—
Прошло еще три года. Три лета и три зимы. На выборах победил Тони Блэр, рабочие продолжали бастовать, но напряжение понемногу спадало. Субботними вечерами к нам в гости приезжали друзья и мы напивались. Бывали дни, когда мы сами забирались в машину, большой «стейшен ваген», и отправлялись в гости в Пимлико, в Южный Кенсингтон. Дома наших друзей хранили следы обеспеченной жизни, хотя до роскоши было еще далеко: на стенах – перлитовая штукатурка, в гостиной – горы книг и отличная музыка. Друзья сбились в небольшую стайку: талантливые интеллектуалы, они были готовы раздаривать себя, создавать из полного хаоса нечто особенное, сплавлять железки телекоммуникационных колоссов, шутить над проблемой Y2K и спорить о работах Хитченса. Странные разговоры на острые темы подпитывали наш революционный пыл, который с годами сильно подостыл, как и интерес наших жен к этим беседам. Они томились от скуки, пока мы спорили.
Я устроился в колледж на должность преподавателя. Новое место работы находилось в сорока милях от Лондона. В маленьком колледже меня приняли с распростертыми объятиями, точно я был сам Леонардо да Винчи, и очень хорошо платили. То, что дорога занимала приличное время, мне даже нравилось. Я поджидал поезда, сжимая в руках все ту же старую сумку, которая с годами превратилась в настоящий артефакт, как и я сам. Я стоял под навесом вокзала Виктория, и мой плащ слегка развевался по ветру. Мне нравилось ехать на поезде в компании молодежи: некоторые ребята уткнулись в книги, другие нацепили наушники, я же смотрел, как городской пейзаж за окном сменяется полями и загородными домиками, такими маленькими и ухоженными, покрытыми шифером или сланцем, позади виднеются аккуратно подстриженные лужайки, впереди – двери, покрытые лаком. За ними – деревья, развевающиеся красные кроны, изредка вспыхивающие яркими красками, стоит проглянуть случайному солнечному лучу. Я выходил из поезда, покупал газету, здоровался с охранником: «Нave a nice day».
Потом шел в колледж, строгое, сдержанное здание наподобие лютеранской церкви, где меня встречала дорогая Джина. Чудесная женщина, ставшая в моей жизни нечаянной радостью, драгоценным подарком, который хотелось поскорей уложить в красивую коробку и унести домой. В чертах ее лица читалась гармония, она была образованна и умна. Такой коллеге можно было доверить любой секрет. В кафедральном храме она стала старшей весталкой. Она приносила мне кофе, собирала разбросанные бумаги, небрежно стряхивала с моего пиджака прилипший волосок, а вечером, если я задерживался со студентами-отличниками, разглядывая слайды, она выгоняла меня из кабинета, чтобы я не опоздал на поезд.
Затем я снова садился в поезд и смотрел, как мелькают за окном случайные огоньки частных домов или фабрик, где работали в ночную смену.
Наконец я прибывал на вокзал и вдыхал все еще плотный воздух столицы, в котором ощущались ядовитые выхлопы машин и автобусов. Я приходил домой, открывал дверь, клал ключи в керамическую утку, снимал ботинки, усаживался в гостиной и доставал бутылку.
Мне уже исполнилось сорок, и я нередко чувствовал, как злость сдавливает горло и душит меня изнутри. Я доставал штопор и откупоривал бутылку. Приятный и глубокий звук вынимаемой пробки, пахнущей красным вином, – единственная радость прожитого дня. По воскресеньям и в дни религиозных праздников я с завидной регулярностью отправлялся в парк на оздоровительные пробежки, и каждый раз это кончалось тем, что я, едва дыша, хватался за деревянный забор и готов был упасть на землю, как подбитая птица.
Вокруг моей дорогой красавицы Ленни толпились ухажеры, и каждый раз, когда раздавался звонок, я недовольно брюзжал. Теперь она перешла в дорогую старшую школу и бывала дома только по выходным. В прошлую субботу я два часа проторчал в очереди под проливным дождем, чтобы заполучить новый альбом ее обожаемых Oasis. Ицуми три раза в неделю ходила на курсы информатики, а по вторникам вместе с подругами посещала танцевальную студию, класс танго. Она пыталась затащить туда и меня, но я выскальзывал, точно змея, сбрасывающая кожу. В наш дом ворвались звуки фисгармонии. Японка, танцующая на кухне под «Кумпарситу», – это невероятное зрелище. Гордая, с расправленными плечами. Я подходил к жене, протягивал бокал, и она привычно принимала его, уже не удивляясь, как прежде.
– Кончится тем, что я стану алкоголичкой!
Когда мы оставались одни, я был даже не прочь предложить ей руку и потанцевать, неуклюже спотыкаясь о ковер, о корзину для зонтиков… Я выглядел нелепо, как любой сорокалетний мужчина в подобной ситуации, и мы оба смеялись от души. Как говорил Алекс, мой друг-антрополог, человеческое счастье – это как прыжок с тарзанки. В зрелые годы ты наслаждаешься свободным падением, пока не окажешься внизу. Нижняя точка как раз приходится на сорок лет. Теперь, чтобы воспарить, придется подождать, когда наступит старость. Я – вечерняя звезда.
Горы подгнивших цветов, записок и игрушечных мишек выросли у черных королевских ворот. По городу прошел длинный похоронный кортеж, и англичане впервые обозлились на правящую старую королеву и ее сына, мистера «я хочу быть тампоном». Сказка о грустной принцессе закончилась в парижском тоннеле. К счастью, в это время мы отдыхали в Плимуте у Гаррета и Бесс. У них было четверо детей, и они жили в очаровательном, чуть обшарпанном коттедже, из окон которого виднелась бухта и лес мачт. Как красивы яхты со спущенными парусами в свете внезапно подкравшегося заката! Чудно было смотреть ранним утром, как, поймав нужный ветер, они выходили в море. Ветер приглаживал волны, и темные пятна на синем фоне моря складывались в прекрасные геометрические фигуры. Я как раз заканчивал труд о значении математических расчетов для фресок Мазаччо. На самом деле мы с Гарретом писали его в четыре руки. Ицуми и Бесс подолгу бродили по пляжу. Босые, они шли в свитерах, потому что здесь всегда было прохладно. У Ицуми болела спина и шея – она слишком долго сидела за столом. Она жаловалась, что я не хочу везти ее на Сицилию, а ей не помешало бы прогреть косточки. Об Италии я давно ничего не слышал. Знал лишь, что умер Версаче, точнее, что его застрелили в Майами: я следил за ходом дела и поисками убийцы. Раньше я примерно раз в неделю покупал газету и садился читать итальянские новости о политике и самоубийствах промышленников. Но это было давным-давно. Когда я думал об Италии, я представлял гниющий ноготь утопленника, несомого волнами.
Наступил сентябрь, а с ним возобновились и мои лекции. И снова я, боясь опоздать, скорым шагом спешил к вокзалу Виктория. Вокруг меня толпились люди, над головою нависало стеклянное небо на железных балках. Мир утреннего города внезапно пришел в движение, завертелся и стал безмерно похож на картины Рене Магритта: всюду виднелись точно нарисованные черным карандашом фигуры в пальто, удлиненные головы, у каждого прохожего – зонтик в руке, а в глубине вокзала – огромный изогнутый циферблат. Я миновал газетный киоск, продавщица которого укуталась, как капуста. Мне хотелось купить кофе и взять с собой в поезд горячий напиток, чтобы по привычке смаковать его в дороге медленными глотками, но времени на это не оставалось. Я обернулся к табло, и мой взгляд заскользил вдаль, вслед за веселой шапкой идущего мимо подростка. Приятно смотреть в новые лица, узнавать новое поколение, подросших детей друзей. Когда я только приехал в Лондон, они были малышами, катались в коляске или ходили за ручку, а теперь им принадлежал весь мир! Они созрели. Мне никогда не нравилось общаться с ровесниками. Эти бывшие могикане сбрили налаченные панковские гребни и превратились в старых нудящих Бой Джорджей, закрылись в кабинетах, озлобились. Мне казалось, что новое поколение гораздо лучше, чем наше. Мы были слишком жестоки. Я шагал по раскаленным городским джунглям, а вокруг мелькали девушки в мини-юбках, рюкзаки, рыжие шевелюры, капюшоны, из которых на меня глядели новые лица невиданных прежде людей. Я думал о Ленни. Она была далеко, хотя ежедневно звонила. Точно колючий розовый куст, что никак не может расцвести, она постоянно корила себя, но с учебой справлялась отлично. «Поливай землю, и когда-нибудь соберешь плоды», – говорил я в трубку. Настала моя очередь подбадривать ее, поддерживать заряд разряжающейся батарейки. Дочь – единственная радость моей жизни, а я – высохшее заплесневелое суфле. Я смотрел на нее и пытался понять, чтó не дает ей покоя, чтó заставляет ее уступать, медлить, ведь она была как раз в том возрасте, когда пора уже начать жить на полную катушку и сорвать цветок души, который вот-вот начнет увядать.
И вот я снова на вокзале Виктория, опаздываю на поезд. Следующий только через три четверти часа. Опаздываю не то чтобы сильно, просто мне нравится приезжать в колледж немного раньше. Я вижу смешную шапку проходящего мимо подростка и машинально оборачиваюсь, слегка развернув корпус, а складка плаща играет с ветром и распахивается от моего движения. Я медлю и делаю несколько шагов вперед. Но ноги точно приклеиваются к земле. Я резко оборачиваюсь и не могу сдвинуться с места. Мой взгляд выхватывает из толпы фигуру, которая движется вперед справа от меня. Cияющее лицо, провал прикрытого рта, и вот уже ее поглощает толпа.
Я – старая задыхающаяся рыба, что плывет вверх по течению, борясь с волной, огибая спины и зонты. Я бегу вслед за ним. Бегу туда, где у входа в здание вокзала зияет просвет, где течет, разливается и стихает людской поток. Я выбегаю на улицу и продолжаю бег, притянутый миражом, который уже растворился и стек грязной водой. Я оглядываюсь на прохожего, догоняю другого, третьего, все оборачиваются на меня. Но его нигде нет. Я сгибаюсь пополам. Мечусь туда-сюда, чувствую сбившееся дыхание жизни, которая закачалась и вот-вот рухнет.
И вот я снова в поезде, отхлебываю понемногу свой некрепкий кофе из бумажного стаканчика. Вхожу в небольшую аудиторию, где меня уже ждут студенты. Вдыхаю пыл ожидания и надежд, которые они на меня возлагают, слушая мои четкие и обстоятельные лекции. Понять их нетрудно, я всегда стараюсь подобрать слова, которые были бы ясны для всех, говорю медленно, доступно, порою цветисто – так, чтобы увлечь всех и каждого, никого не оставив в стороне. Потому что я не хочу обмануть их надежд, потому что мои друзья гибнут понапрасну, потому что таков мой долг. Они, эти ребята, – люди будущего, которые однажды рассеются по свету. Кто-то из них когда-нибудь приедет навестить меня, посидеть со мной пару часов, утешить старика.
И вот уже вечер, и снова я в поезде, возвращаюсь домой. Теперь, когда я совершенно измотан, пришло время все обдумать. Обдумать, прислонившись лбом к темному стеклу. Весь день я отгонял от себя запретные мысли, а теперь под тряску вагона они вновь закипели внутри. Словно невидимые чернила, на запотевшем от дыхания стекле проявляются отпечатки ладоней и тел, которые к нему прикасались, оставив мимолетный след своего существования, и в моей памяти возникает образ мужчины. Того, кого, как мне показалось, я видел в толпе сегодня утром. Крошечное дружелюбное пятнышко, которое вдруг возникло из потока людей и выкрикнуло мое имя.
Как всегда, я открываю бутылку, но обычного оживления нет и следа. Я знаю, что это пустая уловка. Сегодня вино не развеет моей грусти. Первый глоток омерзителен, дальше немного лучше.
Возвращается Ицуми, она разговаривает со мной, переходя из одной комнаты в другую, и на ходу сушит волосы. У нее болят руки, она стряхивает их с некоторых пор уже привычным жестом – так встряхивается намокшая птица.
Я сижу у лампы, очки сдвинуты на нос. Рядом почти пустая бутылка, на дне сверкает последняя капля красного. Я уткнулся в свои бумаги, пробегаю их глазами, отбрасываю.
– Someone called today.
Не оборачиваясь, я провожу рукой по лицу, зеваю.
В среднем мне звонят по два-три раза в день – молодые журналисты, представители издательств, пытающиеся навязать очередные учебники. Сам того не желая, я создал себе репутацию безотказного человека. А потом Ицуми нажимает кнопку автоответчика и стирает все сообщения.
– A friend. An Italian voice.
Я смотрю на умиротворяющую красную полоску на дне бутылки. Поджимаю губы. Глубоко вдыхаю. Нажимаю кнопку автоответчика, но лента пуста. Ицуми уже постаралась. Я встаю, покачиваясь на одной ноге. Я готов убить жену. Задушить ее за бессмысленную привычку опустошать мои ящики, выхватывать у меня из-под носа вещи, которые я вполне мог бы еще поносить, и тащить их в химчистку – лишь бы в доме был идеальный порядок. Я готов задушить ее за привычку стирать сообщения на автоответчике.
– What did he say?
Ицуми надевает очки, ищет в блокноте для рецептов нужную запись. Она записала номер и рядом какое-то слово… Косансини…
– Костантино?
На ее лице написано равнодушие и неуверенность.
– I’m not sure.
– The number… is the number right at least?!
Я кричу на жену. Должно быть, у меня изменилось лицо. Я – волк, воющий на полную луну.
Я выхожу в сад, чтобы позвонить. Закуриваю. Луны не видно, облака подставляют небу серые бока. В пятнадцать лет назойливый звук раздирал мне сердце и душу. И вот он вернулся, я прикладываю трубку к уху и вновь слышу его голос.
– Hallo! Алло!
– Гвидо?
– Костантино, ты где?
– Я в Лондоне.
– Где именно в Лондоне?
– Не знаю, иду по улице.
– Когда ты приехал?
– Сегодня.
– Как ты меня нашел?
– По справочнику.
– Ты ужинал?
Мы ужинаем втроем. Я тщательно накрыл на стол, расставил всю бесполезную утварь, купленную Ицуми на рынке: бокалы на тонких ножках, подтарельники, дремавшие на полке и ждавшие Рождества или визита гостей. Сегодня я вытащил все, что нашел. Зажег камин. Атмосфера нашего дома свидетельствовала о благополучии, о размеренной и спокойной жизни. Вокруг двери располагались книжные полки, они тянулись по коридору, на стене висела картина Стива с летающими девушками на коньках, фотографии обнаженной Ицуми, слегка прикрытой прозрачной тканью, и несколько фотографий Ленни в составе танцевальной студии «Award».
Стеклянные двери выходят в сад, лучи света, который я включил где только смог, едва касаются самшитовой изгороди, наружная подсветка тоже горит, каждая лампочка светла и тепла… Звучит тихая музыка в исполнении Глена Гульда, ковер покрывает деревянную лестницу, а наш бордер-колли Нандо спокойно лежит у огня. И на все это смотрит Костантино. А я смотрю на него. Мы поужинали, он почти ничего не съел. Когда-то он ел куда больше. На его тарелке осталось больше половины. Ицуми ушла варить кофе. Костантино пытается шутить:
– Она умеет варить кофе по-итальянски?
– Это первое, чему я ее научил.
Весь вечер он – сама приветливость, и мне кажется, что так было всегда. Сейчас я понимаю, что ждал этого момента всю жизнь.
Я встречаю его у двери: рубашка навыпуск, грудь слегка приоткрыта, собака бежит ему навстречу. Я не трогаюсь с места, чтобы насладиться сценой, увидеть, как откроется черная дверца машины и он наклонится, чтобы выйти, а потом посмотрит на меня. А я стою. Старый друг. Друг, который был у него задолго до всего, что он видит вокруг. Задолго до этой жизни, длящейся вот уже двадцать лет. Мы расстались почти двадцать лет назад.
Он машет рукой:
– Привет.
– Привет.
Он наклоняется погладить собаку и направляется ко мне знакомым шагом спартанского воина. Его тело слегка раскачивается, и когда он делает шаг вперед, кажется, что его немного заносит назад. Его походка не изменилась. Он все еще очень хорош. Я смотрю на него, и вдруг: три шага – и словно прыжок. В этом маленьком прыжке вся наша суть. Свет проезжающих автомобилей пронизывает его тело, он ныряет в темноту под дерево, а потом выныривает в конусе света, что тянется от нашей двери. Я вижу его улыбку. И через мгновение чувствую его запах: он обнимает меня и ненадолго удерживает. Мы долго стоим у двери, обнявшись, зарывшись в плечи друг друга. Затем смотрим друг на друга, и вот уже мы – два пристыженных человека. В нас оживают обескураживающие воспоминания о прошлом, о том, что знаем только мы одни. Тайна оживает во мне, она придает мне сил, когда я вытаскиваю из духовки запеченного ягненка, когда я раскладываю морковь и поливаю соусом, пока мы рассказываем друг другу последние новости.
Он приехал в Лондон поговорить о поставках вина. Он обожает вино и держит виноградники, хочет найти инвесторов для новых перспективных проектов. Вино – моя слабость. Пожалуй, вино я люблю больше всего на свете.
– Я привез тебе кое-что.
С этими словами Костантино достает из сумки бутылку вина из сортов санджовезе и мерло.
Ицуми смотрит на него и на миг замирает с бокалом в руке. Костантино, не слишком подбирая слова, рассказывает на ломаном английском о нашем прошлом, и я понимаю, как сильно он изменился. Он не стыдится своего акцента, явно привык общаться с иностранцами. У него вид человека, который умеет продавать и договариваться. Он нравится Ицуми. Я стараюсь взглянуть на него ее глазами – глазами женщины, которая видит его первый раз в жизни. Он действительно хорош. От камина идет тепло, и в комнате становится слишком жарко, Костантино снимает пиджак. Теперь на нем простая белая рубашка с подвернутыми рукавами. Я смотрю на его сильную шею, на линию плеч, на сильные мышцы рук. Как он склоняется над тарелкой, как при разговоре слегка наклоняет голову, как улыбается. Так, словно открывает тебе целый мир. Он заворожил Ицуми. Да и как иначе? Такой необычный гость, ни капли не похожий на наших обычных гостей. Ицуми не возражала, когда я так неожиданно пригласил Костантино, когда, точно миссис Даутфайр, я бросился накрывать на стол и запекать ягненка. После того как я, скинув рубашку, принес дрова и чуть было не упал в обморок, она сама разожгла камин. Я нарезал ананас, она накрасила губы. С тех пор как уехала Ленни, нам часто бывало грустно вдвоем.
Но больше всего мне нравится, что можно поговорить по-итальянски. Я никогда не общался с местными эмигрантами-итальянцами, как-то не хотелось. И вот я взрываюсь, точно вулкан, проспавший много столетий. Ругательства и разные римские словечки так и лезут на язык. Я вспоминаю наши милые непристойные фразочки. Костантино говорит, что хочет открыть в Лондоне ресторан.
– Какой ресторан?
– Итальянский.
– Да иди ты!
Он смотрит на мою жену, протягивает ей руку и подмигивает:
– Узнаю Гвидо.
– Didn’t he get worse?
Ицуми улыбается, стараясь настроиться на нашу волну.
– Ты похудел.
– Занимаюсь бегом.
Костантино заливисто смеется, ему действительно сложно представить, что я бегаю по утрам.
– А ты играешь в водное поло?
– Нет, но иногда занимаюсь виндсёрфингом.
– Я скучаю по морю.
Мы говорим одно, а слышим совсем другое. То, что мы хотим сказать и услышать, знаем только мы. Потому что я чувствую: он приехал не ради бизнеса – он приехал ради меня. Потому что я знаю: даже если он выйдет за эту дверь и пригнется, чтобы исчезнуть в такси, он все равно приехал ради меня. Потому что, как и я, он ничего не забыл, потому что, как и я, он боялся, что так и умрет, не повидав меня.
Ицуми раздражает, что мы говорим по-итальянски, – так она оказывается выключенной из разговора. Мы отгородились от мира, мы снова одни в нашем дворе, в нашей палатке.
Наконец с едой покончено. Я встаю убрать тарелки, тянусь к его бокалу, чтобы подлить вина. Мы смотрим друг на друга и вдруг одновременно улыбаемся. Я у себя дома, дом – средоточие той жизни, которую я показываю ему. Я говорю, что преподаю, что играю в гольф, – пожалуй, немного хвастаюсь.
– Я изменился?
– Ты все тот же.
Я знаю, что это не так. Но это именно тот ответ, которого я ждал.
Моя жена оставляет нас наедине, она отправляется на кухню, и вот уже оттуда слышится привычный звон посуды и плеск воды. Звуки, которые я слышал тысячи раз, звуки моей привычной жизни, обеспеченной и жалкой жизни, далекой от него на сотни и сотни лет. Мы оба взволнованы и смущены, как двое влюбленных, оставшихся наедине.
– А я? Я изменился?
Он раздувает грудь, улыбается неотразимой улыбкой. Эта улыбка напоминает мне о детстве, о подаренной и потерянной любви, о моих длинных волосах, обо всем, что мы пережили вместе.
– Ты не изменился. Ни капли.
Он кивает в ответ и поджимает губы. Его руки на столе, но я не двигаюсь, не тереблю челку, не шевелюсь. Времени у нас не осталось, и мне не хочется все испортить. Я уже все получил. Я чувствую, что его что-то тревожит, что есть что-то, о чем он не говорит. Он не умолкает, но в его глазах я замечаю какую-то грусть, круги под глазами проступают сильнее, чем прежде, а мелкие морщинки делают его еще более привлекательным. Морщинки прячутся и в уголках его губ, они появляются всякий раз, когда он улыбается где-то далеко от меня, далеко отсюда. Напрасно.
Мы встаем из-за стола. Костантино садится на диван, кладет ногу на ногу. Теперь в его руке уже другой стакан и другой напиток, гораздо крепче. Я сижу немного поодаль в кресле-качалке. Сколько ночей я раскачивался в ней, тщетно пытаясь унять тревогу. Мне радостно оттого, что разделяющие нас несколько метров позволяют мне хорошенько, не спеша рассмотреть его. Как старую картину, проступившую под краской. Я снова чувствую то горе, что чувствовала когда-то мама, во мне горит ее душа-свеча. Потому что Костантино тоже был моей матерью в тот самый день, когда он обнял меня и сказал: «Смотри мне в глаза, не смотри в темноту, смотри на свет, ты видишь сияние?»
Я уставился на его носок. Он покачивает ногой, его живот вздымается, а я смотрю на него. Я снова стал глупой девчонкой. Потому что передо мною опять его тело. Его невозможно забыть. Должно быть, жена заметила, что мой взгляд изменился. Она спрашивает, есть ли у Костантино семья, дети.
– Brilliant, a boy and a girl. May I smoke?
– Конечно, не стесняйся.
Я протягиваю ему мою зажигалку, потому что свою он куда-то подевал. Он закуривает, затягивается и смотрит на меня. Выдыхает дым.
Я чувствую страх, что сейчас он уйдет, чтобы никогда не вернуться. Теперь, когда он увидел мой дом, увидел, как я живу, с кем провожу ночи… Теперь он все знает и может вспоминать. Я думаю о том, что все, что я делал до этого дня, я делал только ради него. Все эти годы я ждал его, ждал этого дня. Без него все, что меня окружает, не имеет смысла. Скоро его сигарета потухнет, и от этого вечера останется лишь темная вмятина на диване. Место, где он сидел.
Костантино встает:
– Уже поздно. I’m really late.
Ищет пиджак, благодарит Ицуми. Я поднимаюсь, подхожу к двери, хватаю куртку, что висит на нелепом крючке:
– Я тебя провожу.
Ицуми смотрит на меня, но я уже повернулся спиной и выбегаю на улицу:
– Мы пойдем в бар. Don’t wait for me awake.
Но в бар мы не идем. На улице попадаются прохожие, мужчины и женщины, одни выгуливают собак, другие выставляют за дверь пустые молочные бутылки. Мы молча вдыхаем ночной воздух, парим над землей. Я беру его за руку, его большая ладонь словно ждет меня. Он сжимает мою руку так сильно, словно утопающий в бурной пучине. У тротуара припаркована моя машина – «стейшн ваген» с разделительной сеткой для собаки, на приборной панели какие-то безделушки, позабытые Ленни.
– Залезай.
Он подчиняется. Теперь моя очередь быть мужчиной, мы ведь в моем городе.
– Где твоя гостиница?
Мы все еще ведем себя как обычные мужчины: словно роботы, садимся в машину – каждый на свое место. Я веду машину по темным улицам: под светом фонарей, в лучах горящих фар, в светящихся полосах тоннелей, вдоль огней Темзы, вывесок кинотеатров и магазинов. Снова его рука в моей руке, он вместе со мной жмет на рычаг и переключает скорости. Он смотрит вокруг, точно потерявшийся турист.
Прошло двадцать лет, он просто не может уехать вот так. Он в моей машине, я везу его, сам не зная куда. Годы и годы он томился пленником в моей голове. Кажется, он очень устал.
– Иди ко мне.
Он склоняется к моему плечу, некоторое время я веду машину, чувствуя его голову на своем плече, совсем рядом. Я отпускаю руль и глажу его по голове, вдыхаю его запах, внюхиваюсь в него.
В магнитоле – кассета Oasis, та самая, что я купил для Ленни, мы выезжаем из города под музыку.
– Поедем к тебе в гостиницу?
– Там мой партнер.
Я знаю одно местечко. Мотель, где мы иногда останавливаемся по дороге на юг, если моим красавицам нужно в уборную. Я жду их в машине, курю: «Давайте быстрее, ну же, поторапливайтесь». Ночью у мотеля призывно горит неоновая вывеска. Над ним проходят две дороги – двухполосная эстакада, а ниже бегут еще две, к тому же совсем рядом перекресток с круговым движением, так что со всех сторон проносятся машины. Я часто спрашивал себя: «Какой идиот захочет ночевать в такой гостинице?»
И вот мы уже целуемся. Я резко торможу, взрывая клубы пыли.
– Подожди… любимый, подожди.
Он отпускает тормоза, его распахнутый рот кажется высохшим фонтаном, в котором годами не было воды, я чувствую вкус сигарет и алкоголя. Я обнимаю его за шею, зарываюсь в его плечи. Мы входим в гостиницу, испуганные, из наших глаз вырываются призраки и вокруг плещется море лавы, точно настал Судный день. Я злой, я – уже не я. Я стучу кулаком по стойке: «Куда все запропастились, какого черта!» Выглядывает человек. С таким видом, точно его здесь никто не ждет. Неприметный тип в шерстяной жилетке, такой вполне бы мог сойти за моего студента. Кто знает, может, он и есть мой студент, добрый малый, который работает по ночам за гроши, чтобы оплачивать колледж. У него бесстыжая физиономия. Я поправляю челку, не прикрывая лица, скорее наоборот, намеренно делаю так, чтобы он получше меня разглядел. Почесываю подбородок, оплачиваю номер, требую ключ, беру у Костантино паспорт, кладу его на свой, протягиваю портье. Два документа, две жизни. Ну, где ключ? Не надо нас провожать.
– We’ll find the room, don’t worry.
Еще бы мы не нашли! Мелкие ромбы ковра, слабый свет, на стенах красные кубики обоев. Запах мокрой псины, прогорклых завтраков, уборной, марихуаны и странных снов. Ключ входит в замочную скважину, но проваливается, нужно запастись терпением, найти нужное положение, чтобы он повернулся. Опьяневший и полуослепший, я наклоняюсь и достаю зажигалку. Готово.
– Закрой дверь.
Мы внутри. Я включаю свет, в комнате большая кровать. Костантино ударяет кулаком по выключателю. Темнота. Из-за сломанных жалюзи пробивается слабый голубой свет неоновой вывески. Нас разделял океан времени, и наконец-то мы снова на нашем корабле. Кто же сделает первый шаг? Кто станет первым? Один удар, за ним другой – чувствительно, больно.
– Где же ты был?
– Молчи!
Еще один удар, уже слабее, и снова, и снова. Руки обвивают шею.
– Я тебя придушу.
– Молчи, любимый. Любимый, единственный.
За окном рассвет, снизу и сверху проносятся машины. Смятые рубашки, грубые, понемногу возвращающиеся к жизни лица. Мы пускаемся в обратный путь. Что теперь будет? Мы едем в сторону города. Медленно, но верно. Мы молчим, смотрим на призрачный мир, мелькающий за окном. Со вчерашнего дня здесь ничего не изменилось.
– Ты был вчера на вокзале Виктория?
– Когда?
– В восемь утра.
– Нет, я был еще в Риме. Я прилетел ближе к обеду.
– То есть это был не ты?
– Я даже не знаю, где этот чертов вокзал.