Книга: Сияние
Назад:
Дальше:


Я сидел на коврике, собака поскуливала за дверью. Ицуми пришла, когда уже стемнело, я сидел в саду. Она заварила чай. Корочки уже отшелушились, и на голове виднелись розоватые пятна, напоминавшие на кожную сыпь, которая совсем недавно была у Ицуми. Горе сделало нас похожими, мы даже пошутили на этот счет. Черный юмор – распространенная черта жителей Лондона. Я вывел Нандо, держа поводок в здоровой руке, но все же я был еще слишком слаб, чтобы выдержать его радостный напор. Скоро пес успокоился, и я понял, что и он постарел.
Я постлал себе на диване. На завтрак приготовил тосты, выжал апельсиновый сок. Ицуми вышла в легком халате, расшитом лебедями, ее лицо было свежим, как у ребенка. Я выложил смайлик из таблеток рядом с ее тарелкой. Завтрак начался с него. Сперва она положила в рот синюю капсулу, но не то чтобы проглотила, а как-то сразу глубоко вдохнула. Потом я откусил кусочек тоста, кроша его между пальцами. Она поднялась, как будто уже поела, и потащила за собой скатерть. Я сидел, не двигаясь с места, глядя на опрокидывающиеся тарелки. Я радовался: она в хорошей форме. Она вскинула руку, опрокинула этажерку. Невероятно, сколько силы в ее хрупком теле. Наверное, я должен был испугаться, но я не сдвинулся с места и позволил ей крушить и громить сокровища, которые она копила годами. Я не пытался ее остановить. С этажерки полетели фигурки, купленные на разных рынках, в музейных киосках, в дизайнерских лавках. Злоба – одна из форм жизни. Мои вещи она не трогала, она аккуратно их избегала, старалась ничего не задеть. Она делала все наоборот – любая другая жена крушила бы мужнины вещи. Я всегда знал, что Ицуми не такая, как все, но в тот день она превзошла себя. Мне было нестерпимо больно. Она потеряла веру и сметала все на своем пути. Она показала мне, что я с ней сделал. Я понимал, что она хотела расправиться с прошлой собой, со своими мыслями, иллюзиями, с тем, что любила и уважала. Она взяла мою клюшку для гольфа и вышла за дверь. Она крушила кусты и деревья, разрушая любимый сад, в котором так старательно поддерживала новую жизнь, молодые побеги. Она не смогла меня разгадать, и теперь ей не было покоя.

 

Она разломала все, что смогла, все, что создавала годами вокруг меня, так ничего обо мне и не узнав. Потом надела пончо, взяла черную папку и ушла. Я остался стоять посреди пепелища. Если бы Ленни была дома, я попросил бы ее заснять каждую мелочь, захватить каждый осколок, каждое вырванное растение. Но у меня ничего не было, я фотографировал глазами. Вещи, копившиеся в доме годами, были разрушены вмиг гордой, горячей рукой. Я принялся за работу. Поврежденная рука висела у шеи, я зажимал подбородком ручку швабры и высыпал мусор в пакеты. К обеду все было более-менее чисто. Я собрал свои вещи в мешок и пошел прочь.

 

Я позвонил Джине:
– Я ушел из дома.
Ее голос, точно нежная шпага, проникал в самый центр моего нутра.
– Но дом у тебя все-таки есть, Гвидо.
Джина, мне так много нужно тебе сказать. Так много! Но все слова уже были сказаны тогда, в тишине, это сгладило боль. Помнишь Сенеку? «Тебе я говорю, а не толпе…»
Она встретила меня на вокзале, лысого, заштопанного. Я был похож на солдата, вернувшегося с войны. Она обнюхала меня, чтобы вернуть мне хотя бы запах. Испекла яблочный пирог, застелила кровать. Она уходила на работу, а я оставался в доме. Держась подальше от занавесок, я заглядывал в белый просвет, в котором виднелась каменная собака и единственное деревце, розоватый вяз. Я смотрел, как ветер кружит опавшие листья. Через неделю мы вместе поехали в город. Вслед за синеватыми кудрями Джины я скользнул в магазин дизайнерских вещей. Купил все самое красивое. На кассе Джина передала мне красную ручку, которой обычно заполняла журналы. Над словом «СТЕКЛО», напечатанным на огромной, с человеческий рост, коробке, адресованной Ицуми, я написал одну из ее любимых цитат: «За самураем всегда остается последнее слово».

 

Как только мы вышли из магазина, мне показалось, что это невероятно глупо. Я хотел вернуться и все зачеркнуть, но хрупкая фигурка Джины повисла у меня на плече и удержала.
Мне сняли гипс, начался курс физиотерапии. Пенис остался кривым, но эрекция вернулась. Я отправился к зубному, и через несколько дней все зубы уже были на месте, куда белее прежних, сильно подпорченных сотнями пережеванных стейков и выкуренных сигарет.
Но следы избиения не исчезли. Спина посвистывала, как будто где-то внутри осталось отверстие, из которого продолжала торчать большая игла, с каждым днем проникавшая все глубже и глубже, к центру боли. Душа болталась где-то внутри, обезумевшая, точно лошадь, что скачет галопом, неся труп в седле.
Несколько дней я прожил у Джины, потом мне стало невероятно грустно сидеть перед старым шкафом, в котором висели набитые поролоном плечики, в окружении кошек, мелькавших в темноте, точно обезумевшие привидения, перебегая от кресла к кровати и обратно. У меня в ногах спал огромный сиамский котяра. Он согревал меня, но иногда, играя, мог и прикусить. Впрочем, что я знал об этом животном, о его привычках, характере? Я боялся, что когда-нибудь он прыгнет на меня и вцепится в лицо. Это был старый избалованный кот, такой же хулиган, как и я, и я занял его место.
Доктор Спенсер прописал мне успокоительное, но я хотел справиться сам. Мне и так закачали в кровь кучу химии, я боялся всей этой дряни. Я не хотел, чтобы мое сознание отключилось. Уж лучше оставаться собой, злым, покалеченным, сумасшедшим, но собой. Я видел, какой эффект оказывали эти «корректоры настроения» на Бетти, на Джонатана: они отупели, такое лечение было не для меня. Не стоит откладывать жизнь на лучшие времена – они ведь могут никогда не настать.

 

Десятки раз я пытался ему позвонить. Телефон молчал. Звонил и в ресторан. Там ответила какая-то женщина-архитектор: заведение перешло в другие руки. Элеонора общалась со мной как автоответчик. Она сказала, что Костантино сделали три операции, что он в реабилитационном центре, что жена не оставляет его ни на минуту.
Я представил себе одно из таких заведений, клинику, похожую на монастырь. Повсюду запах хлорки и геля для рук, приглушенные звуки. Я представлял, как его тело лежит в голубой воде бассейна, как он бежит в спортивном костюме по беговой дорожке, как тяжело дается ему каждый шаг, у него бледные тонкие руки. Кто знает, быть может, он потерял память, дар речи, способность чувствовать? Жена сидит у его кровати, как коварная кукушка у чужого гнезда, как злая сиделка. Мне снились кошмары: во сне я душил его подушкой, он умирал.

 

Словно старый пилигрим, я отправился к Кнуту. Я надеялся на понимание, хотел ощутить забытую веселость и бесшабашность. Кнут был расстроен и истощен. Он знал не понаслышке, что значит терпеть унижения из-за сексуальной ориентации. Мы поставили диск Боя Джорджа Crying Game, я даже расплакался. Я улегся спать на чердаке, на матрасе. Мне снилось, что Костантино топчет мое лицо, сначала одной ногой, потом другой, давит меня, как виноградную гроздь. Я очнулся растерянный, с привкусом горечи во рту, с невыносимым ощущением, что упал с большой высоты. Кнут стоял рядом. Я кричал что есть мочи. Я зарылся головой в живот друга. Он сбросил китайские шлепки и лег рядом со мной, обняв меня, как добрая мать. Он баюкал меня, бормоча на своем норвежском.

 

Я замираю перед газетчиками и начинаю громко вещать об искусстве. Из меня вышел бы отличный клоун. Хватаю ведерко и сажусь на него. Толкаю речь о Фрэнсисе Бэконе, о непропорциональных лицах на его картинах, о словно стянутых кляпами ртах, о странно скроенных, изувеченных телах, о нелепых конечностях, точно отрубленных топором… Прохожие замедляют шаг, неформалы стоят и завороженно смотрят на меня. Теперь я неизменно пьян. Я просыпаюсь от запаха алкоголя, я пропитался им, винные пары повисли в воздухе моей комнаты. Я курю в постели и надеюсь, что засну с сигаретой во рту и устрою пожар.
После гибели Кастора бессмертный Поллукс попросил Зевса даровать ему смерть, чтобы спастись от вечных мук. Я взглянул на календарь. Какое сегодня число? Какой день недели, который час? Я хочу пригвоздить время к своему призраку. Времени нет! Приветствую тебя, о ничто! Скажи, настанет ли время и место для моей новой жизни – жизни без горьких ошибок, без страшных потерь? Не важно где, пусть даже за пределами Земли. Я существую на полу, сплю там же, вокруг разбросаны пустые бутылки. Моя квартира напоминает мастерскую Бэкона – повсюду адский хаос, следы упадка и разложения.
Я скидываю одежду и тапки, брожу голым по собственным обноскам. Я зажигаю свечу и ставлю ее на живот, в ямку пупка, долго смотрю на нее, потом беру и скольжу огоньком вдоль ноги. Волосы тлеют, и пахнет гарью. Горячий воск капает на кожу. Я слежу за огоньком, свет свечи дрожит и стихает, но вскоре вновь оживает, воск трещит и плавится. В самом сердце огня словно горит второй огонек – шипящая искорка, бледная, леденящая.

 

Тьма поглотила стекло, на небе показалась луна, кривенькая, но необычно яркая, точеная. Над антеннами и над Руф-гарденс зависла звезда. Я встал и зашагал взад-вперед по квартире. Ноги быстро промокли. Палас насквозь пропитался водой. В туалете под стиральной машиной прохудился шланг. Я наклонился, попробовал обмотать его полотенцем. Через несколько минут полотенце насквозь промокло, а я залился слезами.
Я натянул пальто, добрел до ближайшего магазинчика на углу. Из-за кассы на меня уставился пакистанец, его лавка пахла тухлыми овощами. Я купил две бутылки джина, пакетик жареного арахиса и батончик мюсли. Внезапно я понял, что надел пальто на голое тело, – холод добрался до самых интимных мест.
По дороге я откупорил бутылку, отхлебнул, опрокинул живительную влагу в заледеневший желудок. Батончик выскользнул у меня из рук, и я не смог наклониться, чтобы его поднять. На мосту я вдруг остановился. В голове кружилась мысль: «Жизнь трудна сама по себе, но оковы, наложенные на человека обществом, просто невыносимы».

 

В метро толпились хмурые жители отдаленных пригородов, работающие в столице. Я никому не мог доверять, но прежде всего себе. Я подошел к одному из типов. Мне было известно, что у таких можно купить все, что угодно. Спросил, что за муть они продают. Тип в бейсболке огласил ассортимент. Я купил немного травы и две цветные пастилки. Парень просвистел мне вслед, точно взлетающая ракета, точно взрывной снаряд. Он посмотрел на торчащие из-под пальто голые ноги. «Take care», – улыбнулся он. Но когда через миг я обернулся, то услышал, как они матерятся и потешаются надо мной.
Я снова засел у окна, допил то, что оставалось в бутылке, откупорил еще одну и принялся за первую пастилку.
Я знал, что не стоило пить. Если принимаешь наркотики, нужно соблюдать правила, подготовиться. В такие минуты лучше не оставаться одному, лучше, чтобы кто-то был рядом. Но мне не хотелось жить по правилам, я нарушал их на каждом шагу. Поначалу я ничего не почувствовал. Все вроде стало каким-то текучим, стены немного раздвинулись, свет капал с потолка, как вода. Я подумал, что мне втюхали какую-то дрянь, в этой дерьмовой суперпастилке, наверное, не было и пятидесяти миллиграммов нормального вещества.
Я положил в рот вторую – яркую, разноцветную. Она была жутко горькой, даже глаза вылезли из орбит. Прошло еще полчаса. Мебель и вещи отъехали к стене, а я точно завис на потолочной перекладине. Вокруг образовался вакуум, а я летел на мягком и леденящем кровь ковре-самолете. Потом полегчало, я задрожал, принялся расхаживать по ковру, страха как не бывало. Мне безумно хотелось провалиться в другой мир. Кровь неслась по венам, точно по пульсирующим рельсам, артерии вспыхивали, тело обратилось в неведомый затопленный город. Кожа стала тончайшей неощутимой пленкой, внутри ее словно образовалась пустота, где парили невесомые органы и душа. Я трогал руки, ноги, гладил себя по животу, щипал изо всех сил. Но ощущений не возникало. Тело не воспринимало боль, я с удовольствием пропустил бы его через шредер. Я достиг самого дна души, где, покрывшись девственной ледяной коркой, распластались чувства. Я неплохо разбирался в наркотиках и знал, что путешествие можно считать удачным только тогда, когда выпадает редчайший случай поймать момент воспарения сознания. Точно заботливый врач, наркотик вводит тебе обезболивающее и действует там и тогда, где и когда это нужно, побеждая боль. Вот тогда-то начинается настоящий праздник.
Я молча разглядывал большой палец ноги. Блаженство уносило меня, боль исчезала и превращалась в малюсенький шарик, который скользил по мягкому и гладкому ковру. Мне стало щекотно, я рассмеялся, закрутился волчком, как в детстве. Тело потеряло вес, я превратился в стаю бабочек. Тельце каждой из них порождало новое, невинные оболочки кружились, а я расправлял крылья и сушил их на теплом ветру далеким, забытым летом.
Тело очищалось, опустошалось, от него остались лишь самые мягкие невинные части. Ресницы торчали наружу, точно щепки в высохшем канале, язык казался подушкой, на которой покоилась моя голова, и лежал во рту, как в гробу. Из окна раздавался каркающий голос, как будто включили радио. Он вещал сводку погоды, трещал о море и ветре, говорил об атлантических потоках. Потом в телефонной трубке я услышал мамин голос. Она просила привезти продуктов: ветчины, хлеба, эмментальского сыра. Печати были сорваны, в голову лезло все подряд. И вдруг ни с того ни с сего я оказался в темноте, цвета исчезли со сцены, микрофоны затихли. Я не чувствовал холода, вечер был летним, теплым. Я улегся спать на террасе, на надувном матрасе. Добравшись до острова, я устремился к земле, точно огромная подводная лодка флота ее величества к Фолклендским островам, но там я наткнулся на огромную витрину универмага «Хэрродс», ту самую, в которой висели халаты и банные принадлежности. Я сел неподалеку от кисточек для бритья с серебряными ручками, глядя в огромное зеркало на толстой пружине. Костантино стоял тут же, рядом со мной, – огромный загорелый манекен в королевском халате, он курил и стряхивал пепел на пол. Я не спросил его ни о чем, мы просто стояли в витрине и молчали. Вдруг он ни с того ни с сего открыл ящик шкафчика для ванной, который оказался