Книга: Ведьмаки и колдовки
Назад: ГЛАВА 17, где каждому воздается по делам его
Дальше: Эпилог

ГЛАВА 18,
где все еще воздается

Вам кажется, что в вашей жизни все настолько плохо, что хуже быть просто не может? Не отчаивайтесь. Вероятнее всего, в самом ближайшем времени вы осознаете всю глубину своих заблуждений.
Из предисловия к книге «Жизнь ужасна, или Пособие для начинающего пессимиста», писанной Альтером Ф. Эго, известным душеведом и потомственным мизантропом
Три месяца спустя

 

…Греля похитили с улицы.
Он возвращался от приятеля, что давно уже перебрался в Познаньск, выгодно вложив капиталы — из которых главным было смазливое лицо — в престарелую вдовушку. Потерпевши оную два года, приятель и сам овдовел, к немалому возмущению родни сделавшись единственным наследником и особняка в Познаньске, и трех парфюмерных лавок, и весьма солидной суммы в королевском банке.
Следовало ли говорить, что приятелю этому Грель от всего сердца завидовал… рассчитывать на то, что дражайшая Лизавета Евстафьевна преставится, не приходилось…
…сидит небось, ждет.
…готовится встречать с претензиями, которые с ходу выплеснет на Греля, обвинивши его и в совращении ея, невинной девицы, и в обмане, хотя видят боги, он был честен, и в загубленной молодости. И будет говорить громко, тонким визгливым голосом, обнимая одной рукой живот. А живот у Лизаньки появился как-то рано, выпятившись этаким шаром.
И сама-то подурнела.
Опухли руки, появились щеки, меж которых исчез курносый Лизанькин нос, и глаза ее сделались маленькими, тусклыми. Она много ела, утверждая, что в еде находит утешение, и полнела, что злило ее несказанно, но парадоксально — злясь на полноту, Лизанька ела больше прежнего.
Дорогая теща хлопотала над дочерью, и Грелю приходилось.
Евстафий Елисеевич следил… и ведь хотели же съехать, жить собственным домом, но Лизанька лишь глянула на квартирку, которую Грель подыскал, и нос сморщила: мол, не поедет она в этакое убогое место! Всего-то четыре комнаты, а что платить за эти комнаты придется золотом, так ей до того дела нету… ей в папенькином особняке привычней.
Уютней.
И вообще, ее нервы требуют отдохновения на водах, а Грель пока неспособный оное отдохновение оплатить, папенька же, дражайший Евстафий Елисеевич, будто издеваясь, предлагает Лизаньке на деревню отбыть, дескать, для нервов деревенский воздух тоже полезен…
…но десять тысяч выдал.
…и те десять, которые получил Грель за сенсацию…
…и еще небольшой капиталец, что получилось при Модесте Архиповне скопить…
…половина нужной суммы, а вторую половину приятель дать обещался, тот самый, вдовый, который Грелевы идеи и Грелевы жалобы слушал с одинаковым интересом. Правда, приятель потребовал половину доходов, и чтоб сие оформили договором, но и пускай… Грелю и второй половины хватит на собственные нужды… а жена… что-нибудь да придумает.
Главное, цветочков ей купить.
Или конфет? Пусть жрет, глядишь, разожрется и подобреет, Грель слышал, будто бы толстые женщины во многом добрей тощих, вот и проверит на деле-то.
Он уже решился завернуть в лавку, чтобы приобресть дражайшей Лизаньке шоколаду, когда его похитили. Черный экипаж медленно плыл по улице, а когда поравнялся с Грелем, который — погруженный в собственные невеселые мысли — на оный экипаж внимания не обратил, дверцы распахнулись. Из кареты выскочили люди в черном, накинули мешок на голову и, прежде чем Грель успел возопить о помощи, в экипаж втянули.
— Тихо сиди, — велели ему и по голове чем-то тюкнули, но не так, чтобы Грель вовсе чувств лишился.
— Я… я буду жаловаться! — Но на всякий случай угрозу свою Грель произнес шепотом, поелику подозревал, что жаловаться на кого бы то ни было сможет не скоро.
— Будешь, — заверили его. — Всенепременно будешь… а пока сиди.
Просьбу подкрепили пинком, который Грель снес терпеливо, дав себе зарок, что, ежели выберется из этой передряги живым, в ноги дражайшему тестю упадет, чтобы нашел этих вот…
…и Лизаньку попросит…
…нет, просить не станет, поелику Лизанька не посочувствует, быть может, посмеется, скажет, что, будь Грель настоящим мужчиной, он бы…
Экипаж катился.
Мешок на голове прилип к волосам, и дышать в нем стало затруднительно, но Грель дышал, морщился от нехорошего затхлого запаху, думая о том, что хранили в оном мешке, наверняка лежалые солдатские портянки…
Экипаж подпрыгивал.
И Грель подпрыгивал, мелко трясясь и уговаривая себя, что ежели бы желали его убить, то убили бы… а скачут колеса по старой мостовой, и значится, съехала черная карета с центральной улицы… куда движется? Уж не к старому ли городу?
Почти угадал.
К старому городу и старому же кладбищу, каковое отгородилось от темных особняков высоким забором. Забор белили, силясь придать скорбному месту вид приличественный, но дожди побелку смывали, и слезала она неравномерно. На ограде то тут, то там проступали темные пятна, будто проплешины. Восточная стена и вовсе растрескалась, начала осыпаться, а с южной под камнем, норовя приподнять его, проползли черные корни тополей.
Местные жители к кладбищу привыкли, но все одно предпочитали обходить его стороной. Тем же, кому не повезло жить рядом, старательно не замечали некоего беспокойства, тем паче что штатные ведьмаки, являвшиеся на кладбище по расписанию, уверяли, будто бы для волнения причин нет.
Кладбище.
Старое.
С характером… и кладбищенский сторож ему под стать.
Он жил здесь же, в покосившемся домишке, который по самые окна ушел в землю, а окна эти были плотно прикрыты ставнями. На древней черепице поселился мох, и черная желтоглазая коза, пасшаяся у забора, то и дело на оную крышу забиралась и орала дурным голосом…
При виде экипажа коза смолкла и повернула к нему узкую, какую-то кривую морду.
— Бэ, — сказала она и, задрав хвост, вывалила на крышу сухенькие шарики помета, которые тотчас во мху исчезли.
— Сама ты «бэ», — ответил козе человек в черном костюме. — Дядька Стас!
— Не ори. — Сторож выполз из домика и широко зевнул. Ежели бы кто из местных оказался рядом, он бы всенепременнейше отметил длинные, хоть бы и слегка сточенные клыки дядьки Стаса, а заодно уж глаза его неестественного для людей красного колеру…
…отметил и промолчал.
Все ж дядька Стас кладбище берег столько, сколько оно существовало, а что был притом немного странен, так ведь то была странность безобидная, привычная даже.
— Явились. — Дядька Стас к ограде ковылял, опираясь на кривую трость, более похожую на дубинку. — Значит, не передумали…
— Конечно нет… надеюсь, все готово?
В воздухе кувыркнулся злотень, который дядька Стас сцапал с нехарактерным для престарелых лет проворством. Прикусив монету, сунул ее за щеку, а щеку облизал длинным темным языком.
— Готово, готово… заносите покойного.
— Я живой! — взвизгнул было Грель, которого подхватили под руки и за ноги, предварительно стукнув по голове с присказкой:
— Смирно сиди.
— Я живой!
— Это пока, — меланхолично ответил дядька Стас, ковыляя рядом. И коза его с крыши спрыгнула, сунулась было под руку. Черные ноздри раздулись, а кривая морда пошла морщинами, будто бы слезть норовила.
— Брысь. — Дядька Стас козу оттолкнул, а заодно по загривку плешивому хлопнул, велевши: — Веди себя прилично…
— Тебя это тоже касается, — сказали Грелю, кидая его на землю.
Земля пахла кладбищем и была жирной, мягкой.
Из нее торчали тонкие волоски травы, которая здесь тоже была особенной, острой и жесткой, точно и не трава — иглы…
— Вы не имеете права! — чуть громче воскликнул Грель. И коза, которая вовсе не желала уходить, но лишь обошла компанию с другой стороны, покосившись на дядьку Стаса желтым и отнюдь не козьим глазом, важно ответствовала:
— Бэ-э!
— Слышал? — Греля пнули, а затем сдернули мешок, позволяя глотнуть свежего терпкого воздуха, который пропитался ароматами покойницкой.
Сумрачно.
Луна половинчатая, белесая. Тополя высокие шумят, кланяются; могильные камни проступают сквозь сумрак, будто бы светятся даже.
А глаза козы просто светятся.
И отражаются в них что луна, что Грель.
— Бэ! — Коза затрясла головой и оскалилась, демонстрируя ровные треугольные зубы, каковыми, верно, траву драть было не слишком-то удобно. — Бу-э-э…
Грель задрожал.
— Отпустите! — взмолился он, поднимаясь на четвереньки. И пополз к похитителям, которые держались в тени старого склепа. Двери оного были гостеприимно распахнуты, и тянуло из них могильным холодом и мертвечиной. — Я не виноват!
— В чем? — поинтересовался тот из похитителей, который был повыше. Следовало сказать, что были они весьма похожи друг на друга, во многом благодаря одинаковым черным одеждам.
— Ни в чем!
Черные платки повязаны поверх волос.
И лица скрывают.
И опознать их не выйдет, хотя…
— Совсем ни в чем? — недоверчиво поинтересовался второй.
— Совсем!
— Так не бывает! — Первый вытащил из-за пазухи газетенку. — Хочешь сказать, что не твоих рук дело?
Газетенку Грель узнал, хоть и было на кладбище темно.
Из-за статейки, значит…
…не убьют…
…но что сделают?
…ненаследный князь ныне, говорят, у королевича в большом фаворе…
…и тесть дражайший старшего актора любит что сына родного… и, значится, за обиды Грелевы не посчитается… предупреждал ведь…
— Я, — Грель поднялся с колен и отряхнул жирную землю, — я лишь исполнил свой гражданский долг!
— Ты глянь, осмелел-то как! — восхитился дядька Стас, присевши на ступеньки склепа.
Жизнь его была длинна, скучна, а потому развлечения навроде нынешнего он весьма ценил. И коза, севшая на тощий зад, кивнула, тихо сказав:
— Мэ…
— Я не имел права молчать о… о таком!
— Неужели?
— Да! — Грель встал и попытался оправить изрядно пострадавший во время похищения костюм. — Общество имеет право знать, что творится за дверями старых домов! Нам издревле внушают, будто шляхта имеет больше прав, меж тем как королевство держится на плечах простых людей…
— Крамольно вещает. — Дядька Стас приобнял козу, которая вильнула хвостом.
— Если бы не я, никто не узнал бы, что под обличьем княжича скрывается опаснейшая тварь…
— Молодец! — Второй похититель похлопал Греля по плечу и так, что тот едва-едва на ногах удержался. — Значит, долг свой исполнял?
— Да.
— Тогда, дорогой мой, — рука легла на шею и шею сдавила, — что ж промолчал об остальном?
— О… о чем?
— Верно… о чем? Ни о чем… совершенно ни о чем… и разговаривать нам тут с ним не о чем. Мы ведь не за разговорами явились…
Рука на шее была подобна клещам. Грель дергался, пытаясь вывернуться, но у него не выходило. И он затих, внутренне смирившись с тем, что будут бить.
— Видишь ли… сознательный гражданин, — первый похититель подхватил Греля под ручки, не позволяя сомлеть, — там…
Он указал пальцем на низкое небо и саму луну…
— …полагают, что будто бы ты у нас… слишком сознательный, понимаешь?
— Нет.
— Сегодня ты решил, что людям надобно о княжиче Вевельском рассказать, а завтра, глядишь, и еще чего припомнишь… скажем… про демона… или про некий павильон… а это, я тебе скажу, дело государственное…
Он говорил тихо, ласково даже, но от этого голоса у Греля поджилки тряслись.
— Я… я буду молчать.
— Конечно, будешь, я бы сказал, что гарантированно будешь… для того мы сюда и приехали. — Он широким жестом обвел кладбище.
— Д-для чего? — уточнил Грель, понимая, что трясутся уже не только поджилки, но и сам он, от пяток до макушки.
— Чтобы похоронить государственную тайну в надежном месте.
Тонкий палец с черным коготком указал на склеп, двери которого были гостеприимно распахнуты.
— 3-здесь?
— Здесь! — подтвердил похититель.
И коза кивнула, раззявила пасть, добавив:
— Бэ-эк!
Грелю стало дурно, но все же чувств он не лишился.
— Вы… вы собираетесь убить меня?
— Ну что вы? — Это было произнесено с укоризной, еще немного, и Грель самолично усовестился бы, как это ему в голову пришло обвинять людей приличных в этаком злодействе. — Мы не душегубы. Да и убивать вас, если разобраться, не за что… мы вас так похороним.
— Не «вас», — уточнил второй, — а государственную тайну. На ваши похороны у нас полномочий нет.
Грель закрыл глаза и досчитал до десяти, убеждая себя, что все это ему мерещится, что фантазии эти престранные рождены едино его собственным утомленным супружескою жизнью разумом. Ну или особой приятелевой настоечкой, каковой Грель утешался…
Но, открыв глаза, он убедился, что либо настоечка оказалась крепче, чем он предполагал, либо действительность хуже, однако фантазии не исчезли. Стоял на месте склеп, дверь которого стерегла пара кривоватых химер, сидел на ступеньках кладбищенский сторож, престранная личность, если не сказать более — подозрительная: Сидела, по-собачьи поджавши ноги, коза, косила желтым глазом…
— Я… я…
Грель все ж попытался спастись бегством, и дядька Стас, сунув оба пальца в рот, свистнул.
— Ату его! — крикнул он, подкрепляя приказ подзатыльником, и коза, кубарем полетевшая со ступенек, протестующе заблеяла. А после встала на ноги, отряхнулась и бодрой рысью бросилась за Грелем. Он же несся к воротам кладбища, в которых видел спасение, и несся быстро, перепрыгивая и через корни дерев, и через могилки.
— Уйдет, — сказал тот из похитителей, который был пониже.
— Да нет, — второй потянулся, — от этой козы еще никто не уходил…
— И ты?
— На дерево загнала, паскудина… до утра просидел… — Себастьяна передернуло, вспомнились вдруг и круглые козьи глаза с узкими зрачками, и гнусавый ее голос, и клыки… и копытца, что снимали стружку с коры старого тополя…
Грель вихлял, норовя запутать след, но странным образом фигура его была видна. Она кружила по кладбищу, всякий раз проходя мимо ворот… коза рысила следом…
Гнала.
— Жестокий ты человек, Себастьян, — покачал головой напарник. — Отправил бы на плаху, и с концами…
— Так ведь, ваше высочество, за что его на плаху-то?
Грель упал на четвереньки, но все одно пополз, как ему казалось, к воротам. Но дорожка, подчиняясь воле кладбищенского сторожа, вывела аккурат к склепу.
— На плаху его вроде бы и не за что. — Себастьян смотрел на приближающегося Греля без улыбки. — Полежит до утра… подумает… глядишь, и додумается до чего-нибудь стоящего…
Он шагнул навстречу Грелю и, схватив за шиворот, поднял.
— Не следует бегать от правосудия, — наставительно произнес Себастьян, ткнув пальцем в Грелев лоб. — Ибо побег от правосудия лишь усугубляет вину.
— Я… я… не хотел…
— Это, конечно, аргумент…
Грель, покосившись на склеп, обмяк.
— Вот тебе и… — вздохнул Себастьян.
— А он живой? — Матеуш сам отвесил Грелю пощечину и, когда тот дернулся, сказал: — Живой… пока… но плаха была б милосердней… и надежней.
Себастьян пожал плечами: не рассказывать же его высочеству, который пожелал в оной авантюре участие принять, о Дануте Збигневне, к зятю привязавшейся, о Лизаньке и ее планах. Вряд ли вдовство сильно на них повлияет…
В склепе пахло склепом.
На постаментах возвышались гробы весьма солидного вида. Со стен на неурочных гостей взирали белые поминальные маски, казавшиеся более живыми, нежели это было на самом деле.
— Сюда давай. — Выбранный Себастьяном гроб выделялся среди прочих размерами, нежно-розовым, несколько поблекшим за прошедшие годы колером и обилием позолоты. Крышка его была откинута.
— А… — вытянув шею, Матеуш заглянул в гроб, — …панна не будет против?
Сохранились белое платье, обильно расшитое золотой нитью и жемчугами, белый парик, тяжелое ожерелье с крупными красными кабошонами и седые волосы панны.
— Не будет. — Себастьян положил в ногах трупа белую лилию. — Судя по хроникам, панна Богушова при жизни отличалась весьма вольным нравом.
— Темпераментная женщина, — важно подтвердил дядька Стас. — Порадуется этакому подарку… ей мужского внимания тутай зело не хватает. Аккуратней кладите…
Матеуш был рад покинуть склеп. Нет, он не боялся ни покойников, ни беспокойников, но вот встречаться с темпераментною панной Богушовой, преставившейся задолго до Матеушевого появления на свет, у него желания не было.
Пусть Грель ей возмещает нехватку мужского внимания…
Уже в карете, избавившись от перчаток и надушенного платка, который не столько лицо скрывал, сколько избавлял Матеуша от характерных кладбищенских ароматов, он сказал:
— Все ж таки странный ты человек…
— Чем?
— Всем, — хмыкнули его высочество, указывая мизинчиком на хвост, который словно невзначай из-под полы плаща показался. — Другой бы рыло начистил…
— Фи, как грубо…
— Ладно, физию отполировал о мостовую и на том бы успокоился. А ты…
— Физию ему, как вы выразились, не раз еще полировать будут. И сие забудется. А вот ночь в компании панны Богушовой — навряд ли… я за индивидуальный подход.
Карета тронулась, и Себастьян, стащив платок, отер лицо.
— Как Тиана?
— Чудесно… она удивительная женщина. — Его высочество улыбнулись теплой живой улыбкой. — Ты не представляешь, до чего она… искренна…
— Я рад.
Матеуш кивнул.
— Просила подарить ей животное, мол, все во дворце с собачками… а я собачек этих терпеть не могу, вечно под ногами шныряют, цапнуть норовят… так и тянет пинка отвесить. На кошачью шерсть меня сыплет… кролика, что ли, поднести?
— Лучше козу. — Себастьян, сдвинув шторку, проводил кладбище взглядом. — У дядьки Стаса Манька скоро окотится. Он аккурат думает, куда бы пристроить.
Припомнив странное существо, которое весьма условно можно было причислить к козьему роду, Матеуш с сомнением поинтересовался:
— А она никого там не сожрет?
— Богурты смирные, — заверил Себастьян, намедни давши слово, что устроит новорожденного козленка в хорошие руки. — Попугать кого — это они всегда и с большой душой, а в остальном — хозяев слушают… они вообще добрые…

 

…когда сытые.
С другой стороны, вряд ли королевский бюджет сильно пострадает из-за полулитра молока в день.
— Козу… — Матеуш представил Тиану с козой на поводке, — а что… коза — это очень даже…
…а маменька опять говорить станут, что ненаследный князь плохо на Матеуша влияет. Ежели бы спросили самого Матеуша, он бы заверил, что влияние на него оказывают самое благотворное.
…жить стало веселей.

 

Грель выберется из склепа на рассвете. Будет он бледен, а в темных волосах появится первая седина. Блуждающий взгляд его остановится на солнышке, по осеннему времени тусклом, низком, скользнет по вершинам полысевших тополей.
— Туда иди, — скажет дядька Стас, кутаясь в безразмерный свой плащ: солнце он не любил, и, ежели бы не гость нынешний, кладбищенский сторож давно бы спрятался в хижине.
Грель кивнет.
И двинется к воротам. Идти он будет мелким, семенящим шагом, подволакивая левую ногу, а руку прижимая к боку. Холодный осенний ветерок проберется сквозь остатки пиджака, скользнет под измятую, измаранную пылью рубаху…
До самого особняка познаньского воеводы, каковой расположился на противоположном конце Познаньска, Грелю придется идти пешком. Встретит его жена, заплаканная и с булкою в руке.
— Паскудник! — взвизгнет Лизанька, и горничная, до того возившаяся с камином, поспешно удалится, дабы не попасть госпоже под гневливую руку. — Я тебя всю ночь ждала! Глаз не сомкнула! Ты где был?!
— В гробу, — тихо ответит Грель.
— Там бы и оставался!
Лизанька швырнет в него булкой, которая все одно зачерствела, а на кухне аккурат свежие подоспели, и, подхватив юбки, удалится к себе.
Горевать.
Ныне поводов для печали было более обыкновенного, и постылый супруг являлся самым малым из них. Лизанька возьмет другую булку, которые ныне держала на туалетном столике вместо пудр и духов — от запаха парфюма ее мутило, — и белый конверт, доставленный накануне.
Ее, Лизавету Евстафьевну Стесткевич, любезно приглашали на свадьбу генерал-губернатора и Мазены Радомил…
…генерал-губернатора!
…и Мазены…
Лизанька всхлипнет, испытав преогромное желание оный конверт отправить в камин… подумать только… генерал-губернатор и эта потаскуха… отравительница… или они думают, что ежели Лизанька одержима была, то ничего и не помнит?
Помнит распрекрасно.
Лизанька повернулась к зеркалу, в котором отразилась растрепанная девица с опухшим лицом…
…значит, Радомильше генерал-губернатора в мужья, а Лизаньке какого-то приказчика?
…и папенька помогать отказался…
…и ребенок еще этот, которому Лизанька вовсе не рада была… она блистать хотела, а тут…
От обиды на этакую жизненную несправедливость в животе заурчало, и Лизанька торопливо слизнула с булки сахарную пудру, дав себе зарок, что эта булка последняя, съеденная ею… и завтра же она, Лизанька, сядет на диету.
…и будет блистать.
Несмотря ни на что.
Грель же, оставленный внизу, облегченно вздохнул и булку поднял. Повертел в руках. Сел в кресло… конечно, панна Богушова была женщиной… специфического толку, но все одно женщиной.
И какой…
…пусть мертвая, но…
…она до самой смерти за собой следила и после оной не перестала. И, говоря по правде, если поначалу Грель пришел в ужас от перспективы быть погребенным с панной Богушовой, то когда страх минул… ах, как она была добра! Ах, как умела слушать… сочувствовать…
…и, расчувствовавшись, собственною рученькой сняла с груди ожерелье…
…если продать, то получит Грель недостающую сумму для своего дела и… и разбогатеет.
Он погладит единственный уцелевший карман, улыбаясь этаким мыслям. Разбогатеет… конечно, разбогатеет… и откроет собственный торговый дом… и в колонии переселится… а может, и до того, как разбогатеет… небось за торговлею следить надобно… Лизанька-то навряд ли захочет отчий дом покидать, оно и к лучшему.
Грель закрыл глаза и улыбнулся.
Он был почти счастлив.

 

…Гавел долго не решался толкнуть калитку.
Стоял. Смотрел. На нее. На засов, задвинутый плотно. На аккуратный забор, покрытый свежею краской. На не менее аккуратный домик, из трубы которого поднималась нить дыма.
И на собственные руки в плотных перчатках.
К ним Гавел привык. И к костюму из аглицкой шерсти, шитому по мерке, но все ж тесному, неудобному. И Гавел в узких этих брюках, прихваченных у щиколотки на три белые пуговицы, в пиджаке с толстыми ватными плечами чувствовал себя самозванцем.
Еще вот шарф.
И шляпа. Аврелий Яковлевич уверял, что без желтой шляпы с тонкою каймой в нонешнем сезоне никак неможно.
— Пан ведьмак? — раздалось сзади. — Что-то случилось?
— Нет, — он обернулся, — ничего, и… да… наверное… Доброго дня. — Гавел поклонился и шляпу приподнял, чувствуя себя… да дурнем и чувствуя.
В шляпе.
И при костюмчике.
Месяц-то жарким выдался… и, должно быть, нелепым выглядит он в этом наряде, да еще в плаще, на плечи наброшенном. Плащ на меху, и не скажешь, что в карманах его, почти бездонных, многие важные вещицы лежат, без которых в Гавеловой нонешней работе никак не обойтись.
…да и мерзнет он.
Аврелий Яковлевич уверяет, что со временем Гавел притерпится к этой особенности, но и сам-то он порой шубу накидывает…
— Доброго, — осторожно ответил незнакомый мужичок в суконной рубахе. Рукава закатаны по самые локти, и локти эти загоревшие, потрескавшиеся.
Хорошие локти.
И руки.
И сам мужичок, глядевший прямо, без страха.
— Вы за молоком? Так оно только к вечеру, ежели не оставляли.
Гавел покачал головой: нет, не оставляли ему. Вряд ли хозяйка этого дома и догадывалась, что к ней этакий гость заглянет.
Зачем он пришел?
Затем, что наконец получил дозволение из дома выйти… и не то чтобы плохо у Аврелия Яковлевича, очень даже хорошо: комната своя, светлая, просторная, кормят опять же… и не в том дело, но в уюте, в тишине домашней, которая Гавелу почти столь же непривычна, как этот костюмчик, купленный ему авансом… не только костюмчик.
Аврелий Яковлевич самолично на старую квартирку за Гавеловыми пожитками отправился, а когда тот заикнулся, что и сам может, рыкнул:
— Самому тебе, дорогой, из комнаты этой выходить неможно, пока силу держать не научишься. — И чуть тише добавил: — А еще не надо оно тебе… поверь.
О матушке не заговаривали.
И знал Гавел, что все-то с нею будет хорошо… ну как хорошо: навряд ли ей в приюте понравится… и совесть порой мучила, но лишь до того моменту, как Аврелий Яковлевич, зело к этаким совести пробуждениям чувствительный, не ударял кулаком по столу со словами:
— Буде.
А чтоб мыслей боле дурных не возникало в Гавеловой голове, подсовывал очередной гримуар…
В тот вечер Гавеловы пожитки он в мешке принес и, скривившись, сказал:
— Надобно с тобою что-то делать. А то этаким оборванцем ты меня позоришь.
— Не надо… у… у меня есть деньги… — Позорить Аврелия Яковлевича ему не хотелось, равно как и на одежу тратиться, потому как привык Гавел, что эти траты самые бесполезные.
Мода?
Сегодня такая, завтра — этакая. И где за нею угнаться-то? Да и ведьмачья работа, руку на сердце положа, не способствовала сохранению одежи целой. Аврелий же Яковлевич от доводов этих отмахнулся, ответив:
— Надобно тебе жить учиться.
— А разве я не умею?
— Умеешь. Только как-то… стыдливо. Не обижайся, дорогой, но ты какой-то квелый… и, конечно, вроде бы дело не мое, а все ж таки и мое… видишь ли, — Аврелий Яковлевич теребил бороду, что делал всегда, когда пребывал в задумчивости, — работа у нас с тобой весьма специфическая. Оно, конечно, иные позавидуют что силе, что жизни долгой, что умениям, но боги не дают так, чтобы дать, а взамен ничего не взять.
Аврелий Яковлевич достал трубку, которую начинял табаком дешевым, с каким-то непонятным наслаждением выковыривая его из цигарок.
— И вскоре ты сам заметишь, что иные твои, сугубо человеческого толку способности… отмирают.
— Какие?
— Радость уходит… вот простой человек утром встанет, выглянет в окошко, узрит солнышко ясное и обрадуется. Или еще какой пустяковине… или не пустяковине, главное, что искренне и от души. Или огорчится, но столь же искренне и от души… злость опять же… гнев… счастье… люди сами не понимают, сколь много имеют.
— А мы?
— А мы… оно по-разному бывает, Гавел.
По имени Аврелий Яковлевич обращался редко, и сие значило, что разговор отныне шел серьезный.
— Иные-то и не замечают. А я… я спохватился после той истории с супружницей своей. Знаешь, когда близкий человек предает, то это всегда больно. Я же вдруг понял, что боль… она какая-то не такая… далекая очень, будто бы и не боль вовсе, а так — неудобство. Потом понял, что и счастье мое утраченное было… не таким уж счастьем… видишь ли, Гавел, сила — оно хорошо, конечно, пользительно для общества, только… цена высока. Сила прибывает, а душа отмирает… знаешь, как тело у параличных… видал, нет?
Гавел кивнул: видал. Ему многие уродства видеть доводилось.
— И медикусы говорят, что это не паралич тому виной, но единственно — отсутствие нагрузок. Руки-ноги не ходят, вот и… исчезают. — Он выпустил идеальное круглое колечко. — И с душой так же. Тренировать ее надо. Радоваться мелочам… солнышку, цветочкам… жилету вот… ладный скроили?
Жилет был из плотной гобеленовой ткани, расшитый серебряными зайцами.
— Ладный, — согласился Гавел.
Аврелий же Яковлевич только фыркнул:
— Не умеешь врать — рот не разевай. Смешным он тебе кажется… а хоть бы и так, смех — не слезы… понял?
— Понял.
— Ты не умеешь жить, Гавел. Учись. Пока еще не поздно.
— А если не научусь?
Не то чтобы перспектива эта Гавела пугала. Жил он как-то без радости и дальше проживет.
— Если не научишься? Что ж, сам подумай, на что способный человек бездушный, зато силой переполненный? Таким на Серых землях место, а не в Познаньске. Так что, Гавел, учись… всему учись.
Он и пытался.
И похоже, что получалось.
Во всяком случае, глядя на округлое загорелое лицо, Гавел испытывал весьма себе серьезное огорчение.
— Я просто… извиниться за прошлое… а Маришка…
— На дальнем лугу, коз чешет, к вечеру объявится. Передать чего? — Мужик толкнул калитку, и та отворилась с протяжным скрипом. Он вздохнул, пожаловавшись: — Каждую неделю петли смазываю! А они все одно… скрипят и скрипят…
— Погодите. — Гавел присел у калитки, стянул зубами перчатку и провел пальцами по мягким, лоснящимся от масла петлям. — Завидуют вам… или ей… не важно, больше скрипеть не будет.
…еще не проклятие, не темная гниловатая плесень, но розоватый пушок. Впрочем, оставь этакий, глядишь, и приживется, разрастется, обернувшись чередой мелких неприятностей.
— Вы это…
— Нет, я пойду, пожалуй…
Нечего ему делать в этом дворе.
В этой жизни.
И Гавел отступил было, но остановился, обернулся, чувствуя на себе внимательный взгляд:
— Вы ей кто?
— Муж, — спокойно ответили ему. — На той неделе… я вдовый, она вдовая… хорошая женщина…
Гавел кивнул: хорошая.
И, наверное, в этом свой смысл имеется… его небось козы боялись бы. И молоко кисло… и вообще…
— Что ж, будьте счастливы. — Он протянул сверток с шелковым расписным платком. — Передайте, пожалуйста…
И Янек Тарносов, будучи человеком глубоко порядочным, подарок передаст и втайне порадуется, что к понравившейся вдовице подошел сразу. Оно, конечно, ведьмаки — люди сурьезные, важные, да только порой от сурьезности их и политесов один вред выходит…

 

Эржбета с подозрением смотрела на толстого господина, который от этакого внимания смущался, краснел и хватался за галстук. Галстук был по последней моде, тонкий и длинный, серо-розовый. Он напоминал Эржбете мышиный хвост.
— Значит… вы хотите… — осторожно повторила она вопрос, — издать мою книгу?
Господин кивнул и вновь дернул несчастный галстук.
— Признаться, я не рассчитывала…
— Мы полагаем, что произведение будет иметь успех среди читательниц. — Господин, наконец оставив галстук в покое, извлек из солидной кожаной папки бумаги.
Эржбета выдохнула.
И вдохнула, заставив себя досчитать до десяти, но успокоиться ей это не помогло… с другой стороны, волнение в подобной ситуации вполне естественно. Эржбета, отправляя рукопись «Полуночных объятий» господину Копорыжскому, каковой в прошлом году издал девять книг в серии «Вечная любовь», не рассчитывала на то, что книгу издадут.
Ей лишь хотелось узнать мнение…
…и вот теперь…
— Понимаю, панночка Эржбета, что сие для вас несколько неожиданно, — господин, представившийся агентом того самого пана Копорыжского, продолжающего писать о вечной любви, тоже выдохнул и перестал втягивать живот, отчего этот живот выпятился мягким шаром, — и в вашем положении занятие литературой… не одобрят… оттого мы предлагаем взять псевдоним. Если, конечно, вы заинтересованы… конечно, поначалу много мы не заплатим, но ежели книги пойдут, то…
…заинтересована?
Эржбета закрыла глаза. И открыла, решительно подвинув к себе бумаги.
Заплатят?
Три тысячи злотней? Этого хватит, чтобы снять квартирку в Познаньске… или в Краковеле? Или в Гданьске, Гданьск ей очень понравился… главное, уехать от родителей, которые с трудом скрывают свое к ней отвращение… и вообще ото всех…
…и Габи говорит, что Эржбете пора самой научиться жить.
Габи на первых порах поможет…
— Вы только со второй рукописью не затягивайте, — попросил господин.
— Не стану. — Эржбета улыбнулась и решительно поставила подпись под контрактом. — Это будет удивительная история о любви девушки и демона…
…агент тяжело вздохнул. По долгу службы ему приходилось читать много удивительных историй.

 

В Гданьском парке было многолюдно.
Бархатный сезон.
Бархатная трава, которую по утрам поливают, бархатные поздние розы темно-красного колеру, бархатный воздух, напоенный многими ароматами, и бархатный жакет, поелику по утрам уже прохладно: чувствуется близость осени. И Габрисия с тоской отметила, что еще немного, и ее мутить начнет не то от обилия бархата, не то от кавалеров. Очередной вышагивал рядом, неся кружевной зонт с видом таким, будто бы это не зонт, а знамя, и говорил, говорил… о любви своей и о себе тоже.
Иногда вспоминал о Габрисии.
И тогда начинал восхвалять удивительную ее красоту… и странно… ведь хотелось же, чтобы считали красивой, чтобы любили… и восхваляли… и получается, сбылась тайная ее, детская мечта — стала Габрисия не просто красавицей, но первой во всем королевстве.
Вот только хваленый венец оказался чересчур помпезен, неудобен и тяжел.
Платина. Алмазы.
И странное разочарование…
Откуда оно?
— Ваши очи столь прекрасны, что сил нет в них глядеться, — сказал пан Вильгельминчик громко, должно быть, чтобы Габрисия точно расслышала.
А заодно уж две девицы, которые синхронно вздохнули. Видно, их очи никому настолько прекрасными не показались.
— Не глядитесь тогда. — Габрисия проявила великодушие, но его не оценили.
— Не могу не глядеться!
— Почему?
— Сил нет!
— Экий вы… бессильный…
Пан Вильгельминчик сам по себе был хорош. Высок. Статен. И лицо мужественное, открытое, хоть портрет рисуй…
…вчера вот рисовали, остановившись на аллее, которую облюбовали живописцы, и пан Вильгельминчик, присев на низенькую скамеечку, позировал. А портрет же, писанный углем, но довольно точный, пусть и слегка приукрашенный, вручил Габрисии.
На память.
— Вы шутите, дорогая Габрисия, — наконец догадался он. — У вас прелестное чувство юмора!
И засмеялся.
…не бедный…
…и должно быть, ему действительно симпатична Габрисия. Быть может, он даже вполне искренне уверен, что влюбился и что любовь эта — самая настоящая, которая до конца его жизни…
…и чего, спрашивается, Габи надо?
— Дорогая Габрисия! — Кавалер встал на одно колено, правда предварительно кинув на травку платочек. Оно и верно, пусть травка с виду бархатная, но на деле-то пыльная, грязная, а у него штаны белые… — Я имею сказать, что люблю вас от всей души.
И из кармашка коробочку достал бархатную, вида характерного. Пальчиком крышку откинул и протянул:
— И буду безмерно счастлив, если вы станете моею женой!
Девицы, которые прогуливались в отдалении с видом таким, что будто бы сами по себе гуляют и вовсе не подсматривают, остановились.
Зашептались.
Раскрыли веера, смотрят на Габрисю, на пана Вильгельминчика, которому явно неудобно стоять на колене и с зонтиком в одной руке, а с кольцом в другой. И вообще на редкость дурацкий у него вид… и чем дальше, тем более дурацким он кажется… и надо бы ответить.
Хмурится пан Вильгельминчик.
Чего ждал? Восторга?
Он ведь привык, что им восторгаются… красавец… и она красавица… ныне титулованная… не стыдно в обществе показаться, да что не стыдно, такой женой и похвастать можно… идеальная пара, почти как в ее, Габи, прежних мечтах. Только сбывшиеся, они имеют какой-то горьковатый привкус.
— Нет, — сказала она и коробочку закрыла. — Извините, но нет.
— Почему?!
Какое искреннее недоумение.
И обида.
Он ведь завидный жених. В «Гданьской хронике» идет под пятым номером списка самых завидных женихов. И многие девицы счастливы были бы обратить на себя внимание пана Вильгельминчика. И он обращал, правда, не на девиц, поскольку с ними связываться себе дороже, но все ж таки…
— Дорогая Габрисия, — он неловко поднялся и сунул зонт под мышку, — понимаю. Я слишком тороплю события, однако же подумайте, разве вы найдете пару более достойную вашей красоты?
Тут он несколько покривил душой, поскольку в той же «Хронике» имелись и первые четыре пункта, но сын мэра был связан обязательствами, да и про иных ходили такие же слухи, так что пан Вильгельминчик в будущем году имел все шансы получить почетное звание самого завидного холостяка.
— Красоты? — странным голосом переспросила она. — Красоты… вас только она интересует?
— Что? — Пан Вильгельминчик вопроса не понял. — Конечно… вы же красивы.
— А если перестану быть красивой?
— Как?
— Как-нибудь… скажем, ваша ревнивая полюбовница в лицо кислотой плеснет…
— У меня нет ревнивых полюбовниц…
— Или заболею… к примеру, оспой… проклянут… да мало ли что в жизни приключиться может.
Престранный разговор ставил пана Вильгельминчика в весьма неудобное положение, куда более неудобное, нежели недавнее, с зонтиком и кольцом.
— Просто представьте, что я, ваша супруга, стала вдруг… уродлива. Что тогда?
— Н-ничего… наверное. — Пан Вильгельминчик попытался представить, но получалось не очень хорошо. Его жена уродлива?
Боже упаси!
— А хотите, я скажу что? — Габрисия наклонилась к самому уху. — Вы тогда расстроитесь. И спросите себя, в чем же так перед богами провинились. Вы решите, что наказали вас. И, не желая быть наказанным, сошлете неугодную супругу в какую-нибудь глухую дальнюю деревеньку… а в свете объявите ее больной. Лучше больная, чем уродливая.
Пан Вильгельминчик прикинул и согласился. И вправду, много лучше.
— Сами вы верность, естественно, хранить не будете, заведете любовницу… и вас не осудят. У нас почему-то мужчин не осуждают за измену, это женщинам полагается быть верными. Главное, что о жене своей вы будете вспоминать изредка. Навещать хорошо если раз в году, а может, и того меньше… потом у вас появится мысль, что хорошо бы ей умереть. Нет, на убийство вы не решитесь, слишком слабовольны. Но вот тайные надежды… их ведь не спрячешь… да и то правда, к чему жить некрасивым?
— Вы… — пан Вильгельминчик не нашелся сразу с ответом, — вы… шутите?
— Какие шутки? — Габрисия поднялась. — К сожалению, я серьезна…
— И замуж не выйдете? — уточнил пан Вильгельминчик, подумав, что, возможно, оно и к лучшему. Уж больно странные беседы… идеальной его спутнице надлежит не только идеально выглядеть, но и вести себя соответствующим образом.
— Нет, конечно, нет… не за вас…
Габрисия забрала зонтик.
— И провожать меня не стоит…
Пан Вильгельминчик и не собирался, но за этакий отказ, позволивший ему соблюсти приличия, был благодарен.
Жаль…
…из них получилась бы красивая пара…

 

Мазена сидела перед зеркалом.
Так легче.
Не приходится смотреть в глаза отцу, который стоял за спиной. В зеркале он — размытая тень, безликая, бесплотная. А теней Мазена не боялась.
— Я тобой недоволен. — Жесткая рука легла на плечо. — Я очень тобой недоволен, Мазена.
…его недовольство с запахом ветоши и гнили, лавки старьевщика, в которую Мазена как-то заглянула любопытства ради. Тогда она еще не знала, что излишнее любопытство чревато проблемами.
— Я сделала все, что смогла.
Мазена подвинула футляр, который доставили из хранилища. Фамильные изумруды… что еще можно надеть в столь важный вечер? Сегодня объявят об официальной помолвке.
— Ты могла гораздо больше. — Отец коснулся шеи, помогая застегнуть ожерелье. Сработанное в позапрошлом веке, оно было вычурным и тяжелым.
Прочным.
И Мазена представила, как это ожерелье затягивается на ее шее, перекрывая дыхание. Как ни странно, но видение это не испугало, напротив, она подумала, что, возможно, это было бы наилучшим выходом…
Но нет, отец подал серьги.
— Ты не оправдала надежд рода…
— Твоих надежд, Войко, — раздался от дверей скрипучий голос, и тень отца в зеркале дрогнула. На секунду почудилось, что она, эта тень, вовсе исчезнет.
— Здравствуй, дед. — Войко поклонился, и старик Радомил, усмехнувшись, ответил:
— Здравствуй, внучок. Надеюсь, ты не будешь врать, что рад меня видеть?
…тень не исчезла.
Жаль.
— Иди погуляй. — Прадед махнул рукой на дверь, и отец не посмел перечить.
Старику никто не смел перечить.
И если сама Мазена… она и оглянуться-то опасалась…
— Я… действительно всех подвела.
— Брось, — ответил прадед. Он ступал беззвучно, и тяжелая трость в его руках лишь касалась ковра. — Только такой идиот, как мой внук, и вправду мог надеяться, что ты примеришь корону…
Прадед подал венец, украшенный огромными каменьями, более похожими на грубые стекляшки, нежели на изумруды, равных которым не было во всем королевстве.
— Мстивойт вовсе не тот тихоня, которым представляется. И сынок его не лучше. Ты бы, может, и стала фавориткою на годик-другой, но от любови до трона далекая дорога… — Прадед самолично возложил венец на голову. — Да и не дали бы тебе этого года…
— Думаешь… — Голос дрогнул.
— Знаю. Мстивойт не дурак. Он эти хитроумные… — прадед произнес это слово, точно выплюнул, и стало очевидно, что хитроумными он планы внука вовсе не считает, — на раз раскусил бы… и уже ты б отведала бурштыновых слез.
Мазена закрыла глаза.
Верно.
Она думала об этом, как и о том, что идея ее отца… нелепа.
Конкурс? Знакомство с Матеушем?
Его любовь… и не просто любовь, но такая, которая заставит потерять голову… а ведь иначе, чем безумием, не объяснить было бы помолвку и свадьбу.
— Ничего, дорогая. — Прадед помог закрепить венец. Он подавал шпильки, и Мазена со странным удовлетворением втыкала их в сложную прическу, всякий раз внутренне сжимаясь в ожидании боли. — Все закончилось именно так, как должно бы…
— Ты… знал?
Никогда нельзя было сказать наверняка, что именно было известно прадеду, пусть в отличие от многих иных своих потомков к Мазене он относился снисходительно.
— Кое о чем… ты показала себя сильной девочкой. Твоему супругу это понравилось.
Мазена прикрыла глаза.
Ее супруг… генерал-губернатор… и, пожалуй, это лучшее, на что она могла бы рассчитывать…
— Все будет хорошо, дорогая. — Сухие пальцы прадеда приподняли подбородок, а губы коснулись лба. — Вот увидишь…
— Если ты знал, что все с самого начала… почему не остановил его?
Опасный вопрос.
Прадед никогда ни перед кем не отчитывался. Но если он сам заговорил с Мазеной? Неспроста ведь… не случайно…
— Я должен был убедиться, что мой внучок неспособен стать во главе рода, — хитро усмехнувшись, ответил старик. — В нем есть сила, но нет ума… прискорбно. Ты — другое дело…
— Я?
Мазена коснулась ожерелья, и гневно полыхнули зеленью старые камни, словно ожили от этого прикосновения.
— Ты, дорогая… если будешь осторожна. Главное, не спешить… выйдешь замуж… присмотришься к супругу… а там…
— Отец…
…не допустит и мысли о том, что Мазена…
— Увы, ему не так долго осталось. — Прадед поднялся и, вновь превратившись в дряхлого старика, заковылял к двери. — Король недоволен его… активностью.
Король? Пусть так, но недоволен не только король. В ином случае прадед нашел бы иную искупительную жертву. Что ж, отец ошибся, а за свои ошибки нужно отвечать.
У двери прадед остановился и, не оборачиваясь, сказал:
— Корона может быть разной, Мазена. Но какой бы ни была, она — опасное украшение. А потому будь осторожна.
— Спасибо. — Мазена закрыла глаза, а когда открыла, то вновь увидела призрак отца за плечами.
— Что он тебе сказал?
…то, что скоро его, вечной тени, довлеющей над жизнью Мазены, не станет.
…он уже мертв?
…или пока еще жив, если так, то ненадолго… и, наверное, его можно попытаться спасти…
— Ничего, папа, — улыбнулась Мазена, касаясь тяжелого обруча на голове. — Ничего важного…
Назад: ГЛАВА 17, где каждому воздается по делам его
Дальше: Эпилог