ГЛАВА 17,
где каждому воздается по делам его
И помни, всяк сюда входящий: спутники жизни обмену и возврату не подлежат.
Предупреждение, начертанное на воротах храма Иржены-заступницы Митюшкой Щеколдой, купчишкой третьего сорту, после неудачной женитьбы, коя отвратила его от пития и курения, а такоже многих иных пагубных привычек, однако все одно не пошла впрок
— Ты не понимаешь… — Лихо метался по комнате от окна к шифоньеру, от шифоньера — к круглому разлапистому столику, на котором не без труда уместилась пухлая ваза синего стекла, весьма любимая Себастьяновой квартирной хозяйкой. В вазе покачивались круглые шары пионов, и Лихо, всякий раз задевая очередной цветок, вздрагивал.
Говоря по правде, наблюдать за метаниями братца было интересно, но проснувшаяся было совесть требовала оные метания прекратить если не из любви к брату, то хотя бы из опасения за целостность обстановки.
— Куда уж мне понять, — лениво заметил Себастьян, глядя, как на белой скатерочке, вышитой самолично панной Вильгельминой, расплывается влажное пятно.
Вазу она налила доверху, в какой-то странной уверенности, что этак пионы простоят дольше.
— Кто я?
— Кто ты?
Лихо не услышал.
— И кто она? Допустим, я на ней женюсь и… что дальше?
— Не знаю. — Себастьян сцепил руки на груди. — Никогда не думал, есть ли жизнь после свадьбы.
— Тебе смешно?
Врать, что нет, смысла не имело, оттого Себастьян кивнул.
— О да, повеселись… тебе всегда и все было весело… — Лихо остановился и пнул шифоньер, который от этакого невежливого обращения заскрипел и дверцы приоткрыл, грозя обрушить на хама все залежи Севастьяновых вещей… а залежи были старыми, можно сказать, многолетними, и Себастьян сам не мог бы сказать, что сыщется на полках его, помимо рубах, синих подштанников с начесом, каковые панна Вильгельмина с завидным упрямством дарила на каждый Вотанов день, и круглой шляпы, купленной не иначе как в полном умопомрачении.
Шляпа вывалилась и стукнула Лихо по макушке.
— Весело? Никакого веселья. Вот скажи, она тебе нравится?
— Нравится, — мрачно заметил Лихо, шляпу подбирая. За годы хранения она утратила исконную шарообразную форму, с одной стороны прогнувшись, отчего сделалась донельзя похожа на шлем после удара шестопером. Сходство усиливал куцый плюмаж из крашеных фазаньих перьев. — Я… я для нее крендель украл.
— Тогда это любовь.
Лихо кинул косой взгляд, но Себастьяну удалось удержать серьезное выражение лица.
— Итак, у вас любовь… но жениться ты не хочешь.
— Хочу!
— Тогда женись.
— Не могу!
— Из-за папаши? — Шляпу-шлем Себастьян перехватил и примерил. Пахло от нее пылью и лавандой, никак панна Вильгельмина опять совала ее в вещи, страшась нашествия моли, которое непременно случится и доведет ея до полного разорения, поелику моль сожрет и шубы, и скатерочки, и отменнейшего качества льняные простыни. Убедить квартирную хозяйку, во всем прочем женщину разумную, адекватную, что моль и саранча — разные насекомые, у Себастьяна не выходило.
Он время от времени вытряхивал из шкапа расшитые мешочки с лавандой и тихо матерился… ладно бы она сушеную раскладывала, так нет, страх перед ужасной молью толкал панну Вильгельмину на сговор с ведьмаком, каковой во много раз усиливал запах, делая его привязчивым и вовсе невыводимым.
— Из-за того, кто я есть… ты же видел… ты же понимаешь…
— Я понимаю, что твоей Дусе было плевать на то, уж извини, что ты есть.
Себастьян шляпу примерил, убеждаясь, что за прошедшие годы она не стала краше… и маловата ко всему, сидит на макушке, скособочилась, того и гляди свалится.
— Это сейчас. А потом? Все ведь знают и… станут говорить… пальцами показывать… а если, не приведите боги, я…
— Ты веришь Старику?
— Верю.
— Хорошо. А себе веришь?
— Себе? — Лихо смахнул лепестки пионов на пол. — Не знаю. Хотел бы сказать, что да, верю, но… это не совсем правда.
Он провел пальцем по воротнику рубашки, высокому, под самый подбородок. Себастьян знал, что под ним — широкая полоса серебряного ошейника, в которой, как уверял Аврелий Яковлевич, надобности особой не имеется, разве что для успокоения.
А Лихо и она не успокаивала.
— Ты ведь знаешь, что ее не тронешь. — Себастьян шляпу отбросил в угол. Давно пора было на помойку ее отправить. — Человеком или волкодлаком… не важно, главное, что не тронешь.
— Ее — да. А остальных… если я… я не имею права рисковать людьми. Жить среди них…
…бестолочь. И сам того не понимает, насколько бестолочь… а все папаша, чтоб его… и Велеслав, который вновь почуял близость княжеского титула.
…король…
…интересы королевства, которым князь-волкодлак не очень-то соответствует…
…и удобное всем решение… не убить, конечно, не за что Лихо убивать, напротив, вон медальку в зубы сунули за особые, так сказать, достижения. И уже действительно не до смеха.
Себастьян смахнул перо, обломанное, смятое, и спокойным тоном поинтересовался:
— То есть ты все еще собираешься отправиться в монастырь?
Лихо развел руками. Иного варианта не видит? Ничего. Себастьян ему сейчас нарисует иной вариант во всех красках.
— Ладно.
— Что? — Лихо надеялся, что его отговаривать станут, все ж таки монастырская жизнь его вовсе не привлекала.
— Иди, — миролюбиво повторил Себастьян. — И ни о чем не волнуйся. Я за Евдокией присмотрю. Я… я, наверное, сам на ней женюсь.
— Что?!
— Ну… просто я тут подумал, что в моем-то возрасте уже пора…
Лихо нахмурился. А Себастьян, отправив вслед за шляпой носок, невесть как оказавшийся в кресле — видать, панну Вильгельмину очень уж потрясли последние откровения «Охальника», — продолжил:
— А Евдокия — партия хорошая. Я, конечно, ненаследный князь, да титул ей особо не нужен… если будет нужен, думаю, пожалуют… Его высочество обещались милостью своей не оставить.
…правда, Себастьян очень надеялся, что обещание это так и останется обещанием. Куда спокойней ему бы жилось, когда б его высочество взяли и забыли о бедном познаньском акторе…
— Она же — девушка разумная. Характер хороший. Да и сама симпатична весьма… может, я ей даже изменять не стану.
Лихо стиснул кулаки.
— Опять же матушка ее, теща будущая, в Пресветлый лес отбывает, и, судя по всему, на вечное поселение, что не может не радовать. Теща в Пресветлом лесу — это очень существенный аргумент в пользу брака. Конечно, Евдокия сначала не согласится, но поймет, что лучше уж за меня выйти, чем старой девой век доживать… И не позволят ей старой девой… король так просто эти миллионы не выпустит, найдет им хозяина.
Братец молчал.
Нехорошо так молчал. Выразительно.
И Себастьян, осклабившись, продолжил:
— Поэтому, думаю, нам удастся договориться. Мы вообще, глобально говоря, общий язык нашли…
— А я?
— А что ты? Ты у нас в монастыре будешь. Молиться за наше здравие, благополучие и это… — Себастьян щелкнул пальцами, — многочадие… или как там выражаться принято?
— Молиться, значит?
— Со всем возможным рвением…
От вазы, которая полетела в голову, Себастьян увернулся. И ваза эта, врезавшись в стену, разлетелась на крупные осколки. Выплеснулась на пол вода, поплыли несчастные пионы, столь бережно хранимые панной Вильгельминой.
— Знаешь, дорогой братец, — Себастьян присел, скрываясь за спинкой кресла, — а смирения тебе недостает! Тренироваться надо!
— Я тебе хвост оторву!
— И гневливости избыток! Монахов видел? Им полагается быть скромными, отрешенными от дел мирских…
Лихо попробовал обойти кресло слева, но был остановлен щелчком хвоста по носу.
— Прекрати!
— Это ты прекрати дурью маяться, — сказал Себастьян, хвостом сгребая потрепанные пионы. — В монастыре и кормят хреново. Уверяю, тебе там не понравится. Ни одному здравомыслящему человеку не понравится в месте, где хреново кормят…
— Убедил.
Лихо оставил попытки обойти кресло и перемахнул его прыжком.
— Значит, женишься?
— Если ты и дальше будешь себя жалеть, то да. — Себастьян смотрел на братца снизу вверх, надеясь, что во взгляде его присутствует некая доля раскаяния. — А то смотреть противно…
— Ты знаешь, что ты засранец?
Лихо протянул руку, что, наверное, можно было считать перемирием.
— Я? — Себастьян руку принял и встал. — На себя посмотри… сидишь у окошка, вздыхаешь… а теперь вот комнату разгромил. Нет, не спорю, ваза была отвратная, но панна Вильгельмина расстроится…
— Извини. — Извинения прозвучали совершенно неискренне, и Себастьян заподозрил, что если братец в чем и чувствует за собой вину, то отнюдь не из-за пострадавшей вазы. — И… спасибо.
— Пожалуйста. Так что делать будем? Свататься?
Братец почесал шею, и у Себастьяна возникла премерзкая мысль о том, что у волкодлаков небось и блохи бывают… нет, Лихо вроде мылся и по помойкам не шарился, но… тотчас засвербело между лопатками. И поясница… и в голове, кажется…
— Что с тобой? — Лихослав, окинув старшенького подозрительным взглядом, на всякий случай отодвинулся.
— Да так, ничего… — Руки Себастьян сунул в карманы, и пущай сие не бонтонно, но зато и желания поскрестись не возникает. — Свататься, говорю, поедем?
— Откажут…
— Слушай, дорогой, вот в кого ты таким пессимистом пошел? Веселей надо к жизни относиться…
Лихо хмыкнул. Похоже, веселей у него не получалось. Думал он долго, минуты две, во всяком случае, Себастьян надеялся, что братец думает, а не просто ногой осколки в кучу собирает.
— Поможешь мне украсть невесту? — наконец произнес он, поднимая растрепанный пион, который сунул в ручку шифоньера. — Я ее в процессе уговорю… попытаюсь.
— Попытайся. — Пион Себастьян отправил на пол, дав себе зарок всенепременно купить панне Вильгельмине эклеров, до которых она была большою охотницей.
И новую вазу.
Приличную.
— Только хорошо попытайся, а то ж… за украденных невест прилично дают.
Лихо приподнял бровь, и Себастьян пояснил:
— От пяти лет с конфискацией в пользу короны.
— Да?
Лихо вновь задумался, на сей раз, кажется, оценивая собственные шансы.
— Но это за невест, — поспешил успокоить брата Себастьян. — За жену на рудники не ушлют…
— А как тогда… если не согласная?
— Как, как… мир не без подлых людей, и без согласия повенчают…
Остатки букета, столь тщательно собранного панной Вильгельминой из цветов, самолично ею в палисаднике выращенных, полетели в окно. Стряхнув скатерку, Себестьян отправил ее на каминную полку и подвинул к столу кресло.
— Садись. Думать будем.
— Это да. — Лихо усмехнулся. И, кажется, окончательно выбросил идею монастыря из своей дурной головы… и хорошо, что выбросил… — Думать придется. С Евы станется за револьвер…
— Или за канделябр. — Себастьян потрогал давным-давно заживший затылок. — Слушай, а ты точно в монастырь не хочешь?
Братец скрутил фигу.
Вот же… волчара неблагодарная.
…по дороге к «Метрополю» экипаж остановился подле мясной лавки пана Климуцева, известного на весь Познаньск своими колбасами.
— Идем, — сказал Себастьян, спрыгивая на мостовую.
И носом потянул.
Следовало сказать, что ароматы от лавки шли самые что ни на есть правильные: березового дыма, чеснока и копченого мяса…
— Сюда-то зачем?
— Надо, дорогой братец, надо. — Себастьян, в разумность младшенького не до конца поверивши, держал его под локоток, и крепко. Он толкнул дверь, и бронзовый колокольчик звякнул, упреждая приказчика о появлении посетителей.
Следовало сказать, что время было раннее и приказчик изволил дремать за прилавком, уронивши голову на скрещенные руки. В левой он сжимал пожеванный кусок балыка, в правой — запотевшую бутыль с квасом, каковую словно бы незаметно прижимал к высокому лбу. На посетителей приказчик глянул без обыкновенного своего дружелюбия, но и гудящая после вчерашних посиделок голова не помешала ему оценить костюмы господ.
— Чего изволите? — поинтересовался он сиплым голосом и с немалым, нечеловеческим почти усилием оторвал холодный квасок ото лба.
— Изволим, — ответил высокий чернявый шляхтич вида преудивительного. Длинные волосы он заплел в две косы, которые перевязал белыми шелковыми ленточками. Впрочем, они почти сливались по цвету с белым же сукном костюма, скроенного по последней моде. Посверкивали золотом квадратные пуговицы, и яркой алой звездочкой горел рубин на навершии булавки.
В петлице пиджака виднелся розан.
А на полусогнутой руке господин держал чешуйчатый хвост.
Приказчик мигнул, надеясь, что странное сие видение, явно рожденное разумом и остатками вчерашней браги, развеется… но нет, не исчезли ни господин, ни хвост, который, ко всему, шелохнулся…
Второй гость вид имел более скромный. Костюм на нем был дорогим и сидел по фигуре, но отчего-то становилось ясно, что в костюме ему весьма непривычно. Длинные волосы, на сей раз светлые, он перетянул обыкновенным шнурком. И хвоста при нем не имелось… и розана в петлице…
— Краковельская колбаса имеется? — поинтересовался хвостатый, озираясь.
Колбас в лавке было много.
Лежали на белой хрустящей бумаге толстые кольца вантробянки. Была и кровяная, красная, варенная с перловой крупой и нутряным жиром, с тмином и укропом, с белыми грибами — цельных семь сортов… лежали мясные рулеты, с яйцом ли, с морковочкой варенные… буженинка, щедро посыпанная рубленым укропом, или вот острая, в шубе из смеси перцев. С крюков свисали темные полосы балыков.
И сухих колбас.
Из свинины, из говядины, из дичины трех сортов, смешанные с ароматными травами, высушенные…
— Имеется, — важно ответствовал приказчик, убирая погрызенный балык под прилавок. Руки он отер о чистое полотенчико и, оправив фартук, вышел к гостям.
А заодно уж и припомнил, где видел их…
…на днях на страницах «Охальника» писали и про светловолосого, который на волкодлака вовсе не походил, пусть бы и знакомых волкодлаков у приказчика не было, зато был нюх на людей, утверждавший, что сей клиент весьма безобидного свойства.
…а вот темный — нет, вредный, придирчивый, из тех, что долго будут за каждый медень лаяться…
— Тогда неси!
— Себастьян, — сказал волкодлачий князь, — зачем нам краковельская колбаса?
— Дорогой брат, — отвечал ему Себастьян, глядя за тем, как ловко приказчик подцепляет крюком связку колбас, — тебе надо, чтобы тебя выслушали. Так?
— Так.
— А чтобы женщина слушала, надо сделать так, чтобы она молчала. Логично?
Приказчик раскладывал на прилавке кольца самой дорогой краковельской колбасы, которой хозяин лавки весьма гордился, ибо каждый год на ярмарке именно его краковельскую отмечали государевой золотой медалью за аромат и вкус.
— А женщину замолчать — дело непростое…
— Думаешь, колбаса поможет?
— А то! — Себастьян наклонился к прилавку и, закрыв глаза, вдохнул изысканный колбасный аромат. — Кроме того, кольцо ты ей уже дарил…
— Дарил, — вынужден был признать Лихослав.
— Вот! Подари колбасу.
— Я думал обойтись цветами…
— Розами?
— Ну… да…
Себастьян вздохнул и, похлопав брата по плечу, произнес:
— Никогда не дари разгневанной женщине розы!
— Почему? — не удержался приказчик, который тоже намеревался приобресть букетик для супружницы, зело сердитой из-за вчерашних посиделок. Даже не столько из-за самих посиделок, сколько за то, что после оных вторая половина явилась домой в непотребном виде, песни орала и требовала подтверждения тому, что именно она в доме хозяин…
Себастьян снисходительно пояснил:
— Потому что розами по физии получать неприятственно. Колючие они.
…приказчик, подивившись этакой предусмотрительности, порадовался: и впрямь, пионы и мягче будут, и дешевле… и тоже красивые цветы.
— А колбасой? — вредно поинтересовался Лихослав.
— Колбасой… — Из всех колец Себастьян выбрал самое сухое, тонкое. — Ты что. Лишек? Какая здравомыслящая женщина расстанется с этаким чудом?
Он погладил колбасу с нежностью.
— И вообще… краковельская колбаса — залог мира и благополучия… Заверните. И бант, пожалуйста, понарядней…
— Мне кажется, что ты надо мной издеваешься. — Лихослав мрачно смотрел, как приказчик оборачивает колбасу в розовую бумагу, а поверху вывязывает бант.
Тоже розовый.
Бумага в лавке имелась, а вот бант Себастьян с собой прихватил.
— Ну что ты, братец! — возмутился тот почти искренне. — Как можно?!
Евдокию похитили прямо из постели, в которой она соизволила предаваться тоске.
Похитили, надо сказать, вместе с пуховой подушкой, облаченной в шелковую наволочку, и пуховым же одеялом. Одеяло было жарким и душным, но Евдокия все одно натянула его с головой, поелику, во-первых, приличным девицам тосковать полагалось самозабвенно, отрешившись от мира с его искушениями, а во-вторых, тоска сопровождалась слезами, от которых Евдокиино лицо, надо полагать, распухло и сделалось еще более некрасивым, нежели обычно.
— Гадство какое, — сказала Евдокия, которая только-только перестала всхлипывать и тереть нос. Чесался он то ли от слез, то ли от перышка рыжего, высунувшегося сквозь наволочку и забравшегося в ноздрю. Евдокия нос чесала.
И думала, что, к превеликому ее сожалению, остаток жизни под пуховым одеялом не проведешь. Надобно решать что-то…
…а стоило подумать о решении, как вспоминался Лихо.
И слезы вновь градом лились.
В общем, она повернулась на бок, твердо вознамерившись покинуть убежище и дойти хотя бы до ванной комнаты, глядишь, холодная вода и поможет со слезами управиться… но тут ее похитили.
— Держи крепче! — раздался знакомый и до отвращения веселый голос. — А то сбежит, лови ее потом по всей гостинице!
— Что вы… — хотела спросить, но сквозь одеяло разговаривать было неудобно.
Скрутили.
С подушкой вместе, в которую Евдокия вцепилась в отчаянной попытке удержаться на кровати.
Подняли. Понесли… и, главное, быстро так несли… а потом еще по ногам холодком потянуло… и Евдокии вспомнилось, что печали она предавалась почти неглиже, рубашонка батистовая с кружевами не в счет. Мысль эта оказала парадоксальное действие: вместо того чтоб вырываться и взывать о помощи, Евдокия затихла.
— Слушай, а она живая? Не шевелится, — заботливо поинтересовался ненаследный князь и, не дождавшись ответа, пятку пощекотал. А щекотки Евдокия боялась.
— Живая!
— Замечательно…
Лихослава она попыталась пнуть на голос, но тот, гад коварный, оказался недосягаем.
— Ева… сейчас мы тебя отпустим…
Хотелось бы.
И премного жаль, что печали Евдокия предавалась в обнимку с подушкой, а не с револьвером…
— Не отпустим, а немного развернем, — внес существенные уточнения Себастьян. — Если ее совсем развернуть, будет беда.
Будет, с этим Евдокия согласилась. Она уж постарается…
— Дорогая, а вы бы в обморок упали приличия ради… все-таки похищение…
— Не дождетесь, — буркнула Евдокия, выплевывая изжеванный от злости угол подушки.
Меж тем ее усадили, впрочем продолжая держать крепко, пожалуй, излишне крепко.
— Отпусти, — просипела Евдокия Себастьяну, который сидел рядом и откровенно ухмылялся.
— Если я тебя отпущу, ты драться полезешь.
— Обязательно.
— Лихо, может, все-таки передумаешь? Зачем тебе драчливая жена? В монастыре вот тишь да гладь… молитвы о спасении души…
Щека Лихослава нервно дернулась.
— В каком монастыре? — поинтересовалась Евдокия, сама придерживая одеяло, которое предательски норовило сползти.
— В том, в котором мой братец собрался от мирских искушений спасаться.
— Бес!
— Что?
— Помолчи.
— Не умею. Это ты у нас молчать любишь… к слову, с вас, панночка Евдокия, причитается. Между прочим, это я его от монастыря отговорил… немалых трудов стоило.
Лихослав был мрачен.
И смотрел исподлобья… и под его взглядом Евдокия вспомнила, что выглядит ужасно… полуголая, растрепанная, зареванная… глаза красные, нос распух… она его потрогала, чтобы убедиться — и вправду распух…
— Но ты не расстраивайся, Дусенька. — Себастьян приобнял ее и громким шепотом сказал на ухо: — Если он все-таки выберет монастырь, я тебя не брошу. Я на тебе женюсь!
— Нет! — взвизгнула Евдокия, представив себе этакую перспективу. И даже отодвинулась от потенциального жениха, жаль, что далеко не вышло, тесноват был экипаж. — Я за тебя замуж не пойду!
— Это почему?
— Потому… тебя перевоспитать канделябров не хватит… и вообще… я замуж не пойду.
— Тоже в монастырь? — Себастьян произнес это участливо и еще в глаза заглянул. — Так, может, вы в один собрались, а я тут планы порушил… романтичные…
— Бес… ты бы проверил, куда нас везут…
— Куда надо, туда и везут, — буркнул Себастьян, но дверцу приоткрыл. И из кареты выбрался на ходу, чего делать было категорически запрещено.
Но в данный момент о столь откровенном нарушении правил Евдокии не думалось.
Вообще ни о чем не думалось.
Смотрелось в синие, вновь яркие глаза Лихо, и… и зачем он здесь? Украл… бестолочь такая… и она еще обижена на него, долго будет обижена… и замуж не пойдет, в монастырь, впрочем, тоже… что ей там делать?
И не там, а в принципе…
— Вот… это тебе. — Лихослав протянул что-то тонкое, обернутое розовой бумагой и с розовым же бантом. От подарка исходил умопомрачительный чесночный аромат, каковой бывает лишь у хорошей дозревшей колбасы. И темные пятна жира, проступившие на бумаге, подтверждали догадку.
А еще Евдокия вспомнила, что второй день не ела…
…страдала…
— Спасибо. — В колбасу она вцепилась и прижала к сердцу. — А… хлеба нет?
Вот все-таки неправильная она женщина.
Нет бы в слезы… или в обморок… объяснений потребовать или, напротив, ничего не требовать, но сказать Лихо, чтобы убирался с глаз долой, и колбасу эту в лицо швырнуть. Но от такой крамольной мысли в животе заурчало.
— Хлеба нет, — со вздохом признался Лихослав. — Про хлеб мы как-то не подумали, но можем остановиться и…
— А куда мы едем?
— В храм.
— Жениться?
— Да… ты против?
— Не знаю. — Евдокия бант стянула зубами — он был завязан слишком уж туго и иначе не сдавался. — Ты в очередной раз передумал?
— Я никогда не… — Он осекся и вздохнул: — Я тебя люблю. Наверное, с того самого момента, когда украл для тебя калач…
— Значит, украл?
— Взял без спроса! Но это не важно. Важно не это…
— А что?
— То, что я тебя люблю.
— Тогда почему…
— Потому что боюсь за тебя. Боюсь, что из-за меня ты станешь изгоем. Боюсь, что не сумею защитить. Что появится кто-то, кто пожелает избавиться не только от меня… охотники порой совершенно безумны… боюсь, что наши дети унаследуют мое проклятие. И боюсь, что за это ты меня возненавидишь… и, наверное, у меня слишком много страхов. И я действительно должен был поступить как человек порядочный, уйти, но сама мысль о том, что я никогда больше тебя не увижу, невыносима.
Он замолчал, отвернувшись к окну.
Бледный. Издергавшийся… и, наверное, нелегко жить, когда все вокруг считают тебя чудовищем… и, наверное, даже понять можно, почему он так с Евдокией поступил…
…и, наверное, все, что им сказано, сказано от сердца…
…есть охотники. Есть проклятие. Есть многое, чего не избежать, но какого Хельма он за Евдокию решает, кого ей любить, кого ненавидеть?
Бестолочь великоможная.
— Лихо…
— Да?
— Колбасы хочешь? — спросила Евдокия, чувствуя себя последней дурой.
А он улыбнулся и ответил:
— Хочу.
…и, наверное, это была самая нелепая свадьба, без гостей и родни, с невестой, которая куталась в одеяло и косила глазами, пытаясь разглядеть, есть на самом деле рыжее перо на нем, либо же ей чудится…
Грель в кабинет познаньского воеводы входил бочком и с немалою опаской. Про Евстафия Елисеевича ходили слухи самые разные, которым Грель в общем-то верил, но весьма избирательно. К примеру, верил, что характер у Евстафия Елисеевича крутой и на расправу скорый, что злопамятен он не в меру и что умен…
…про ум говорили редко, но тут уж Грель сам сделал выводы, чем немало гордился.
— Ну заходи… зятек, — сказал познаньский воевода с легкою насмешкой, в чем Грель увидел доброе предзнаменование. — Садись… поговорим…
— Доброго вам дня, Евстафий Елисеевич. — Грель чинно поклонился, мазнув по массивной фигуре тестя взглядом.
Солиден.
И новый мундир из тонкого сукна сидит на нем как влитой, и золотое шитье на солнышке сияет, лысина посверкивает, ярче ее лишь орден на груди, на синей шелковой ленте, каковую дозволено носить лишь лицам шляхетного роду…
…а что, пожаловали Евстафию Елисеевичу баронский титул, а к нему и землицы, правда, не самой лучшей, так небось ему с одной землицы не жить.
Познаньский воевода сам зятя разглядывал, стараясь не кривиться брезгливо.
Красивый той слащавою красотой, до которой женское сердце очень чувствительно. Лицо одухотворенное, волосы темные, на пробор зачесаны, воском смазаны, лежат локон к локону… и пахнет от Греля Стесткевича дорогою кельнскою водой…
Под левой рукой тросточку держит, да не простую, кривоватую, по нынешней моде, под другой — бронзовый государев бюст, кое-как цветною бумагой обернутый. А сами-то ручки белые, мягкие, с ноготками аккуратными, подпиленными… Евстафию Елисеевичу тотчас за свои лапищи стыдно стало.
…а все супружница, чтоб ее Хельм побрал, все уши прожужжала, что, дескать, мальчик не виноватый, влюбился, не устоял… неужто сам Евстафий Елисеевич запамятовал, каково это — молодым да горячим быть?
Не запамятовал.
Но и в молодые свои годы он вел себя сдержанно и уж точно не помышлял о соблазнении чужих дочек, и ежели дражайшая Данута даст себе труд подумать, то вспомнит, что ухаживали за нею прилично, с букетами, конфетами и родительским благословением…
Да и не в соблазнении дело, просто не нравился Евстафию Елисеевичу новый зять, и все тут. А главное, что не без причины-то не нравился…
Вошел, огляделся, потупился и присел на краешек кресла, даром что то, которое для просителей поставлено, жесткое, неудобственное. Сидит, ерзает, ус крутит, вздыхая, будто девица.
Евстафий Елисеевич молчит.
Не станет он зятю помогать. Сам разговаривать явился? Сам пусть и разговаривает…
— Евстафий Елисеевич, — наконец решился тот, — вот что я вам сказать имею… люблю я вашу дочь безмерно… оттого и не удержался… полагал, что не одобрите вы, ежели я за нею увиваться стану…
Бюст государев, пыхтя и вздыхая, на стол водрузил и подвинул к Евстафию Елисеевичу. Двигал аккуратненько, двумя пальчиками…
— А вы стали? — Рыжие брови познаньского воеводы сошлись над переносицей, которую льстецы — а их в последнее время прибавилось изрядно — именовали орлиной. Как по мнению самого Евстафия Елисеевича, переносица оная была самою обыкновенной, можно сказать, ничем не выдающейся.
— Стал, — покаянно опустил голову зять. — Ибо сердцу не прикажешь…
— Сердцу, значит?
— Сердцу. — И для пущей убедительности пан Стескевич прижал обе ладони к груди.
Сердце его и вправду колотилось, но отнюдь не из-за великой любви, которой он вовсе не испытывал к Лизаньке, полагая ее особою пустоголовой, ветреной, но все ж полезной для дальнейших его жизненных планов. И горестно было, что иные девицы, на коих Грель весьма рассчитывал, в его сторону и не глядели…
Паненки шляхетные…
Но не о них речь, а о том, что неспокойно было Грелю. Сидел, с трудом не ерзая, вспоминая свои грехи, каковых, в целом-то, было и не много, не боле, нежели у иного какого человека, только ведь оно как в жизни: одному спустится, а другой за то же в кандалах и к границе пойдет…
В кандалы не хотелось.
К границе — тем паче…
— Что ж, — Евстафий Елисеевич недобро усмехнулся, — если дочь моя вас полюбила…
— Полюбила! — поспешно согласился Грель и вытащил из потайного кармана кристалл, который сделал, дабы не зависеть от прихоти любимой супруги, ибо подозревал, что с нее станется по капризу ли, из боязни батюшкиного гнева, но обвинить его в насилии.
А так любому ясно, что никакого насилия не было.
…зелье же, для страсти добавленное, выветрилось давно, и поди докажи, что вовсе оно было…
…нехорошо, конечно, но всяк о будущем своем заботится как умеет.
— От и ладно. — Кристалл Евстафий Елисеевич сгреб в ящичек стола. — Ежели полюбила, то что я могу сделать?
Ничего.
Это-то и радовало… и Грель позволил себе улыбнуться, робко, виновато даже. На Модесту Архиповну, которая была хоть и разумной, но женщиной, сии улыбки оказывали нужное воздействие, но познаньский воевода лишь насупился паче прежнего.
— Живите и радуйтесь… своим ли домом или у нас — тут уж сами решайте, мы вам мешать не станем…
Он замолчал, прикусивши нижнюю губу.
А Грель затаил дыхание…
…сколько даст за дочерью?
Любит ведь. Грель узнавал. Как есть любит, дышать не надышится, из любови этой и капризам потакает, а значит, не допустит, чтобы драгоценная доченька жила в нищете.
— За Лизанькой же, чтоб не думали бы, будто я сержусь, дам десять тысяч…
Сколько?!
Грель едва сдержал возмущенный крик. Всего десять тысяч?!
— И еще ей дед деревеньку обещался, но то когда ребенка родит…
…десять тысяч и деревенька?
…шутит?
Евстафий Елисеевич выглядел предельно серьезным. И вспомнилось вдруг, что говорили, будто бы не брал подношений познаньский воевода. А Грель этим разговорам не верил, потому как неможно такого представить, чтоб человек при чинах и возможностях, да подношений не брал.
Ужас.
Грель огляделся, тщетно пытаясь узреть хотя бы что-то, что свидетельствовало в пользу прежней его версии: Евстафий Елисеевич, как и полагается человеку его положения, берет взятки, только, в отличие от прочих, с умом, по-тихому, собирая капиталец на безбедную старость…
…кабинет поражал скудною казенной обстановкой.
— Вы рады? — поинтересовался познаньский воевода, и Грель сдавленным голосом ответил:
— Д-да…
— И ладно… и я рад, что вы рады… оно и верно, дело молодое, любовь… и о капиталах вовсе не думаешь…
Издевается?
Как есть издевается, в глаза глядючи. И чудится, что знает Евстафий Елисеевич и о прошлых планах Греля, и о надеждах его рухнувших, и о многом, о чем бы Грель забыть хотел.
— Только, — тихо произнес познаньский воевода, и взгляд его мигом сделался тяжелым, — если ты, мил-друг, решишь, что за Лизанькой мало взял… или что она тебе надоела… обидеть решишь… вспомни, что дочь я люблю…
Грель сглотнул.
Пусть познаньский воевода ничего не сказал, но и без слов понятно, что за обиды дочерины спросится с Греля в три шкуры… вот же дали боги тестя…
— Характер у нее, конечно, дурной… тут маменька ее избаловала, но что делать… сами друг друга выбрали… по большой любви… живите теперь.
— К-конечно, Евстафий Елисеевич…
— Вот и славно. — Он поднялся и, обойдя стол, приблизился к Грелю вплотную. Оглядел еще раз, все с тою же издевательскою насмешкой, и по плечу похлопал: — А на Себастьянушку ты не серчай…
— За что мне на его серчать-то?
— Пока не за что… но я так, в перспективе… или ты думаешь, что статейку ту тебе спустят?
Грель хотел было сказать, что за статейку он получил те же десять тысяч, которые за Лизанькою дали, только без пожизненных обязательств в любви и верности.
— Что вы…
— Не я, дорогой, не я… не бойся, до смерти не убьет…
Это обещание Греля вовсе не успокоило.
— И да, дорогой зятек, надеюсь, ты понимаешь, что одно дело об волкодлаке рассказать и совсем иное… о других событиях.
Грель кивнул: чай не дурак, различия между интересами государственными и частными видит… за государственные, конечно, заплатят больше, да только что на плахе с тех денег?
— Вот и славно, — донельзя довольным голосом произнес Евстафий Елисеевич. — Вот и поговорили… а теперь иди… Данечка небось заждалась… да и за Лизанькою сегодня ехать…
— А… — Грядущая встреча с разлюбезною супругой вызывала у Греля не трепетное предвкушение, но единственно — досаду. Он бы предпочел, чтобы супруга оная еще недельку-другую в королевском госпитале провела. — А… ей уже можно?
— Можно, можно, — уверил Евстафий Елисеевич, усмехаясь недобро. — Сам знаешь, ничего-то серьезного с нею не случилось. Небольшое нервическое расстройство, и только. Ты уж будь добр, поласковей с нею…
…Грель кивнул, подозревая, что ласковым с Лизаветой Евстафьевной ему придется быть весь остаток их совместного бытия…
Спустя три дня в кабинете познаньского воеводы состоялась совсем иная беседа, стоившая Евстафию Елисеевичу немалых нервов. Да и беседой назвать ее было сложно…
Евстафий Елисеевич морщился, вздыхал и тер виски, впрочем распрекрасно осознавая, что сие действо не избавит его от головной боли. Причина оной самозабвенно рыдала в кресле, время от времени, правда, от рыданий отрешаясь, во-первых, дабы узреть, оказывают ли они должный эффект, во-вторых, чтобы платочек переложить из левой руки в правую.
Или из правой в левую.
— Лизанька, — с тяжким вздохом произнес Евстафий Елисеевич во время очередной паузы, — ты же сама во всем виновата!
— Я?! — Лизанькина губка очаровательно дрожала, выдавая и степень душевного волнения, и негодование: как это папенька посмел обвинить в досадном происшествии ее? Она жертва обстоятельств и государственной тайны! И маменька так сказала, когда…
— А кто еще?
Евстафий Елисеевич погладил новый государев бюст, исполненный, следовало признать, с большим искусством.
Лизанька надула губы и всхлипнула, прижав к глазам кружевной платочек, специально маменькой даденный для полноты образа. Образ вышел прелестнейшим, но папенька очарованием момента проникаться не желал. И смотрел исподлобья, с укором, того и гляди, морали читать примется, а Лизаньке моралей не надобно, ей надобно исправить страшную ошибку. Подумать только, она, Лизанька, дочь самого познаньского воеводы, которому за нынешнюю операцию даровали баронский титул, стала женою обыкновенного купца…
И не купца даже — приказчика…
— Кто? — взвизгнула Лизанька, испытывая преогромнейшее желание государевым бюстом в окно запустить, потому как за окном этим виден сад, и стол, белою скатеркой застеленный, и самовар медный, дымящий… и маменька, которая дорогому зятю чаек подливает, а он, подлый обманщик, знай кланяется и ручки целует…
Тьфу!
— Это… это все вы!
— Кто — мы? — устало поинтересовался Евстафий Елисеевич, которого эта беседа изрядно утомила.
— Ты и… и Себастьян! Вы меня обманули!
— Лизавета, — Евстафий Елисеевич провел ладонью по высокому государевому челу, испрошая сил душевных, каковые, как он чувствовал, понадобятся в немалых количествах, — мы, как ты изволила сказать, обманывать тебя не собирались. Тебя вовсе не должно было быть на этом конкурсе. И я, если помнишь, отговаривал.
Лизанька всхлипнула чуть громче и часто заморгала, однако слезы иссякли и масло ароматное, их появлению способствовавшее, повыветрилось. А говорили, устойчивое весьма.
Никому нельзя верить.
Даже батюшке родному.
— Однако ты решила, что тебе надобно попасть в Гданьск. Попала, поздравляю. Вела бы себя прилично, тогда, глядишь, все по-иному сложилось бы.
Раз плакать не выходило, то Лизанька оскорбленно отвернулась к окну…
…маменька, которая точно позабыла, что видела Лизавету шляхтенкой, хлопотала возле Греля…
И Лизанька, вновь оскорбившись от этакого предательства, отвернулась от окна. Уж лучше будет она смотреть на государев портрет, поднесенный в прошлом годе благодарным купечеством, и от подарка этакого папенька отказаться не мог, ибо портрет писали масляными красками, богато. Государя изобразили в мундире, на белом коне и с саблей, вид он имел грозный, отчего Лизаньке вовсе не по себе сделалось.
— Разве я не просил тебя погодить? — поинтересовался Евстафий Елисеевич, понимая, что ответа не получит. — Просил. Но ты вновь решила по-своему. Сбежала. Обвенчалась. И что теперь?
— Теперь я развода хочу.
— На каком основании?
— Он не тот, за кого себя выдавал!
Под копытами государевого коня лежали веси и долы королевства Познаньского, виднелись крохотные городки и совсем уж жалкие хаты…
…а рама не на одну сотню золотом потянула, дубовая, с виньетками и коронами в четырех углах…
— То есть он представился тебе чужим именем? — вкрадчиво поинтересовался Евстафий Елисеевич.
— Нет! Он… он не Себастьян!
— А он называл себя Себастьяном?
Лизанька насупилась и часто задышала: вот злости никакой на папеньку не хватает! Прекрасно же он все понял, но лезет со своими вопросами…
— Нет, — вынуждена была признать Лизанька. — Он… он дал понять, что…
— Каким же образом?
— Таким! Он мне комплименты говорил! И руку целовал! И замуж позвал!
— Лизавета! — Евстафий Елисеевич закрыл глаза и заставил себя досчитать до десяти. Язва заныла, должно быть этаким способом выражая сочувствие. — Он за тобой ухаживал, а ты эти ухаживания приняла… и ты сама предложила бежать…
— И что?
— И то, что у тебя нет оснований для развода.
Лизанька не привыкла к отказам.
И к подобным дурацким ситуациям. И уж тем паче не привыкла, чтобы ее, Лизаньку, виноватой делали. А у нее, между прочим, голова болит… и вообще, она себя дурно чувствует… может, супруг новоявленный вовсе травит ее…
Она оттопырила нижнюю губу, как делала в глубоком детстве, когда на эту ее гримасу маменька зело умилялась, и папенька умилялся, и все знакомые, которым случалось с Лизанькой дело иметь, тоже умилялись…
— Как нет? Я… я, за между прочим, не в себе была!
— Это когда ж? Когда письмецо писала, побег предлагая? Или когда в храме браком сочеталась? Или в гостинице той? — Евстафий Елисеевич сдвинул портрет государя, за которым обнаружился сейф новейшей конструкции.
— Да! — капризно повторила Лизанька, не уточняя, к чему именно это «да» относится.
Она была не в себе.
И точка.
Из сейфа познаньского воеводы появился белый конверт с упомянутым письмом и кристалл.
— Лизанька, — конверт он положил на стол, а кристалл в пальцах повертел и в сейф вернул, для пущей сохранности, — дорогая моя, даже если отрешиться от того факта, что королю Миндовгу незачем было сбегать с паном Стесткевичем, а тем более выходить за него замуж…
Лизанька нахмурилась.
— …то королевские ведьмаки способны выявить… или опровергнуть наличие одержимости по почерку…
Евстафий Елисеевич постучал пальцем по конверту.
Ну да, письмо Лизанька писала сама, без помощи духа, но… это же письмо легко в камин отправить. Папенька мог бы разочек инструкцию нарушить за-ради родной-то дочери…
— …или по записи. — Кристалл Евстафий Елисеевич снова достал из сейфа и протянул Лизаньке. — Не скажу, что мне было приятно смотреть это, но… ты права, я должен был убедиться, что тебя не неволили. К слову, это копия. А у Греля — оригинал. И ежели ты вздумаешь добиваться расторжения брака, то сия запись окажется в «Охальнике»… и я, Лизанька, ничего не смогу сделать.
Лизанька нахмурилась.
«Охальника» она не боялась… да кто ему верит-то? Но предусмотрительность супруга неприятно ее поразила. Выходит, он подозревал, что все так обернется?
— И что мне делать? — как можно более жалобно поинтересовалась Лизанька, кристалл возвращая: не собиралась она смотреть его.
— Смириться. И жить с мужем в любви и согласии, как то было заповедано богами.
В любви и согласии?
Да эта сволочь Лизанькину жизнь порушила! И вообще, какая любовь, когда Лизаньку от одного вида супруга мутит?!
— Нет. — Лизанька топнула ножкой.
— Да, — спокойно ответил Евстафий Елисеевич.
— Папа! Ты же… ты сам говорил, что он человек непорядочный… что в истории темной замешан… что из-за него девица одна повесилась!
Евстафия Елисеевича этакий поворот в биографии зятя отнюдь не радовал, однако он был вынужден признать, что Грель Стесткевич хоть и был человечишкой подлым, но и в истории той невиновным.
— Сама она повесилась. Ее жених соблазнил и бросил. А Грель, про беременность узнавши, уволить пригрозил… девка и полезла в петлю, решила, что терять ей больше нечего…
Лизанька насупилась.
— А если…
— Она сама сказала.
И разговор этот был неприятен, как, впрочем, неприятен и сам зять, которого хотелось взять за шкирку и тряхнуть хорошенечко, а лучше покатым наглым лбом и об угол приложить, исключительно для вразумления…
— А если еще покопать…
— Лизанька, — Евстафий Елисеевич сцепил руки и подпер ими подбородок, точнее, дорогая супруга утверждала, что говорить следовало — подбородки, и второй следует убирать диетой, — чего ты добиваешься? Даже если выяснится, что он преступник, ты развода не получишь. Да, на каторгу спровадишь…
— А если на плаху? — тихо поинтересовалась Лизанька. И торопливо пояснила: — Он… я чувствую, что он нехороший человек… у вас же есть нераскрытые дела и…
— Знаешь, Лизавета, — познаньский воевода повернулся к окну, — в любом ином случае я бы сочувствовал твоему супругу…
Издевается?
Сочувствовать… этому ничтожеству?
— Успокойся, — велел папенька таким тоном, каким, должно быть, с душегубцами только и беседовать можно. У Лизаньке от ледяного этого голоса душа обмерла. — И скажи, чего тебе надо? Он молод. Собой хорош. Конечно, чинов невеликих, но мы и сами, чай, не из князей вышли. Был бы человек работящий, а там Хрыся с Фросьюшкой подсобят…
О да, подсобят сестрицы дорогие, которые небось рады-прерады, что Лизанька этак ошиблася. Конечно, в глаза-то улыбаются, поздравляют с замужеством, а за спиной шепчутся.
Посмеиваются.
— Чай, не чужие люди…
Уж лучше бы чужие.
Перед чужими не так обидно было бы. Выбирала… и Христина выбирала, нашла себе купчишку, а ныне у этого купчишки с дюжина лавок по всему Познаньску. И приезжает сестрица дорогая в гости на собственной бричке, соболями да аксамитами шеголяя.
Фросьин же студентик долговязый и вовсе в адвокаты выбился, хотя к нему-то папенька с немалым подозрением относится, не доверяет он адвокатской братии, но обмолвился давеча, что вскоре переедет Фросьюшка в Королевский квартал, дескать, там ее супружник квартирку прикупил.
Ну и практику.
А Лизаньке, значит, приказчика какого-то?!
Разве сие справедливо?
И Лизанька, скомкав платочек, бросила его под стол. Все равно она добьется развода!
…спустя две недели она была уже не столь в этом уверена. Мутило Лизаньку не от супруга, но от беременности…
— Ах, дорогая, я так счастлива за тебя! — воскликнула маменька, вытаскивая колоду. — Уверена, твоего ребенка ждет удивительная судьба!
Лизаньку вырвало.
Аккурат на чернявую трефовую даму, которая выпала первой.
— …а вам, дорогая, молиться надобно больше, усердней, — сказала сестра милосердия, подсовывая Богуславе молитвенник, обернутый для сохранности плотною бумагой. — Молитва душу облагораживает…
Сестра замолчала, уставившись выпуклыми очами, в которых Богуславе виделось окончание фразы: особенно такую, демоном измученную…
Измученной себя Богуслава не ощущала, скорее уж несправедливо обиженной, но молитвенник взяла: спорить с сестрами-милосердницами себе дороже.
— Спасибо, — сказала она слабым голосом. — Вы так обо мне заботитесь…
— Это мой долг. — Сестра слабо улыбнулась. — Но вижу, вы устали… хотите, я сама почитаю?
Больше всего Богуслава хотела, чтобы ее оставили в покое, теперь, когда демон покинул ее тело, это тело казалось таким… ненадежным.
Слабым.
Никчемным и… и пустым. Пустота сидела внутри, и из нее сквозило тьмой, с которой неспособны были управиться молитвы. Поначалу она надеялась на них, на свет, которым якобы переполнено каждое божье слово, но то ли Богуслава молилась без должного прилежания, то ли наврали ей про свет, но тьма не уходила. И слова, сколько бы их ни было произнесено, не заполняли внутреннюю пустоту.
Сестра, сев у изголовья кровати, расправила серое платье.
Скучная она.
Все они здесь скучны, одинаковы… суконные платья, белые воротнички, синие фартуки с тремя карманами… молитвенники эти… полотняные наметы, которые полагалось носить надвинутыми по самые брови. И оттого лица милосердниц казались какими-то половинчатыми.
Они говорили шепотом. И со смирением принимали любых пациентов…
…сестра бубнила. И голос ее монотонный убаюкивал, но Богуслава не желала соскальзывать в сон.
Душила обида.
Получается, что все зазря?
Приворот… согласие ее… и демон этот, которого ей мучительно недоставало… с демоном она была сильной и не нуждалась в муже, а теперь…
Кажется, она все-таки заснула, потому что когда открыла глаза, то увидела батюшку. Он сидел на месте сестры-милосердницы, сгорбившийся, постаревший и несчастный.
…а все он!
Привел в дом какую-то…
— Здравствуй, Славушка, — сказал он елейным голоском, от которого у Богуславы челюсть свело. — Как ты?
— Плохо. — Она вздохнула, и папенька подался вперед, за руку взял. — Забери меня домой…
— Заберу, Славушка, всенепременно заберу… когда целительницы разрешат… сама понимаешь, мы должны их слушаться…
Папенька глядел ласково, и руку гладил, и был таким непривычно смирным, что Богуслава заподозрила неладное.
— Они же говорят, что тебе в мир пока неможно…
— А куда мне можно? — поинтересовалась Богуслава и с немалым трудом села в постели.
Белая.
И стены белые, потому как кто-то там, верно, матушка настоятельница или кто к ней близкий, решил, что созерцание белого способствует излечению души. От белого Богуславу мутило едва ли не больше, чем от душеспасительных бесед и молитв.
— В сад можно, — после долгого раздумья произнес батюшка.
И креслице на колесиках подкатил, и помог Богуславе пересесть. Сестра-милосердница, тотчас объявившаяся, хотя никто-то ее не звал, поспешила набросить на плечи Богуславы шаль.
Белую.
И пледом белоснежным ноги укрыла. А волосы — платком, правда, серым, верно, белый уж больно на фату смахивал…
В саду цвели цветы. Буйно. Пышно.
Раздражающе.
— Славушка, — папенька подкатил кресло к беседке и не без труда втолкнул внутрь, — мне сказали, что ты… как бы это выразиться… тебе сложно ныне будет в миру… все-то знают про… не то чтобы тебя кто-то винит, но…
Богуслава кивнула: не маленькая, сама понимает: одержимость — недуг, о котором в обществе вспоминать не принято. И не только о недуге, но… выходит, что и о самой Богуславе?
Она теперь из тех, о ком забудут?
Вычеркнут из светской жизни, словно бы и не было таких…
— Ты не расстраивайся. — Папенька шаль поправил. — А может, оно и к лучшему… поедем с тобой на деревню… я поместьице прикупил одно… будем жить, лошадей разводить…
— И кур.
— Как скажешь, Славушка… тебе какие больше по нраву?
— Рыжие, — мрачно сказала Богуслава, представив свою дальнейшую жизнь в тиши поместья, в окружении лошадей и кур.
Уж лучше бы ей и дальше одержимою оставаться.
Кто просил демона изгонять?
— Рыжие… конечно, рыжие… выведем новую породу… повышенной яйценоскости… назовем твоим именем…
— Папа, ты что несешь?! — Богуславе странно было видеть папеньку таким. Куда подевался прежний князь Ястрежемский, который навряд ли стал бы о курах и повышенной яйценоскости думать. А может, Агнешка и с ним чего сотворила?
К слову, о ней…
— Ты развелся, надеюсь?
— Овдовел, — признался папенька, потупившись. — Ты уж прости, деточка… не верил тебе… околдовала, глаза застила…
Ага, только не волшбой, а бюстом своим и еще кое-чем, о чем приличным девицам знать не полагается.
— Хорошо, — сказала Богуслава, глаза прикрывая. Дневной свет причинял ей боль, но она терпела, поскольку заяви о том сестре-милосерднице, враз лечить станут.
А лечение у них одно — молитвы в неумеренных дозах.
Нет уж, Богуслава как-нибудь сама управится, без молитв…
— Что хорошего? — не понял папенька.
— Хорошо, что овдовел… а то я бы ее, и потом на каторгу. Мне на каторгу неохота… — Это Богуслава сказала искренне.
— А куда охота?
Папенька подвинулся ближе и в глаза заглянул этак заискивающе.
— Замуж, — решилась Богуслава, понимая, что еще немного и драгоценного своего батюшку огреет молитвенником по лысине. Глядишь, святое слово и усвоится.
Благости опять же прибудет.
— Так… Славушка… — Папенька смутился, и кончик носа у него покраснел.
Ручки трет.
Озирается воровато… и чем больше этаких нехарактерных для папенькиного вспыльчивого норову признаков Богуслава находила, тем сильнее преисполнялась нехороших предчувствий.
— Не возьмут тебя замуж, Славушка, — наконец признался он.
— Это почему же?
— Так ведь… одержимая… и слух пошел, будто бы разумом повредилась… и что демон с тобой сотворил… всякое. — У папеньки покраснели не только нос, но и уши. Волнение ли было тому причиной или же просто жара — а месяц выдался до отвращения душным, пыльным, — но князь Ястрежемский сильно потел. — Сама понимаешь…
— Понимаю, — медленно произнесла Богуслава.
Значит, папенькин деловой партнер, вещавший о неземной своей любови, передумал… и не только он, выходит… и оно понятно, кому охота одержимую под венец вести… боятся…
И правильно.
Пустота внутри Богуславы не исчезла, да и не исчезнет, с сей данностью надо смириться, она и смирилась почти что, но лишь испытывала глухую обиду на все человечество, на несправедливость… разве она, Богуслава, заслужила этакое?
— И какие варианты? — поинтересовалась она, покусывая губу, чтобы не разрыдаться.
— Так… я же сказал, Славушка… поместье… лошади… годик-другой, пока слухи поутихнут… а там, глядишь, и поутихнут…
Годик-другой?
Что ж… почему бы и нет… Богуслава как-нибудь да выдержит.
— Или же… — Папенька вновь замялся. — Сестры говорят, что будут рады дать тебе приют… если ты пожелаешь от мира отречься… подумай, Богуславушка.
И взгляд отвел.
Понятно.
Отречься. Уйти в монастырь. Папенька небось не пожалел бы и половины состояния, потому как одно дело — дочь, которая демона в душу и тело пустила, и другое — монахиня…
…и выбрал бы обитель посолидней.
…а сам небось новую женушку нашел бы, из тех, которые попроще…
— Нет, — жестко ответила Богуслава. — В монастырь я точно не пойду.
Папенька вздохнул, но настаивать не посмел.
Взгляд его скользнул по белоснежным астрам, которые при храмовой лечебнице цвели пышно, в огромных количествах.
— Подождем, — вынесла решение Богуслава. — А там…
— Тадеуш Вевельский предлагает сделку. — Папенька дотянулся до астры, спугнув толстого шмеля, который взвился с громким гудением. Омерзительный этот звук ввинчивался в виски, раздражая невероятно. — Его сынок свободен…
— Который?
— Лихослав… — Папенька поморщился. — Правда, титул ему не наследовать, и тут я Тадеуша понимаю… все ж таки волкодлак… но как партия…
— И сколько просит?
— Пять миллионов.
— Сколько?! — Богуслава сама возмутилась, хотя, конечно, полагала папенькино имущество своим, даром что единственная наследница.
Пока единственная.
— Пять миллионов, Славушка…
Половина состояния, да, определенно, монастырь обошелся бы дешевле.
— Хорошо. — Богуслава закрыла глаза. — Но не Лихослав… кто там следующим в списках идет?
Папенька усмехнулся. Кажется, он сам думал над этим вопросом, и следовало признать, что мысли его были созвучны Богуславиным.
— Велеслав.
— Велеслав… не помню…
— Ты его видела, при гвардейцах подвизается… ничего особенного.
— Оно и к лучшему, если ничего особенного. — Богуслава широко зевнула: все-таки сказывалось истощение. — Скажи князю Вевельскому, что я согласна выйти замуж. Но за князя.
— Думаешь, согласится?
— Если ему нужны деньги, то согласится…
…в конце концов, с замужней спрос меньше. И будущую княгиню Вевельскую в свете примут куда более снисходительно, нежели оступившуюся княжну Ястрежемску. А монастырю надобно будет пожертвовать… в пару-тройку приютов заглянуть, но так, чтоб об этом в газетах написали…
…интервью дать…
…покаяться прилюдно, мол, оступилась… от великой любви к Себастьяну Вевельскому… да, приворожить желала, девичья глупость, которая дорого вышла… и вообще, кто ж знал, что он такой скотиной окажется?
Раскаявшихся жалеют.
А девиц с несчастной влюбленностью — тем паче…
…нет, не прав папенька: рано Богуславе на деревню отправляться, пусть кто-нибудь другой курами занимается, а она найдет способ вернуть себе утраченное.
— Деточка, что ты задумала? — поинтересовался папенька.
— Ничего… не волнуйся… скажи, а здесь можно церемонию провести?
…матушка настоятельница пусть и весьма огорчилась, что Богуслава не сумела отринуть прелести мирской жизни, но, получив из рук князя Ястрежемского чек на сто тысяч злотней, сумела с огорчением управиться.
— Конечно, дитя мое, — ласково сказала она, — я понимаю… ты еще слишком молода…
— Ах, матушка! — Богуслава проронила слезу, надеясь, что выглядит в достаточной мере несчастной и потерянной, чтобы вызывать сочувствие. — Я столько натворила… и лишь дальнейшей праведной жизнью смогу искупить вину…
Белый платочек пришелся весьма кстати.
— И ныне испытываю преогромное желание творить добро…
Матушка настоятельница закивала. Блеснули круглые очочки, дернулся кончик неестественно длинного крючковатого носа, и щека тоже дернулась.
И Богуслава, смиренно потупившись, продолжила:
— Боги в милости своей дали мне еще один шанс… и это ли не знак, что жизнь свою я должна посвятить людям?
Матушка важно кивнула и коснулась сложенными щепотью пальцами лба:
— Боги посылают нам испытания, но они же дают силы их преодолеть.
— Я… я должна рассказать, — на Богуславу снизошло вдохновение, — поделиться тем, что чувствует человек, объятый тьмой… предупредить иных, невинных, кои встанут перед искушением… Хельмовы пути кажутся легкими, но на самом-то деле…
— Что я могу сделать для тебя, дитя мое? — спросила матушка и тайком погладила чек. Сей прочувствованной речи она не поверила, ибо была женщиной умной и многоопытной и Богуславу с ее притворным раскаянием видела насквозь. Однако, здраво рассудив, что князь Ястрежемски много ближе Иржены-заступницы, да и сто тысяч злотней при лечебнице лишними не будут, матушка решила подыграть.
— Мне… мне хотелось бы встретиться здесь с людьми, которые могли бы…
— С репортерами.
— Именно. — Богуслава тонко уловила перемену настроения. И пусть смотрела матушка настоятельница с насмешкой, не давая себе труда скрыть того, что о Богуславе думала, но мешаться не станет, что само по себе уже победа.
— Думаю, послезавтра можно устроить встречу…
…послезавтра?
Что ж, лучше подождать денек-другой в лечебнице, нежели год-другой в компании рыжих кур повышенной яйценоскости.
…и даже хорошо, что встреча состоится при лечебнице…
Богуславе пока не принесли зеркало, но она надеялась, что выглядит приболевшей. Или нет, не так, больные вызывают жалость, а Богуславе требовалось именно сочувствие.
Ничего.
Над этим она поработает.
Белые одежды… белая шаль на плечах… наряд не то невесты, не то жертвы… нужное обличье, люди истолкуют цвет правильно.
— Что еще, дитя мое? — Матушка настоятельница очочки поправила.
Круглые.
И лицо у нее круглое. И сама она какая-то вся… округлая, гладенькая, лоснится, точно маслом смазанная. Неприятная особа. Но с ней придется дружить. В ее воле как задержать Богуславу в лечебнице, так и вовсе объявить ее неизлечимой… нет, этого допустить нельзя. И, вздохнув, большей частью во вздохе том была печаль о деньгах, которые придется потратить, Богуслава робко поинтересовалась:
— Быть может, вы знаете, какой из приютов более всего нуждается в поддержке?
Естественно, матушка знала.
…а на церемонию все ж согласилась, предупредив:
— Вы бы подумали, дитя мое… легко связать себя узами брака, но не легко разорвать их…
…словно накаркала, белая ворона…
…церемония состоялась на следующий же день — князь Вевельский благоразумно согласился с новыми условиями договора, да и против спешки не протестовал — в монастырском саду, среди белых астр, в беседке, которую с подачи матери настоятельницы сестры любезно украсили цветами.
— Ах, как романтично… — сказала сестра-милосердница, заплетая рыжие волосы Богуславы в косу. — Вы так его любите…
С чего она это взяла, Богуслава не знала, но разубеждать не стала: пускай себе верит в любовь, главное, что прическа получилась почти приличной.
И зеркало наконец подали.
Брала его Богуслава с трепетом, невольно ожидая страшного, но… отражение было знакомо. Похудела. И тени под глазами залегли, но так и лучше в преддверии встречи с репортерами. Вот морщинки — это плохо, надобно будет заглянуть в Аптекарский переулок, пусть посмотрят, что с морщинками сделать можно… и седой волос… волос Богуслава безжалостно выдрала.
— Зеркала — Хельмово творение, — неодобрительно произнесла сестра, которая все ж не удержалась, глянула на свое отражение краем глаза. И подтвердила: — Как есть Хельмово… только тщеславие тешить. В человеке прекрасна должна быть душа.
…прекрасна сама мысль о том, что Богуслава в скором времени покинет сие чрезмерно благочестивое место.
…осталась пара пустяков.
…дойти до беседки, где ее ждал отец и князь Вевельский, по этакому случаю принарядившийся в мундир. Но и в нем он странным образом умудрялся выглядеть жалко.
А вот муженьку ее будущему китель весьма к лицу был.
…но до чего вовремя они объявились.
— Премного рад встретить вас в добром здравии, — произнес Велеслав и, наклонившись, ручку поцеловал.
— И я… рада… — шепотом произнесла Богуслава.
И замерла, с рукой в руке супруга… снимок должен был получиться умилительным.
Нет, репортеров на свадьбу не звали, но Богуслава знала: это событие не пропустят, оттого и старалась вести себя в соответствии с новой ролью…
…ах, Агнешка… чтоб тебе вечно в Хельмовом царстве блуждать без шанса на перерождение…
— Мне говорили, что вы прекрасны, — выдохнул жених, который, следовало признать, смотрелся довольно солидно: высокий, широкоплечий, светловолосый и синеглазый. Красивый… люди любят красивых.
Жаль, что идиот.
А это на лице написано, стоит приглядеться. И выпить любит. В картишки перекинуться, но в картишки ему везет через раз. И значит, долгов он наделал прилично… девки гулящие опять же… но тут уж кто не без греха? Главное, грамотно этими мужниными слабостями воспользоваться. И тут уж Богуслава не оплошает.
Несколько смущал нос жениха, характерно припухший, видно, что целители работали, но синюшность и припухлость остались.
— Что у вас с носом? — Богуслава соизволила проявить любопытство.
— Я… я заступился за вашу честь. Слухи…
— Я счастлива, — перебила она, робко приникая к могучему мужскому плечу, — что вы не поверили этим слухам…
Дернулась бровь. Значит, поверил, но решил, что за пять миллионов можно и на слух дурной глаза закрыть… верно, дорогой, верно… хорошо бы тебе глаза вовсе закрыть, но тут уж не раньше, чем князем станешь. Этаким своим мыслям Богуслава удивилась, но удивление это было вялым.
…все у нее будет хорошо.
Нахмурилась матушка настоятельница, но вспомнила о чеке.
…кольцо скользнуло на палец.
…и пламя приняло жертву, взметнувшись над бронзовой чашей…
…а Богуслава лениво подумала, что все-таки в монастырском саду слишком много белого… ее душа, источенная, изуродованная тьмой, желала ярких красок.
Например, красного…
…о да, в ее доме должно быть много-много красного…
…панночка Ядзита примерила шляпку.
Шляпка была из черного атласа с тремя лиловыми фазаньими перышками. И следовало сказать, что траурный этот колер весьма шел Ядзите, оттеняя белизну ее кожи.
Да и чувствовала она себя… спокойно.
Именно.
— Вы готовы, панночка? — не слишком-то ласково поинтересовался Аврелий Яковлевич, который притомился ждать. А ведь Ядзита всего-навсего третью шляпку примерила. И первые две смотрелись, конечно, хорошо, но не идеально.
А Ядзита…
— Пожалуй, да, — ответила Ядзита, бросая последний взгляд в зеркало.
Платье строгих линий. Темно-лиловый муар и вставки из черного кружева… черные короткие перчатки. Фермуар с алым камнем.
Шляпка вот.
— Женщины, — фыркнул Аврелий Яковлевич. — Вечно от вас проблемы…
Ядзита не смутилась.
К ворчанию ведьмака она успела привыкнуть. Более того, голос этот, глухой, сипловатый, оказывал на Ядзиту самое что ни на есть благотворное воздействие. Да и сам Аврелий Яковлевич…
— Что вы на меня так смотрите? — нервозно поинтересовался он, одергивая штанину.
Белую с золотым кантом.
И поплиновый жилет ярко-розового колеру с вышитыми райскими птичками. А пиджак клетчатый, по новой моде в талии присобранный, и с хлястиком еще…
Светлые ботинки.
Темно-рыжая борода… кожа медная, суха, и сухость эта ощущается даже через тонкий шелк перчаток Ядзиты.
Хорошие руки. Надежные… у отца вот белыми были…
…и остались.
Встречать их вышел старый Кристоф, единственный из слуг, кто остался при поместье. И Ядзита подивилась тому, что за прошедшие месяцы ничего-то не переменилось… старое имение, древнее. Сад одичалый подобрался к самым окнам, забросил на них гибкие плети плюща и птичьего винограда, который уже начал вызревать, привлекая к дому стаи воробьев.
Некогда Ядзита и сама пыталась есть эти крохотные темно-синие ягодки. От них болел живот, а во рту появлялась странная сухость, которая не исчезала, сколько воды ни выпей… пила… сама тягала воду из колодца… и он здесь, во дворе, темно-красные камни проглядывают сквозь редкие прорехи в покрывале мха. Вода из колодца пахнет тиной.
Или это не тина?
Двор зарос снытью и крапивой. И кучер недовольно крутит головой, ему не по вкусу это старое странное место. Здесь небось и конюшни приличной нет.
Людям тоже несладко придется.
Дом древний. И крыша частью обвалилась, а где не обвалилась, там она протекала. На самом хребте проросли березы, вцепились тонкими корнями в древнюю черепицу, распластали поверху ветвяные сети…
…Северная башня сгорела, еще тогда, в далеком детстве Ядзиты, и ныне взирала на нее черными провалами окон с упреком и надеждой.
А окна Южной светились зыбким рыжим светом.
— Панночка Ядзита. — Кристоф подал руку, и Ядзита приняла, а потом…
— Не смогли уйти? — спросила она, коснувшись ножкой земли.
…накануне шел дождь, и земля размокла, набрякла.
— Как же я его брошу-то? — ответил Кристоф.
— И как вам…
— Неплохо, знаете… спина вот болеть перестала. А вы, значит, вернулись…
— Ненадолго.
— Наши будут рады.
Аврелий Яковлевич, выбравшись из экипажа, долго озирался, шевелил бровями и себя за бороду щипал. Место это нравилось ему еще меньше, чем кучеру, который весьма надеялся, что господа вспомнят о нем и отпустят восвояси.
Ведьмак вспомнил:
— Милейший, отнеси багаж в дом. И коней распряги…
…и бросил злотень, радуясь тому, что загодя договорился о недельном найме.
— А ты, девонька, веди давай… показывай семейное гнездовище.
Скрипнула дверь.
— Ядзя пришла! — Клео съехала по широким перилам. — Ядзя! А я выросла!
— Да неужели?
— Ага!
— Дорогая, — Люсиль спускалась по лестнице, придерживая ветхое платье, — вам явно не хватает сдержанности. Леди не следует столь бурно проявлять эмоции…
— Ах, Ядзечка! А похорошела-то как! — Марта вышла из стены. — Люську не слушай, она у нас решила ледью заделаться…
— Я, между прочим, рождена была в благородном семействе, где…
— …не успели всю дурь выбить, — фыркнула Клео, повиснув на шее. — А ты такая взрослая стала… а это кто? Тоже жених?
Аврелий Яковлевич, разглядывавший изрядно потраченное временем убранство холла, от этакого предположения закашлялся и сипло выдавил:
— Нет.
— Нет, — подтвердила Ядзита с некоторым сожалением, которое, как она надеялась, не было слишком заметно.
— Жаль. А то нам понравилось…
— Болтаешь много, — зашипела Люсиль, глядя на ведьмака искоса.
Тот сделал вид, будто не слышал… да и зачем, когда знает правду?
Ядзита рассказала.
Еще тогда, когда пришел он к ней…
…камера.
…и узкая лежанка с соломенным матрацем. Одеяло теплое, под которое Ядзита с головой забралась. Так и лежала, суда дожидаясь. А в том, что суд состоится всенепременнейше, она не сомневалась: слишком многие видели…
…слишком многие знают.
Нет, Ядзита не боялась смерти и обиды не испытывала, скорее уж желание, чтобы все поскорей закончилось. И когда скрипнула дверь, она села, торопливо оправив не особо чистое платье.
— Страдаешь? — осведомился Аврелий Яковлевич, прислоняясь к косяку. Выглядел он преотвратительно и слаб был, и эту слабость Ядзита чуяла остро.
— Нет, — ответила она.
— И правильно. Пострадать завсегда успеется… что делать думаешь?
— А у меня есть выбор?
— И верно… не особый… плаха — она не выбор, а… — Он махнул рукой и вошел.
Дверь за собой притворил.
Добрался до лежанки, сел и со вздохом ноги вытянул.
— Не те у меня годы уже, чтобы этак забавляться, — сказал брюзгливо. — На от, съешь конфетку.
И из кармана коробку монпансье вытащил. Яблочных. Ядзита их с детских далеких лет любила. Правда, покупала нянечка карамельки самые дешевые, которые на вес, а не этакие, в размалеванных жестянках.
— Спасибо, — сказала она.
— Пожалуйста… а выбор у тебя, девонька, такой. Или идешь на службу его величеству… или в монастырь…
— А плаха?
Аврелий Яковлевич усмехнулся:
— А что, так сильно хочется?
— Совсем не хочется.
— От и правильно. Жизнь… она хорошая штука…
Ядзита сразу ему поверила. И выбор свой сделала, верно, еще до появления ведьмака.
— А… что надобно королю?
— Надобно… надобно, чтобы беспокойники покой находили… ну и… Хельмов храм пустым стоит. Разумеешь же, что не людям с богами шутки шутить. Раз уж ты на роду Проклятым отмечена, то и быть тебе нынешнею жрицей. Ясно?
Что ж неясного.
Черные камни, в которых сокрыта иная, нечеловеческого рода сила, звали Ядзиту. И можно было тысячу раз говорить себе, что зов их рожден сугубо воображением, но…
— Нам понадобится клинок…
— И алтарь.
— Алтарь уже есть, — сказала Ядзита. — Он… согласится переехать.
Аврелий Яковлевич разулыбался, и улыбка, следовало сказать, переменила хмурое его лицо, которое сделалось и моложе, и красивей.
— От и умница моя… а ножичек, то верно, заберем… негоже таким вещам без присмотру быть.
Ядзита кивнула.
— И… я… мне… мой отец не должен больше… надо мной власть…
— Поговорим, — пообещал Аврелий Яковлевич, руку подавая. — Самолично отправлюсь и поговорю с твоим, чтоб его Хельм задрал, отцом…
…в Южной башне топили жирным торфом, который добывали здесь же, на болотах. Тепло он давал, но помимо тепла — и копоть, которая оседала на стенах черною коростой. И под ней скрывались что камень, что ошметки гобеленов.
Подниматься пришлось высоко.
Отец разместил лабораторию под самой крышей. Ему простор надобен был.
— Эк оно тут, однако, — заметил Аврелий Яковлевич, останавливаясь, чтобы перевести дух. — Красиво…
Красное солнце. Крупное.
Тонет во мхах, окрашивая их во все оттенки алого, будто мантию королевскую пурпурную кинули на болота, и тонет она, наливается сыростью…
Деревня видна.
И старый монастырь, который многие полагали проклятым, а Ядзита бегала туда с Клео, искала безумного монаха, что якобы клад стерег. Думала, если золота найдет довольно, то и дом преобразится…
— Красиво, — глухо сказала Ядзита. — А многие боятся. Говорят, дурные места.
— Неспокойные, это точно, но не дурные… Ничего… как-нибудь… ну веди уже…
Дверь была не заперта.
— Кристоф, — отец склонился над перегонным кубом, в котором булькало что-то темно-пурпурное, тяжелое, — оставь ужин на столике…
— Папа…
Он дернулся, глянул на Ядзиту.
— А… это ты… вернулась, значит.
— Ты не рад?
— Мне некогда. Не видишь разве?
— Вижу. Тебе всегда было некогда… что бы ни происходило, некогда… — Ядзита вдруг поняла, что расплачется, но на плечо легла широкая тяжелая ладонь. И слезы отступили.
Не стоит этот человек слез.
Старый.
Плешивый. И голова крупная, тяжелая… нос кривоватый, узкие губы, лысина покрыта мелкими черными пятнами, словно чешуей.
Ее отец?
Неужели вот это — ее, Ядзиты, отец?
Мелкий, скособоченный… суетливый какой-то… вроде бы и стоит, а руки постоянно в движении пребывают… трогают то куб, то стол, то колбы перебирают, пересчитывают. И губы дергаются, шлепают беззвучно.
— Нам бы побеседовать о вашей дочери, — произнес Аврелий Яковлевич, отодвигая Ядзиту. И сам шагнул, вставая между ней и отцом. Защищал? Но кого и от кого.
— Полторы тысячи.
— Что? — Ведьмак сразу и не понял.
— Полторы тысячи злотней — и забирайте ее… только быстро… видите, оно скоро закипит…
Аврелий Яковлевич молча извлек чековую книжку.
Полторы тысячи?
В первый раз он просил больше… и обидно, и смешно. Выходит, Ядзита точно знает себе цену… и есть тот, кто готов заплатить.
Отец отвлекся ровно настолько, чтобы сцапать чек и сунуть его в карман потертого пиджачка.
— Позвольте поинтересоваться, — Аврелий Яковлевич обвел рукой лабораторию, — а чем вы занимаетесь?
— Разве не видно? — Получив деньги, отец утратил к гостям всякий интерес и явно тяготился их обществом. — Пытаюсь получить красную ртуть.
— А зачем?
Он отвлекся и взглянул на Аврелия Яковлевича с чувством полного своего превосходства:
— Естественно, для того, чтобы сотворить Lapis Philoso-phorum…
В гостиницу Евдокия возвращалась в настроении приподнятом, чувствуя себя солидною замужнею дамой. Этого чувства неспособны были поколебать ни пуховое одеяло, в которое она куталась, хоть бы Лихо и предложил собственный плащ, ни самодовольная физия новообретенного родственничка, заявившего, что новобрачных наедине он не оставит, ибо карета наемная, а мало ли…
Лихо мрачно заметил, что много… не Евдокии, а этакой родственной заботы.
Себастьян оскалился. И хвост через ногу перекинул, сидит, черными глазами зыркает, выглядит до того счастливым, будто это его венчали…
— Кстати, — встрепенулся Себастьян, когда экипаж остановился перед гостиницей, — а в свадебное путешествие вы куда отправляетесь?
— А тебе зачем? — Лихо обхватил Евдокию вместе с одеялом.
— Ну… подумал, что давненько в отпуске не был… а Евстафий Елисеевич мне обещался…
Перспектива провести отпуск втроем Евдокию нисколько не вдохновила, и она, подтянув одеяло повыше, пообещала:
— Тогда и Аленку возьмем… чтобы парами.
Оценив этакий поворот, Себастьян пошел на попятную:
— Не стоит… я, пожалуй, еще немного поработаю… до осени… осень на Лазурном берегу, по слухам, диво до чего хороша…
…а в «Метрополе», в который Лихослав внес Евдокию на руках, их ожидал сюрприз.
Модеста Архиповна прибыли-с утренним поездом и, обнаружив недостачу дочерей, разволновались. О волнении говорил веер, массивный, из китового уса, которым Модеста Архиповна выразительно по ладони похлопывала, и взгляд, тяжелый, неодобрительный.
— Сбежала, значит? — сказала Модеста Архиповна, грозно брови хмуря.
Больше для порядку.
— Украли. — Евдокия вцепилась в мужа.
— Он? — Веер описал полукруг и уперся в лоб Лихослава, который от этакой простоты онемел.
Евдокия подумала.
Во-первых, мужа было жаль… а во-вторых, появилась у нее одна мысль, которая требовала матушкиной помощи… конечно, шантажировать родственников нехорошо, как и пользоваться их родственною любовью, но… в конце концов, она не ради себя, а исключительно для общего дела.
— Он, — всхлипнула Евдокия, пальчиком указав на Себастьяна, каковой наблюдал за сценой, привольно устроившись на низенькой козетке.
Сидел.
Ногу за ногу закинул.
И кончик хвоста в пальцах крутит. А на физии — улыбочка, которая постепенно сошла.
Приближалась Модеста Архиповна медленно, точно зная, что жертве ее бежать некуда. А оная жертва завороженно уставилась на купчиху… и то сказать, ныне маменька самое себя в богатстве наряда превзошла. Платье ее из пурпурной парчи было щедро расшито золотом и каменьями, которые при малейшем движении вспыхивали, соболий палантин сполз с плеча, обнажая оное плечо, круглое, пышное и невероятно белое. Шею Модесты Архиповны обвивало золотое ожерелье, как по мнению Евдокии — какового маменька знать не желала, — более напоминавшее хомут с каменьями. В комплект к нему шли золотые браслеты-кандалы и массивные с виду серьги. Из высокой прически, подобием рыцарского плюмажу, торчали страусовые перья, крашенные в алый.
Выглядела Модеста Архиповна грозно.
— Ты мою кровиночку обидел? — поинтересовалась она и, вопрос подкрепляя, хлопнула веером по ладони. Звук вышел резким, и ненаследный князь, подпрыгнув, удивленно глянул на Евдокию.
Та кивнула.
И потупилась.
В конце концов, беглым девицам по возвращении к родительскому очагу надлежало принимать вид скромный, слегка раскаявшийся…
— Я?! — робко переспросил Себастьян, глядя на новоявленную родственницу с немым восторгом.
— Ты, — Модеста Архиповна стиснула веер, — скрал девку?
— Скрал, — вынужден был признать ненаследный князь, косясь на дорогого брата, который притворился, будто бы его в комнате вовсе нет.
— И не раскаиваешься?
— Уже начинаю…
— От и хорошо. — Модеста Архиповна протянула ручку и пощупала ткань Себастьянова пиджака. — Хорошая… почем брал?
— Понятия не имею. — Столь резкая перемена темы беседы несколько ошарашила ненаследного князя.
Модеста Архиповна нахмурилась, ибо легкомысленное отношение к собственным деньгам было ей непонятно. Этак тебе чего угодно втридорога всучат, а то и вовсе сатин за батист выдадут, находилися умельцы…
— Маменька, не отвлекайтесь. Меня тут, между прочим, украли и замуж выдали.
— От и ладно, давно пора было, — фыркнула Модеста Архиповна.
И Себастьян с облегчением выдохнул.
Но рано.
— Пускай. А моральная травма как же?
— Какая моральная травма?!
— Может, — Евдокия поправила одеяло и ненатурально всхлипнула, — я о красивой свадьбе мечтала… чтобы платье белое, подружки невесты…
— Доченька, у тебя нет подружек…
— Не важно. Ради такого дела завела бы… и цветы… храм… торжество… меня мечты лишили! Нежной! Девичьей.
Она ненатурально всхлипнула, и Себастьян заподозрил, что дело здесь вовсе не в мечтах.
— И я требую компенсации!
— Какой? — поинтересовался ненаследный князь, поглядывая на дверь и проклиная тот час, когда вздумалось ему чужую личную жизнь налаживать.
Зарекался же!
— Я на ушко скажу…
…и сказала.
— Нет! — Себастьян вскочил. — Да ни в жизни!
— Да, — упрямо повторила Евдокия и, сбив с его рукава несуществующую пылинку, добавила: — Тебе и делать-то ничего не понадобится… всего один снимок… пять минут работы!
— И позор на всю оставшуюся жизнь… я позориться не согласен.
Себастьян подумал и добавил:
— Бесплатно.
— Пять процентов, — с готовностью предложила Евдокия.
— Пять?! Пятьдесят!
…впрочем, торговался ненаследный князь мало лучше своего братца, который молча ждал завершения этой торговли, разве что хмурился с каждой минутой все сильней.
Сошлись на двенадцати с половиной.
— И как это понимать? — Лихослав старался говорить спокойно, но в голосе все равно прорезались рычащие ноты.
— Увидишь, — пообещала Евдокия и, поднявшись на цыпочки, поцеловала мужа в щеку. — Уверяю, тебе понравится…
…ему и вправду понравилось.
Спустя два месяца торговый дом «Модестъ» в числе иной рекламы, подготовленной ко Всепознаньской ярмарке, презентовал каталог товаров, исполненный в лучших эуропейских традициях. Гладкая бумага, полиграфия высочайшего качества, цветные снимки…
— Это возмутительно, — сказала престарелая княгиня Сувалкова, поднося к глазам лорнет. — Вот в мое время мужчины себе этакого не позволяли…
И сопровождавшие тетушку внучатые племянницы торопливо согласились.
Впрочем, княгиня на некоторое время о племянницах забыла и, сняв перчатку, перелистала каталог.
Хмыкнула.
И мысленно добавила, что в ее время мужчины позволяли себе много иных, куда менее безобидных вещей, а каталог…
— Дюжину, милейший. — Она кинула на прилавок увесистый кошель. — Пусть доставят к экипажу.
— Тетушка! — воскликнули племянницы слаженным хором. — Зачем вам столько?!
— Камины разжигать. — Княгиня повернулась к племянницам и вздохнула: курицы, как есть курицы, в кружевах и рюшах, иначе не задавали бы глупых вопросов. И, мысленно пересчитав благородных дам из попечительского комитета, в котором имела неосторожность председательствовать, поправилась: — Две дюжины. У нас в особняке много каминов…
Приказчик поклонился, заверив княгиню, что каталоги всенепременно доставят… и не только каталоги, ежели ее светлости будет угодно ознакомиться с продукцией фирмы, каковая отличается отменнейшим качеством и даже награду имеет… а ее светлость может в том убедиться лично… нет, не сейчас, но достаточно позвонить по нумеру, в каталоге указанному, и назвать модель… или просто озвучить свои пожелания, то в течение суток оную модель доставят на дом.
…а княгиня вновь вздохнула, прекрасно понимая, что ту модель, которая, собственно говоря, и вызвала интерес, ей не доставят, даже если она приобретет весь тираж…
— Безумие какое-то, — сказал приказчик, когда княгиня удалилась, сопровождаемая выводком внучатых племянниц, двух компаньонок, нескольких горничных и престарелой камеристки вида едва ли не более грозного, чем у самой княгини. — И что они все в нем находят?
Каталоги расходились с невероятнейшей скоростью…
Приказчик покосился на обложку, выполненную в черном глянцевом цвете, в который раз убеждаясь, что нет в картинке, оную обложку украсившей, ничего неприличного.
Унитаз.
Белый. Фаянсовый. Модели «Вершина Люкс».
И ненаследный князь Вевельский в алом домашнем халате… князь полулежит, спиной на один подлокотник опираясь, ноги на второй забросимши… притом что ноги эти были вызывающе босы. Хвост князя обвивает фаянсовую шею химеры, полы халата слегка разъехались… нет, помимо шеи, ничего видно не было, а обнаженная шея вполне в рамки приличий укладывалась. Но приказчика не оставляло нехорошее чувство, что одно неловкое движение…
И сам князь поглядывал этак, с хитрецой, с откровенной насмешкой…
…а поговаривали, будто бы он из этих, которые мужеложцы…
…но женщинам, которые, розовея, бледнея и смущаясь, покупали каталог, стоивший аж полтора злотня, похоже, было плевать на слухи…
…а может, надеялись вернуть князя на путь истинный?
Как бы там ни было, но к концу первого дня ярмарки свободных каталогов в продаже не осталось. Тираж допечатывали трижды.