Ноевым ковчегом, и принялся пожирать животных, тщательно их пережевывая. На полу стоял пустой металлический таз, и вот он уже наполнен водой. В воде плавало что-то похожее на руку или ногу, но крови не было и страха тоже. Просто кто-то пошутил, ведь на дворе карнавал. Мимо по улице проходили знакомые, то один, то другой. Прошел охранник из школы. В руке у него была корзина, где лежала закрученная в дугу колбаса, которую он продавал из-под полы на переменах. Он постоял у витрины дольше других, потому что я хотел купить у него ватрушку, но он никак не мог пройти сквозь стекло. Я чувствовал, что Костантино тоже проголодался, но мы так и не смогли ничего сделать и остались голодными. Но когда охранник ушел, то и голода как не бывало. Тогда я понял, что от тех, кто проходит мимо, во мне ничего не остается. Теперь перед витриной стояли мои родители и с ними Элеонора, она дружелюбно трещала и указывала на витрину. Она была хороша, но все же старше мамы, которой на вид было лет тридцать. Я протянул им бритву с ручкой из слоновой кости, но папа так и не решился ее купить. Они перешли к следующей витрине и скрылись из виду. Прошел дядя Дзено. Он смог проникнуть сквозь стекло, протянув руку вперед. Я пожал ее и почувствовал, что он невероятно силен и что ему надо спешить. Я разжал пальцы и отпустил его. Мимо пробежала плешивая собака. Розовая плешь на спине выглядела отвратительно. Присмотревшись, я узнал сутенера с лицом Грейс Джонс. На худющей Грейс висел выцветший пиджак, она была не накрашена, руки в карманах. Грейс смотрела на меня сквозь стекло, наклеивая на витрину какую-то бумажку. «Должно быть, „NO SILENCE NO AIDS“», – подумал я. Меж тем собака подняла лапу и пустила струю. Свет погас, но огромная вывеска продолжала сиять, даря слабый отблеск. Костантино устроился в ванне. Я стоял и дышал на стекло, пока улица не опустела.
Прошло несколько часов. Я брел высоко в горах и мечтал добраться до гнезда, спрятавшегося посреди белых скал. Я чувствовал, как слабеет мое дыхание, воздух поступал все реже и реже. Солнце пекло, с меня тек пот, напоминавший на вкус ситро. Не отличить.
С этого момента началось мое настоящее путешествие. Высшая мудрость крутилась во мне, как шарик в космическом игровом автомате. Домой я притащил мешок фишек, вынес весь банк. Я бился головой о стекло, надеясь вырваться из западни. Лизал его что есть силы. Костантино был там, с другой стороны; единственное, что удерживало витрину, – мой язык, и я лизал стекло изо всех сил там, где Костантино касался витрины. Не знаю, сколько часов я простоял совершенно голым, облизывая оконное стекло. Наконец я упал.
Я понимал, что пора возвращаться. Мобильник стрекотал не умолкая. Я хотел добраться до трубки, но это оказалось непросто: дорога к пиджаку шла по мосту, где столкнулись несколько машин. Они перегородили проезд, а на асфальте валялось окровавленное тело. Из перевернутых ящиков сыпались фрукты, апельсины катились в разные стороны, монахиня бежала по дороге, наступая на них. Словно актеры на сцене, участники этого спектакля ждали меня, чтобы начать все сначала. И все повторялось. Тогда я понял, что не хочу возвращаться назад. Я прекрасно осознавал, откуда прибыл и куда должен вернуться, но путешествие продолжалось. Я вертелся на орбите собственного тела. Причал был – рукой подать, но добраться до него не представлялось возможным. Время замедлилось и наконец остановилось. Я понял, что пришла смерть, я наблюдал за ней издалека. Приподнимись я – я заглянул бы ей прямо в глаза, почувствовал бы спазмы собственной души, ощутил, как сгущается и застывает воздух. Эта борьба напоминала мне схватку в грязи, а сверху точно кто-то твердил: «Смелей, вырвись из вялой ненужной плоти, сорви плащаницу!» Меж тем учительница музыки, у которой я учился классе в шестом, наставляла меня, как играть на флейте, напевала ноты триумфального марша и отбивала такт: ре-соль-ля-ре-ля-си-си-си-си-до-соль-си-ля-соль…
Я раскачивался на лианах собственных нервов, обретших небывалую чувствительность. Я был себе отвратителен, а конец все не наступал, хотя был уже близок. Я – космический корабль, затерянный в бесконечности пространства и пустоты. Но мое путешествие пошло по ложному курсу. Обостренные до предела нервы отзывались лишь на резкую боль. Мне казалось, что я обнимаю огромный кактус. Словно все органы разбухли и затвердели, как железо. Я слышал скрежет своих зубов. Боль превратилась в часовой механизм, непрестанно тикала в голове и сводила с ума. Вслед за ней шла взрывная волна, состоящая из тысячи маленьких взрывов. Один за другим, внутри раздавался взрыв, словно чья-то жестокая рука хлестала меня по всему телу. Я царапался, пытаясь содрать с себя кожу. В этой боли сосредоточилась вся моя жизнь. То была боль дерева, в которое вонзалась бензопила, боль собаки, которую замотали в колючую проволоку, боль разлуки, боль страха, боль изводящих друг друга супругов, боль ребенка, который спрятался в бочке и чувствует, как сверху капает вода. Я провалился в глубокий тоннель, на самое дно. Меня охватила паника. Мне хотелось, чтобы кто-то меня обнял. Хоть один-единственный раз. Огромная волна поднялась с мокрого ковра и ударила в стекло. Оно разбилось. Неподконтрольная паника накрыла комнату.

 

Через неделю я уже спокойно сидел в пивной. В честь моего дня рождения Джина вручила мне скромный символический подарок: «Сон смешного человека» Достоевского. С обложки на читателя смотрел бородатый писатель с ввалившимися щеками и запавшими глазами, в старом пальто. Оно висело на нем как на вешалке. Дарственная надпись синими чернилами гласила:
«Не стыдись своего путешествия».
Я рассмеялся.
Играла музыка, кто-то танцевал, кто-то стучал кружкой по столу. Жизнь продолжалась, напирала со всех сторон. Жизнь за несколько центов, на которые можно было купить две кружки пива. Джина упомянула о будущем. Но планов на будущее у меня не было.
– Будущее есть у каждого, Гвидо.
– А как же те, кто уходит сам?
– Они тоже думают о будущем.
– Что же у них за будущее?
– Они могут думать о тех, кто будет оплакивать их уход.
– Это смешно.
– Любая жизнь – это послание в бутылке.
Мы еще не успели допить первую кружку, но бар скоро закрывался, так что мы сразу заказали вторую. Официантка наполнила кружки пенистым «Гиннессом», положила на стол картонные подставки. С кружек стекала пена.
– Что скажешь остальным?
– Правду.

 

Я вернулся в университет. Все были вежливы и любезны. Ректор пригласил меня в свой кабинет. Его дверь находилась напротив стены, на которой красовались пожелтевшие фотографии заслуженных, давно покойных профессоров. Марк поднял руку ко рту и откашлялся. Он сказал всего несколько слов, не слишком приятных из уст охочего до женщин самца, но мне полегчало. Я впервые открыто заявил, что я гей, я не притворялся, был собой. И при этом не выглядел ни жалким, ни смешным. Впервые я произнес это вслух. Если бы друг признался мне, что он гей, я отреагировал бы так же. У меня было ощущение, что я уже мертв и наблюдаю за живыми, собравшимися на моих похоронах.
– Какой ужас! Настоящий скандал!
Я кивнул и хотел было подняться и уйти, мысленно прощаясь с местом на кафедре и бывшим начальником. Как вдруг до меня дошло, что Марк говорит не обо мне. Его «ужас» относился к тому, что полицейские пустили дело на самотек, а «скандал» заключался в том, что виновных не нашли, что не было ни суда, ни следствия. Англичанину это казалось невероятным. Я вспомнил, что Марк – сын мирового судьи, сам окончил юридический факультет. В связи с последними событиями он чувствовал себя неловко, но не хотел меня оскорбить.
– Никогда бы не подумал, что ты гей, Гвидо.
– Да я и сам никогда бы не подумал.
Я старался выглядеть серьезно, но не выдержал и прыснул со смеху. В нашем колледже было много подозрительных личностей: студентки, бродящие по карнизам, любители заняться сексом на теннисном поле, но что касается меня…
– Хочешь сказать, что эти цветики тебе не по вкусу? И я должен в это поверить?
– Я не то хотел сказать.
Мы посмеялись, и я заметил, как глаза Марка на мгновение вспыхнули странным огнем и сразу погасли.
– Руку бы отдал на отсечение, что ты уложил бы их всех.
– Это я-то?
– У тебя такой вид в этих очках! Ты – настоящий жеребец!
Я отогнул штанину и показал ему искалеченную ногу. Марк потрогал железный штырь и шурупы, проступавшие под кожей.
– А что с твоим партнером?
При слове «партнер» я улыбнулся. Оно показалось мне таким далеким, не имеющим ничего общего с Италией и с Костантино. Я почувствовал, что снова дрожу, что вот-вот расплачусь.
– Все кончено.
Марк нажал кнопку и попросил Синди, шестидесятилетнюю секретаршу, которая периодически, в память о былых подвигах, заявляла об очередной помолвке, принести нам чая. Когда ее голос затих, он снова нажал кнопку:
– И еще захватите что-нибудь от простуды.
Мы поставили чашки в сторону и налили виски «Олд Палтни», от него во рту оставался приятный привкус торфа, карамели и трюфеля. Марку хотелось пооткровенничать. Мне часто приходилось замечать в чужих глазах желание, чтобы их пожалели. Многие хотели поговорить о себе, точно это был последний шанс, – как последний поезд, в который запрыгиваешь на ходу. Сын Марка был наркоманом, жена не работала. Марк затянул историю своих амурных приключений. Потом он заговорил о том, как страшно по ночам в неотложке.
Новость обо мне разлетелась по заведению. Она легко проникала из класса в класс, точно топот студенческих ног в университетском парке, проскальзывала в малейшую щель, точно смазанная мылом. Крылья сочувствия вздымались с разных сторон, но кое-где раздавался и шепоток осуждения… Не все такие лояльные, как Марк, были и старые вороны академической науки, которые осуждали моих союзников. Фрида и Натан стали меня сторониться, Тед перестал общаться и старался не оставаться со мной наедине. Студенты крепко жали мне руки – они восхищались моей смелостью, обожали мои шрамы. Как я ни старался их отговорить, многие выбрали меня научным руководителем. Мои покалеченные ноги, безумная улыбка, таинственные исчезновения делали меня привлекательным для подростков. На моих лекциях не было свободного места, я никогда еще не был так популярен. Едва я появлялся в аудитории, вокруг становилось тихо, точно я – генерал и стою перед войсками, а когда я заканчивал говорить, в аудитории раздавались бурные аплодисменты. И хотя я был мрачен и пал духом, я оказывал небывалое влияние на молодежь и щедро рассыпал искры своего нестандартного интеллекта. Мои слова сверкали, точно крупинки золотого песка, застрявшие в решете наскоро сколоченного культа, а мой ум становился крепче и острее. Студенты копировали мои манеры, стиль одежды. Дурацкий индийский шарф, который я откопал в шкафу у Джины, тоже стал примером для подражания. Оставалось только купить несколько париков и менять их, как Элтон Джон. Я листал слайд за слайдом, застревая на «Распятии» Мазаччо. Единственное, чему я мог научить, – это смерти. Наконец-то читал лекции о настоящем искусстве. Иногда это было сильнее меня: я вдруг замирал и давился потерянными словами, они мгновенно рассыпались и исчезали, словно передо мной распахнулся огромный люк в бездну. Каждую ночь я сочинял заявление об уходе. Посреди лекции я мог закричать:
– Какого черта вам от меня надо?
Один за другим студенты поднимали руки и вежливо отвечали. Только одна Лизетта сказала то, что думала:
– Было бы неплохо, если бы вы посматривали и на женщин.
Студентки преследовали меня – навязчиво, неотступно, словно я был маленькой птичкой, на которую готовится наброситься стая ворон. Коллеги-донжуаны не выдерживали конкуренции. Марк стал посматривать на меня с подозрением. Для него я был вроде старого бойца: все слышали о его подвигах, но никто не видел его медали. Он боялся, что я его разыграл, и дружелюбно окрестил меня «скверным итальянским паяцем».
В моей группе было как минимум двое геев, которые тоже относились ко мне с подозрением. Они смотрели на меня как строгие судьи, прикидывая, принять ли меня в команду. На остановке у газетного киоска я часто встречал Даста, который приезжал на автобусе из соседней деревни. Он подкарауливал меня, выскакивал из-за скандальных заголовков «Sun» или «Daily Mirror», следовал за мной по пятам. Мы разговаривали обо всем не таясь. Он хотел стать скульптором, его сексуальная ориентация еще больше подстегивала в нем желание творить. Но его воодушевление мужским телом отстояло от моего на многие сотни световых лет.
Как оказалось, вокруг меня было столько геев! Раньше я и представить такого не мог. И все хотели пообщаться со мной. Словно весь мир встал на колени, повернув ко мне голый зад, зардевшись от грязного, порочного желания. Только теперь я стал понимать, как много скрытых извращенцев и гомиков среди моих друзей и знакомых. И все они хотели выйти из тени и оказаться на сцене рядом со мной.

 

Я пытался разобраться в себе, обрести чувство собственного достоинства. Кто еще выглядит столь же патетично, как мужчина, пытающийся вернуть себе столь драматично утерянное спокойствие и чувство благодати. Любая птичка могла смутить меня взглядом и заставить отступить.
Мое недавнее путешествие давало о себе знать. Я очнулся, но стал другим. Некоторые двери остались открытыми – так часто бывает. Мой мозг размягчился, все вокруг легонько кружилось, особенно по утрам. Казалось, вещи танцуют по кругу. Я залезал под душ и смотрел, как кусочки мозаики слетают со стен и исчезают в сливе.

 

Наконец я решился на встречу. Однажды я сорвался и внезапно почувствовал, что мне еще есть чем гордиться, есть что показать. Я дважды переодевался. Надел было рубашку, но, пока завязывал шнурки и брился, сильно вспотел – пришлось доставать другую. Я уже подошел к двери, но вдруг решил вернуться. Потянул пакет из химчистки, достал чистую рубашку светло-голубого цвета. Оставалась надежда, что она протянет дольше и не превратится в мокрую тряпку, пока я буду ехать в метро и идти по улице.
Крохотный ресторанчик, внутренний двор, выложенный серым кирпичом, довольно тесный, но милый. Маленькие столики, раскладные стулья в стиле бистро. Она уже сидела за столом, лицом к стене, покрытой белой глазурью. Перед ней лежала открытая книга, на столе стоял бокал с оранжевым напитком. Казалось, она совсем не волнуется, она была даже слишком спокойна. Словно отрепетировала эту позу заранее. Я тоже захватил книжку на случай, если придется ждать. Приди я первым, я бы точно так же уставился в стену. Я подошел к столу:
– Привет…
И вот она поднимает глаза, а я опускаю. Сажусь. Сумка падает, стул складывается пополам. Я веду себя как на первом свидании. Словно я – влюбленный, в последний раз пытающийся приподняться, прежде чем окончательно рухнуть в пропасть. Мне достаточно одного взгляда, чтобы понять, как сильно я люблю ее. Ни одно чувство никогда не сравнится с вот этим, она – моя богиня, а я – потертый, потерявший былую привлекательность старик. Все потому, что Ленни молода. Точно молодой виноград, она тянет вверх робкие усики. А я порочная спелая ветвь, вобравшая в себя все страсти жизни. Я пришел, чтобы сказать, что для нее я готов на все, что я еще способен вырвать меч из камня, чтобы защитить ее.
Такие мысли появляются у меня, стоит лишь ей взмахнуть ресницами. Ленни бледна, она выглядит неуверенной. Видно, что ей неловко здесь находиться. Ей хочется бежать, но не то ли чувствует каждый? Не все ли хотят вернуться в прошлое? Среди тысячи тысяч мест мы выбираем те, с которыми нас связывают воспоминания: ворота школы, улицу в день карнавала…
В тот день Ленни стояла в пальто, из-под которого виднелось длинное платье, сшитое из подкладочной ткани. В руке, согретой перчаткой, у нее была зажата волшебная палочка, на голове красовалась золотая пластмассовая корона, глаза сияли разноцветными огнями. На детском лице читались растерянность и торжество – дети всегда такие в праздничные дни. В тот день моя маленькая Елизавета, моя королева, взошла на трон. «А ты кто?» – раздался детский голос. Некоторые дети умудряются легко все испортить и превратить праздник в обыденное занудство. «Я – королева», – с готовностью ответила Ленни. «А почему у тебя волшебная палочка?» Ленни молчала. И правда, мы никак не могли решить, какой костюм выбрать: хотелось и того и другого, вот и получился такой гибрид. «Я и фея, и королева. Королева фей. A little fairy queen». Ленни посмотрела на меня, я крепко взял ее за руку. Мы были похожи на товарищей по несчастью, на уличных воришек, молчаливых сообщников. Девочка недоверчиво вытаращила на нас глаза, она не могла взять в толк, как такое может быть. Все, что не укладывалось в принятые рамки, было ей недоступно.
– Позовем официанта?
Я открыл меню и заказал наугад третье блюдо из списка. Возьми я первое или второе – было бы очевидно, что я не взглянул на него. А так, по крайней мере, казалось, что я хоть немного подумал. Ленни долго листала меню и, когда официантка уже записала заказ в своем блокнотике, вдруг резко передумала – прямо как я, когда кинулся за новой рубашкой.

 

За соседним столом сидит женщина, перед ней – раскрытый компьютер, на коленях – маленькая собачка, которую она то и дело поглаживает. Мне бы тоже хотелось стать такой вот собачкой, кинуться в объятия Ленни, зарыться головой в ее руки, требовать ласки. Но ведь я пришел сюда для того, чтобы приободрить ее.
Я – калека. За время, проведенное в больнице, я изменился. Теперь я почти вернулся к своему весу, но уже никогда не стану прежним. Моя челюсть немного неестественно выдается вперед, скулы очерчены резче. Глядя на мою фигуру, становится ясно, что со мной что-то не так. Но это замечают лишь те, кто давно меня знает. Словно меня выпотрошили и набили заново. Но время не вернуть. Во мне звучит эхо загробного мира, я – призрак. Мой голос тоже изменился. Человек, переживший смерть, никогда этого не забудет, страх смерти остается в памяти навсегда.
Ленни почесывает руку. Я говорю привычным тоном, просто и вежливо, может быть, немного резко раскачиваю головой, но делаю вид, что все как всегда. Я спрашиваю, как дела в колледже, мы вскользь затрагиваем тему политики: скоро выборы, телевизор день и ночь трещит только об этом. Я лавирую изо всех сил. Покрываюсь пóтом снова и снова. На мне тысячи масок, тысячи личин. Они надеты одна на другую, и ей самой решать, какую выбрать, как и в тот день, когда она готовилась к карнавалу.
– Моя Королева, твой отец – гей.
Мне хочется рассказать ей о своем детстве, о юности, о проблемах с яичками. Но я понимаю, что все это будет звучать нелепо, каждое слово кажется мне фальшивым и пошлым. Я не слишком горжусь собой, но и стыдиться мне нечего.
Ицуми постаралась бы сообщить это по-другому. Но существуют ли правильные слова для подобного разговора? Я понятия не имею, каким пламенем он вспыхнет у нее внутри. Да, я лгал. И все же я знаю, что был настоящим отцом и искренним мужем, все, что я делал для них, было правдой.
Стол очень мал, он четко поделен на две половины. Мы едим аккуратно, прижав локти к телу, каждый на своей половине стола, словно на разных берегах, а между нами тихое незримое море. Я протягиваю руку, чтобы дотянуться до хлеба, и она зависает в воздухе, точно рука попрошайки, тянущаяся из-за решетки.
– Где ты живешь?
Я говорю, что она может приходить ко мне когда захочет, что у меня есть кровать и диван.
– Все по-прежнему.
– По-прежнему уже никогда не будет.
Ленни оглядывается по сторонам, в ее огромных глазах сквозит печаль. Собачка вертится под столом, и мне снова хочется последовать ее примеру: кинуться на пол, обнюхать его. Мне хочется сказать, что просто сегодня нелучший день, что потом у нас будут другие. Я калека, я не хочу ее напугать. На мне следы краски, я точно подкрашенный труп. Как Фредди Меркьюри в день получения последней награды. Тогда он вышел в костюме, который висел на нем как на вешалке, на его губах сияла нарисованная улыбка. Он уже тогда был мертв.

 

В ресторанчик вошли молодые парни, очевидные геи – сумки на плечах, на шеях платочки. Они садятся за столик в центре зала. Я позволяю им жить своей жизнью, сижу, не оборачиваюсь, но тело чувствует, что они рядом, что между нами возникло какое-то притяжение. Оно раскаляет затылок, проникает до мозга костей, и вот уже мои старые раны заныли… Ленни едва удостоила парочку взглядом, она привыкла к тому, что лондонская молодежь пестра и неформальна. Она привыкла к разной одежде, к разным национальностям, и сменой пола ее тоже не удивишь. Она переводит взгляд на меня. И, глядя мне в глаза, вдруг вспоминает. Теперь я чувствую, что ей за меня неловко.
Я беру ее за руку, и слова рождаются сами: наивные, геройские слова – результат долгой борьбы. Я лавирую между тысячей собственных жизней с тех самых пор, как Костантино подобрал во дворе мозаику и собрал для меня ахейского воина. С этого самого дня я чувствую притяжение к тому себе, кем хотел бы стать. Ленни кивает, но я вижу, что ей хочется сбежать от меня, она опять почесывает руку. Я говорю, что целую жизнь стыдился себя.
– И что, тебе больше не стыдно?
– Мне стыдно, но не за это, Ленни.
Темнеет. Ленни берет сумку, засовывает в нее книгу. Я встаю, чтобы помочь ей надеть пальто, приподнимаю волосы, чтоб не забились за воротник. Она делает вид, что ничего не заметила, но я знаю, что ей это нравится. Молодые парни в наши дни не слишком галантны.
Я стараюсь урвать где могу, так поступают все отцы.
– Как там Джованни?
Это удар в живот. Я тоже думал о нем. Вспоминал его прекрасное, ничего не выражающее лицо и то, как он склонился к коленям Ленни тогда, в аэропорту города Бари.
Назад:
Дальше: