хотя и не знал слово «эмигрировал», но по смыслу сказанного догадался: капитан собирается бежать из России в чужедальную державу к племяннику.
– Вся Россия-то, капитан, не подымется с места и не убежит, – возразил. – Куда народу бежать – рабочим, крестьянам и казакам, так и всем прочим людям? Жизню надо устроить у себя без побоищ и смертоубийств.
Капитан сомневается, что в России можно устроить порядочную жизнь.
– Разве вы не видите, что за один этот, год мы Россию разворотили, довели до разрухи; весь, народ ожесточился, и трудно что-либо сделать сейчас. И кто бы не пришел к власти, хорунжий, – продолжал капитан, попопыхивая дымом, – начнет устанавливать свои порядки с побоищами и смертоубийствами, говоря вашими словами. Разве не было побоища в Петрограде в октябре прошлого года?
– Шибко большого не было, капитан. После раскрытия заговоров в январе офицеров высылали, но не расстреливали. А теперь вот повсеместно офицеры призывают к стребительному побоищу. Почнется гражданская, следственно. И не с малой кровью! Претерпеть надо, думаю. А бежать со своей земли – стыдно будет за самого себя. Тут ведь курени наши в России, люди наши, куда от них бежать? Сладкое едали и горькое надо выхлебать. По мне так. Другого исхода не вижу.
Капитан думает иначе: эмигрировать надо, пока еще жив и к стенке не поставили – белые или красные! Бежать, бежать!
Ной пожал плечами и ничего не ответил: кому что!..
В лоцманскую вошел комендант Яснов и позвал за собою Ноя.
Отошли от рубки, Яснов вытащил из карманов тужурки две бомбы-лимонки:
– Отобрали у артельщиков-сплавщиков, – сообщил. – Товарищ интернационалист заметил одного, как тот вертелся у машинного отделения. Ну и схватил его. Взорвал бы машину, бандит. Документов при себе не имеет: у них на троих одно общее удостоверение Красноярской заготовительной кооперации, да все это липа. Обыскали его товарищей – у каждого было по кольту и еще одна бомба. Офицеры, думаю.
У Ноя в затылке горячо стало: как в Гатчине!
– Что сделали с ним? – спросил Яснова.
– Расстреляем. А вы бы как поступили?
– Вы комендант, товарищ Яснов, вам и решенье принимать. Еще ведь есть там мужики? Как с ними?
– Проверили – крестьяне. Нормально. Спать не пойдете?
– Чтоб на том свете проснуться? – ответил Ной и вернулся в лоцманскую.
Прошло некоторое время – хлопнул выстрел. Капитан глянул на Ноя.
– У нас на судне, кажется?
– Бандита одного в чистилище препроводили. Там разберутся в его грехах.
– Где «разберутся»?
– В чистилище, говорю.
– Ну, я не верю в божьи сказки – ни в ад, ни в рай, ни в чистилище. Есть для всех одно земное существование с адом и раем, и чистилищем. У кого как сложится жизнь. Но вот право карать и миловать на себя бы никогда не взял. Недавно мне попала интересная книга на французском, по-русски ее можно было бы назвать «Святой вертеп Ватикана». Писателя Лео Таксиля. Вы ее, конечно, не читали. На русский ее еще не перевели – чересчур откровенно описан разврат и всякие мерзости христианских наместников бога на земле. Без содрогания читать нельзя.
– Чего не напишут в книгах безбожники, – отмахнулся Ной.
– Эта книга документальная – по архивам Ватикана и запискам разных пап. Я и представить не мог, чтобы до такой степени пали священнослужители, хотя и немало наслышался о нашем архиерее Никоне. Мерзостная личность, похотливейший скот, знаете ли. Но то, что происходило у пап римских, вообразить невозможно. Разврат без границ и предела. И люди еще верят в божьи сказки! Это же величайший парадокс человечества.
Ной промолчал. Опять этот «парадокс»! Но про архиерея зацепилось: выходит, Дунюшка не врала, и его преосвященство действительно погряз в мерзостях? «О, господи! – подумал. – Если правда, то ведь его убить мало, гада! Вывести бы на корму и шлепнуть с тем бандитом!» Вскипело зло на самого себя и на Дунечку. Он ей не поверил, а если правда, и Дунечка сейчас развратничает с архипастырем в его девятой каюте? Рвануть бы к архиерею в каюту, выбить двери и двумя пулями с короткого расстояния… «Куда меня несет, – спохватился, укрощая ярость. – Этак и сам бандитом сделаюсь. Дано ли мне право карать и миловать?» А в сердце комом ярость и злоба – не продыхнуть. «Она с ребенком, выхухоль! Или вовсе без всякого понятия? Спаси меня бог!» – не забыл о самом себе.
В третьем часу ночи пароходы причалили к пологому берегу пристани Караул. Матросы, красногвардейцы и мужики начали погрузку дров.
Иван подошел к Ною, рассказал, как бандиты обстреляли «Тобол»: окна по левому борту выбиты, ниже по корпусу судна дырки – пришлось заделывать, чтобы не текла вода.
– А как у вас?
Ной молча положил тяжелую руку на жидкое плечо Ивана, качая головой, сказал:
– Ох, хо, хо! Иван! Это еще цветочки. Ягодки для флотилии будут впереди. Ярость у белых только вскипает по первой пене. Они еще не у власти! Потому скажу тебе: раз уж так выпало на твою долю плыть на пароходе – держись Тимофея Прокопьевича Боровикова. Человек он всех мер.
– Так ты все-таки решил остаться? У белых, что ли? Тебя, же за Гатчину…
– Погодь! Не бери лишних слов. У меня есть конь – стал быть, имею шесть ног и две силы; оружие, патроны, шашка при мне и голова притом имеется в наличности. Но в тундру плыть – не попутчик. Душа к тому не лежит; сыщу выход другой. Ты мне только адрес запиши твоего хозяина. На день-два придется задержаться в городе. Вдруг его не будет на пристани? Да подбеги к пароходу, чтоб выгрузиться. И про меня худо не думай. Как говорили на позиции: или грудь в крестах, иль голова в кустах. Жизнь свою не продам по малой цене.
На рассвете пароходы покинули тихую пустынную пристань.
Вскоре дежурившего в лоцманской рубке Ноя подменил красногвардеец.
Прежде чем заснуть хотя бы час-два, Ной упаковал свое оружие – карабин и шашку, привязав их к поперечной пиле. В сущности, для жизни в тайге у него все имеется, даже топор и пила. Вспомнил про Дуню и архиерея и тут же отторг, будто сапогом наступил на собственное сердце. «Если в разврате погрязла – утонет, значит, и спасителя не сыщется. Как спасти, если ей нравится быть утопшей».
Опустил решетчатые жалюзи, чтоб дневной свет не беспокоил, и завалился спать. А вот дверь на ключ забыл закрыть, потому и не слышал, как в одиннадцатом часу утра в каюту вошла Дуня. Она была в той же батистовой кофте и темной юбке. В каюте полумрак, и душно от спертого воздуха. Дуня поглядела на спящего Ноя, подошла, подняла жалюзи. Солнечным светом разом залило каюту – погода разведрилась.
– Па-агодь! Кто тут? – подскочил Ной. – Дуня?! Чего тебе?!
– Боженька! Что ты на меня кричишь? – возмутилась Дуня. – Скоро Красноярск, пришла проститься.
– После архиерея? – рыкнул Ной. – Ступай отсюда, и чтоб ни слова.
– Не была я у архиерея, не беспокойся. Не такая уж я дрянь. Пусть он жрет свою полюбовницу – она меня толще в два раза. А ты всю ночь пробыл с капитаном? Стрельба была, слышала. Хотела побыть с тобой, да красногвардеец не пустил меня на капитанский мостик. Что так смотришь? Вчера злился и сегодня. Вот еще! Я же за него беспокоюсь, и он же зверем на меня смотрит.
– Беспокойство при себе оставь, – проворчал Ной одеваясь. – Коль жизня твоя мимо моей идет. Не время для пустых разговоров. У тебя же есть инженер и поручик Ухоздвигов – сокомпанеец твой. Вот и веди с ним переговоры.
Дуня смело подошла к Ною и села рядом на смятую постель, промолвив:
– Вижу, что тебя гложет! Голову запихал в петлю и боишься, что из нее не выскочишь. Удавишься. А кто тебя просил лезть туда, когда получил патрончик?
– У меня своих патрончиков хватит. Не безоружным еду. И ты не морочь мне голову.
Умелая и опытная Дунечка, не раз укрощавшая своенравных мужчин, сообразила, что ее «миленочек» находится в таком состоянии духа, когда его не возьмешь ни ревностью, как она пыталась вчера, ни ссорою – еще выбросит из каюты, и отважилась на последнее средство – на ласку и любовь. Теснее прижалась к Ною и будто невзначай положила свою ладошку на тыл его загорелой и сильной руки, напомнила про ноченьку в доме Курбатова: и как Ной говорил, что она для него самая чистая, а что было в прошлом, то он, мол, не заглядывает туда, для него она чистая.
– И мне было так хорошо – будто седьмое небо открылось, – пела Дунечка. – Еще в Гатчине, помнишь, как ты меня спас и сказал комиссару Свиридову: «Если вы ее таскали – не вам хвастаться». Так ни один мужчина за меня не заступался. Я все время вспоминала и думала о тебе, хотя и не вышла за тебя замуж; даже не знала тогда, что забеременела после той ночи. А как узнала, и страшно было, и охотно! Не одна же, не одна! И я теперь женщина, думала, а не «прости-господи», как называют таких, как я. Или ты этого не понимаешь? Ох, Ной! Ной! Не чуждайся меня! По-ожа-алуйста! – И не ожидая, когда Ной расшевелится, сама вскинула руки на его размашистые плечи и обожгла долгим поцелуем.
– Экая ты надсада! – взмолился Ной и обнял Дунечку, подхватил ее и посадил на колени. Она еще теснее прижалась к нему:
– Не уезжай на север, по-ожа-луйста! Куда тебя понесет морями и льдами, если ты от роду казак. На коне тебе быть, а не на пароходе отсиживаться. Ох, Ной, Ной! Мне будет трудно без тебя, честное слово. Ну, пусть я не жена, но я хочу, чтобы ты был хотя бы близко. Ты же меня два раза спас от смертушки, а теперь хочешь бросить. А вдруг у меня ничего не выйдет с этим золотом? Ведь ты один от меня тогда не откажешься. А время придет…
– Вона, как рассудила! – обиделся Ной.
Кто-то потихоньку постучал в дверь. Дуня спорхнула с коленей Ноя, поправила юбку и волосы обеими руками, а Ной накинул на плечи китель:
– Входите!
Комендант Яснов. Удивленно глянул на Дунечку, извинился, сообщив Ною:
– Часа через три будем в Красноярске.
– Слава богу! – кивнул Ной и показал на Дуню: – Моя знакомая из Минусинска, – но не назвал ни имени, ни фамилии. Ни к чему бросать лишние слова. – Чай попить бы надо, – вспомнил: – Вы пили чай, Павел Лаврентьевич? Где у них там кипяток?
Яснов назвался сходить за кипятком. Ной отдал ему чайник и в мешочке заварку.
Опередив коменданта, Дуня быстро ушла, не попрощавшись.
Беседа Ноя с Ясновым прервана была звоном выбитого стекла по правому борту: пароход снова обстреливали.
Ной с Ясновым выбежали из каюты, а им навстречу с палубы, зажимая плечо рукою, вытаращив глаза, бежал длинноволосый протоиерей, охая и ругаясь:
– Антихристы! Антихристы стреляют из скита! О-ох! Они же явственно видели с берега мое черное одеяние, а стреляли, антихристы! О-ох! О-ох!
Ной побежал вниз: цел ли на корме Савраска? И сразу увидел: конь и нетель убиты.
Навстречу мужик в шабуришке, подпоясанный кушаком, глаза вытаращены, ошалело бормочет:
– Нетель-то! Нетель-то ханула!
Лежит Савраска, туго натянув чембур, и ногами не дрыгает. Пуля угодила в голову.
Спешился!..