Книга: Вселенский неудачник
Назад: ВОСПОМИНАНИЕ ПЯТНАДЦАТОЕ
Дальше: ВОСПОМИНАНИЕ СЕМНАДЦАТОЕ

ВОСПОМИНАНИЕ ШЕСТНАДЦАТОЕ

Свое тридцатилетие я отметил более чем скромно – в пути от Аль Сухайля к Южному Кресту. Из угощений были только бутылка водки и гороховый суп, а из гостей присутствовал один Мозг, которого я с удовольствием не приглашал бы, не будь он привинчен к ракете железными болтами.
Ближе к середине застолья Мозг решил произнести тост и сделал это менторским тоном, не чуждым актерских завываний. Тост был длинным и путаным, и я запомнил из него лишь отдельные фразы: «Выражаю надежду, что вопреки всем трансцендентальным обстоятельствам... исходя из своего немалого жизненного опыта... человек неразвитой души... удручающий... отметить следующие обстоятельства... вызывает тревогу тяга к алкоголю... бестолковые метания... не следует моим мудрым советам... оскорбленным сердцем продолжаю любить и страдать... холостяцкое одиночество... увы, печальный финал, если не последует...»
Так и не дождавшись конца речи, я чокнулся в зеркале со своим небритым отражением и выпил за наше общее (с отражением) здоровье. Пить за здоровье Мозга я не стал, зная, что это нудное сооружение и так меня переживет.
Через неделю, добравшись до Южного Креста, я уже звонил в дверь профессора Коромийцева – ученого с галактическим именем, крупнейшего специалиста в области физиологии гуманоидного мозга. Профессора я знал давно. Хотя лично мы никогда не встречались, но нередко вели философские диспуты по общевселенскому лазернету.
Сей муж оказался настоящим ученым – обладателем лопатообразной рыжей бороды и восточной тюбетейки, гревшей его макушку, – эти тюбетейки почему-то очень любят все профессора и академики.
Когда я вошел, он энергично потряс мне руку:
– Э-э... Вы и есть Тит Невезухин? Очень рад, что вы приняли мое приглашение... Я... э-э... представлял вас, батенька, намного старше... Ваши рассуждения о философах платоновской школы показались мне... э-э... очень любопытными. Вдобавок, что крайне ценно, вы не ограничиваетесь лишь констатацией, но стремитесь пропустить философию через призму собственной личности... Вы не устали с дороги? Нет? Тогда позвольте я покажу вам свой дом, хижину – мою в некоторой степени альма-матер.
Профессор провел меня по своему жилищу. В комнатах, заставленных шкафами с книгами, лежала пыль в полпальца толщиной и царил ужасный беспорядок, с которым не мог справиться допотопный хозяйственный робот, с лязгом раскатывавший по дому на гусеницах. Лишь некоторые комнаты сохраняли еще ускользающие следы уюта. Я предположил, что Коромийцев был вдовцом, и он вскоре подтвердил мою догадку.
Как и большинство строений на планете, дом профессора был одноэтажным, приземистым, с крышей из двух пятисантиметровых броневых плит. Только такая крыша защищала от метеоритов, когда раз в три года Эссенциалия (так называлась планета) сталкивалась с курсирующим по галактике астероидным потоком.
– На самом деле толку от крыши все равно нет. – Коромийцев мимоходом показал мне заплату в потолке. – Представьте, в прошлый метеоритный град я подошел к шкафу за трудами Асклепия и вдруг слышу за спиной грохот. Оборачиваюсь и вижу: на месте письменного стола зияет дыра. Ну, говорю себе, старик, ты еще нужен Всевышнему. Понимаете, что я имею в виду, Тит?
Я согласно наклонил голову. Мы остановились у книжных полок, и профессор любовно провел ладонью по корешкам.
– Библиотека – моя гордость. Я собрал все труды по физиологии и анатомии мозга, вышедшие за последние полторы тысячи лет. Но, поверьте, хотя их и много, в большинстве не содержится ничего нового. Все авторы оперируют одними и теми же данными, которые кочуют из одной работы в другую. Последние десять лет мне достаточно просмотреть библиографию, и я уже знаю, какого перемещения из одного кармана в другой следует ожидать... Пойдемте теперь сюда. Осторожно – ступеньки.
Спустившись по узкой лестнице, мы оказались в просторном подвале, оборудованном под лабораторию. Не берусь ее описывать. Многое я уже забыл. Помню только, что вдоль стен в строгом иерархическом порядке громоздились молекулярные микроскопы, рентгеноскопы, синхрофазотроны, трепанаторы и генераторы; в ящике небрежно валялись кибернетические мозги, многие из которых были разобраны.
Чувствовалось, что в лаборатории профессор проводит большую часть своего дня, поднимаясь наверх лишь по необходимости. Тут же, в углу, притулившись между синхрофазотроном и осциллографом, стоял диван, на котором лежала подушка и плед – здесь Коромийцев, вероятно, спал.
В аквариуме посреди лаборатории, покачиваемый с жуткой равномерностью поднимающимися со дна воздушными пузырьками, плавал в синеватом растворе мозг с множеством вживленных в него трубок и датчиков. Перо осциллографа, соединенного с мозгом, ни на секунду не останавливаясь, фиксировало на бумажной ленте постоянные всплески.
Зрелище было неприятное, и я хотел уже отвернуться, как вдруг что-то заставило меня замереть. Я заметил, что видеокамера, связанная с лобными долями мозга тонким шнуром, обратилась в мою сторону и осциллограф заработал в ускоренном режиме, как если бы мозг реагировал на мое появление. Я схватил профессора за рукав:
– Вы видите? Что это?
По лицу Коромийцева мелькнула какая-то тень – настолько неуловимая, что я решил, будто мне показалось.
– Мозг человека совершеннейшего, homo superior, последняя из экспериментальных моделей, – после легкого замешательства ответил профессор.
– Он живой?
Снова неопределенный жест.
– Смотря что подразумевать под этим понятием. Говоря формально, искусственный. Каждый из его отделов – правое полушарие, левое, лобные доли, подкорку – я довел до совершенства, исправив все ошибки и тупиковые ходы природы, все аппендиксы, порожденные слепой эволюцией. Я сам лично клонировал его и вырастил на питательной сыворотке. Но разве ваш мозг не возник внутри черепной коробки под воздействием сходных химических процессов? Если судить с этой точки зрения, физической, а не формальной, то его можно признать живым.
– Следовательно, он способен мыслить? – спросил я, отходя на шаг в сторону, чтобы не быть в поле зрения видеокамеры.
Внезапно Коромийцев расхохотался. Смех – громкий, резкий, точно карканье ворона, – настолько не гармонировал с общим добродушным и мягким обликом профессора, что я, помню, испытал тогда удивление.
– Способен ли он мыслить? Да, да и еще раз да! Перед вами, Тит, человек совершеннейший, находящийся выше нас на целую эволюционную ступень, на три ступени! Во всем, что касается интеллекта, чувств, переживаний, работы воображения, способности логически мыслить, он превосходит homo sapiens в десятки раз. Находись он в вашем или моем теле, получился бы гений-универсал – куда там Леонардо, он был бы как три Леонардо!
Профессор оторвал от осциллографа бумажную ленту и, взмахнув ею перед моим носом, бросил на пол:
– Простая статистика, Тит. Каждый из нас, мысля, способен одномоментно использовать лишь сотую часть процента накопленных знаний, ибо наша оперативная память (назовем ее так по аналогии с компьютерной, чтобы было понятнее) в тысячи раз меньше объема памяти общей. Попробуйте-ка разом в одну секунду, ничего не пропустив, обозреть все то, что вы слышали, читали, видели, о чем думали с двух лет до сегодняшнего дня? Не можете? А он может! Мой homo superior способен одновременно задействовать все резервы сознания, в десятки тысяч раз увеличив таким образом общую результативность своего мышления.
Случайно подняв глаза, я заметил, что камера повернулась и продолжает упорно смотреть на меня. В ее круглом, как зрачок, объективе чудилось страдание заточенного в тесный сосуд живого существа.
– Послушайте... а этот мозг – вы с ним как-то общаетесь? Способен он получать информацию извне? Имеет какое-нибудь представление о нашей цивилизации, ее ценностях? – спросил я.
Коромийцев обиженно нахмурился:
– За кого вы меня принимаете, Тит? Я ученый, а не садист. Я исследую этот мозг, но отнюдь не подвергаю его средневековой пытке одиночеством. По компьютерной сети он получает всевозможную энциклопедическую информацию: техническую, гуманитарную, биологическую. Одновременно он присоединен к пяти тысячам телевизионных каналов и семидесяти тысячам радиочастот. Одним словом, объем получаемой им информации просто колоссален. И, насколько можно судить по заполнению клеток серого вещества, он активно все усваивает и строит все новые логико-информационные цепи. Предполагаю также, что он научился считывать мою речь с губ. Во всяком случае, когда я говорю с ним, он всегда фокусирует на них свой объектив.
– А обратная связь?
– Ее, увы, нет. Способностью к телепатии ни он, ни я не обладаем, а считывать мысли по всплескам активности в различных участках коры мозга наука пока не научилась. Максимум, что мы умеем, это фиксировать настроения и отличать периоды сна от периодов бодрствования, но это ничтожно мало. Я подумывал о речевом синтезаторе, но опять же это технически невыполнимо, потому что все упирается в вербализацию процесса мышления. Да и стоит ли пытаться: захотел бы homo superior разговаривать с нами? О чем бы мы могли ему рассказать, когда пропасть между нами и ним больше, чем между нами и питекантропами? Это даже не пропасть, а черт знает что – целая галактика!
Я приблизился к аквариуму и, преодолевая отвращение при виде обнаженного мозга, всмотрелся в неровную, бугристую поверхность с маленькими отверстиями, в которых исчезали питающие трубки. Я смотрел на мозг – сероватый, чем-то похожий на чудовищный кочан цветной капусты, и размышлял о том, что в этом хаосе клеток заточена живая, мыслящая, страдающая личность, могущественная и бесконечно одинокая. Суждено ли нам вообще понять ее, если она оторвалась и ушла от нас в своем развитии так далеко, что мы и помыслить не в силах? Какие картины, сложные и невообразимо прекрасные, рождаются и навеки запечатлеваются в этих клетках? Что он, наконец, такое, этот homo superior, если даже его создатель профессор Коромийцев в сравнении со своим творением не более чем любознательный неандерталец, случайно вырубивший кремневым зубилом нечто заставившее его замереть, оцепенеть с открытым ртом – такое, чего не в состоянии охватить разум человека?
– Профессор, а вы не пробовали определять его эмоциональное состояние? Что он чувствует? – взволнованно спросил я.
Стоя у аквариума, Коромийцев невесело барабанил пальцами по стеклу:
– Определял, и не раз. Одно время это меня очень занимало. Вначале, когда сознание в нем только зародилось, мозг был немного напуган, озадачен, словно не совсем понимал, что он такое. На второй стадии, разобравшись что к чему, испытал радость от новизны собственного существования и от самых простых физиологических чувств – вроде изменения температуры бульона или насыщенности раствора кислородом. С каждым днем он совершенствовался, вскоре часами мог любоваться какой-нибудь пылинкой или цветком, который я приносил сверху. Приборы фиксировали высочайший уровень эндоморфов восторга. Он буквально переполнялся эйфорией от собственного бытия.
Профессор замолчал, судорожно провел рукой по бороде, затем продолжил:
– Убедившись, что его клетки уже созрели и жаждут наполнения, я стал постепенно предоставлять информацию: вначале математику, затем физику, естественные науки. Мой homo superior ухватился за знаниях такой жадностью, что я только диву давался. Обучающий процессор работал день и ночь, а ему все было мало. Пришлось приобрести в помощь первому еще два процессора с увеличенным быстродействием. За месяц он поглотил практически все знания из области химии, физики, высшей математики, астрономии и естественных наук. Сразу скажу: этих знаний оказалось не так уж много, ибо мы весьма недалеко ушли от каменного века. По графику осциллографа я видел, что мой подопечный порядком разочарован. Еще бы, ведь все, что я мог ему дать, было для него азами, начальной школой, а дальше... дальше уже ничего не было. Тогда, махнув рукой на прежнюю систему, я загрузил в обучающие процессоры философию. Это открыло для него новый мир, и он с упоением стал купаться в океане абстрактных понятий. Из идеалистов ему больше других понравился Платон, а из рационалистов – Декарт. Я сужу по тому, что к их базам он обращался чаще всего. Но через некоторое время и философия перестала его удовлетворять, он явно заскучал.
– И что вы стали делать тогда? – спросил я.
Профессор зябко пожал плечами:
– А что я мог? Открыл для него вначале психологию и этику, затем серьезную художественную литературу (о ее существовании он, вероятно, уже догадывался по некоторым оговоркам в философии), а потом, когда запас серьезной литературы исчерпался, стал пичкать его мемуарами, жизнеописаниями великих людей и историческими романами. Я не хотел этого делать, но уж очень было обидно за человечество: пусть хоть узнает, что мы собой представляем. Вначале, с непривычки перескочив с точных знаний на абстрактные, а с абстрактных – на очевидное вранье, мой homo superior немного ошалел, но вскоре освоился настолько, что уже ничем не брезговал. Как-то я недосмотрел, и он по сети добрался до процессора, в котором хранились приключения, любовные романы и подобный вздор. Наутро я спохватился и блокировал этот процессор, но было уже поздно – он успел заглотить несколько десятков тысяч текстов. Узнав из них о прелести женских тел, безумстве страстей, лунных ночах, объятиях, дуэлях, странствиях, дружеских пирушках и других скромных радостях, которыми человечество скрашивает свое унылое существование, homo superior вдруг понял, что сам навсегда лишен этого. Можете себе представить, что это значило при его-то воображении! Только тогда я спохватился, что он и чувствует не так, как люди, а намного острее, – ведь, делая его оперативную память универсальной, я настолько же усилил и эмоциональную сферу, и теперь он рыдал, страдал, восторгался, любил и переживал в сотни раз сильнее, чем самый впечатлительный поэт или художник. Я попытался немного остудить его религией и представлением о вечной жизни, да куда там! Очевидно, религиозные понятия мне следовало привить ему до всего остального, а теперь было уже поздно: философия сделала его невосприимчивым к религии, а страсти – к философии! С тех пор он стал настоящим эмоциональным... я не знаю кем... маньяком! За неделю я сменил пятнадцать иголок осциллографа, если вам это о чем-то говорит!
Последние фразы профессор выкрикнул очень нервно, почти истерично. Сам не отдавая себе отчета, что делает, он так мял и щипал свою бороду, что она все больше теряла прежнюю благообразность, приближаясь к состоянию мочала. Профессор опомнился лишь тогда, когда вырвал из бороды целый клок, и слезы выступили у него на глазах от боли. Я никогда не видел, чтобы ученый так переживал за свое творение.
– Вы уверены, что его выбили из колеи именно нереализованные желания? И почему вы упорно считаете его мужчиной? Ведь в равной степени этот мозг может ощущать себя и женщиной? Кто знает, по какому типу стали развиваться клетки? – спросил я.
Профессор порывисто повернулся ко мне.
– Поверьте, у меня есть все основания полагать, что мой homo superior – мужчина! – сказал он веско. – Даже начинающий патологоанатом отличит, кому принадлежит мозг. И потом, ведь он влюбился в мою аспирантку! Она приходила ко мне несколько раз, и это была первая живая женщина, которую он увидел. Кстати сказать, довольно смазливая, хотя без какой бы то ни было научной интуиции. Когда она появлялась здесь, стрелка осциллографа начинала скакать как бешеная. Из-за опасения за его рассудок мне пришлось отключить видеокамеру и начать вводить кое-какие препараты. Он как будто немного успокоился, и я, обрадовавшись, что пик позади, снова включил ему зрение, уменьшив при этом дозы препарата. С моей стороны это было ошибкой, потому что через два дня он попытался убить меня.
– Что? – недоверчиво воскликнул я.
– Трудно допустить такое, не правда ли? Он целую ночь расшатывал свою видеокамеру, добившись того, что она повисла на одном болте. Как вы видите, камера находится довольно высоко, под самым потолком, и когда я, ничего не подозревая, подошел к аквариуму, она упала на меня сверху. К счастью, он не рассчитал, и мне лишь слегка оцарапало висок. После этого неудачного покушения он погрузился в глубочайшую депрессию, из которой пришлось выводить его транквилизаторами. Вот вам и homo superior – такой же раб страстей, как и все мы. А еще говорят, что гений и злодейство несовместны, – с горечью скривив в усмешке рот, сказал профессор.
– Но почему он хотел убить вас? За что?
Уставившись в пол, Коромийцев сухо сказал:
– Причины очевидны. Я полагаю, он хотел отомстить мне, как своему создателю, но это не главное. Главное то, что он ревновал. Это была попытка убийства из ревности.
– К вам?
Профессор болезненно поморщился, как если бы мой вопрос был явно неделикатен.
