Книга: Сияние
Назад:
Дальше:


В октябре мы вдруг оказались в одном классе. В нашем районе был всего один лицей, он славился демократическим уставом. Внушительное громоздкое здание восьмиугольной формы, разбегающиеся во все стороны коридоры, бурлящий поток учеников. Костантино сидел впереди, у окна. Нас разделяло несколько парт. Я мог разглядывать его спину, смотреть, как елозит по парте его локоть, когда он пишет. Мне было видно, как стиснуты его колени. Так он и просидел целый год. Мы словно не замечали друг друга. То, что мы были знакомы, еще больше разделяло нас. Трудно сказать почему.
Он превратился в крепко сбитого подростка. Парень как парень, среднего роста. Одевался он бедно, убого: дешевые брюки, сшитые неизвестно где, обтягивающий свитер из грубой шерсти… Он подрастал, а вещи словно сжимались на нем, и скоро стало видно оголенную поясницу. Я смотрел на его белую кожу со следами растяжек. Будто он раньше был толстым, а потом вдруг резко, без всяких причин похудел. Голос у него тоже изменился: в новом металлическом тембре вдруг проскальзывали резкие, высокие, точно у евнуха, нотки. Через несколько месяцев от них не осталось и следа. Период ломки закончился, голос Костантино стал низким и глубоким. Когда его вызывали отвечать, он всегда смотрел в пол, стоял, плотно прижав руки и широко расставив ноги. Успехами в учебе он не выделялся, достойно и гордо шагая по полю книжной премудрости. Какую бы отметку ему ни поставили, он всегда благодарил учителя и спокойно возвращался на место, слегка враскачку, наклонив голову вперед. Так прошел целый год, за который между нами выросла непреодолимая стена. Но именно за этот год, что мы провели в совершенно чуждых мирах, мы словно заново почувствовали друг друга. Каждый из нас словно пытался проникнуть в неведомый мир другого.
Однажды я заметил, что с моим лицом что-то происходит: кожа словно растягивалась изнутри. Очень скоро лицо покрылось прыщами, превратилось в огромную красную планету, испещренную кратерами вулканов. На скудной земле с трудом пробивалась редкая растительность. Я мазал лицо вонючей смесью с добавлением глины, и она впитывалась, пока я делал уроки. Чтобы хоть как-то скрасить недостатки внешности, я отрастил волосы. Я постоянно откидывал голову, чтобы обратить на них внимание, часто мыл голову. Через несколько месяцев я сменил и стиль одежды. Я облюбовал английскую моду: широкие брюки, голубоватые очки. Я превратился в пародию на Джона Леннона: худой и жалкий, низкого роста, этакий комар, вырядившийся, как звезда эстрады. Костантино стал брить голову. Он часто потирал затылок с такой силой, словно пытался выкинуть из головы назойливую и неприятную мысль. Он ходил в секцию водного поло. Я же сбежал из бассейна, едва отходив три абонемента. Под его партой всегда лежал пакет с плавками и полотенцем. Он несся на тренировку, на ходу разворачивая завернутый в фольгу бутерброд. Говорили, что он один из лучших. Никогда и никому не удавалось притопить его.
Мы часто шли вместе до перекрестка, после чего Костантино сворачивал к бассейну. Его удаляющаяся фигура навсегда осталась в моей памяти: крупное, еще не сформировавшееся тело, склоненная голова, руки вдоль тела – грабли, брошенные у стога сена. Если смотреть на человека сзади, в его фигуре можно разглядеть отпечаток судьбы. Со спины мы выглядим так, словно от нас отделилась неведомая частичка души, вобравшая в себя все страдания, мысли, надежды ушедших поколений. Они восстают против последнего свидетеля, который знает об их существовании, толкают его вперед и вперед и в то же время словно насмехаются над ним и над теми горестями, что ожидают его на жизненном пути.
Одноклассники частенько потешались над ним. Я и сам был не прочь посмеяться. Мне было смешно смотреть, как он ходит. Он шел быстро и решительно, и все же какой-то стопор внутри мешал ему двигаться. И если бы мне захотелось определить, где же находится центр тяжести того плуга, что движется меж комьев земли этого незрелого тела, тормозя махину туловища, я без труда нашел бы его, скользнув по позвоночнику, между лопатками, к маленькому выступу копчика. Той самой косточки, что когда-то, в давние времена, служила началом хвоста, утраченного человеком в ходе эволюции. Сын консьержа казался мне Минотавром, которого Кронос заточил в страшном лабиринте.

 

Мне было неприятно, что мы в одном классе. Я старался не замечать его, а он меня. В классе он ни с кем не общался, предпочитая нам старых друзей из средней школы. Они уже работали или поступили в ремесленные училища. Костантино занимался прилежно. Он был из тех, кто сознает ограниченность собственных способностей и старается особенно не выделяться, но и не позволяет себя унижать. В гудящей аудитории он умудрялся оставаться незаметным. Класс подобрался непростой: каждый был личностью с живым умом, болезненной гордостью и желанием уязвить, обидеть другого. Точно эти ребята уже предчувствовали, что очень скоро повзрослеют и займут достойное место в обществе. Удивительно, что так оно и случилось, и этот день неукоснительно приближался, так что ни о каком неведении говорить уже не приходилось. Бунтари и мятежники по натуре, наши одноклассники все еще жили детскими идеалами, но так или иначе уже укоренились во взрослом мире.
Если мы сталкивались в коридоре или при входе в класс, Костантино замедлял шаг и пропускал меня вперед. Он вел себя подчеркнуто вежливо, словно швейцар. Меж тем он молча наблюдал за окружающими, будто стоял в нашем дворе и оглядывал окна жильцов. Он выглядел зажатым. Согнувшись за партой, он краем глаза ловил каждое движение в аудитории, а затем заглатывал немного воздуха и тяжело и долго выдыхал. Наверное, это помогало ему снять напряжение.
Но почему он решил поступить в гуманитарный лицей, а не в училище, как его друзья? Было видно, что ему трудно: он не мог поймать нить и выразить свои мысли, подобрать верную фразу. Его словарный запас был невелик, суждения поверхностны. Он просто зазубривал учебник, но, когда доходило до рассуждений, путался и отмалчивался. Было очевидно, что экзамены ему не сдать.
Но вот пришла весна, и, пока все одноклассники страдали от всплеска гормонов и интересовались чем угодно, только не учебой, Костантино неизменно получал «удовлетворительно». Дошло до того, что под конец года коренастый Костантино, благодаря своему упорству, заслужил признание учителя и получил «хорошо». В начале сентября я случайно заметил его на книжном развале на набережной, куда перекупщики подгоняли машины, набитые книгами. Я понятия не имел, что именно мы будем проходить в новом учебном году. А он сверялся со списком, листал учебники, внимательно проверял, в каком состоянии книга, не заполнены ли упражнения в учебной тетради. Он даже не заметил меня. Он прихватил с собой большой ластик и, пристроившись на лавочке, тщательно стирал чьи-то подчеркивания. В том, что он настолько заранее обо всем заботился, было что-то отталкивающее. Для меня это был вопрос принципа, его бедность отступала на второй план.
Я шагал вперед, оставляя на земле огненный след, потерявшись в хаосе собственных мыслей. За лето я прочел Достоевского. Сын консьержа отныне принадлежал для меня к той части человечества, что превращает мир в прибежище ничтожеств, наполняет его страданием и скорбью, давит землю собственным весом. Живет как мошкара и беспечно плодится в стоячей воде болота, не подозревая, что мир не ограничивается жалкой лужей, полной тины.

 

Как-то раз Альдо подставил ему подножку. Не то чтобы он часто хулиганил. По сути, Альдо был добрым малым, но этот поступок стал одним из первых, предвещавших, что очень скоро его доброта рассеется, подобно свету спички. Пока же ее слабый свет еще придавал ему некое очарование. Никакого четкого плана у Альдо не было, он просто хотел помериться силой и бессознательно провоцировал окружающих с одной лишь целью: понять, как устроена жизнь. Он чувствовал, что она от него ускользает.
Пока сын консьержа шел между партами, Альдо выставил вперед ногу-палку, и тот упал. Все засмеялись. В душе я сочувствовал Костантино, но ни за что на свете не отказался бы испытать чувство заговорщицкой эйфории, которая хоть немного скрашивала нашу школьную жизнь. Как голуби, мы слетались к тому, кто подсыпал пшена. Он становился властителем наших сердец.
Костантино разбил губу. Альдо протянул ему надушенный платок. Тот гордо оттолкнул его, встал и выругался, послав нас куда подальше. Мы ждали, что будет. Каждый думал о том, что Костантино сейчас пожалуется учителю и нас всех отстранят от занятий за хулиганство. Но он гордо уселся на свое место и не сказал ни слова.
Вскоре он вошел в нашу компанию. Мы встречались, хохмили, устраивали розыгрыши. Он улыбался, но словно издалека. И не оттого, что его семья была бедной, а мы были обеспеченными и потому беззаботными подростками, – скорее, он по природе своей не мог отдаться порыву безумия. Словно, еще будучи ребенком, он уже думал о будущем, об ответственности, о долге. Теперь-то я понимаю, что он просто боялся других парней.
Однажды на чьем-то дне рождения мы его подпоили. Он выпил гораздо меньше остальных, но все равно опьянел. Его непроницаемое лицо просветлело, он начал хохотать. Мы потешались над ним, как посетители зимнего зоопарка над притихшим зверем. Потом его стошнило. Всю дорогу домой он только и делал, что извинялся. Мы избавились от него, как от надоевшей игрушки.

 

Как и все парни, я торчал перед зеркалом со спущенными штанами, но надолго меня не хватало. Я был хуже других – пародия на мужчину, слабак, ходячее недоразумение. Мой пенис напоминал палец, из которого вытащили кость. Но я умудрялся иронизировать по этому поводу и поводил лопатками, которые выдавались из спины как два крыла. Я был гениальным уродцем. В облегающем английском костюме, я не особо страдал от комплекса неполноценности. Конечно, я не был Нарциссом, но и не стеснялся своей внешности. Я считал, что во мне есть особое очарование: резкие движения, романтическая нервность… В разговоре я любил едко пошутить и этим обескуражить собеседника. На уроках я сам решал, когда мне следует хорошо ответить и заслуживает ли мой ответ хорошей оценки. Я научился приспосабливаться к собственной внешности и умудрился начесывать волосы так, чтобы скрыть чахлую растительность на щеках.
Так прошел год. А вокруг затряслась земля. Мои одноклассники рыскали по улицам, как хищники, в поисках добычи. За ними вздымалось облако пыли, земля содрогалась под их весом. Многие сидели за партами, держа в руках мотоциклетные шлемы и толстые цепи, которые можно было пустить в ход для обороны или нападения. Наши шутки и голоса погрубели. Они все больше напоминали о том, что мы становимся мужчинами; руки вечно тянулись к паху. По утрам в наших спальнях стоял отвратительный кисловатый запах. На переменах девчонки собирались вместе и группками сидели на партах, как скучившиеся утки. У них появился особый язык, странная манера шутить, пошла в ход яркая косметика. Я смотрел, как друзья один за другим потянулись к утиной стае. Деление на мужчин и женщин состоялось. Я с любопытством внимал эротическим откровениям друзей. Как инвалид, наблюдающий за забегом спортсменов.

 

В какой-то момент я почувствовал, что на меня накатывает боль. Я так сильно жал на тормоза, что они сгорели. Порой мне удавалось раздобыть порножурналы. Разглядывая их, я испытывал смутное возбуждение, боль и отвращение. Почему-то думалось о смерти. Мне казалось, что от меня пахнет кладбищем. Я постоянно торчал в дýше, пытаясь отмыться. В те времена независимые радиостанции появлялись одна за другой, и я целыми днями пытался до них дозвониться, просил поставить какую-нибудь забытую композицию, спорил с ведущим, цитируя Герберта Маркузе, цитаты из которого заботливо переписывал в тетрадку. Я не слишком страдал, и если верить Данте, то пребывал скорее в лимбе, чем в аду. У меня не было четкого представления о самом себе, и потому я с легкостью заимствовал чужие идеалы и примерял чужие жизни.
Я искал лишь общества тех, кто казался мне привлекательней остальных. Я подражал их странностям, копировал прически. Внешне приветливый, я жил в замкнутом мирке своей исключительности и потому не мог быть ни беззаботным, ни щедрым. У меня не было ни одного из качеств, которые способствуют зарождению дружбы. Я доходил до перекрестка и шел домой, черный голод грыз меня изнутри. Теперь мне даже нравилась пустота комнат и длинный коридор нашей квартиры, нравилось есть в одиночестве перед открытым холодильником.
Ужасное происшествие надолго выбило меня из колеи. Во время отстойной вечеринки в дни карнавала в дурацком натяжном павильоне скакнуло напряжение и взорвался усилитель. На мне не было ни маски, ни костюма, я даже не танцевал. Из всех причиндалов у меня была только пластиковая дубинка и накладные вампирские клыки, которые я, боясь показаться ребенком, спрятал в карман. На улице лил дождь. Я стоял рядом с усилителем и уже собирался уходить, как вдруг меня отбросило на пол. Я почувствовал что-то похожее на удар молнии. Меня подбросило, а потом согнуло пополам. Шатаясь, оглушенный и ослепленный, я прикрывал уши руками. Со сцены раздавались завывания Донны Саммер, диджей в наушниках ничего не заметил, ведьмы и ковбои продолжали невозмутимо корчиться, словно ничего не произошло.
Ко мне нагнулась серая морда зомби. Из-под маски доносились какие-то слова, но я ничего не слышал. Парень подхватил меня за плечо. Мы с трудом протиснулись к выходу. Под пеленой дождя зомби снял маску, и я узнал нелепые черты Костантино, по его лицу стекали капли дождя.
– Гвидо, ты как? Гвидо…
Я продолжал зажимать уши руками. Я раскачивал головой из стороны в сторону, стараясь отогнать эхо взрыва, звеневшее в ушах. Мне хотелось расплакаться, закричать: «Мама, мамочка!» – стать на миг неразумным младенцем. Быть может, я и правда плакал. Я упал на землю, а Костантино склонился надо мной. Мне было не до него: я боялся, что навсегда останусь глухим. Он обнял меня за шею, попытался приподнять, продолжая что-то говорить, но я по-прежнему ничего не слышал. Меня отбросило куда-то далеко, страх поглотил меня. Я ухватился за его плечо, как будто меня сбила машина и на помощь подоспел случайный прохожий.
Я валялся на земле, а мой нечаянный друг обнимал меня, невзирая на бешеный ливень. Дождь лил как из ведра. Губы Костантино двигались, и я уже мог различить какие-то звуки. Уши вроде бы улавливали окружающий шум, но эхо взрыва еще не рассеялось и нависало над остальными звуками. Волнами накатывала тошнота. Я лежал под дождем, который отзывался внутри меня бешеным биением сердца, оно то ускорялось, то замирало. Я чувствовал себя выброшенной на берег рыбой, бьющейся на песке, умирающей рыбой. Я лежал в объятиях зомби, который не боялся ни ветра, ни дождя. В слабом свете я видел его лицо, его шевелящиеся губы. Маска, болтавшаяся на шее Костантино, размокла. Дождь стекал по его волосам, бил по щекам, а из раскрытого рта вырывалось свежее дыхание, запах весенней травы. Холодная рука гладила меня по лицу, по волосам. Он склонился надо мной, точно хотел вдохнуть в меня жизнь. Его черты то прояснялись, то расплывались. На мгновение мне почудилось, что у него лишь один глаз, что он ахейский воин с той самой мозаики. И в ту же минуту единственный глаз превращался в сотни, в тысячи.
Когда у меня в голове прояснилось, я увидел абрис фигуры, вырванной из пелены дождя, на фоне которого копошились кричащие тени. Его взгляд был одновременно покорным и мужественным, отцовским и материнским. Костантино был рядом со мной, надежный, верный, – мы никогда не были так близки. Теперь это был уже не случайный прохожий, это был он. Мне хотелось прогнать его. Я сделал это потом, резко вскочив на ноги. Но пока я не мог сдвинуться с места, повисла длинная пауза и я ясно видел смущенное лицо, по которому скользнула тень радости, словно всю свою жизнь он только и ждал, когда мы наконец сможем поверить друг другу и стать ближе. Не веря своим ушам, я слушал глухой голос, который просил меня подняться, но в то же время глаза молили остаться. Чей голос я слышал, мой или его? Голос, завладевший мною, когда дикий свист разорвал тишину. Лицо Костантино казалось до боли родным и прекрасным. Я снова и снова возвращался мыслями к мгновению откровения и боли, к мигу погружения в глубину инфразвука.
Мы молча шагали в сторону дома, кажется, первый раз за все время мы шли вместе. Я все еще прижимал руку к уху, – без сомнения, барабанная перепонка лопнула. Дождь немного стих, на асфальте поблескивали следы недавних потоков. Мимо нас проходили ряженые, мелькали цветные парики, резиновые дубинки, мужчины с нелепыми шерстяными косичками. Костюмированная толпа обдавала нас криками и гвалтом. Люди сновали вокруг, галдели, окружали нас и казались огромными яркими рыбами. Вечер еще не кончился, все шли в одну сторону, стремясь к центру города. Мы одни шли против толпы. Я мечтал поскорее добраться до дому и обо всем забыть. Костантино опять напялил свою маску. Мы расстались на лестничной клетке. В щели меж мокрой штукатуркой пробивались побеги мха. Костантино стоял у двери в подвал, в дурацкой маске зомби.

 

Меня обуревал страх остаться глухим. Я слышал шум, различал речь, но звук взрыва – резкий свист точно застрял в моей голове. Мой слух стал каким-то другим, словно взрывом выбило дверь, а ржавые петли искорежили ухо. Кроме этого свиста, мне открылся целый мир новых звуков, искаженных, незнакомых, других – острых, страшных, невинных. Я постепенно удалялся от того, что меня окружало. Мать сводила меня к врачу. Когда это не помогло, отец подключил знакомых, и меня осмотрел известный отоларинголог. Он не обнаружил ничего особенного, перепонка была цела. Он вычистил ушную пробку, по шее потекла темная склизкая жидкость. Несколько часов все было нормально. Но потом звук только усилился, теперь, когда заглушка исчезла, он врывался в меня, как вой сирены в глубину тоннеля.
Я почти не выходил из дому, старался избегать шумных мест. Я боялся, что внутри меня что-то взорвется. Брат моего отца умер от аневризмы, и я думал, что настал мой черед. С шестнадцати лет я уже задавался вопросом о глубинном смысле собственной жизни. Я смотрелся в зеркало и покорялся наказанию. Из зеркала на меня смотрел живой труп, а за ним текла широкая река моего недостижимого будущего. У меня не будет ни дома, ни жены, ни детей, ни единого стоящего проекта, ни одной реализованной идеи. За несколько месяцев я совсем повзрослел. Отрубленная голова моей судьбы свешивалась с худеньких плеч, я затерялся в пустыне лиц и событий. Я потрясал сломанным копьем, закидывая его подальше от вечности, где все повторялось, все имело ценность, где за каждым событием крылся лабиринт горя и боли. Время шло, а я, точно греческая статуя, точно молодой Аполлон, возвышался над страданиями смертных, обнимая холодное вещество, в котором заключались мои представления о жизни.

 

У нас начались лекции по философии. «Начало начал», воздух, вода, сущее. Суть и конечность Вселенной. Размышления об этих понятиях стало моим спасением, я отдалялся от мира и погружался в себя. Гераклит отдался на растерзание диким псам, мое же нутро терзали огромные клешни. И звук, слышный лишь мне, был для меня единственным истинно сущим в мире. Я стягивал книги ремнем, одевался и шел в лицей. Странная конусообразная тень падала на мою парту. В ушах раздавался легкий свист, точно песок просыпался в часах. Мои нервы были сплошь рваные струны. Я стал раздражителен, теребил себя за нос, выпучивал глаза. Внешне я тоже преобразился: не раздеваясь, укладывался спать, выходил на улицу в пуховике поверх мятой футболки, становился все более нелюдимым. У каждого подростка свои странности, так что никто в нашем классе особо не удивлялся. То было тяжелое время: каждый из нас жаждал крови, искал жертвы. Я всегда держался немного позади остальных, боялся резких звуков, сирен, громкоговорителей.
В апреле мой греческий скатился ниже некуда, учитель английского меня терпеть не мог, начались проблемы с физикой. Этот тройственный союз поставил под сомнение мой итоговый балл в аттестате. Мать встречалась с преподавателями и убеждала их в том, что я немного отстал в развитии. Мне совершенно не нравилось, что, произнося это с невозмутимым и честным лицом, она подыгрывала тем, кто считал меня умственно отсталым. Я стал грубить. Однажды после обеда я зашел в церковь, встал пред алтарем и принялся богохульствовать, прижав руки к паху, точно перебирая четки.
Наконец-то гормональная ломка закончилась. Мое тело распрямилось, нос вытянулся, глаза запали. Волосы торчали пышным блеклым кустом. Я впервые рассмотрел собственную сперму, и мне показалось, что она мало чем отличается от растаявшего свечного воска. Я начал пить. Сначала таскал бутылки у отца, забирался на кровать, выковыривал пробку швейцарским ножом. Я отключался. Винный прибой сшибал меня с ног, заглушая все звуки, все внутреннее и внешнее. Наконец мне удавалось заснуть. Среди ночи я резко просыпался, подскакивал на постели, испугавшись, что падаю в пропасть. Огромные клешни не отпускали меня даже в аду. Учиться стало невероятно тяжело, я побледнел, сердце словно отказывалось биться. Мои глаза помутнели. Я понял, что такое настоящее горе. Тело казалось мне врагом, точнее, огромным тоннелем, полным вражеских армий, вооруженных солдат, что изнутри протыкали меня штыками. Спустя полгода я выглядел как старый бродяга, хотя мне было всего шестнадцать.

 

Были ли у меня какие-то предчувствия, подозрения? Ничего такого память не сохранила. Звук, что звенел в ушах, отдалил меня от мира, и я замкнулся в болезненном внутреннем пространстве. Сейчас уже можно сказать, что это был первый признак того, что случилось потом. Первый симптом. Сейчас прояснилось многое, о чем я тогда даже не помышлял. Я жил день за днем без особых раздумий.
В тот день в лицее было собрание, я возвращался домой. Костантино замедлил шаг, чтобы я догнал его. Я давно не встречал его нигде, кроме школы. Его присутствие раздражало меня, я испытывал беспокойство, которое стало моим постоянным спутником, вроде гремящих жестянок на палке прокаженного. Передо мной возникло знакомое глупое лицо.
– Сегодня играем.
Он говорил с набитым ртом. Прожевав, Костантино протянул мне бутерброд с омлетом:
– С этой стороны я не откусывал.
У него тряслись руки. Я откусил, с трудом заставив себя проглотить жареное яйцо. Он улыбнулся:
– Да ты проголодался.
Нет, дело не в этом, приди я сейчас домой, я бы и не притронулся к еде.
– Не хочешь посмотреть?
– На что?
– На игру. Нам нужны болельщики.
Сам не знаю, как это произошло, но через несколько минут я уже сидел под пластиковым куполом, вдыхая тяжелый запах хлорки и пара. На мне был свитер, пот катился градом. Костантино снял махровый халат и остался в одних плавках. Он слегка подпрыгивал, разогреваясь. Он натянул шапочку, вставил в уши затычки и технично прыгнул в воду. Совсем без брызг. Проплыл баттерфляем до конца дорожки, выпрямился и помахал мне рукой. Ватерполисты выстроились полукругом, игра началась. Костантино был центральным нападающим, он плыл вдоль ворот, передвигая ногами, точно лезвиями ножниц, и его крепкое тело казалось огромным непотопляемым буйком: никому не удавалось утащить его под воду. В бассейне стоял адский гул. Две девицы рядом со мной орали как сумасшедшие, после каждой атаки они топали ногами и хлопали в ладоши. Некоторое время я сидел, зажав уши руками, но потихоньку втянулся. Я не знал правил, но понял, что нельзя хватать мяч двумя руками или удерживать его под водой. Я стащил с себя свитер и вытянул ноги. Скоро я вошел во вкус.
Противники были из маленького клуба на окраине города – крупные, крепкие парни, настоящие водные гладиаторы. На их спинах и бицепсах красовались пошлые татуировки. Они скользили по воде, точно крокодилы, – блестящие тела изворачивались, продвигаясь взад и вперед, и неожиданно взмывали на поверхность мощным рывком. Они били по воде, поднимая брызги, чтобы обезоружить противников, нарушали правила, под водой старались незаметно толкнуть игрока или помешать. Судья засвистел; девушка рядом со мной потребовала удалить игрока за грубое поведение. Костантино боролся как лев и дважды забил, но команда все равно проиграла: отрыв был слишком велик. Я превратился в настоящего болельщика. Мне хотелось плюнуть в лицо татуированным наглецам, я был взбешен. Еще один миг, и я уже стоял рядом с двумя девицами и, засунув два пальца в рот, свистел что было мочи. На пару часов я забыл обо всех проблемах.
Костантино вылез из бассейна и сел на пластиковый стул. Он даже не вытерся: сразу опустил голову и сжал ее обеими руками. Другие парни надевали халаты и шлепки и шли в раздевалку. Но он не шевелился. Я подошел:
– Ну, я домой.
Он не сдвинулся с места, не поднял голову. Казалось, что он меня не слышит.
– Ты как?
Он был похож на огромную пыхтящую лягушку. Через несколько секунд я обернулся и увидел, как он вскочил со стула и вцепился в волосатые ноги соперника, который подошел слишком близко. Тот парень, что доставал его во время игры, на суше выглядел еще страшнее. Он снял шапочку. Показался большой, покрытый кровеносными сосудами затылок. Парень смачно высморкался, прочищая ноздри. Костантино набросился на него и повалил на пол. Они молча схватились, точно два аллигатора на речной отмели. Костантино оказался проворней соперника, он напоминал осьминога, обхватившего жертву со всех сторон. Он крикнул что есть мочи:
– Повтори! Повтори, что ты сказал!
– Ничего.
– Ну то-то же!
Костантино ослабил хватку; татуированный гигант вырвался, выловил шлепанец, что плавал в бассейне, отошел в сторону и сплюнул. Потом что-то пробормотал и смачно рассмеялся. Слов я не расслышал. Костантино направился к нему, поднял руки, словно сдавался, что-то сказал. И вдруг изогнулся и ударил его головой в живот. Соперник зашатался, сделал несколько шагов назад и упал в бассейн. Вскоре он появился на поверхности, зажав рукой нос, из которого шла кровь.
– Ты совсем спятил?
Он униженно озирался по сторонам, точно не понимая, как могло случиться, что он рухнул, как кегля.
– Этот урод совсем спятил…

 

Я ждал на улице. Когда Костантино вышел, от него пахло хлоркой и гелем для душа. Вода с мокрой головы стекала за воротник рубашки. Было довольно прохладно, и я сказал, что так недолго и заболеть, но он только пожал плечами:
– Я никогда не болею.
Так оно и было, не помню, чтобы хоть раз он пропустил занятия. Мы заговорили о драке. Я перенервничал – не подозревал, что он может быть таким жестоким. В его глазах горел незнакомый, дикий огонь. Как у того, кто отведал вкус крови.
– Ты ведь мог его и убить.
– Ну мог.
Мы шли рядом. Жестокость поднимала во мне какую-то сладостную волну.
– Что он сказал?
– Забей.
Я воображал себе что-то очень оскорбительное.
– Да ладно тебе.
– Предложил отсосать у него.
Мы согнулись от смеха. Он вдруг остановился и вытащил из кармана зажигалку. Вспыхнул огонек, который он затушил, подув на него изо всех сил.
– Сегодня мой день рождения.
Я вытянул руки и похлопал его по плечам. Он не отстранился, стоял не шелохнувшись.
– Поздравляю.
Потом мы решили пойти в кино. Хотели попасть на «Челюсти», но на этот фильм даже в первом ряду не было ни единого места. Мы пошли по улице и скоро добрели до следующего кинотеатра. Поглазели на афиши, зашли в фойе – погреться. На улице похолодало. Старый зал, скрипящие кресла, запах сигаретного дыма… Мы даже не знали, как называется фильм. Поначалу сюжет показался нам скучным и затянутым, а актер слащавым. Но потом мы уперлись коленками в спинки передних кресел и погрузились в действо. Когда сеанс закончился, мы долго молчали. Голова разрывалась от новых мыслей, которые теснились, наскакивали одна на другую, сталкивались, как бунтовщики в дни революции. Быть не таким, как все, чувствовать себя изгоем… Мы принялись спорить, обсуждать, что это значит. Это был наш первый серьезный разговор. В «Пролетая над гнездом кукушки» мы увидели нечто еще не прожитое, но словно хорошо нам знакомое. Нас точно ударило током. Я никак не мог остановиться, все говорил и говорил. Я же считал себя умнее. Но недостаточно было слов, чтобы передать то, что я чувствовал. Я думал о главном герое, о лоботомии, о собственном черепе, представлял себе снова и снова, как Костантино ударил парня головой в живот. Я почувствовал, что оживаю. Костантино молчал, его переполняло сочувствие и боль. Я был Рэндлом Макмерфи, он – Вождем Бромденом. Он, как никто, подходил для этой роли, его силы вполне бы хватило, чтобы оторвать от стенки раковину и разбить ею стекло, лишь бы воспрепятствовать лжи.
Назад:
Дальше: