Книга: Сияние
Назад:
Дальше:


У меня в руках книга Кафки. Несчастный писатель уродился слишком высоким и был слишком резок в общении. Мы с ним чем-то схожи. Я смотрю на его фотографию: заостренные уши, запавшие глаза на узком лице… Мне кажется, что передо мною наскальный рисунок, нацарапанный кусочком камня. Кричащий болью взгляд.
Я перечел несколько строк «Голодаря» – у этой истории ужасный конец. Когда я снял очки, то почувствовал запах грязной соломы у цирковых клеток, где покоились останки несчастного маэстро. С меня хватит. Вот он, под этой соломой, сливается с моей кричащей душой. Мой член – сухой стручок. Белый свет торшера выделяет на темном фоне мою фигуру, сидящую в кресле: длинная тень, я сижу, положив ногу на ногу. Жалкий пленник собственной гостиной. Вдруг раздается стон: «А-а-а-а…» С недавних пор, когда я остаюсь дома один и никто не может меня услышать, я принимаюсь стонать. Так мне удается немного успокоиться, унять ярость, облегчить муки того, другого, умирающего внутри меня. И все же я знаю, и знание слышится в моем стоне, – все могло быть иначе! Я ведь видел, как два метра паршивого номера превратились в бесконечную вселенную!

 

После той ночи я несколько дней летал. Я стал сильнее, решительнее, я жил моей тайной. Красивый и бессовестный, я питался ею, точно река подземным ключом, я светился внутренним светом, я стал его источником. Я чувствовал, как покраснела и натянулась моя кожа от свежих сладостных ран. Стоя в толпе, я радостно улыбался, точно душу вырвали из тела и я оказался рядом с любимым, в его клетке, за тысячу километров отсюда. Шли дни, а я все так же чувствовал себя добычей разъяренного зверя. В поезде, в машине, ночью и посреди бела дня я закрывал глаза и уносился к нему. Я готов был пожертвовать жизнью, лишь бы пережить это снова, лишь бы вновь оказаться в той комнате.
Мы расстались, пообещав друг другу, что не станем ждать несколько лет. Но время неумолимо, и оно не стоит на месте.
Я прочел новый курс для аспирантов, провел экзаменационную сессию. Потом случилась беда: умер знакомый, и нам пришлось поддерживать его вдову, приглашать ее в гости, приводить в себя.

 

Я купил мобильный телефон. Поначалу владельцу мобильника кажется, что весь мир у него в руках. Я выходил по вечерам с собакой, как тайный поклонник замужней дамы. Но вскоре эти звонки стали напоминать сеансы связи с загробным миром, словно я купил билет на тот свет.
– Сколько у тебя сейчас времени?
В Италии всегда на час больше, а у меня на час меньше. Я иду по дороге, ключи в кармане, и, пока я говорю, я тереблю их и раню руку. Меня раздирает стыд, эта чертова привычка стыдиться! Я не знаю, кем стал он за эти годы. Я чувствую между ногами тупую боль, тяжесть. Я слышу в трубке детский голос – он с младшим сыном, больным мальчиком. Он обожает его, вечно таскает за собой. Мальчишка – мой основной соперник. Для Костантино этот малыш – доказательство нашей вины, ее живое воплощение.
– Что с ним?
Рядом с сыном он не хочет шептаться. Он говорит громко, так, словно мы чужие, тем самым голосом, каким говорит с поставщиками вина и сыров. Я слышу, как он наклоняется, чтобы застегнуть пальто или вытереть ребенку нос.
Иногда я просто молчу в трубку. Иду по улице, дыша в телефон, поддерживая молчаливую связь – натянутую нить вздохов и невысказанных мыслей. В другой руке у меня поводок. Собака тянет, ей хочется что-то понюхать, но я тяну сильнее, move your arse, for Christ sake. И вот мы прощаемся, так ничего и не сказав, потому что он уже подходит к дому, а главное, потому, что двое женатых мужчин, вздыхающих в трубку в тысячах километров друг от друга, – все это попахивает гнильцой и бессмыслицей.
В следующий раз я немного навеселе и потому чувствую себя более раскованным, я не замолкаю ни на минуту.
– Чем занимаешься? Что на тебе надето?
У меня такое чувство, что прежде, чем мне ответить, он осматривает свою одежду.
– Рубашка, пиджак, ничего особенного.
Я говорю, что купил новую вельветовую куртку на меховой подкладке, вроде той, какая была у меня лет двадцать назад, он должен бы помнить. Я описываю куртку в малейших подробностях, точно это самая захватывающая тема для разговора. Говорю, что хочу и ему такую купить, у него ведь XL, да?
– Ты примерно на два размера больше меня. Нет, ты не толстый, это я не к тому. Ты прекрасен, ты невероятно хорош, ты лучше, чем греческие боги, лучше Аполлона Бельведерского. Правда, член у него будет побольше.
Он торопится закончить разговор, он не такой, как я. Он боится моих гомосексуальных излияний. Он принюхивается к трубке и чувствует влажную землю.

 

Моя жена, моя хрустальная цапля, уснула. Сегодня она вернулась усталой. Я видел, как она съела суп и как потом растянулась на кровати – как кукла, которую уложили в коробку. Толком не раздевшись, она свернулась на кровати и, уже лежа, сбросила сначала одну, а затем вторую тапочку. Ее темные волосы разметались по подушке. Ее спящий лоб неестественно бел и слишком беззащитен. Глядя на ее открытый рот – маленькое растворенное окно, откуда медленно выходит легкое дыхание жизни, – я чувствую страх. Глаза Ицуми прикрыты, ее стойкая душа сейчас где-то далеко, словно никогда и не хотела спускаться на землю. Кожа Ицуми так прозрачна, словно это вовсе не тело, а легкое платье, которое она положила на кровать, чтобы надеть на вечерний прием.
Я и не думал, что когда-нибудь снова вот так посмотрю на жену. Я уже забыл о ней, варясь в своих мыслях и пытаясь справиться с внутренним оползнем, и, когда наконец я снова оказался способен о чем-то думать, я поймал себя на том, что сижу и смотрю на нее. Словно пытаюсь поймать пожитки, подхваченные волной, которой накрыло наш дом. Но все сдвинулось с привычных мест, все унесло потоком воды.

 

Я не сплю. Я словно надгробная статуя, которую я, к восторгу студентов, очень неплохо изображаю. Ночная полудрема – настоящее царство мертвых. Пора бы мне взять себя в руки и изводить собственную печень, но ви́ски ночью, когда в храме погасли огни, – это святое.
В четыре утра мне хочется позвонить Костантино, поговорить с ним о той ночи на море, в нашей палатке. Мне кажется, что жить в городе без моря далее невозможно. Я готов все бросить, готов уйти из дома.

 

Рассвет. Я вырвался из лап своих снов, я позабыл их, но, должно быть, они здорово меня прибили, судя по выражению лица, которое глядит на меня из зеркала. Я снимаю помятую пижаму, ни одна одежда не хранит так бережно запах моей печальной души, моей измученной плоти. Я смотрю на свое удивительное бледное тело, похожее на окаменевший скелет крошечного динозавра.
Луковка дýша расточает благословенную теплую воду – все смывающую и очищающую манну. Вода уносит память о сотнях сражений. Литры и литры воды, потоки тепла. Мне нравится, что жестокий поток воды благословляет меня. В нашем чудесном доме я не сделал почти ничего. Единственное, за что я бился, как Цезарь, так это за бойлер. Мне хотелось, чтобы у нас была огромная лейка, как в пятизвездочном отеле. Горячая вода, а не жалкая струйка грязи, кое-как текущая из забившейся старой лейки. Мне надоело пинать ванну, петь, кричать, браниться. Словом, еще раз переживать то, с чем я столкнулся в юные годы, прожитые в Лондоне. Я всегда замерзал под душем, и это было ужасно. Каждое утро у меня портилось настроение. Я выбивался из сил, пытаясь избавиться от ощущения, что я – мокрая курица. А где же был он все эти годы? Затерялся на том берегу, далеко-далеко.
Душ – единственный способ получить оргазм. Особенно если приходится перебиваться от раза к разу, что является причиной странных поступков. Ты целуешь себя где придется, наклоняешься с раскрытым ртом и сжимаешь шею руками, как это делал он, ведешь себя как жалкий извращенец. И вдруг в поезде, по дороге на работу, пока ты ешь бутерброд с маслом и набираешь номер, чтобы поздороваться с самой лучшей дочерью на свете – «Hi, darling!» – тебя неожиданно настигает раскаяние и ты бежишь в туалет, потому что тебя вот-вот стошнит. Ты надеешься, что, очистив желудок, избавишься от того, что давит тебя ниже пояса.
Это «ниже» не дает покоя. Он неожиданно набухает и в самый неподходящий, совершенно невозможный момент вдруг встает, точно маленький ребенок, застигнутый бессонницей среди ночи. Ты хватаешься за штаны, стараясь скрыть этот жест от прохожих, студентов, даже от собственной жены, потому что, когда это подступает, о ней ты думаешь меньше всего. Ты слегка расставляешь ноги и пытаешься его успокоить. И все же тебе хочется, чтобы он не засыпал, твой мозг протестует, приказывает ему восстать, подчиняясь просьбам порочного сердца, которое колотится в груди, точно одержимое. Оно стучит то в зрачке, то в колене. Это и есть страсть! Для зрелого мужчины, на счету которого десятки дипломов и академических званий, благодарственные письма от известных университетов, где были прочитаны лекции по «эллинистической технике живописи на материале раскопок в Помпеях», это просто ужасно. Страдания влюбленного превращают мою жизнь в фарс, захватывают все новые позиции, и вот уже член, этот сосуд скорби, берет свое, выставляя тебя на посмешище у всех на виду, внезапно разбухая в штанах и снова заставляя отлучаться под глупым предлогом.

 

Сын Костантино болен. Джованни – ребенок, не способный объяснить, что ему нужно. Все, что он делает, он делает не так, поэтому Костантино является посредником между сыном и окружающим миром. Если Джованни холодно, он тут же начинает раздеваться, если радостно, он принимается отчаянно дрожать. Розанна с ним не справляется, она спешит на работу, выскакивает из дому на каблуках, с мобильным в руке. Костантино же вырыл пещеру, разжег огонь и принес в нее сына. «Не бойся, если на нас нападут дикие звери, я схвачу горящую палку и выйду им навстречу», – как бы говорит он. Это так просто. Ведь Джованни – его сын. А для сына сделаешь все, что угодно. Костантино поддерживает Джованни на улице при ходьбе, подгоняет, если надо спешить, согревает, когда дует ветер. В его машине установлено детское кресло, и Джованни всегда сидит на заднем сиденье, пристегнутый ремнями. Если Костантино говорит по мобильному, из машины раздаются детские песенки, занудные считалки и наводящие тоску стишки.
Какого черта я здесь делаю с разбухшим членом? Я предпочел бы не рождаться на свет, лишь бы не знать, что, однажды встретившись, мы никогда не сможем быть вместе.
Это первое, что мне сказал Костантино:
– Даже не думай. Тут и думать-то не о чем.
А потом добавил:
– У меня есть сын. У него никого, кроме меня.
И довольно жестко добавил:
– И у меня, кроме него, никого нет.
Я что есть силы пнул мусорный бак так, что поводок выпал у меня из рук, и закричал:
– Как это у тебя никого нет? А как же я?
– Ты знаешь только то, что знаешь.
Тогда я хотел прокричать ему: «Я знаю, что у меня есть ты!» Но вместо этого сказал:
– Ты лишь жалкий гей, взращенный пидорами-святошами. Сначала они кропят все подряд святой водой, а потом трахают мальчиков-служек!
– Отлично, – ответил он. – По крайней мере, ты выразился ясно.
Я был вне себя, но даже в бреду гнева понимал, что Костантино гораздо сильнее меня.
– Прости.
– Забудь.
Потом он замолчал. Я жалобно мычал в трубку, как новорожденный теленок:
– Я люблю тебя. Ты ведь знаешь?
– Хватит уже! Гвидо, кончай это.

 

Я сижу на нашей кафедре. Чудная Джина ставит передо мной дымящуюся кружку и кладет несколько маленьких маффинов, которые печет и приносит на работу в чистом коричневом бумажном пакете для меня и других любимчиков.
Порыв ветра распахивает окно, и Джина бросается к нему. Я вижу ее серо-голубоватые лодыжки, похожие на сахарные леденцы, которые продаются в Ковент-Гардене. Она оглядывается на меня, подмигивает и снова семенит к окну походкой Золушки. Она уже в возрасте, но все равно это самая сексуальная женщина, которую я когда-либо видел. Если бы я захотел, то с радостью пожертвовал бы жизнью ради нее. Я никогда не встречал таких, как она.
Дорогая Джина, если бы ты знала, как мне приятно зайти на кафедру, увидеть потухший, но вычищенный камин, блестящую кочергу, совок, щипцы, уложенные, как вилки перед черной тарелкой. Я знаю, что в твоем чудесном сердце, твердом как сталь, есть маленькая слабинка: ты покровительствуешь мне, приехавшему в Лондон чужаку, ты выбрала меня своим протеже.
– And what about your mother, Guido? – спросила она однажды, а за окном играли в салочки голубые синицы.
– Она умерла.
– О, мне ужасно жаль!
– Это было очень давно.
Ее глаза заблестели, а в стакан скатилась пара слезинок, которые она смахнула платком. У Джины тоже умерла мать, она выросла в пансионе для несчастных девочек, очень бедных, но все же не нищенок.
Она взяла меня за руку, и мы постояли несколько минут, глядя на светящийся закат. Наши мысли уносились в далекое печальное прошлое, к пережитым страданиям. Я достал бутылку, унаследованную от презираемого мною предшественника, покойного профессора Аллена. Распитие отличного односолодового скотча стало для нас своеобразной традицией. Впрочем, мы пили только по пятницам, строго после занятий. Это было время смеха и кривляний. Джина ужасно смешно представляла профессора Аллена и его заместительницу Фанни. Она хихикала, изображая покойных и здравствующих коллег, передразнивая студентов и просто прохожих. Если бы все были такие, как Джина, наш мир был бы самым добрым, самым прекрасным и самым достойным, пусть даже в шкафу и хранилась бы парочка скелетов. Ей нашлось бы место в Лондонском суде, она бы прекрасно смотрелась в белом парике и в плаще цвета воронова крыла, стучала бы деревянным молоточком, верша судьбы праведников и грешников.
Иногда Джина заглядывала на мои лекции, но всегда ближе к концу. Слушала минут пятнадцать не шевелясь, сложив руки на груди, а я продолжал вещать: гордился, что ко мне пришла такая студентка, маленькая фея с незаметными рожками, в сапожках из шкуры морского котика. Она всегда умудрялась меня похвалить или заметить мне, что я слишком уж подробно и обстоятельно занимаюсь со «старательными баранами». Так она называла недалеких, но дотошных студентов. У нее было прозвище для каждого, кто появлялся в колледже, пусть даже на несколько месяцев. «Старательные бараны», по мысли Джины, были гораздо хуже «шлюшек Караваджо» или «гонщиков» – студентов, которые ничего не знают, но трещат без умолку.
По пятницам я всегда старался закончить лекции немного пораньше, хотя бы минут на пятнадцать. Потом я раскладывал по местам свои материалы, а Джина аккуратно расставляла стулья, собирала губки, пропитанные мелом, шла на кафедру и готовила там «славную штуку», чтобы обрести вдохновение на будущую неделю.
Да-да, около года мы курили травку – отличную и легкую, чистейшую травку без всяких синтетических добавок, плохо сказывающихся на здоровье. Мы не хотели портить себе удовольствие. Я начал первым, сначала втихую. Просто нашел в аудитории позабытый студентами косячок. Таких Джина звала «учениками Рубенса». Немного поколебавшись, она ко мне присоединилась. Так я узнал, что она тоже покуривала.

 

Мы затянулись веселящей сигаретой. В тот день травка была особенно хороша. Она не оставляла на языке ни малейшего привкуса – наоборот, дарила ощущение нежности и свободы. Джина заметила, что я где-то далеко:
– What’s the matter, darling?
На меня снова накатило ужасное желание. Я выдавил из себя несколько слов – так, просто чтобы что-то сказать. Но по моим затуманенным глазам Джина все поняла:
– I knew there was something wrong…
– Понимаешь, это мужчина.
На какую-то секунду мне показалось, что она не поймет. В конце концов, она уже не так молода, даже немного перезрела…
– Мужчина, и что с того? Я тоже когда-то была влюблена в одну подругу, ее звали Салли. Конечно, мы с ней не спали, но какая разница, ведь это была любовь! Пока она была жива, я любила ее, как никого на свете!
Она призналась, что знает кучу геев. «Правда, ты на них не похож, выглядишь гораздо более мужественно».
– Знаешь, геи довольно жестоки.
– Прекрати.
– А те, кто чего-то добился в жизни, так и вовсе последние сволочи.
– У меня есть друзья-геи, которые и мухи не обидят.
– Не сомневаюсь. А ты попробуй-ка положи им в ладонь эту муху!
– Да вы сегодня грубы, леди Джина.
– И кто из вас за женщину?
– Что-о-о? Что за пошлые вопросы!
– В сексе все очень пóшло, мой мальчик.
– Мы оба мужчины, и точка.
– Ну а за женщину-то кто?
– Ради бога, перестань!
– Думаю, суть одна.
– За женщину по очереди.
– Очень демократично. Мне бы тоже хотелось попробовать.
На самом деле все было гораздо грустнее, но мы, затерянные в пригороде Лондона, хохотали как сумасшедшие, а за окном неотвратимо сгущались сумерки и поезд, окутанный клубами дыма, отходил от платформы и вершил свой путь по темной ночной дороге в сторону Лондона без меня. И вдруг занавес рухнул прямо на клоунов, и я неожиданно оказался на сцене в первозданной наготе. Я рассказал ей о Костантино.
– Понимаешь, у меня такое чувство, что кто-то топчет ногами мое лицо, давит пятками нос и глаза, затыкает рот. Я раздвоился, и этот двойник мешает мне жить. Я всегда о нем знал, но теперь-то я не ребенок. Прошлого не вернуть, но дело в том, что я боюсь шагнуть вперед. Я вообще ничего не могу.
– Тебе не кажется, что до «ничего» всегда было «что-то»?
– Я не могу и дальше жить с этой тайной.
– Тайны – лучшие любовники на свете! Они лишены предрассудков и дарят нам желание жить. Они подхлестывают, будят посреди ночи.
После выкуренной травки она чувствовала себя раскованно и разоткровенничалась:
– Двадцать лет я встречалась с неким лордом, он очень любил охоту. И все эти двадцать лет я чувствовала себя несчастным зверьком, на которого наткнулись в лесу и от нечего делать пристрелили, чтобы разогнать скуку. Только потому, что лисе удалось уйти. Но я никогда не жалела о том, что в моей жизни что-то упущено. Тайна двигала меня к самопознанию. Я жила богатейшей внутренней жизнью.
Мы допили последнюю каплю виски, глядя в потухший камин.
– Лучшая часть жизни – та, которую нам прожить не дано, Гвидо.
Джина погасила свет, накинула пальто и помогла мне попасть в рукава моего, потому что я уже с трудом держался на ногах.
– Иди-ка домой и попробуй уснуть, но сначала купи жене цветы. Женщины обожают, когда им без повода дарят цветы.

 

На вокзале, ожидая поезд, я поймал на себе взгляд незнакомого мужчины, который несколько секунд смотрел на меня, прислонившись к стеклу, отделяющему нас от надменной людской толпы, и слегка улыбался. Красивый мужчина, такого трудно не заметить. На нем был обычный плащ, и все же от него веяло вестерном. На вид он был лет на пятнадцать старше меня. Я смотрел на старого гея и думал, что однажды и сам стану таким: приличный на вид мужчина с потертой кожаной сумкой, полной заумных книг, он обмотался старым кашемировым шарфом. Возможно, это подарок от дорогого друга, отбывшего в мир иной. Вполне любезный и приятный человек, он надеется подставить задницу непривлекательному и скучному типу вроде меня, в жалком отелишке или набитой книжками крошечной квартирке неподалеку. «А потом, – думает он, – мы выпьем чая и нагишом, в одних лишь галстуках, предадимся заумным дискуссиям, положив ногу на ногу, точно заправские английские леди». Лишь теперь я заметил, что в этом городе полно одиноких геев! Как тосклива эта охота на раненых зверей!

 

Вечер накануне Рождества. Прибитые дождем Санты висят на белых оштукатуренных балконах. Повсюду крикливые огни. Фигуры прохожих, согретые благими намерениями, торопливо снуют по слякотным и скользким от мокрых листьев тротуарам. Повсюду большие подарочные коробки и маленькие пакетики. Благотворители занялись и бездомными: им выделили горячую еду – кусочек рождественской индейки. Старый бомж Гордон помочился на приглашение. Он, как обычно, лежит на лестнице перед старым кирпичным зданием на углу и, точно любящий отец, укачивающий младенца, прижимает к себе бутылку. Я машу ему рукой. В ответ я вижу, как поношенные тряпки старого святого пьянчуги зашевелились: «С Рождеством, дружище!»
Дом пахнет мясной подливой, горит камин. Длинный накрытый стол так хорош, что подошел бы для обложки кулинарного журнала. Золотистые шары, орхидеи на блюдах. В центре стола возвышается бог Вакх с огромным рогом изобилия, а между ногами у него свисают гроздья винограда. Это маленькое святотатство посреди Вифлеема прекрасно, просто пальчики оближешь. Я прячу подарки. Пес хватает меня зубами за штанину. Он крутится передо мной, скачет, плюхается под ноги, виляет хвостом. Прекрасный пес, ты выбрал меня в хозяева и доверил мне свое счастье.
– Погоди, Нандо, скоро пойдем гулять.
Я целую Ицуми:
– Hi, love.
Ее волосы пахнут крепким деревом японского монастыря, над которым поработало время. Она стоит в фартуке, как заправский хирург. Ленни развалилась на диване. Она и есть наш рождественский праздник. Когда Ленни дома, у нас словно поселяется настоящее божество. Она приехала вчера утром. Да здравствуют каникулы! С утра мы с женой чуть не подрались, споря, кто понесет ей завтрак. Мы расселись по разным сторонам кровати и принялись прихорашиваться, точно королевские борзые.
На Ленни смешные шерстяные шорты, из них торчат голые ноги, а ногти покрашены лаком вишневого цвета. Я сажусь рядом с ней на ковре, совсем как наш пес. Кладу голову на диван у ее рук, и она целует меня в щеку:
– Hi, dad.
– Hi, sweetheart.
Она гладит меня по голове. В горле что-то обрывается. Мы с Ленни умеем молчать, думать и дышать в такт, когда мы рядом. В какой-то момент наши мысли точно сливаются. Мы столько лет тренировались…
Сегодня у моей дочурки проступили круги под глазами, она подсовывает ступни под подушку. Ленни стрекочет без умолку, но за всеми словами я слышу: она боится будущего. «How will I make it, dad?» Я прекрасно помню тот день, когда она осознала саму себя, помню, как погас ее невинный взгляд, полный надежды и благодарности всем и вся. Было воскресенье, – казалось, она ненадолго заснула, и вдруг Ленни соскочила с дивана с неузнаваемым и опухшим лицом. На губах виднелась слюна, она прижимала к себе подушку.
– Нашу учительницу английского обокрали в метро. Украли всю зарплату и премию тоже! – закричала она.
Я сидел за столом в позе профессора, который ждет, когда пробьет шесть, чтобы налить себе скотча, а передо мной возвышалась огромная башня еще не проверенных студенческих эссе.
– У нее трое детей, а муж не работает.
– Это ужасно.
Я снова перевел взгляд на эссе о Джакопо Понтормо и периоде Высокого Возрождения. Ленни вернулась на диван. Думаю, тогда-то она и изменилась. Я услышал какой-то чужой, не ее голос:
– Ты думаешь, это нормально, что бедную женщину вот так ограбили?
Я снял очки и посмотрел на нее:
– Думаю, нет.
– И это все, что ты можешь сказать? Ты ничего не можешь сделать?
– Ленни, а что я могу сделать? Не я же ее обокрал! Уверяю тебя, что я не разгуливаю по улицам и не граблю несчастных учительниц!
– И своих студентов ты тоже этому учишь? Вот так отвернуться и просто забыть?
– Я учу их истории искусства, и все мои студенты гораздо богаче меня. Они и без меня способны отвернуться и забыть.
Тогда ее тоненькое, недавно сформировавшееся тельце дрогнуло. Ленни поднялась с дивана и пошла в свою комнату. Там она разбила карету-копилку и вернулась с горкой монет, которую высыпала себе в футболку. Она подогнула ее края и подошла ко мне, а затем высыпала деньги на стол, прямо на работу о Доре Каррингтон.
– Сколько здесь? Посчитай!
Я разозлился и вместе с тем был смущен: я никогда не видел ее такой.
– Ну хорошо. Я поговорю с мамой. Она позвонит вашей классной руководительнице, и мы устроим сбор средств. Пройдемся со шляпой по кругу, согласна?
– Да.
– Как дела в школе?
– Нормально.
– Чем занимаетесь?
– Ничем.
Я наклонился, чтобы собрать мелкие монетки, и мы стали ползать по ковру. Мы впервые заговорили о жизни жестко и всерьез. Ленни выслушала меня и сказала:
– Я не смогу.
– Не сможешь что именно?
– Пока не знаю, но знаю, что не смогу.
– Почему, дорогая?
– Я слабая.
С трудом сдерживая слезы, я обнял ее и зашептал, что она совсем не слабая, а просто хрупкая, но на самом деле очень сильная. Потому что глубокие и сильные люди все такие ранимые. Они как герои древнегреческих мифов, о которых я столько читал ей перед сном. Ленни сделала вид, что слушает, но я видел, что она совсем одинока посреди огромного моря. И из воды торчит голенькая ахиллесова пята.

 

Потом она развернула подарок. Мы поужинали, и Флэннери, наша подруга-певица, запела «Ave Maria», а Кнут расплакался, как добрый разбойник, распятый рядом с Христом. Повсюду валялись бумажки, покачивались бокалы, после фейерверков везде витал запах пороха, а Нандо спрятался под диваном и высунул слюнявый язык, потому что до смерти боялся взрывов и шума. Я не спускал с нее глаз. Моя королева джунглей. Я сам настоял на этом подарке. Ицуми предлагала купить Ленни искусственную шубу. Но я был готов выложить кучу денег, ведь речь шла о моем отцовском достоинстве. И вот Ленни открывает коробку, раздвигает пенопласт, рвет пакет. В коробке лежит маленькая видеокамера, очень современная и легкая в управлении. Лучшая модель, которая представлена сегодня на рынке.
Глаза Ленни сияют. Она удивлена. Не понимаю, рада она или нет. Она смотрит на меня, потому что знает, что подарок выбрал я. Они кидается к нам с объятиями, целует, точнее, окутывает пышными волосами, и мы целуем ее жесткие струящиеся пряди, в которых смешались все запахи этого вечера.
Мы читаем инструкцию, ничего сложного в ней нет. Эта камера – настоящий технологический прорыв, с ней справится даже ребенок. Я попадаю в кадр первым.
– Hi, sweety, I’m your dad, Guido…
– Are you Spanish?
– I’m Italian.
– Bello d’Italia…
Потом в кадре появляется Кнут; с бокалом в руках, он обращается к нам с речью, словно цитируя «Звездные войны»:
– Мы, великие капитаны будущего, собрались в ожидании послания…
– Какого послания, Кнут?
– Любите и побеждайте!

 

Вдруг звонит мобильный. Я выпутываюсь из родных объятий и бегу в сад. С бокалом в руке, в расстегнутой рубашке.
– Hello…
– Гвидо?
Тело горит, точно я провалился под лед.
– Ты где? Почему так шумно?
– Я в больнице.
– Что случилось?
– Пустяки.
– Что? Что с тобой?
– Несчастный случай.
– Ты ранен?
– Из носа течет, остальное в норме.
– Сломал?
– Похоже на то.
– Вот черт, тебе сломали нос…
Костантино в больнице, ждет, пока подойдет его очередь. Так что нам приходится говорить под шум чужих голосов, гулких, точно эхо в колодце. Он отвозил тещу и уже возвращался домой, когда в его машину вдруг въехала «альфа-ромео». Он вышел за ворота покурить, и в трубке воцарилась тишина.
– Мне лучше вернуться домой, в травмпункте слишком много народу.
– А как же нос?
– Уже не болит.
Я слышу, как Костантино идет по улице, как затягивается. Я спрашиваю, что он собирается делать, возьмет ли такси?
– Дойду пешком. Я сейчас возле нашего дома.
Я спрашиваю, как он.
– Здесь ничего не изменилось, только вот надписи замазали. Помнишь? «Здесь мы теряем время».
Потом он останавливается, замолкает. Я слышу дыхание в трубке.
– Ты где? Что делаешь?
На том конце какие-то странные звуки, похожие на шум вентилятора, а Костантино все молчит.
– Что это за звук?
– Я спустился к реке.
– Да, я слышу. Слушай, возвращайся наверх, ты пьян.
– Я больше не могу, Гвидо.
– Сними рубашку.
– Зачем?
– Я тоже сниму.
Я захожу в маленький сарайчик в саду и прячусь в темноте. Оттуда сподручней вести такой разговор.
Но тут появляется моя дочь. Я не успеваю услышать, как она подошла: по железной крыше барабанят капли дождя. Ленни снимает меня на камеру. Я быстро перекатываюсь по полу и едва успеваю прикрыться. Я – человек в клетке.
– Папа, ты пьян?
– Милая, я тут немного промахнулся, хотел пописать.
Я затаился на соломе среди дров и хвороста. Она пытается разглядеть меня в темноте. Смеется.
– Скажи что-нибудь.
Я изо всех сил сжимаю колени, забиваюсь в угол и дрожу, как цепная собака.
– Ну-ка, расскажи что-нибудь о Древней Греции.
Я придерживаю ремень брюк и покачиваюсь.
– Помнишь историю про андрогина, которого Зевс решил разделить на две половины из зависти к его совершенству? В каждом из нас есть что-то от этого андрогина. Есть те, что оторвались друг от друга легче и скоро обо всем забыли. Теперь они живут как ни в чем не бывало. Но есть и те, кто год за годом продолжает помнить: одиночество заставляет их продолжать поиски своей половины. И очень может быть, что в следующей жизни они полюбят другого человека, не важно, какого пола. Но в этой жизни у них ничего не выходит, а все потому, что им нужна именно та половина. Без нее им не жить, не стать целым.
– Ты о Кнуте?
– Выключи камеру, детка.
– Ты в порядке? Пап?
– Я просто много выпил.
Но она целится в меня электронным глазом, и я понимаю, что подарил ей совершенное оружие. Она подходит с разных сторон, зависает надо мной совсем близко.
– Ну-ка, немедленно признавайся, почему ты грустишь?
– Сегодня Рождество, Ленни.
Она выключает камеру и вздыхает:
– Мне тоже бывает грустно на Рождество. В эту ночь родился несчастный Младенец, которому суждено было искупить людские грехи. Но я-то знаю, что у Него ничего не выйдет, что Его просто замучат, а потом распнут. Ты давно не был в Италии, пап?
Назад:
Дальше: