—
И снова пришла зима. Мы выросли и шатались по городу в поисках славы. Вместо обычного табеля с оценками нам впервые выдали вкладыш с описанием наших способностей и средними баллами по каждому предмету. В газетах писали о людях, которые видели летающие тарелки. Такие сообщения приходили со всех концов света. Даже Джон Леннон удостоился визита инопланетян. Я шел по улице, а внутри копошилось невольное ожидание, что вот-вот передо мной появится летающая тарелка и унесет в заоблачные дали, в лучший мир – в мир продвинутых технологий, где не будет ни чувств, ни лишних переживаний. Костантино начал курить. Он глубоко вдыхал табачный дым, наполняя им натренированные легкие.
У меня появился скутер, иногда я подвозил до дому девчонку. Подхватывал, точно почтальон посылку, и доставлял домой.
Я обнаружил, что девицы так и вертятся вокруг меня, и, хотя я всегда их презирал, ко мне выстроилась целая очередь. Я же унаследовал свойственную мужчинам нашей семьи эмоциональную глухоту и равнодушие к женщинам. То, что я ни с кем не встречался, сделало меня притчей во языцех. Я усиленно культивировал миф о себе, подкрепляя собственный имидж впечатляющими цитатами, и щеголял в роскошном дядином сюртуке а-ля Наполеон. В кожаном дневнике я описывал себя якобинцем, изгоем эпохи романтизма, черные пряди обрамляли мое лицо, черные линии рассекали судьбу. Я совсем не следил за собой: не мылся, не менял одежду. У меня кровоточили десны, прохожие свистели мне вслед. Так прошла моя юность. Меня бросало в разные стороны. С высоты прожитых лет я вижу порывистого, экзальтированного подростка, так и не ставшего настоящим мужчиной.
Когда похитили Альдо Моро, из сортиров, пропахших марихуаной, донесся гул ликования. А потом по телевизору все крутили аудиозапись – тот самый роковой звонок. Мой отец без конца слушал ее и с каждым разом все сильнее сутулился. После очередного эфира он окончательно понурился и сник: «Во исполнение приговора» и далее по тексту…
Преподаватель литературы положил перед каждым из нас анкету и велел заполнить. Через несколько дней мы всем классом поехали за границу.
Наш класс уже совсем сложился, все знали, кто псих, кто лидер, кто рядовой, – масонская ложа нелепых персонажей, сплотившихся для защиты от внешнего мира. Робертино у нас числился геем, это не было ни для кого новостью. Он по очереди влюблялся то в одного, то в другого из нас, весь класс уже перебрал. Его постоянно гоняли, но не со зла – слишком уж доставал. Не помню, чтобы его избивали или издевались. Мы были грубы и прямолинейны: стукнут – плачешь, пукнут – ржешь. Отличный класс: живые, умные ребята. Последовательные во всем.
Мы приехали в дождливую грязную Грецию. На Афины обрушились потоки воды. Мы карабкались на гору, где высился Акрополь, под зонтиками фотографировались перед Парфеноном: в обнимку с девчонками, бесившимся парням ставили рожки. Учительница истории искусства сидела на камне Пентеликона и пробовала что-то рассказать, пока мы обменивались скабрезными шутками по поводу карликовых пенисов древних греков. Мы были сплоченными, как афинская армия.
Но потом расселись на солнышке перед храмом, с крыши которого стекали капли дождя, и нам даже удалось побеседовать на серьезные темы, пофилософствовать под сенью древних колонн. Мой дядя недавно рассказал мне о Фидии и о метопах, так что я смог вставить пару слов и несколько впечатляющих замечаний о вздувшихся венах кентавра, размещенного в горельефе.
Вечером мы веселились: барабанили по столу, галдели допоздна, переходя из комнаты в комнату. Танцевали в трусах, ходили голышом по карнизам, косяки марихуаны горели, точно свечи в церкви.
Я бренчал на гитаре из рук вон плохо – но в общем гуле этого не было слышно, фальшивящие голоса вливались в общий хор: «Инопланетянин, забери меня, я хочу понять, где моя звезда… Инопланетянин, прилети за мной, я хочу начать сначала на планете другой!» Даже девчонки, которые уже с кем-то встречались, не отказывались переспать с одноклассником.
Но в компании парней было веселее. Мы рыгали, пукали и даже оторвали от стены полотенцесушитель. Не помню, чтобы я еще когда-нибудь так веселился. Под утро от смеха сводило челюсти. В юности можно было не спать всю ночь – и не уставать. А потом быстро намазать волосы гелем, напялить чужую футболку, темные очки – и бегом на улицу, в невиданную затопленную Грецию, под непрекращающийся поток дождя. Там я понял, что никакая погода не может испортить настроение, когда ты молод и счастлив. Набросить на плечи куртку, руки в карманы – и вперед. Семнадцати-, восемнадцатилетние сорванцы. Мы были непобедимы. И не потому, что мы такие уж сильные, – в Греции мы поняли, в чем наша сила. Мы не переставали удивляться себе. От грусти не осталось и следа, мы любовались красотой, видели ее повсюду. Эта неделя стала самой счастливой для всех.
В день перед отъездом показалось солнце. Облака рассеялись, порывы ветра утихли. Нагие, радостные, мы нырнули в холодное море. Кто-то даже не успел стянуть джинсы. На пляже было пусто. В отдалении виднелось какое-то деревянное строение. Небольшой ресторан, закрытый из-за отсутствия туристов. Голубые полинялые столики сгрудились в ожидании лета. На двери, на узкой цепочке, болталась табличка, покрытая ржавыми вмятинами: «Продается», а потом еще раз по-немецки: «Zu Verkaufen». Как видно, ее использовали в качестве мишени. Мы тоже устроили соревнования по метанию гальки, целя в жестяную табличку с греческими и немецкими буквами. Альдо передал Костантино косяк. Костантино не стал затягиваться, он складывал из камней какую-то фигуру.
Мы улеглись на песке, наши волосы пропитались солью, животы вздымались от глубокого дыхания. Свет вечера после дождя расплывался по пляжу оранжевой дымкой с синими прожилками. В этом свете Костантино казался бронзовой статуей.
– Я бы его купил.
Я промолчал. Я даже не понял, о чем он.
– Поселился бы прямо здесь.
– И что бы ты делал?
– Открыл бы ресторан. Кормил туристов, рыбачил, бездельничал. Такая забегаловка стоит сущие гроши, мы могли бы скинуться, отремонтировать тут все, нарезать помидоры и фету, украсить тарелки майораном… Мы с тобой и остальные, все, кто захотел бы остаться. Стали бы общиной. Меня тошнит от Рима. Наш дом похож на тюрьму, а еще больше на морг.
Он никогда не был так откровенен. Никогда я не видел, чтобы его глаза так блестели.
После завтрака он бродил с перепачканным вареньем лицом, размазав его, как крем для бритья, а Робертино жадно облизывался. «Лучше другое место оближи!» – кричал ему Костантино, и все бешено хохотали в ответ. На следующий день нам предстояло возвращаться домой. Всех охватила тоска, никто даже думать не хотел об отъезде, мы мечтали обратить время вспять. Мысль о том, что нам скоро придется сложить оружие, пугала, и мы продолжали лупить друг друга мокрыми полотенцами. В какой-то момент показалось, что мы проиграли. Порванные сумки, куча грязных вещей, заляпанные грязью светлые джинсы, вонючие кроссовки. Мы жили впятером в одной комнате, в душ приходилось занимать очередь, все вокруг было залито водой. На Костантино был старый халат, в котором он ходил в бассейн. Теперь он едва прикрывал ягодицы, пояс был давно потерян. Помню ту комнату: столпотворение тел, следы мокрых ног, влажные головы на подушках, а из маленького магнитофона надрывается Иван Грациани: «Ты так глупа, глупее не бывает. Так хороша, что за тебя умру».
Мы с Костантино затянули песню и принялись танцевать медляк. Мы кривлялись, изображали геев, передавали друг другу деревянную деталь карниза. Его голова покоилась на моем плече, он хохотал и похрюкивал сплющенным рыбьим носом пловца. Мы упали на кровать и, продолжая смеяться, полезли друг на друга. Тут взял слово Франконе Бормия: «А слабо всем вместе подрочить? Давайте поспорим, кто попадет в лампу». Он схватил Костантино за полы розового, пропахшего хлоркой халата и дернул. Халат распахнулся. Я ни разу не видел его голым и успел разглядеть огромный пенис-палку. Все уже приготовились и, корчась от хохота, нацелились в потолок. «А у тебя кривой! А у тебя сосиска! Позовите-ка Робертино!» Безумный смех, бьющий фонтан непристойных ругательств. Костантино выбрался из кучи тел, прикрывая пах:
– Хватит уже, достали, катитесь из нашей комнаты, уроды!
Мы побежали на ужин, в последний раз отведать кисловатую мусаку, в последний раз изрыгнуть непристойные шутки. Тоска распахнулась в нас морем: уже завтра мы поплывем на корабле, нам предстоит свешиваться за перила и шумно блевать. Девчонки прикрыли коленки, напялили свитеры, иных охватило раскаяние, другие уже успели влюбиться. Над нами витали запахи дома, возвращения, печальные мысли о будущем. Мы превратились в намокшие бенгальские огни, что плюются искрами, стоит лишь подпалить серу.
Всю ночь мы гуляли по городу, кое-кто даже умудрился потеряться. Учителя за несколько дней превратились в ветеранов войны, волосы преподавательницы греческого топорщились, точно перья грифа, впившегося когтями в череп. Потерянные товарищи вернулись, испуганные, подавленные.
Мы разошлись по своим комнатам, все молчали. Кто-то ходил прямо по разбросанной на полу одежде. Последним приколом стал выброшенный из окна фен. В дрожащем свете зари мы допили последнюю бутылку вина. Из соседней комнаты все еще доносились признаки жизни. Наверное, Вероника. Скоро она повзрослеет и устроится в спортивную газету, станет журналисткой из тех, что торчат у футбольного поля в стужу и зной с приколотым микрофоном. Непробиваемая девица.
Наконец все затихло, остался только гулкий шум моря. Казалось, что оно прямо здесь, в комнате. Свет погас, и только отблеск далекого маяка отражался в волнах. Костантино собрал вещи. Единственный из всех.
– Не спишь?
Он медленно перемещался по комнате, словно ревнивый муж, подкарауливающий любовника. Что-то упало, зазвонил будильник. Мы давились приглушенным смехом, никак не получалось его выключить. Наконец мы развалились на кровати и над нами нависли чужое горячее дыхание и беспокойные сны. Голые тела под простынями – снятые с креста мученики. Кто из нас справится с будущим, потянет взрослую жизнь?
Море билось в приоткрытое окно, вторя мотиву подошедшего к концу путешествия, настал тот миг, когда кажется, что каждая вещь, каждый камень прощается с тобой и больше никогда ничего не вернуть. Никогда больше мы не увидим этих застывших в скульптурных позах тел, никогда не почувствуем то, что чувствуем здесь и сейчас.
Под покровом темноты Костантино разговорился. Он нанизывал мысли, одну, другую, третью, и его голос, не слишком годный для шепота, гулко отдавался в комнате. Голый живот двигался в такт вырывавшимся изо рта словам. Он рассказал мне, что в детстве его отправляли в христианский детский лагерь, где монахини частенько его поколачивали, а по дороге на море заставляли петь «Черное абиссинское личико». Можно было подумать, что он хочет поведать мне ту часть своей жизни, о существовании которой я не подозревал. А я боялся провалиться в сон, боялся упустить хоть слово. Но на самом деле заснуть я тоже не мог, скоро меня охватил страх, что я останусь один среди марева спящих тел. Так какое-то время мы пребывали меж бодрствованием и сном, и каждый боялся, что другой вот-вот заснет. Но чем дальше, чем становилось очевиднее, что мы просидим вот так до рассвета. Мы представляли, как отправимся на поезде сначала в Берлин, потом в Амстердам…
Когда мы наконец закрыли глаза, из окна повеяло предрассветным холодом.
По пути домой на корабле мы молча разбрелись. Я взял у Альдо магнитофон и слушал Pink Floyd, Костантино с девчонками рассматривал чьи-то фотографии, снятые на поляроид. С самого утра мы игнорировали друг друга: и в общей комнате, и потом, в хаосе чужих чемоданов. Кто знает, быть может, он поглядывал на меня, ждал, что я обернусь. Но я о нем и думать забыл. Какого хрена ему от меня надо?
На мосту кто-то горланил песни, меня попросили подыграть, но я покачал головой. Стадо быков, которых ведут на бойню, а они в последний раз обмахиваются хвостами, отгоняя назойливых мух, – вот кто мы. Вялые шутки продолжали срываться с губ, но это уже был не чифирь, так, настой ромашки. Подколы взлетали и падали, как подстреленные птицы. Темные очки, тошнота, волны – темные, раздувающиеся от ветра занавески, чувство беспомощной злости и неминуемой потери, от которого никуда не скрыться. При мысли о доме мне делалось страшно. Я ощутил вкус свободы и хотел бежать далеко-далеко, я стал мужчиной.
Вернувшись домой, я вывалил на пол содержимое сумки, домработница подхватила вещи и понесла к стиральной машине, а я рухнул на кровать. На следующий день я был в каком-то странном подвешенном состоянии – так канатоходец сосредоточен на точке, до которой нужно добраться во что бы то ни стало. Светящиеся осколки недели нашей славы складывались все в новые и новые картинки, как цветные стекляшки в трубке калейдоскопа. Мне не хватало друзей, общения, я изнывал от одиночества и тем не менее никому не звонил. Я просто свернулся в клубок и лежал, охваченный нестерпимой болью. Какой смысл вспоминать о рае, хватаясь за соломинку телефонного провода? С тех самых пор я стал бояться воспоминаний. Я постоянно бежал от них, старался ни к чему не привязываться, чтобы не оплакивать то, чего не вернешь. Ведь воспоминания о счастье причиняют слишком сильную боль.
Я смотрел в потолок, под которым прошло мое детство и отрочество, и во мне росло чувство собственного ничтожества и беззащитности. Внутри все восставало против воспоминаний, но они обрушивались с новой силой. Я снова переживал наши совместные выходки, вновь ощущал гармонию, единение с остальными, вспоминал наши возбужденные тела. Я как будто сделал рывок, я стал другим. Казалось, жить прежней жизнью теперь невозможно.
В комнату зашла мама, она хотела пожелать мне доброй ночи, и впервые в жизни я не испытал ни малейшего облегчения от ее присутствия. Я ощутил вкус жизни, познал ее полноту, почувствовал, как она разливается по венам. Теперь у меня появилась точка отсчета, вершина треугольника, проект, и я был готов проститься с жизнью, лишь бы еще раз очутиться на такой высоте.
Той последней ночью случилось еще кое-что. Все уже давным-давно спали, а мы с Костантино балансировали на грани яви и сна. Из головы никак не шла недавняя сцена: парни скачут на кровати, гогочут, хватают его за полы халата. В этом смехе и гоготе слышался страх наступления завтра, желание растянуть сегодня как можно дольше, пока завтрашний день не заслонит его тени, пока вместе с солнцем не придет что-то новое. Все хотели украдкой проскользнуть в новый день, точно никакого вчера никогда и не было. Я прикрыл глаза и застыл в зазоре меж утренним светом и ночной темнотой. Безмолвный и безответный, я мешком повалился на кровать и полностью отрешился от окружающего. Костантино лежал рядом, его рука была совсем близко. Горячая и грубая рука простого человека. Близился рассвет. Наша последняя пиратская ночь подходила к концу.
Он положил руку на мой напряженный живот. Я почувствовал тяжесть, точно меня придавило плитой из мышц и крови. Еще недавно мы запойно шептались, но последние несколько минут стояла тишина. Я притворился, что уснул. Мой глубокий выдох послужил условным сигналом. Его рука скользнула вниз. Я почувствовал, какая она горячая. Она делала то, к чему я прибегал, когда не мог заснуть. Гладкая и смелая рука. Теперь это было совсем по-другому. Вот так же бережно и уверенно Костантино разворачивал шланг в нашем дворе. Я с трудом сдерживался, чтобы не выдать себя.
Я снова пережил то мгновение, когда коробка с мозаикой вылетела из окна, а он ее подобрал. Я вновь увидел древнего воина, у которого не было глаза. Недостающий зрачок смотрел на меня откуда-то издалека. Я чувствовал, как он сдерживает дыхание. Он водил рукою не так быстро, как я, поэтому можно сказать, что я кое-чему научился. Мы словно обменялись телами. Казалось, он знал обо мне все. Я разрывался на части, застывал от ужаса и наслаждения. Сердце сжималось. Сквозь полуприкрытые глаза я видел его возбужденный член. Весь вечер я не мог забыть тот распахнувшийся халат. Я постоянно думал о нем.
Так мы и лежали в темноте – два павших на поле боя воина с воздетыми мечами, пронзенные врагами тела́. Я с шумным выдохом откатился на свою сторону – так катится камень по склону горы. Когда рассвело, я посмотрел на его склоненную голову, на слипшиеся волосы. И подумал, что было бы неплохо жить вот так, с закрытыми глазами, притворяясь спящим, и чувствовать, как его рука двигается то вверх, то вниз.
Наутро я не удостоил его даже взглядом. Бросил ему шлепки, забытые под моей кроватью, надел солнечные очки и отвернулся. А когда наши глаза на мгновение встретились, его взгляд был покорным и робким, и я почувствовал отвращение. Такое лицо бывает у девушки, с которой ты переспал накануне. Ну подрочил, и что теперь? Ну подержался за член, и что? Многие парни хватают свои причиндалы на глазах у друзей, дрочат и щелкают это на большой измазанный поляроид.
В понедельник я не пошел в лицей. Но все равно встал в семь утра и подождал, пока Костантино не пройдет по двору. Он вышел вовремя, я увидел его с книжками под мышкой, со спортивной сумкой на плече. Он не оглянулся, сразу зашагал в сторону школы.
Меня раздражала его нарочитая вежливость; когда я проходил мимо, мне так и хотелось толкнуть его плечом или пнуть. Мы почти не разговаривали, а если я и произносил что-то, то всегда какую-нибудь гадость. Он чувствовал мою враждебность. Он сидел на своем обычном месте. Я видел все ту же спину, ту же белую полоску кожи ниже футболки, а он не шевелился – жук на ветке, да и только. Лишь изредка его шея слегка подрагивала, точно он хотел обернуться, но боялся встретиться со мной взглядом. Я воздвигал на своей парте стену из книг, только бы не видеть бритую козлиную макушку.
Он вырос среди святош, посещал воскресную школу, каждое воскресенье клал на язык благословенный хлебец, как и все семейство. Мне казалось, что он и сам покрылся какой-то священной пылью, что он так и светится любезностью, за которой прячется страх. У меня чесался язык – так мне хотелось растрезвонить на всю школу, что этот верзила, этот смиренный святоша, на самом деле – моральный урод, сраный педик, взлелеянный в церковной сени. Должно быть, это ханжи в черных юбках его и научили этому в своей ризнице. Я вырос в неверующей семье, мой дядя страстно ненавидел священников. Мы все были нормальные культурные люди. Почему же тогда я ничего не сделал, не оттолкнул его? В ушах звенела старая неприязнь. Я ненавидел и презирал его, как это было всегда. Такие, как он, вечно путаются под ногами, словно мусор, гонимый ветром.
Перед школой его поджидала жирная девица с нечесаными волосами, в розовой футболке со стразами. Агрессивная штучка: сначала она толкнула его, потом выдернула изо рта окурок. Костантино засмеялся, но было видно, что она его раздражает. Однажды вечером я застал их в переходе у овощного рынка: они точно приклеились к грязной, испещренной объявлениями стене. Сначала я не понял, что это он. Парень припер девицу к стене, она закинула ноги ему на руки, он подмахивал снизу. Спаривающиеся шавки.
Я завел собаку. Не купил – подобрал на улице и притащил домой. Никто не осмелился возразить. У папы много лет назад был лабрадор, но, когда я родился, он был уже так стар, что едва шевелился. Я с детства мечтал о щенке, но теперь, когда смотрел на песью морду, особой радости не испытывал. Я упорно занимался собакой, тренировал ее. Однажды я вывел ее погулять вдоль реки, когда вдруг заметил Костантино, который шел мне навстречу. Он наклонился, приласкал собаку, а та принялась лизать его лицо и руки, словно тут же его полюбила. Завязался разговор. Он сказал, что обожает собак, что у его дедушки было семь гончих. Я подумал о том, что в деревнях принято держать собак в будках, чтобы они постоянно лаяли, представил себе этот нескончаемый собачий вой в утреннем тумане. И еще я подумал, что мы слишком разные, что пора бы ему оставить меня в покое. Мы стояли, прислонившись к невысокой стене. Он рассказал, что у него появилась девушка, что он стал мужчиной. Мы смотрели на грязные серые волны, под которыми покоились груды металлолома и грязи. Из черной воды торчала проржавелая стиральная машина, ее сбросили туда перед Рождеством несколько лет назад, и теперь она глядела на нас единственным грязным глазом.
– Но теперь мы расстались.
– Почему?
– Она ведет себя как шлюха.
Я почувствовал, как у меня внутри что-то вспыхнуло, как тело обожгло с головы до ног, словно по венам пронеслась бурлящая лава. Я взволнованно и радостно посмотрел на него. Это гадкое пленительное слово привело меня в восторг. Мне захотелось, чтобы он рассказал подробнее, как все было. Я вновь почувствовал родство и близость с ним, вспомнил, что и ему известен наш секретный мужской код, что мы оба – те еще пошляки. Внутри у меня все смешалось, я радовался, ликовал и смотрел на него в каком-то сладостном бреду.
– Шлюха, говоришь?
– Еще какая!
Прошла зима, последняя школьная зима. Моя собака сбежала – домработница оставила дверь открытой. Я отчаянно искал ее повсюду несколько дней, но потом сдался. Я боялся, что она погибла. Я-то знал, что мальчишки из соседних дворов обожают мучить животных. Однажды я видел, как сын механика тащил завязанный пакет, наполненный водой, в котором отчаянно барахтался обреченный кот.
Мы бросали на дорогу пакеты с водой, забрасывали прохожих яйцами. В честь начала каникул ребята устроили вечеринку в гараже. Не знаю отчего, но мне было грустно. Теперь я осознавал, что я из тех, на кого не действуют законы физики, – такие люди легко парят в воздухе, игнорируя силу притяжения, ничто не в силах удержать их на земле. Они выдергивают шнур из розетки, и через секунду все кончено. Пока я стоял в метро и ждал поезда, я вдруг испугался, что брошусь под колеса, и отскочил от края платформы. Я чувствовал, что хожу по краю. Так ведет себя пес, сбитый с толку множеством запахов, когда уже не знает, где еще ему задрать лапу, только бы заглушить след чужого присутствия на своей территории. Я помылся, надел лучшее, что у меня было: красную футболку и выбеленную замшевую куртку. Я так напился, что скоро уже чувствовал себя скользкой змеей. Полчаса я колбасился под рок, мне нравилось танцевать без пары, придумывать новые движения. Опьяневший, оглохший, я устроил настоящий спектакль. На несколько секунд я выхватывал из толпы какую-нибудь девицу, кружил ее и тут же отпускал. Мне нравилось разыгрывать этот спектакль: я в главной роли – и я же зритель. Все остальные значили для меня не больше, чем отражение в зеркале.
Костантино в тот вечер выглядел стариком. На нем был блейзер в стиле Пеппино Ди Капри. Пару раз он промелькнул передо мной – потоптался с какой-то девицей под скучный медляк. Хотя он едва шевелился, чувство ритма у него присутствовало: он медленно переносил вес с одной ноги на другую и двигал в такт ягодицами. Потом он курил, шутил с ребятами.
– Дашь закурить?
Я присел рядом и закурил. Я был весь потный, глаза остекленели, упился в стельку. Стараясь избавиться от ощущения, что челюсти свело, я то открывал, то закрывал рот.
Мимо прошла Дельфина. Она взъерошила мне волосы, обхватила мою голову и, притянув к себе, поцеловала:
– Эй, ты как?
– Кошмар.
Она уселась мне на колени, взяла мой стакан. Она мне даже нравилась. Отчаяние и добросердечие, которые читались на ее лице, задевали за живое. Я видел, как она танцует, как тянет вверх голые, точно зимние ветви, руки. Я погладил ее по плечу. Рука скользнула под бретельку лифчика, и вот уже я покрывал поцелуями белоснежную кожу с голубоватыми венками.
Костантино словно бы ничего не заметил. Погруженный в раздумья, он сидел, уставившись в стакан. Кто знает, быть может, он был уже при смерти, точно огромная рыба, выброшенная волнами на переполненный купальщиками пляж. Из тех, что сбились с пути, засмотревшись на морские анемоны, и подошли слишком близко к берегу, влекомые вспышками света, а когда захотели вернуться назад, было уже слишком поздно. Их поглотила тишина и темнота, а вокруг отдавалось лишь эхо далеких и незнакомых звуков.
У Костантино подрагивала нога, а он не обращал на это внимания. Она была совсем рядом с моей. Такое с ним часто случалось, даже на уроке, это пугало и раздражало.
Я резко отпустил бретельку, хоть и понимал, что сделаю девушке больно. Она дернулась, по коже пробежала дрожь. Ей нравилась эта игра, хождение по краю ласки и боли. Она открыла рот и нацелилась на мое ухо, но мне совсем не понравилась мысль, что меня собираются укусить за самое больное место. Я сжал ее узкую талию, провел пальцем по позвоночнику, откинул с плеча волосы, коснулся языком родинки на плече. Кто знает, что думали те, кто смотрел на нас в эти мгновения, – наверное, воображали, что между нами вспыхнет бурное чувство. Но в том-то и дело, что мне нравилось лишь возбуждать партнершу, зайти дальше я не был готов. Нога Костантино выбивала бешеный ритм, – казалось, он и его нога существуют совершенно отдельно друг от друга.
Я скинул Дельфину с коленей, хлопнул ее по заду, взял бокал, кинул ему: «Еще увидимся», встал и бросился в самую чащу тел.
Костантино смотрел на это сплетение тел и жестов так, будто бы он был бесконечно далек от того, что происходит вокруг. Ни дать ни взять рыба, которая видит перед собой ночной пляж и далекие огни и слишком поздно понимает, что моря больше нет, что слой воды под брюхом слишком тонок.
Я смотрел на его ногу, которая дергалась в ритме танца, выдавая его чувства, его детские страхи. Я протянул руку, положил ему на колено и с силой сжал:
– Прекрати!
Я сжимал пальцы все сильнее, чувствуя под ладонью его напряженные мышцы.
– Стоп, хватит!
Я ощутил, как его мышцы постепенно расслабились под моей рукой, точно круп прирученной лошади. Я провел рукой по его ноге, чуть касаясь пальцами. Вздохнул, как будто хотел что-то сказать, но забыл, что именно.
Мне хотелось крикнуть: «Да что там! Вот увидишь, все будет у нас хорошо. Мы станем мужчинами, мы будем уверенными и сильными, похожими на своих предков: я буду похож на отца, ты – на своих родных, и страдания больше не будет. Жизнь разведет нас, и, когда мы случайно встретимся, мы ударим друг друга по плечу, точно двоюродные братья, и спросим: «Ну как дела, дружище? Видишь, у меня все наладилось, я в порядке, я не покончил с собой».
Костантино положил свою руку на мою.
Мы немного посидели, глядя в никуда, – расплывчатый черно-белый снимок из давних времен. По телику показывали регби. Мы краем глаза следили за игрой. Все мое тело стало рукою.
Я отбросил волосы назад – этот жест всегда нравился девчонкам. Потом заправил прядку за ухо, зная, что через секунду она снова окажется на прежнем месте. Мы пристально всматривались в окружающий мир внимательными, глубоко посаженными глазами – глазами собаки.
– Бедняги, – сказал он.
– Кто?
– Все эти.
Он засмеялся и кивнул в сторону ребят. Потом погладил мою руку и сжал ее:
– Послушай, Гвидо…
Мое дурацкое имя, сорвавшееся с его губ, показалось мне звучным и красивым.
– Знаешь, ты мне нравишься…
Внутри у меня все горело, на меня накатило счастье. Но я молчал, выжидал, надеялся, что мысли немного прояснятся. Его рука вспотела, я это чувствовал. Он чего-то ждал, но я молчал. Он повернулся ко мне и посмотрел мне прямо в глаза, его лицо было слишком близко.
– Давай выйдем на минутку.
– И куда пойдем?
– Куда скажешь.
Я посмотрел на него. В его взгляде было что-то новое, глаза горели и словно молили о чем-то. Казалось, он сдался: обезоруженный, беззащитный, он стоял передо мной. Я испугался.
– Послушай, я не из таких, – сказал я.
Он улыбнулся, губы его увлажнились, глаза горели.
– Таких – каких?
Мимо нас прошел Робертино, я поймал на себе его двусмысленный взгляд. Я кивнул в сторону худой, подергивающейся под музыку задницы. Он был такой отвратительный, мерзкий.
– Таких, как этот.
А что еще мне было делать? После той ночи я ни о чем другом и думать не мог. Постоянно представлял себе навалившихся друг на друга парней. И вспоминал того голого мужика на пляже, который манил меня к себе.
Я резко отодвинулся и обхватил руками колени. Я слышал, как Костантино пытается сдержать икоту. Я обвился плющом вокруг собственного тела, переплетя пальцы, точно не знал, что делать с руками.
Год назад он мне подрочил, и я тогда кончил, а он проявил такую прыть, точно был заправской шлюхой. И я позволил ему это сделать. Я лежал с закрытыми глазами и позволял руке, которой он сотни раз заботливо поправлял на моих глазах черную велосипедную цепь, хозяйничать в моих штанах. Я не мог об этом не думать. Каждый раз, когда я трогал свой член, каждый раз, хотя я изо всех сил старался остановить это воспоминание… оно возвращалось снова и снова. За этот год я действительно его возненавидел, и моя ненависть обрела четкие формы. Порой случается, что слова, которые мы прокручиваем в голове, вырываются наружу и принимают ясные очертания.
– Слушай, я не гей, – произнес я.
Наконец-то я сказал это слово. Глаза Костантино ничего не выражали, но затем на дне зрачков мелькнула вспышка, отголосок какого-то безумия. Я почувствовал, как во мне разливается волна жестокой радости. Я ждал этого взгляда. Я и представить себе не мог, насколько мы с ним похожи; этот взгляд объединил нас. Не я ли все эти месяцы боялся сойти с ума? Костантино смотрел на меня так же, как на парня в бассейне, которого он боднул головой в живот и скинул в воду. Его раздуло от бешенства и злости. Я приготовился к удару. Весь год я мечтал с ним подраться.
Он быстро поднял кулак и по очереди потер глаза, пытаясь остановить набежавшие слезы. Я увидел лицо самоубийцы, своего двойника. Я уловил на его лице отпечаток смерти.
Однажды мы видели, как из реки выловили мертвеца. Мы долго стояли на берегу, вокруг толпился народ, останавливались машины, люди выходили поглазеть, вокруг надувных лодок речной полиции образовалась толпа. Полицейские поднимали труп из реки так, словно поймали огромную рыбу. Мы могли разглядеть голые ноги, голубовато-мраморный живот, объеденное рыбами лицо.
Возможно, глядя на меня, Костантино вспомнил о том мертвеце.
– Мне нравятся девушки, – сказал я.
Мог ли я тогда представить, сколько всего таилось во мне…
– Знаю.
Да что он мог обо мне знать, когда я сам о себе ничего не знал! Ничегошеньки! Он был бесконечно далек от меня, в его лице сквозило одиночество: печальный, выловленный из реки труп. Он безмолвно плыл по течению. Я тронул его за плечо. Он не пошевелился. Он был уничтожен, подавлен. Жаль, что нельзя повернуть время вспять, что нельзя снова почувствовать его горячую руку в моей. Почему я не пошел с ним, как он просил? Что бы такого случилось? Неужели было бы хуже, чем теперь? Я глубоко вздохнул и ощутил каждую частичку своего тела. Я почувствовал, как от меня оторвалось нечто важное, без чего невозможно жить дальше. Костантино закурил и улыбнулся:
– Мне тоже нравятся девушки, коли так.
На уроках он вел себя как прежде: отстраненно, вежливо; если у нас и возникал какой разговор, то только по пустякам. У него на губе выскочил герпес – огромный страшный цветок. Он заклеивал его пластырем. Должно быть, ему было больно – иногда я видел, как его рот словно перекашивало от крика. Он с трудом его сдерживал. Еще у него появилась новая манера вздыхать, от который он не избавился до конца жизни: казалось, что у него медленно сводит челюсти и ему тяжело дышать. Мне хотелось извиниться, но он словно и думать забыл о том разговоре. Он больше не оборачивался, не смотрел на меня. Когда меня вызывали к доске, он даже не поднимал головы и продолжал что-то корябать в своем дневнике.
Учеба подходила к концу: пронеслись пять прокуренных, заезженных лет. На улице стояла жуткая жара, все ходили в майках, футболках.
Теперь все говорили только об экзаменах, о том, что предстояло сдавать. Ребята писали дипломы и сбивались в стайки, чтобы вместе готовиться. Некоторые вели себя так, словно уже поступили в университет. Одним словом, мы были готовы расстаться. Кончилось время битых стекол, пророщенных во влажной марле семян, прошли времена, когда мы пели на мессах и бегали до бассейна под проливным дождем, прятали руку, запущенную в штаны, под партой, потели в спортивной форме. Когда-нибудь мы скажем: «О молодость, молодость, чудесное было время!» Через месяц каждый из нас пойдет своей дорогой.
Дядя пытался настроить меня на будущую профессию: «Если кто-то осмелится притащить мне подделку, клянусь, что этой самой картиной я проломлю ему голову! А если подделка окажется хороша и я не смогу ее опознать… Тогда не важно! Тогда плевать, что это подделка! Тогда я готов подтвердить, что это истинный Вермеер!»
Я сидел на террасе неподалеку от дяди и смотрел на летнее розовеющее вечернее небо, в котором носились безумные птицы. Он что, намекает, что мне стоит заняться подделкой живописи?
– В нашем мире нет ничего настоящего, Гвидо. Ничего нового не придумаешь. Бери от чужой жизни лучшее и воплощай в своей.
– И ты распишешься, что это оригинал?
– Само собой. Но моя подпись окажется подделкой.
– И никаких угрызений совести?
– Разумеется, нет.
Он рассмеялся резким, циничным смехом – его ум был таким же, как смех: острым и циничным. Казалось, смех дяди Дзено раздавался из пустого колодца.
– Видишь вон тех птиц? Они тоже не настоящие. Вокруг нас – сплошной обман.
У Костантино появилась постоянная девушка. Некая Розанна. Она возникла точно из ниоткуда. Они познакомились, пока мы готовились к экзаменам, она была из другого района. Не уродка, но и не красавица. И уж точно не похожа на парня: пышные формы, томный взгляд – когда такая девушка идет по улице, она ступает медленно, точно ее придавливает к земле какая-то невидимая загадочная ноша. Костантино поджидал ее у подъезда, нажимал кнопку автоматического освещения, и они вместе спускались в его каморку. Туда, откуда доносились звуки телевизора и воркование голубей, устраивавшихся на ночь за оконной решеткой.
Она сразу стала своей в семье консьержей. Здоровалась с матерью Костантино, пробовала ужин, шутила с сестрой, целовала в щеку будущего свекра, и все это с таким видом, как будто свадьба – дело решенное. Жеманничала и крутила молодыми пышными бедрами. Она любила провоцировать – молодым женщинам всегда нравится кокетничать с пожилым свекром, которому они рано или поздно начнут колоть лекарства. Настанет день, когда Розанна все возьмет в свои руки. Эта семья станет без нее немыслима, они не смогут обходиться без ее навязчивой заботы. Так будет, хотя она едва переступила порог их дома. Ей нравилась мысль, что старики должны уступать место молодым, что мир остается прежним и старые простыни, покрытые пóтом умирающих стариков, можно отстирать, чтобы они еще послужили молодым любовникам. Так было всегда, и эта девушка спокойно принимала жизнь такой, какая она есть. Когда в выходные они с Костантино гуляли в центре, Розанна пользовалась любыми предлогами, чтобы помедлить у витрин мебельных магазинов. Костантино ждал и тоже невольно смотрел на витрину. Ей было не важно, что, едва их чувства окрепнут, она заполнит чужой дом ненужным хламом и вскоре ее собственная жизнь окажется такой же ненужной, как и все остальное. Они с Костантино вместе всего несколько дней, но семья уже ее полюбила. Розанна жила в пригороде, неподалеку от Тусколаны, ее мать работала медсестрой в больнице Святого Духа. Она курила и при этом умудрялась одновременно жевать жвачку. Они познакомились в больничном дворе, когда Костантино навещал отца (тому сделали небольшую операцию на почках), а Розанна пила кофе из пластикового стаканчика, поджидая, когда у матери закончится смена. Теперь она у него как дома. Все сидят за столом и едят, на старой выцветшей скатерти расставлены тарелки. Вместе. Потом садятся перед телевизором и смотрят сериалы. Отец выкуривает последнюю сигарету, сестра переодевается в пижаму и бродит по дому в тапочках с кошачьими мордами. Розанна кладет голову на плечо своему парню и поглядывает на него оценивающим взглядом: тело, джинсы, руки, волосы, темнеющие в вырезе футболки. Она им гордится.
Однажды вечером я увидел, как они целовались. Она придерживала руками его голову, и в этом было что-то требовательное, насильственное. Она точно впивалась в его рот. Я почувствовал отвращение. Мне показалось, что они специально меня поджидали.
Костантино заметил меня и представил нас. Она слабо сжала мою руку – так смотрит ягненок, замысливший слопать волка. Точнее, он его уже слопал, и теперь волчья туша переваривается в желудке под белой пушистой шерсткой.
– А, так ты и есть знаменитый Гвидо!
Костантино улыбнулся, он снова стал прежним: кротким и безмятежным, как будто между нами никогда ничего не было. Просто подурачились, потусовались, а теперь, когда у него появилась женщина, он распрощался со всеми мужскими радостями, остепенился. Розанна обняла его за талию, а он посмотрел на нее довольным и в то же время небрежным взглядом. Так, словно хотел убежать. Он похорошел: плечи расправились, обозначилась талия. Я в шутку ударил его в плечо:
– Что ты там наговорил обо мне?
Я еще раз толкнул его, и мы оба согнулись от взрыва беззаботного смеха. Розанна тоже засмеялась, откинула волосы. Я посмотрел на нее, отпустил несколько комплиментов и одарил ее самой привлекательной из своих улыбок. Мне хотелось произвести впечатление. Казалось, дело выгорело. Я должен был показать ей, кто здесь главный. Ведь мы – старые друзья, а она – конфетный фантик, который сегодня есть, а завтра нет, так что пусть знает свое место.
Розанна показалась мне порядочной стервой. Она стояла совсем рядом, но смотрела на меня точно издалека, оценивала. Я откинул за ухо свой фирменный завиток.
– Ты ухо проколол?
Костантино протянул было руку к моему уху, но потом опустил ее, а я утвердительно кивнул.
– Круто.
Розанна презрительно фыркнула:
– А мне не нравится, когда парень прокалывает уши.
C тех самых пор между нами возникло взаимное недоверие, которое со временем только усиливалось. Теперь она не стеснялась нести при мне всякую чушь, откидывать волосы, звенеть браслетами и вертеть своей грузной задницей.
– Ты ее трахаешь?
Я спросил это ни с того ни с сего. Мы спускались по лестнице, я приобнял его за плечо. Он улыбнулся и покачал головой:
– Ладно, кончай это.
– Что, не дает пока? – Я похлопал его по бритой козлиной макушке. – Так чем вы там занимаетесь? Сосет у тебя, что ли? Или зажимает между сиськами?
– Заткнись!
Он разозлился.
– Да ладно, я пошутил.
Но потом я еще раз заговорил об этом при всех, когда мы торчали у каменной ограды:
– Внимание, парни, слушай сюда!
Посыпались сочувственные похлопывания по плечу, пошлые шутки, в честь влюбленного Костантино хор голосов затянул песню Ивана Грациани: «Ты такая шлюха – хуже не бывает. При виде тебя дружка раздувает…»
За экзамены я получил низший проходной бал: шестьдесят из ста. Слава богу, отделался. Я решил ничего не устраивать. Мне просто хотелось сидеть в одиночестве на террасе, пить пиво, курить и смотреть на грязные звезды. Девушки ко мне так и липли, я подвозил на скутере то одну, то другую. Теперь я знал, что нужно делать, чтобы девушка потеряла голову. Они разбивались об меня, как мотыльки о стекло автомобиля, пялились, как сторож маяка на темные воды. Принюхивались к моим рукам. Должно быть, от меня исходил запах их счастья. Иногда я и сам воображал, что влюбился. Но я понимал, что я не такой, как все, – слишком уж холоден, слишком задумчив. Я смотрел на то, что делаю, словно через толстое стекло. И видел, что могу пройти по подвешенному над бездной канату, так что ни одна нормальная женщина не последует за мной.
И зачем только я связался с Элеонорой? Я и думать о ней не думал, для меня она была призраком из подвала, и только. Мне было неприятно от мысли, что у Костантино есть сестра, что, когда на улице льет дождь, они сидят в будке консьержа и режутся в карты.
За последние годы она похорошела, вытянулась: узкая талия, пышная грудь. Я заметил ее у барной стойки неподалеку от дома: она сидела в вонючей забегаловке, куда я изредка заскакивал купить молока. Она вела себя раскованно, точно была там частой гостьей, потягивала кофе и курила, взгромоздившись на металлический стул. Перед ней лежала книга в синей обложке. Я остановился, чтобы прочесть название.
– Знаешь его?
Выпендрежница. Сидит в сраной забегаловке, куда и солнце-то не заглядывает, ноги в тонких колготках покрылись мурашками, а строит из себя юную интеллектуалку в кофейне на Монмартре! Тут, где по тротуарам летает мусор и на стене надпись: «Здесь мы теряем время».
– Кофе будешь?
Почему бы и нет? К черту потерянное время. Я ставлю на столик пакет молока и заказываю сок. Она говорит, что ей нравится глава, когда Сиддхартха возвращается к старому паромщику и становится его учеником. Это предлог, чтобы поговорить о себе. Она совсем не похожа на брата, лицом скорее напоминает отца: плоский нос, впрочем довольно милый. Я думаю о Говинде, лучшем друге Сиддхартхи, который все бросил и последовал за ним, потому что любил его больше собственной жизни. Скромный и преданный, он готов был всю жизнь провести среди лесов, нищенствовать, питаться червями. Это из-за него я сижу теперь с Элеонорой, до которой мне и дела-то нет.
Я расплачиваюсь, беру свой пакет:
– Пока, увидимся.
Раньше мы почти никогда не встречались, а теперь я вижу ее каждый день. Совершенно ясно, что она поджидает меня специально, знает, когда я выхожу и когда возвращаюсь домой. Наконец я все-таки сдаюсь. Она ждет меня у лифта, на ней курточка из кожзама, лицо испуганное, волосы влажные, помертвелые. Сидит на ступеньке и курит.
– Привет.
– Ты меня напугал.
– С чего бы?
Элеонора бросает на меня умоляющий взгляд. Я выпускаю из рук шлем, делаю вид, что он упал случайно, и не успеваю нагнуться, как она уже повисает на мне. У нее бешеное сердце и странный характер. На мое лицо обрушивается град колючих поцелуев. От Элеоноры пахнет подмокшей мукой и чем-то возбуждающим. Она хватает меня за волосы, притягивает к пышной груди. Мне уже давно нравятся плоскогрудые девчонки. Я быстро выбиваюсь из сил. Ослабь она хватку, я бы выскользнул у нее из рук, словно мокрая рыба, но мы зажаты в темном углу, где кончается мраморная лестница. Ее разгоряченное тело кажется мне слишком крупным, она наваливается на меня: шумное дыхание, липкая кожа. И это его сестра. Мне до нее нет ни малейшего дела – пусть берет что хочет и оставит меня в покое. Я вспоминаю, что, когда мы были маленькими, ее часто оставляли во дворе с соседской малышней. Она строила карапузов в шеренгу и изображала из себя училку.
Я дернул ее за волосы, просунул язык меж приоткрытых губ, обнажил пышную грудь, погладил холодный живот. Почувствовав нежную кожу, я с трудом сообразил, что на ней чулки с подвязками. Девчонки в лицее такие не носили, и я впервые столкнулся с подвязками, впервые прикоснулся к оголенным бедрам. Элеонора была всего на три года старше меня, но я всегда видел в ней женщину. Я запутался в подвязках, они смущали меня, и за этим смущением скрывалась печаль и какая-то тайна. Мне стало грустно. Элеонора тяжело дышала, запрокинув голову:
– Иди ко мне, иди сюда!
Должно быть, Элеонора любила смотреть эротику, – без сомнения, она пыталась изобразить сцену из пошлого фильма. Я тоже любил кино, правда немного другое. Но я все же старался не ударить в грязь лицом, бросаясь в пламя ее жадных поцелуев. Мне хотелось закричать, рассмеяться, позвать кого-нибудь, чтобы можно было заценить со стороны всю нелепость этой сцены. Я был точно дырявый шланг в опытных женских руках. Мне казалось, что вот-вот придет Костантино, я представлял себе, как он возникнет из темноты, и эта мысль огорчала меня точно так же, как и чулки с подвязками. Скоро я думал уже только о нем: мысль струилась по телу, точно горячая лава, пока я пытался стянуть с Элеоноры трусики. Вдруг она неожиданно вскрикнула:
– Хватит, перестань!
Ее ноги напряглись, точно у эпилептика, но мне уже хотелось ее по-настоящему трахнуть. Ей удалось выскользнуть из-под меня. Извиваясь, как угорь, она вырвалась, прикрывая руками грудь:
– Ты что, сдурел совсем?
Элеонора креветкой попятилась назад, к выходу. Откашлявшись, она поправила волосы и бросила в мою сторону добродетельный дружеский взгляд. В ней не осталось ничего от похотливой сучки, какой она была всего несколько секунд назад, и уж точно не было ничего общего с девушкой, философствующей за барной стойкой. Так, должно быть, выглядит порноактриса сразу после съемок, когда приходит время привести себя в порядок. Элеонора зажгла сигарету. Вот теперь-то она стала настоящей апулийской девушкой, за плечами которой тысячелетия зажигательной тарантеллы.
«Ненавижу женщин, ненавижу притворство, – подумал я. – Если я когда-нибудь полюблю, надеюсь, моя женщина будет другой. У нее не будет ничего общего с такими девицами. Это будет инопланетная девушка с мальчишеской фигурой, прибывшая на Землю только для того, чтобы меня спасти».
– Ты знаешь, у меня еще не было секса, – сказала Элеонора.
Я иду навстречу своей судьбе. Сколько таких шагов еще впереди?
Каждый раз при мысли о пережитой в подъезде сцене я чувствовал отвращение и страх, вспоминал выражение наивного девичьего лица, нелепую фигуру, которой Элеонора пыталась соблазнить меня, потопив в море ужасных плотских помыслов. Да что мне до твоей девственности? Какое мне дело до этой страшной хлюпающей дыры, когда вся моя жизнь – сплошная пустыня, потрескавшаяся, выжженная глина вместо плодородной земли? Ничто так не пугает меня, как мысль о чьей-то девственности. Я вдруг совершенно четко это понял. При одной только мысли о том, что нужно пробиться сквозь эту отвратительную плеву, я становился импотентом. Я вспоминал Вольтера, думал о Кандиде: о его бессмысленных, осторожных рассуждениях. Думал о целомудренной хитрой девице, представлял, как по ее лицу текут слезы и капли дождя. Сцена из плохого романа.
В субботу мы вместе отправились в центр – гулять. Он с Розанной, я с Элеонорой. Нелепая четверка, смешнее не придумаешь. Мы пошли на площадь Навона, где стоял гам, где было полно пьяных туристов, уличных художников и игроков в карты. Быстро стемнело, девчонки нелепо шутили. В какой-то момент мне показалось, что все обойдется, – не так уж плохо, когда позади идут две девицы, готовые отдать за тебя жизнь.
Элеонора забрасывала меня записками, подстерегала повсюду. Она хотела подарить мне себя, старалась остаться со мной наедине. Я мог бы извлечь из этого определенную выгоду. Наглая, пропахшая бедностью, источавшая сексуальную агрессию – такие всегда нравились парням в кашемировых свитерах. Она позвонила в нашу дверь, потому что знала, что дома никого нет.
– Как у вас хорошо, я никогда сюда не заходила.
«Врет и не краснеет», – подумал я.
Она выглянула из окна и посмотрела вниз, в сторону своего подвала. Потом повалилась ко мне на кровать:
– Иди сюда.
Ее волосы рассыпались по моей подушке огромным черным веером. Хороша, что тут скажешь. И готова отдаться, но только вот я для этого не гожусь. Для меня это все равно что смерть. Я попытался увести разговор в сторону:
– Я столько раз хотел покончить с собой!
– Да ладно! – не поверила она.
Я перечислил все виды и способы самоубийства, о которых думал долгие годы. Потом предложил выпить колы. Элеонора разглядывала нашу квартиру, увешанную картинами и хранившую следы когда-то весьма обеспеченной жизни, и не знала, верить мне или нет, смеяться или плакать. Я закинул ноги на стол и рыгнул.
– Рано или поздно я все-таки это сделаю! – гордо заявил я.
Я схватил кухонные ножницы и воткнул их в стол, прямо между пальцами. Обычный спектакль, но я всегда умел произвести впечатление. Я включился в игру и уже чувствовал себя актером, разыгрывающим гениальную сцену самоубийства, этаким Гарольдом из фильма «Гарольд и Мод».
– Ты это нарочно? – Элеонора безнадежно озиралась по сторонам. – Как жаль…
Она говорила вполне искренне – ей было жаль, что в такой большой и светлой квартире живет такой идиот, как я. Она взяла с полки одну из книг отца, пролистала несколько страниц, посмотрела на страшные фотографии кожных болезней. Издатели на них не поскупились. На огромном развороте красовался розовый гриб эритемы.
– О боже, какая гадость!
– Это книга отца.
– Понятно.
– Ты что, правда девственница?
Она посмотрела на меня жалобным взглядом коровы, которую тащат на бойню.
Врунья. Надо было завалить ее и всадить хорошенько. Но она только отсосала у меня и ушла.
Не знаю, что там она сказала брату, только вечером он ждал меня у подъезда, усевшись на багажнике припаркованного автомобиля. По его лицу катились капли пота, тело под майкой тоже взмокло. Он схватил меня за руку:
– Что у тебя с моей сестрой?
– Тебе лучше знать.
– Ты что себе позволяешь?
– Ничего!
Мы повздорили, принялись оскорблять друг друга, но я чувствовал его неуверенность. Мне показалось, что он злится понарошку, не всерьез. На самом деле ему хотелось что-то доказать, с кем-то схватиться, продемонстрировать своей никчемной семье, подглядывающей за нами из-за прикрытых занавесок за грязной решеткой, что он чего-то стоит. Само собой, дело тут было не в чести. Просто ему нравилось изображать из себя мужественного защитника.
– Ладно, проехали.
Нас связывала своя история. И к чести она не имела ни малейшего отношения. Она переродилась в некое чувство, которое испытывали мы оба: странное притяжение, которое только отталкивало нас друг от друга.
– Мне нет никакого дела до твоей сестры.
Его суровый вид вызывал во мне нежность, и одновременно я с трудом сдерживал смех, представляя, до чего же мы нелепо выглядим. Я вдруг ощутил, что возбуждаюсь. В глубине души я был рад этому недоразумению, этому неожиданному позору. Я развел руками. Я чувствовал себя виноватым за то, что единственный раз позволил у себя отсосать.
– Ну ладно, прости.
Я улыбнулся, но Костантино всерьез завелся:
– Ты кем себя возомнил? Кем возомнил?
Теперь он выглядел увереннее, в глазах загорелась ненависть, жестокость. Казалось, что вдруг овладевшие им мысли, гнев, злоба распирают его изнутри. Он принялся орать на меня. Тогда и я стал серьезным:
– Какого черта тебе от меня надо?
Он схватил меня за футболку так, что ткань затрещала, потом рванул на себя. Он хлюпал носом, кричал, брызгая мне в лицо слюной и потом:
– Ты воспользовался, воспользовался нами! Что за дерьмовая семья!
– При чем тут моя семья, придурок?
– Что вы о себе возомнили? У нас тоже есть свое достоинство, у нас есть достоинство!
– Да кто претендует на ваше достоинство?
Он толкнул меня так, что я отлетел к стене.
– Эй, не распускай руки, руки не распускай.
Я чувствовал, что он давно хотел ударить меня, во мне поднималась волна ненависти, я осмелел:
– Ну приложил ее немного, и что с того?
– Я тебя прикончу!
Я давно мечтал с ним подраться.
– Она сама трахнуться хотела.
Я оказался проворней его. Все было прямо как тогда, в бассейне, только теперь я оказался в роли Костантино. Я пригнулся и впервые в жизни боднул головой что есть силы, попав прямо в лицо противнику. Резкая боль отозвалась во всем теле, а из носа у Костантино хлынула кровь. Его удар не заставил себя ждать – тут же я почувствовал, что мой рот наполнился кровью.
– В вашей семье все любят трахаться, – сказал я.
Он схватил меня за горло и повалил на землю. Я видел, что он не осознает, что делает, что ему ничего не стоит меня задушить. Но я был этому только рад, по мне разливалось счастье – абсолютное, совершенное и абсурдное. Я видел, как он бесится от злобы, как у него идет кровь. Наши запахи перемешались, стали одним целым: ароматом, который рождается из самых недр существа, точно вода из скалы. Он плюнул мне в лицо, и я приоткрыл глаза. Я надеялся, что он меня убьет. Мне не хотелось думать о будущем.