– Разве вам еще не ясно, что аспирантка была моей любовницей? Мне только сорок пять, я вдовец, ну и сами понимаете... После того покушения она меня бросила и улетела с планеты, даже не сказав куда.
– Но почему?
– Кто ее разберет? Должно быть, испугалась, что раз он способен на нечто подобное, то, может быть, и я тоже... Таким образом, все наши беды, как и в Эдеме, произошли из-за женщины. Но только тогда женщина погубила Адама, теперь же она погубила homo superior.
Я заметил, что видеокамера смотрела теперь не на меня – ко мне она потеряла всякий интерес, – а на стену, находившуюся прямо напротив нее. Заинтересовавшись, я обернулся и увидел фотографию молодой тонкогубой женщины с распущенными волосами.
Заметив, что я обратил внимание на портрет, профессор пробурчал:
– Это она и есть, моя аспирантка. Я же говорил, ничего особенного – смазлива, не спорю, но не более.
– Он что, так и смотрит на нее всегда? – спросил я:
– Днем и ночью. Ничего больше его не интересует: науку, философию, высшие интересы – все забросил. Абсолютный психоз, почти прострация – вот как бы я охарактеризовал его теперешнее состояние... Признаться, я тоже первое время сильно переживал, когда она ушла, но он – нечто особенное. Куда там Ромео или Тристану – рядом с тем, что чувствует к этой довольно заурядной дамочке мой homo superior, самая неразделенная и самоотверженная земная любовь – всего лишь жалкая интрижка.
Профессор говорил еще что-то, но я уже не слушал. Затрудняюсь сказать, когда именно я начал испытывать к нему антипатию, и даже не знаю, что вызвало во мне такое чувство, – быть может, слишком тонкий для мужчины голос, или чересчур порывистые движения, которые, как у ящерицы, сменялись периодами полной мимической неподвижности, или то, что здесь, на диване в лаборатории, на глазах у homo superior он крутил мелкий роман с аспиранткой, не понимая, какие мучения это вызывает у заточенного в сосуд. Внезапно, оборвав какую-то фразу, профессор проницательно заглянул мне в глаза:
– Тит, давайте объяснимся. Я чувствую, что вы стали хуже ко мне относиться и я много потерял в ваших глазах. Это правда?
– Да, – кивнул я, не видя причин что-либо скрывать.
– Вы считаете, что я не имел морального права работать над мозгом homo superior, зная, что, будучи сотворенным, он осознает неполноту своего бытия и будет страдать. Но я же ученый, и этот homo superior, несмотря на все свое величие, – всего лишь объект моих исследований. И потом, как бы я мог дать ему жизнь, если не в этом сосуде? По трубкам в мозг поступают АТФ и чистый кислород, подпитывая его раз в пять интенсивнее, чем получает мозг каждого из нас. На «человечьем пайке» он не прожил бы и часа. Атмосферное давление его бы уничтожило. Другими словами, нигде, кроме аквариума, данный экземпляр не смог бы существовать.
Эти оправдания, особенно случайно вырвавшееся у профессора слово «экземпляр», рассердили меня, и я воскликнул с негодованием:
– Имели ли вы право ставить такой опыт над разумной личностью, пускай даже она сотворена вами? Ведь то, что этот организм не был рожден путем, который мы считаем естественным, ничуть не преуменьшает его мучений. Зачем вам нужен был этот гомункулус? Зачем вы обрекли его на страдания, силы которых нам не постичь? Вы – черствый и равнодушный ученый сухарь, для которого человеческая личность – всего лишь набор клеток! Скажите, вы когда-нибудь представляли себя на его месте?
Коромийцев убрал руку с моего плеча. В лице его вдруг обозначилось нечто вполне определенное, насмешливое, вроде безжалостного универсализма шута, который, насмехаясь над всем миром и не видя в нем ничего хорошего и святого, готов и себя воспринимать в таком же невыгодном свете.
– А вот здесь вы ошибаетесь, Тит. Представлял ли я себя на его месте? Да мне даже и представлять ничего не надо.
– Но почему?
– Что ж... Я собирался об этом умолчать, но вы меня вынудили. Извольте-ка посмотреть сюда!
Нетерпеливо сорвав с головы тюбетейку и разведя редкие волосы, он показал мне пластмассовую заглушку размером примерно с пятикопеечную монету.
– Что это?
– След от трепанации, – небрежно пояснил профессор. – В этом месте я выпилил себе небольшой кусочек черепа и с помощью зонда добыл некоторое количество серого вещества. Надо сказать, что мозг нечувствителен к боли, и мне не пришлось даже прибегать к анестезии.
– Зачем вы это сделали? – выдохнул я, отводя взгляд, чтобы не видеть этой омерзительной заглушки.
– А из чего бы я клонировал мозговые клетки человека совершеннейшего? Доноров найти непросто, а брать из мертвецкой первый попавшийся труп мне не хотелось.
Надо сказать, я был ошарашен. История homo superior поворачивалась другой стороной. Тем не менее...
– Поражаюсь вашему мужеству, но неужели вы думаете, что оно оправдывает вас и позволяет равнодушно относиться к страданиям заточенной в сосуд личности? – выпалил я.
Коромийцев покачал головой:
– Ах Тит, Тит! Вижу, вы не специалист по проблемам развития мозга, в противном случае вам было бы известно, что еще в начале двадцать первого века Роберт Фауэн доказал, что мозговые клетки являются своеобразным мыслящим муравейником, в котором каждая из них существует обособленно и независимо, одновременно являясь частицей целого. Более того, в каждой клетке содержится информация обо всех остальных, и, таким образом, по одной клетке можно восстановить весь мозг. Причем когда число мозговых клеток достигает определенного уровня, включаются объединяющие механизмы, ведущие к формированию тех же личностных черт, что и у оригинала. Надеюсь, я выразился не слишком туманно?
Я подался вперед и, вперившись взглядом в рыжебородое лицо профессора, испытал вдруг головокружение, не в силах поверить в очевидное.
– Уж не хотите ли сказать, что раз клетки были взяты у вас, то и homo superior – это вы? – спросил я.
Коромийцев кивнул:
– Точно так. Человек совершеннейший – это я, Коромийцев Данила Иванович, хотя и лишенный тела, органов, документов, ну и всего прочего, что позволяет вам идентифицировать меня как отдельную от других личность. Во всяком случае, homo superior был мной на момент создания. Но если изменения, произошедшие со мной с тех пор, незначительны, то его клетки продолжали активно разрастаться и совершенствоваться, и теперь я затруднюсь сказать, как далеко ушла эта личность от моей первоначальной. Ведь каждый час его раздумий – это несколько моих месяцев, а по объему усваиваемой информации и силе эмоций мне вообще никогда с ним не сравниться. Но интеллект и личность, как вы знаете, вещи разные, так что во сколько бы раз он ни превосходил меня, костяк личности у него мой. Ну что, Тит, теперь признаете, что были неправы, утверждая, будто я не способен представить себя на его месте?
Я был потрясен. Мысли смешались, и я уже не знал, что мне думать о профессоре Коромийцеве. Кто он – гений или безумец, а может, то и другое одновременно, ибо только безумный гений способен заточить свою копию в сосуд и изучать ее день за днем, не теряя присутствия духа.. Но как бы там ни было – такой человек заслуживал уважения, хотя, безусловно, и не нуждался в нем.
– Простите, недопустимо было судить вас так строго. Беру назад свои слова об ученом сухаре, – признал я.
Профессор решительно протянул мне руку, которую я пожал.
– Давайте обо всем забудем. Я полагаю, на нас обоих повлияла мрачная обстановка моей лаборатории. Думаю, лучше продолжить разговор на свежем воздухе... Вы ведь прежде не были на Эссенциалии?
– Нет.
– В таком случае я с удовольствием стану вашим провожатым. Идемте!
Уже от дверей мы разом обернулись. Homo superior, как и прежде, с упорством безумца смотрел на портрет и даже не повернул камеру, чтобы проводить нас.
– Послушайте, может, это портрет всему виной? Каждую секунду перед его глазами – и он не может забыть ее? Оттого и эта навязчивость мыслей? – повинуясь неожиданному импульсу, спросил я. – Тонкогубая неумная женщина, завладевшая мыслями homo superior, опутавшая все его сознание, – разве что-то может быть губительнее?
– Вы так считаете? – тихо спросил профессор.
– Думаю, да. Лично мне было бы невыносимо иметь рядом портрет недосягаемой женщины, – сказал я.
Профессор задумался, взволнованно заходил по лаборатории, а потом, остановившись, с видом какой-то мучительной решимости дернул себя за бороду.
– Возможно, вы и правы, Тит. Лучше с корнем выдрать прошлое, чтобы освободить место для будущего. В конце концов он мужчина – и должен справиться! Хорошо, что вы сказали это, – без вас я бы еще долго сомневался.
Коромийцев шагнул к стене и, сняв с нее портрет, решительно бросил его в мусоросжигатель. Фотография вспыхнула и мигом обратилась в пепел.
– Зачем вы сожгли его? – ахнул я.
– Так будет лучше. Все сразу – и нет пути назад! – твердо сказал профессор.
Я увидел, каким бледным стало его лицо, и подумал о том, что он и сам не изжил чувство к этой женщине.
Оставшуюся часть дня мы потратили на осмотр Эссенциалии, которая оказалась тихим провинциальным миром – пыльным, жарким и лишенным ярких красок. Взгляду было совершенно не на чем остановиться – разве что на многочисленных рытвинах от упавших метеоритов, среди которых встречались и многометровые котлованы, и совсем маленькие. Растительность чахлая; архитектура отсутствовала, если не называть этим громким словом торчащие из-под земли бронированные крыши; даже собаки ленились лаять, а лишь грустно смотрели из-за заборов.
Достопримечательностей на планете тоже не было, если не считать осыпавшейся каменной стены, о которой много лет велись горячие споры: является ли она памятником древнейшей працивилизации или просто природным недоразумением? Лично я склоняюсь ко второй версии, хотя все местные жители с пеной у рта отстаивают первую. Я могу их понять: нужно же беднягам хоть чем-то гордиться, если уж им достался такой тусклый мир.
К тому же профессор Коромийцев оказался никуда не годным экскурсоводом. Будучи узким специалистом, он совсем не знал планеты, на которой жил, затруднялся ответить на простейшие вопросы и плутал в городе, из чего я заключил, что последние десять-двадцать лет он выбирался только в университет, находившийся в трех кварталах от его дома.
В конце концов, махнув рукой на познавательную программу, мы засели в небольшом ресторанчике, и профессор заказал для меня местный деликатес – перченые лапки крусликов под винным соусом – дрянь, надо сказать, ужасная, зато винный соус был неплох.
Когда мы вышли из ресторана, то обнаружили, что профессорский флаерс разбит прямым попаданием метеорита. Я огорчился, но Коромийцев лишь пожал плечами, сказав, что это здесь дело обычное.
Пришлось возвращаться домой пешком. Ночное небо полыхало от сотен метеоритов – мелких и крупных. Падающие камни прочерчивали в атмосфере яркий след – некоторые, поменьше, сгорали, а иные врезались в планету, отчего поминутно ощущалось дрожание коры. Страшно было подумать, что произойдет, если метеорит упадет на нас, но, видя, что профессор спокоен, я и сам успокоился.
Ночь я провел плохо, никак не мог улечься, ворочался и несколько раз выбегал на улицу, потому что мне все время мерещилось, что мою ракету разбило метеоритами. Однако ракета оказывалась цела, и я успокаивался, соображая, что, исходя из принципа моей невезучести, если «Блин» и сплющит космическим обломком, то лишь вместе со мной.
Более-менее крепко я заснул только под утро, и то ненадолго, потому что почти тотчас кто-то стал трясти меня за плечо. Открыв глаза, я увидел Коромийцева. Он был в халате, босой, с взлохмаченными волосами и безумным взглядом. Я мгновенно стряхнул с себя остатки сна:
– Что случилось, профессор?
Он схватил меня за руку и потащил по ступенькам вниз. По пути Коромийцев что-то невнятно бормотал про эстрогены и кортизол, содержание которых превысило норму в сотни раз, и дважды назвал себя тупицей и самонадеянным ослом. В голосе профессора, если мне это не почудилось, слышались слезы.
Мы ввалились в подвал.
Видеокамера человека совершеннейшего была устремлена в то место на стене, где на обоях еще сохранился светлый прямоугольник. Секундой позже я увидел, что стрелка осциллографа, скользя по бумаге, проводит идеально ровную прямую. Homo superior не перенес разлуки с последним, что привязывало его к жизни, – с фотографией.
Насколько я знаю, это единственный случай, когда кто-то действительно умер от любви.
Назад: ВОСПОМИНАНИЕ ПЯТНАДЦАТОЕ
Дальше: ВОСПОМИНАНИЕ СЕМНАДЦАТОЕ