Книга: Прощание с иллюзиями
Назад: Глава 6 ДРАКОН, ЯЩЕРЫ И ВРЕМЯ ЖАБЫ
Дальше: Глава 8 ВОЗВРАЩЕНИЕ

Глава 7
ПРОРЫВ

Когда я приехал в Советский Союз, народ в своем подавляющем большинстве верил в советскую систему. Еще он верил Сталину — несмотря на террор, несмотря ни на что. Миллионы советских людей выходили на демонстрацию Первого мая, будь то на Красной площади или в каком-нибудь захолустном городке, и праздновали День международной солидарности трудящихся, не сомневаясь, что весь мир празднует вместе с ними.
Первый и тяжелейший удар по этой вере был нанесен Никитой Сергеевичем Хрущевым, разоблачившим так называемый «культ личности И.В. Сталина». Можно строить множество теорий относительно подлинной цели хрущевской «десталинизации», но одно несомненно: он был уверен в том, что, ударив дубиной по Сталину, сумеет разнести в щепки сталинскую мифологию. Как и во многих других случаях, он ошибался. При всей своей природной смекалистости Хрущев был человеком малокультурным и плохо образованным, с ограниченным кругозором. Положив на весы истории прямолинейную антисталинскую деятельность Хрущева с тем, чтобы выяснить, что перетягивает — польза от шоковой терапии или вред от разрушенных идеалов и зарожденного цинизма, мы вряд ли добьемся однозначного ответа.
Мне только что в очередной раз отказали в поездке за рубеж. 1977 г.

 

Как я уже отмечал, первые годы хрущевской «оттепели» были ознаменованы появлением как надежд и энтузиазма, так и разочарования и цинизма. Одно не противоречит другому, диалектика жизни много сложнее, чем мы, работники СМИ, да и не только мы, себе представляем. С одной стороны, разоблачение Сталина — деспота, одержимого манией власти, кровавого монстра, злого гения для многих явилось не меньшим потрясением, чем стало бы, скажем, для глубоко верующего человека известие о том, что Бога в самом деле никогда не было и нет. Но с другой стороны, живительная струя свежего воздуха, заполнившая засохшие легкие страны, была настолько сладкой, что породила во многих чувство торжества и эйфории. С одной стороны, отчаяние, глубочайшее разочарование, с другой — рождение новой, не менее сильной веры, чем прежде.
Некоторые утверждают, что Хрущева вовсе не волновали цели либерализации и демократии, ему, истинно советскому порождению, продукту сталинской системы, эти понятия были столь же чужды, сколь и безразличны. На самом деле, разоблачая Сталина, Никита Сергеевич пытался перехватить власть у Берии и Маленкова, в которых многие видели первых среди прочих преемников Сталина (наряду с Молотовым и Кагановичем). Вместе с тем Хрущев не мог довести свою антисталинскую кампанию до логического конца, поскольку сам испачкал руки в крови по самые локти. Не будем забывать о том, что он занимал высокие партийные должности в самые страшные годы сталинского террора: в Москве (1935–1938) и на Украине (1938–1947). Его подпись стоит под смертными приговорами множества ни в чем не повинных людей. Понятно, что ему надо было прибрать паруса своей десталинизации прежде, чем разбушевавшие волны обрушатся на его собственный парусник. Здесь-то и кроются причины половинчатости, непоследовательности его реформ.
В этих рассуждениях есть доля истины, причем немалая, но массовая реабилитация несправедливо репрессированных, исправление ошибок (какие бы цели это ни преследовало) были несомненным благом для страны. Однако Хрущев, овладев властью, не только позволял другим петь себе дифирамбы, он явно пал жертвой собственного властолюбия. И постепенно те, кто поначалу поверил ему, приветствовал его, стали сомневаться, а потом откровенно критиковать человека, который наградил золотой звездой Героя Социалистического Труда кинорежиссеров, создавших документальный фильм-панегирик «Наш дорогой Никита Сергеевич».
Парадоксальным образом Хрущев напоминает мне… Наполеона. Если бы этот император, стоявший во главе французских революционных (!) войск, отменил в России крепостное право, полагаю, он выиграл бы войну 1812 года. Царизм канул бы в Лету на век раньше. Кто знает, какие это могло бы иметь последствия не только для России, но и для всего мира? Понятно, у истории нет сослагательного наклонения, но в данном случае все проще: Наполеон не мог сделать этого. Не потому, что не обладал властью, а потому, что это было вне его ментальных возможностей. Как мне кажется, именно этой психологической слепотой объясняется его поражение в 1812 году, где главную роль сыграл вовсе не Кутузов, а русский народ — крепостные, ведшие партизанскую войну, крестьянская дубина, которой ни он, ни его блестящие маршалы противостоять не могли. Но если бы он даровал этому народу свободу — что тогда? Дает ли это основания утверждать, по крайней мере теоретически, что Наполеон мог выйти победителем в русской кампании? Нет, не дает, поскольку, как я уже писал и в чем я не сомневаюсь, Le Petit Caporal сохранял менталитет и предрассудки «маленького ефрейтора», что исключало для него любую возможность принимать решения на уровне «освободителя нации».
Если бы Хрущев довел до конца начатые реформы, если бы он открыл двери для демократических преобразований, для свободы слова, если бы он вступился за группу Краснопевцева (студентов исторического факультета Московского университета, приговоренных к десяти годам лагерей за издание подпольной газеты и за призывы к многопартийности), если бы он потребовал отмену суда над Синявским и Даниелем, если бы он запретил охоту на диссидентов и поощрял бы инакомыслие — если бы Хрущев выбрал именно этот путь, возможно, он одержал бы победу над советско-партийным бюрократическим аппаратом, ведь именно в это время аппарат колебался, шатался, терял равновесие. Но все эти «если бы» исходят из абсолютно ошибочного предположения, что Хрущев, этот рабоче-крестьянско-большевистский полуграмотный Хрущев мог преодолеть самого себя. Можно ли не то чтобы требовать, но хотя бы надеяться, что кошка вдруг залает? К моменту, когда в результате еще одного партийного заговора скинули Хрущева, его никто не поддерживал, ему уже никто не верил — «кукурузник», стучавший башмаком по столу на Генеральной Ассамблее ООН, публично материвший Маргариту Алигер на встрече с творческой интеллигенцией и Эрнста Неизвестного на выставке художников в Манеже, стал посмешищем.
Впрочем, мало кто предвидел, что принесет с собой Леонид Ильич Брежнев. Если первые годы хрущевской «оттепели» породили надежду и веру, то к 1964 году, когда Хрущева сняли, от них оставались лишь жалкие тени. Можно сказать, что брежневские годы добили их — так, как офицер добивает выстрелом в голову подстреленных, но еще живых жертв расстрела. Правда, сравнение это совершенно ошибочное. Выстрел в голову избавляет жертву от мучений, брежневские же годы скорее походят на своего рода проказу. Общество наблюдало за собственным гниением, за тем, как постепенно отваливаются пальцы рук и ног, принюхивалось к запахам, осязало тошнотворный вкус коррупции, прислушивалось к маловразумительным и оскорбительным для человеческого ума и уха «экономика должна быть экономной», «сисимасиси», «сосисские сраны» — и заходилось при этом от смеха.
Оно смеялось, когда Брежневу прикалывали на грудь четыре золотых звезды Героя Советского Союза и одну «Гертруду». Оно смеялось, наблюдая за тем, как брежневский клан фарцевал, торговал золотом и брильянтами, валютой и наркотиками. Оно смеялось над тем, как никому не известный офицер с «говорящей» фамилией Чурбанов женился на Гале Брежневой и тут же стал генералом и первым заместителем министра внутренних дел. Оно до слез смеялось, когда этот министр внутренних дел СССР, главный борец с преступностью, присваивал себе то, что украли воры и бандиты, и принуждал беспомощных старух продавать свой семейный антиквариат за бесценок. Оно смеялось, глядя на то, как Рашидов, первый секретарь ЦК партии Узбекской ССР и кореш Брежнева, обнимался с местной мафией и накапливал сказочные богатства на труде женщин и детей, вынужденных за гроши от зари и до зари собирать хлопок. Оно задыхалось от смеха, видя всеобщее взяточничество, то, как все и вся продается и покупается, в том числе правительственные награды и звания.
За всем этим и за многим другим общество наблюдало и смеялось — зло, безнадежно, горько, сквозь слезы (где ж вы были, дорогой Николай Васильевич?).
* * *
Одна из главных тем сегодняшней России — всеобщая коррупция. Об этом говорят как о чем-то новом, только что поразившем российское общество. Непостижимо, как быстро забывается прошлое: к концу брежневского правления коррупция стала всеобщей, ничуть не меньшей по масштабу, чем сегодня. Взятки давались за все: за внеочередное получение автомобиля, за ту или иную справку, за дефицит. Рыба, как метко определяет русская пословица, гнила с головы — ровно так же, как сегодня. Разница заключается лишь в том, что тогда деньги имели меньшую силу, чем ныне, но суть и масштаб коррупции не изменились.
* * *
Некоторые выбрасывались из окон, кидались под машины, но таких было мало. Гораздо больше было тех, кто пил горькую и умирал в алкогольных парах. И еще больше тех, кто ринулся принимать участие в этом своеобразном кетче, набивая карманы, животы и рты всем, что удавалось отхватить и откусить.
Иные все же отказывались участвовать в этой вакханалии. Не желали умирать. Не сдавались.
В течение двух десятилетий, вплоть до 1985 года, они, эти думающие люди, спорили о том, возможно ли надеяться на изменения. Казалось, надеяться не на что. Брежнев и партийный аппарат представлялись вечными, гуманные идеалы социализма, в самые отчаянные часы придававшие нации неодолимую силу, превратились в неприличные призывы, которым не верил решительно никто. Считалось, нет смысла бороться, ни будучи членом партии, ни находясь вне ее, поскольку борцов в лучшем случае игнорировали, а в худшем — уничтожали. Мир придерживался единой точки зрения, что нет ни малейших надежд на сколько-нибудь серьезные изменения в СССР. И лишь очень немногие настаивали на том, что так продолжаться не может, что мгла предшествует рассвету.
Я был среди последних — отчасти потому, что такая мысль выглядела логичной. Ведь ни одно общество не способно оставаться статичным, вслед за падением непременно наступает подъем, а мы, как мне казалось, упали — дальше некуда. Но дело было не только в логике. Я должен был верить, что станет лучше. Я держался за свою веру так, как тонущий держится за соломинку.
Мои самые близкие друзья говорили, что я сошел с ума. «Ты наивный идеалист, — сказал мне один из них. — Ты не понимаешь Россию, ты не понимаешь русский народ. Если что и изменится, то только к худшему. Не понимаешь ты ни х…»
Потихоньку я начал соглашаться с этим.
Леонид Ильич Брежнев умер 10 ноября 1982 года, его смерть не вызвала ни переживаний, ни даже удивления. Полуинвалид, порой не понимавший, где находится, не выговаривавший множества букв, спотыкавшийся не только языком, но и ногами, объект бесчисленных анекдотов, каждый из которых на самом деле комментировал прогрессирующее слабоумие вождя, он даже не вызывал сочувствия…
«Помощник генсека Брежневу:
— Леонид Ильич, вы надели разные туфли, одну черную, одную коричневую. Надо послать водителя домой, чтобы он привез нужные.
Брежнев (подумав минуты две):
— А зачем? Дома ведь тоже одна туфля черная, другая — коричневая».
Или:
«Брежнев помощнику:
— Мне завтра надо выступить на заводе с речью о мирном существовании. Напиши, но покороче, не больше пятнадцати минут.
На следующий день помощник спрашивает Брежнева:
— Ну, Леонид Ильич, как прошла речь? Понравилась?
Брежнев:
— Понравиться — понравилась, но я же просил минут на пятнадцать, а ты написал мне на целый час.
Помощник:
— Леонид Ильич, неужели вы зачитали все четыре экземпляра?»
Нет, смерть Брежнева никого не удивила. Но «избрание» генсеком Юрия Владимировича Андропова стало большой неожиданностью.
Я до сих пор не могу понять, почему его назначение многие восприняли как нечто позитивное, как повод для оптимизма. Ведь Андропов возглавлял КГБ в течение пятнадцати лет, и именно он жестоко и безжалостно давил любые проявления инакомыслия, именно ему принадлежит иезуитская идея о необходимости принудительного психиатрического «лечения» диссидентов (мол, только психически больной человек может быть противником советской власти). Но и это не все. Одно из первых его дел на посту генсека — организация своего рода «опричнины», которой вменялось отлавливать граждан, находившихся не на рабочих местах, а в кино, магазинах и даже в банях. Понятно стремление каким-то образом навести порядок в совершенно распоясавшейся стране, но метод был выбран, как мне кажется, совершенно неприемлемый. Однако это мнение не разделяется большинством. Более того — и это поразительно — многие мои сограждане по сей день вспоминают эти драконовские меры с восхищением, а их автора — с нежностью.
Еще удивительнее то, что Запад присоединил свой голос к хору аллилуйя, пропетых в честь Андропова. Он якобы любил джаз, ценил хороший виски и превосходно говорил по-английски. Откуда шла эта «информация», не знал никто, но согласно логике советологов, все это добавляло ему очков и предвещало что-то хорошее.
Думаю, есть два объяснения тому, почему в Советском Союзе назначение Андропова восприняли как доброе предзнаменование. Во-первых, на фоне тотальной коррупции он казался рыцарем без страха и упрека. Он был скромен, сдержан, не ходили никакие слухи об эскападах его детей или родственников — этим он разительно отличался от Брежнева и брежневского окружения. Во-вторых, когда наступают трудные времена, русским свойственно искать сильную руку, которая в случае необходимости начнет безо всякого стеснения мочить всех кого следует. Кто подходил для этой роли лучше, чем бывший председатель КГБ СССР?
Я же не могу сказать об Андропове ничего хорошего. Он находился у власти всего лишь пятнадцать месяцев, и за это время во внутренней политике не произошло никаких значительных изменений к лучшему. Что же касается внешней — Андропов пригрозил отменить переговоры с США, если те решатся разместить в Европе ракеты «Першинг-2» и крылатые ракеты, а затем-таки прервал переговоры, что было весьма на руку ястребам вроде Ричарда Перла: первая ракета «Першинг» была размещена, Советский Союз покинул стол переговоров в Женеве, после чего Пентагон мог размещать что и сколько ему хотелось.
Андропов умер 9 февраля 1984 года — и вновь никто не удивился: тщательно скрываемая от всех информация о его смертельной болезни являлась секретом Полишинеля, об этом знала вся страна. Но «избрание» на пост генсека Константина Устиновича Черненко было воспринято как что-то из области гиньоля. Из тех, кто по телевидению наблюдал за торжественными похоронами Андропова на Красной площади, вряд ли забудет трагикомическую сцену: Черненко отчаянно пытается отдать честь умершему товарищу по партии, он тянется правой рукой к краю своей зеленой велюровой шляпы, рука поднимается медленно, будто сопротивляясь весу привязанной к ней тяжеленной гири. Вот она поравнялась с его правым плечом, вот, слегка дрожа от усилия, достигла мочки уха и застыла, все заметнее дрожа. Прошло пять или десять секунд, и рука упала, словно в полном изнеможении. Вместе со мной в то утро на работе этот спектакль смотрели несколько моих коллег, и я отчетливо помню, как мы молча переглянулись, а потом кто-то проронил: «Не жилец».
По сути дела, все понимали: Черненко — фигура компромиссная, но кто будет следующим — вот это был главный вопрос. Чаще всего назывались три фамилии: Горбачев, Гришин, Романов.
Наименее известным в широких кругах был Горбачев, избранный в Политбюро лишь в 1980 году. По слухам он числился среди «либералов». Двое его конкурентов были хорошо знакомы общественности.
Виктор Васильевич Гришин не только являлся членом Политбюро, но и занимал весьма престижный пост первого секретаря Московского городского комитета партии. Это была личность бесцветная, безликая, до мозга костей партийно-бюрократическая. По сути дела, о нем не ходили ни слухи, ни анекдоты, он был частью машины и в совершенстве знал ее изнутри. У него имелись свои представления о правилах игры, о приоритетах и партийной иерархии. Об этом, в частности, свидетельствует история женитьбы его сына, о которой мало кто слышал.
Как теперь известно, Лаврентий Павлович Берия был донельзя сластолюбив. Для удовлетворения его похоти гэбэшники отлавливали на улицах Москвы хорошеньких женщин и приводили их «хозяину». Как правило, насытившись приглянувшейся дамой он оставлял себе на память какой-нибудь предмет ее интимной одежды, чаще всего лифчик. Но были и исключения из правил. В частности, Берия однажды заметил одну девушку шестнадцати лет и… влюбился. Он даже встретился с ее родителями, чтобы получить их согласие (хотел бы я посмотреть, как они отказали бы ему) на брак. Правда, Берия был женат, но, подождав восемнадцатилетия своей новой пассии, он взял ее к себе в качестве второй жены. Она родила ему дочь… А много-много лет спустя вполне взрослый сын Гришина встретился с этой дочерью — и влюбился в нее. Через какое-то время он сделал ей предложение, но мать ее категорически воспротивилась. «Держись подальше от сильных мира сего, — сказала она дочке, — я уж так нахлебалась, тебе не советую». Незадачливый жених названивал ей по телефону, а она бросала трубку, отказывалась говорить с ним. И однажды к ней домой явился сам В.В. Гришин. «Почему вы не даете согласие на брак вашей дочери с моим сыном? — спросил он. — Не считаете ли вы, что сын Гришина недостоин руки дочери Берии?» Он не шутил. Он и в самом деле полагал, будто люди сталинского окружения, что бы о них ни говорили, стоят особняком, что они — не чета нынешним.
Эту историю рассказала мне мать той девушки, так что ссылаюсь на первоисточник. Не называю ее имени и фамилии, потому что это не играет роли в характеристике Гришина, хотя и оставляет без внимания интересы любителей «клубнички». Что ж, ничего не поделаешь.
* * *
Все возвращаюсь к тому, что время многое меняет. Эту женщину я хорошо знал, звали ее Лялей Дроздовой. Она была необыкновенно хороша собой — я познакомился с ней в ее лет сорок, так что можно только догадываться, какой она была в восемнадцать. О ней ходили разные слухи, в частности, о том, что ее отец, крупный чин в НКВД, узнав о намерениях Берии относительно его дочери, застрелился. Было в Ляле что-то от femme fatale, хотя на самом деле, как мне представляется, она являлась фигурой трагической: Берию, отца ее первой дочери Марты, расстреляли; расстреляли и мужа ее второй дочери. Ляля сошлась с одним из моих близких друзей и прожила с ним лет пять — собственно, тогда я и узнал ее. Отношения у нас были доверительные, но Ляля никогда ничего не рассказывала о Берии — да я и не спрашивал, считая это бестактным. После того, как она рассталась с моим приятелем, я видел ее редко, а потом и вовсе перестал встречать. Умерла она несколько лет тому назад, оставив за собой какой-то таинственный шлейф.
Первый приезд тети Лёли в СССР. Рядом с ней сидит мама, стоим (слева направо) Павлик, я, папа. 1963 г.
* * *
Все-таки поразительно, что Гришин рассматривал этот брак как партийно-династический…
Что до третьего кандидата в генсеки, то Григория Романова и боялись, и ненавидели. Еще будучи первым секретарем Ленинградского обкома партии, Романов заслужил репутацию безжалостного, жестокого, властолюбивого партийца. Он был до крайности надменен — настолько, что лишь узкому и особому кругу лиц разрешалось входить в его кабинет и лицезреть его во плоти. Со всеми остальными сотрудниками Смольного он общался по внутреннему телевидению. Говорят, что для свадебного банкета одной из своих дочерей он приказал доставить из Эрмитажа царский сервиз. Так это или нет, не знаю, но, учитывая его диктаторские наклонности, допускаю подобную возможность. Из троицы претендентов на высший партийно-государственный пост он, несомненно, имел самую твердую руку. Стань он генсеком, страна почти наверняка вернулась бы в состояние модернизированного, но не менее страшного сталинизма.
Константин Устинович Черненко скончался 10 марта 1985 года. На следующий день Пленум ЦК КПСС избрал Генеральным секретарем Михаила Сергеевича Горбачева. Но как водится, решение Пленума было формальностью — голосовать за Горбачева рекомендовало ему Политбюро.
Однако как там сложились голоса? Кто был за Горбачева, кто против? Пока соответствующие документы закрыты и рассекречены будут еще не скоро. Так что приходится строить догадки.
Можно предположить, что шестидесятидвухлетний Романов понимал — ему не выиграть и потому поддержал кандидатуру Гришина, который был старше его на девять лет и гораздо ближе по взглядам. Расчет простой: при Гришине у власти выпихнуть из состава Политбюро Горбачева будет несложно, а без Горбачева Романов рано или поздно (скорее рано, учитывая возраст Гришина) займет гришинское кресло.
Говорят, что Горбачев победил с перевесом всего лишь в один голос. Возможно, это так. Но совершенно точно известно, что из десяти тогдашних членов Политбюро (Алиев, Воротников, Горбачев, Гришин, Громыко, Кунаев, Романов, Соломенцев, Тихонов, Щербицкий) двое — Кунаев и Щербицкий — отсутствовали (а они почти наверняка не проголосовали бы за Горбачева). Знаем мы и то, что из этой десятки семеро вскоре были отправлены на пенсию: Романов (июль 1985 г.), Тихонов (октябрь 1985 г.), Гришин (февраль 1986 г.), Кунаев (январь 1987 г.), Алиев (октябрь 1987 г.), Соломенцев (октябрь 1987 г.) и Щербицкий (сентябрь 1989 г.). Не секрет и то, что ключевую роль в избрании Горбачева сыграл Андрей Андреевич Громыко, остававшийся членом Политбюро до своей смерти в 1989 году.
С Михаилом Сергеевичем Горбачевым на Радио-7 «На семи холмах». 1998 г.

 

Вообще-то количество высокопоставленных партийных функционеров, отошедших в мир иной между 1981 (год XXVI съезда партии) и 1985 годами (когда избрали Горбачева), было таким, что какой-то московский острослов придумал загадку, мгновенно ставшую популярной во всей стране: «Вопрос: назовите любимый вид спорта членов Политбюро. Ответ: гонки на лафетах».
Я отчетливо помню состояние радостного ожидания, с каким страна встретила избрание Горбачева. Казалось, замерший почти пульс застучал, в воздухе запахло чем-то головокружительным. Вместе с тем ничто в официальной биографии Горбачева не говорило о его склонности к радикальным переменам, ничто не объясняло вдруг возникшие ожидания. Но народ, как всегда, предчувствовал. Точно так же, как животные задолго чуют приближение урагана или землетрясения, мы, животные политические, шестым чувством ощущаем приближающиеся социальные катаклизмы.
Первое публичное выступление Горбачева разительно отличалось от того, что прежде говорили партийные боссы. Начал он с хорошо всем известного, но всегда официальными лицами умалчиваемого: экономика страны нуждается в коренной перестройке, производительность труда непозволительно низка, потери в энергетической области огромны, производство продуктов питания и товаров народного потребления значительно уступает мировым стандартам как в количественном, так и в качественном отношении. Требуются, заявил он, радикальные меры, чтобы поднять страну на качественно новый уровень общественного и экономического прогресса. Повторяю, это было известно, хоть и табуировано, но Горбачев пошел дальше, связав экономические перемены с политическими: «Нам ясно, что эту задачу не решить без достижения нового уровня в развитии социалистической демократии». «Кроме того, — добавил он, — публичность является неотъемлемой частью социалистической демократии. Подробная, своевременная и откровенная информация является свидетельством доверия к народу, уважения к его уму и чувствам и к его способности понимать события».
Для страны, которая десятилетиями жила в условиях строжайшей цензуры и контроля за информацией, эти слова, этот первый призыв к тому, что впоследствии стало называться гласностью, содержали в себе обещание радикальных перемен.
Но ведь мы уже были научены горьким опытом. Мы слышали речи — пусть не такие, но тоже многообещающие — о том, как «догоним и перегоним Америку», о том, как будем «жить при коммунизме», да мало ли о чем еще! Все эти грандиозные посулы оказались пустым звуком — хлопком пробки, вылетевшей из бутылки шампанского. Так что мы имели основания сомневаться в словах Горбачева. Но вскоре стало понятно: его появление — это знак, обещание прорыва для страны в целом и для каждого из нас в отдельности.
И для меня тоже.
Мой личный прорыв имел самое непосредственное отношение к моей профессии — журналистике. Точнее, к телевидению. Если фактическое уничтожение журнала «Спутник» символизировало для меня самые удушливые годы брежневизма, то телемост «Ленинград — Сиэтл: встреча в верхах рядовых граждан» ознаменовал начало гласности. Это телевизионное действо было не только моим личным прорывом (что важно для меня, но вряд ли имеет большое значение для страны), но и событием историческим — и потому оно достойно подробного описания.
Когда Рональд Рейган вел в 1980 году свою избирательную кампанию, немало политологов, как в США, так и в СССР, не принимали всерьез его антисоветскую риторику. Они считали, что либеральные кандидаты в президенты становятся более консервативными, занимая Овальный кабинет Белого дома, и наоборот. Возможно, это и в самом деле так, но каждое правило имеет исключения, и одним из них стал Рейган. У меня не было ни малейших сомнений относительно судьбы советско-американских отношений в случае его победы над президентом Картером: и когда он выиграл гонку, я предсказал серьезное ухудшение этих отношений (выступая 5 ноября 1980 года в программе «Ночная линия»). Как показало время, я не ошибся.
С того дня, как Рейган вступил на пост президента, отношения между двумя странами ухудшились — то есть они и были плохими, но теперь стали угрожающими. Нельзя винить в этом только Рональда Рейгана. Когда советское руководство приняло решение о вводе войск в Афганистан, оно четко дало понять, что совершенно не возражает против ухудшения отношений с Западом в целом и с Соединенными Штатами в частности. Мы пока не знаем, как именно принималось это решение, кто персонально несет ответственность за урон, нанесенный стране и народу, за последствия Афганистана. Не обладая этой информацией, я, однако, хотел бы предложить вам некую, на мой взгляд, не лишенную логики теорию.
Узнаёте? Совсем молодой Михаил Барщевский участвует в одном из первых телемостов. 1983 г.

 

К концу 1979 года можно было не сомневаться в двух вещах: во-первых, конгресс США не ратифицирует ОСВ-II (Договор по ограничению стратегических вооружений), хотя он и был подписан Джимми Картером и Л.И. Брежневым; во-вторых, в ответ на количественный перевес советских ракет среднего радиуса действия СС-20, несмотря на международные протесты, НАТО разместит ракеты «Першинг-2» и крылатые ракеты в Европе. И первое, и второе означали тяжелое поражение для советской внешней политики, особенно для тех, кто являлся сторонником и архитектором разрядки. Есть основания полагать, что ястребы в советском руководстве (а их было немало) увидели в этих событиях свой шанс отыграться. В связи с этим я не могу не вспомнить главного редактора Главной редакции радиовещания на США и Англию, о котором уже писал и который взял меня на работу еще в 1970 году. Я имею в виду Николая Николаевича Карева. Хоть он и возглавлял Главную редакцию радиовещания на США, он эту Америку не любил. Он стал ярым противником разрядки с того весеннего дня 1972 года, когда об этом понятии заговорили во время визита президента Никсона в Москву. Карев писал гневные письма протеста в ЦК, заявляя, что с «американскими империалистами» можно вести дела только с позиции силы. Вскоре его перевели на другую работу, назначив на его место Гелия Шахова, человека совершенно иных воззрений. Но каревы ждали своего часа, и, как им казалось, дождались к концу семидесятых годов. Легко себе представить, как они пеняют Брежневу: «Ну вот, видите, Леонид Ильич? Разве мы не предупреждали, что ничего из этой разрядки не получится? Что американцам нельзя доверять, что они уважают только силу? Так давайте применим ее, силу-то!»
Лучшего места для ее применения, чем Афганистан, нельзя было придумать. Тут все сходилось: общая граница с СССР, слабая в военном отношении страна, отличный полигон для испытания новых видов вооружения, тактики и стратегии ведения военных действий.
Возможно, мое предположение ошибочно. Но мы непременно узнаем истину, и как мне кажется, она подтвердит мои слова. Так или иначе, отношения между двумя сверхдержами ухудшались с пугающей скоростью. К концу 1981 года были прерваны по сути все обмены, все контакты на правительственном уровне; резко снизилось количество американских туристов, приезжающих в СССР. О поездках советских туристов в США говорить не приходится. Образовалось своего рода пустота. И из этой пустоты родилась концепция телемоста. К этому были причастны несколько человек — американцы Джим Хикман и Рик Лукенс, советские граждане Павел Корчагин, Сергей Скворцов да и автор этих строк. Но «отцом» этой идеи стал Иосиф Гольдин, человек блестящего и парадоксального ума, не диссидент, но и не «homo soveticus», человек, который отказывался жить по советским нормам и более всего на свете дорожил своей свободой.
* * *
Я убежден, что Иосиф был гением. Он считал, что если во всех крупных городах мира установить гигантские телевизионные экраны, позволяющие людям не только видеть друг друга, но и общаться, разговаривать, то это предотвратит войны. Иосиф был деятельным мечтателем, с одной стороны — романтиком-идеалистом, с другой — абсолютным прагматиком, который точно знал, как добиться желаемого. Если бы я мог, я поставил бы Иосифу памятник первооткрывателя. Думаю, ему эта идея понравилась бы — он не был лишен тщеславия. После успеха телемостов наши пути с ним разошлись, он много и надолго ездил в Штаты, но я его ни разу там не встречал. Умер он от инфаркта во Владикавказе, куда приехал, чтобы попытаться уладить конфликт с Чечней.
* * *
Как и многие гениальные идеи, эта была весьма простой: использовать спутниковую телевизионную технику и гигантские телевизионные экраны, чтобы позволить двум большим группам людей общаться между собой. Летом 1981 года в Москве находились Хикман и Лукенс, представители движения, получившего название «гражданская дипломатия». Его активисты встречались с советскими людьми, которые, как и они, были крайне обеспокоены состоянием отношений между США и СССР. Во время одной такой встречи речь зашла о фестивале рок-музыки, который должен был состояться в сентябре в Калифорнии в местечке Сан-Бернардино. Фестиваль продлится несколько дней, будет проходить на открытом воздухе при огромном стечении народа — до четверти миллиона человек ежедневно. Для того чтобы всем было видно сцену, построят гигантские экраны… И в этот момент кто-то из нас — не помню, кто именно (да это и не столь важно), спросил, а нельзя ли из Москвы послать изображение, чтобы оно было принято в Сан-Бернардино и показано на одном из этих экранов.
В ночь с 4 на 5 сентября 1982 года по Москве около двухсот пятидесяти тысяч американцев в Сан-Бернардино издали вопль восторга, увидев, как на двух гигантских телеэкранах появилось изображение нескольких сот русских, собравившихся в третьей студии Гостелерадио в Москве; последние же, узрев на студийном экране несметную толпу, тоже завопили в ответ. Люди, разделенные друг от друга половиной мира, вдруг оказались рядом. Так начался первый в истории телемост…
Телемост с участием академика Чазова. 1984 г.

 

На самом деле никакого реального общения между ними не было, если не считать трансляции нескольких музыкальных номеров. Для большинства это была лишь демонстрация возможностей современной техники. Но были и те, кто сразу оценил потенциал этой техники как средства общения американцев и русских, когда всякие отношения почти свелись к нулю. За телемостом «Москва — Калифорния» последовал целый ряд других, которые вел я: второй телемост «Москва — Калифорния», «Дитя мира» — памяти погибшей в авиационной катастрофе Саманты Смит, «Вспоминая войну» — где американские и советские ветераны войны вспоминали встречу на Эльбе, произошедшую сорок лет назад, наконец, телемост «Дети и кино», в течение которого дети в Сан-Диего и Москве делились друг с другом сценами из любимых фильмов. Все эти «мосты» писались (то есть не шли сразу в прямом эфире), затем монтировались и передавались в эфир Первой программы Гостелерадио СССР в прайм-тайм. То есть фактически их видела вся страна. Чего нельзя сказать о Соединенных Штатах, где аудитория ограничивалась лишь зрителями одной-единственной местной телевизионной станции, согласившейся принять участие в телемосте. Но если говорить о произведенном впечатлении, то и в Америке, и в СССР оно было минимальным, «мосты» эти не только не стали событием, они очень скоро забылись в обеих странах. Я объясняю это тем, что они не являлись подлинными по сути, это было искусственное общение с заранее установленными правилами, не соответствовавшими реальному положению вещей.
Отношения между двумя государствами, повторюсь, достигли низшей точки, подавляющее большинство американцев боялись Советского Союза и вполне соглашались с определением Рейгана, назвавшего СССР «Империей зла». Воспитанные в духе «интернационализма» советские люди не испытывали особой неприязни к американцам в целом, но поносили Рейгана и «американский империализм». Однако смотревшие эти первые телемосты не смогли бы догадаться об этом. Организаторы заранее договорились, что это будут «мосты дружбы» и к участию в них допустят только тех, кто стремится к улучшению отношений. Участникам предлагалось избегать конфронтаций, не стремиться «зарабатывать очки» друг за счет друга и искать новые пути общения.
Дело, конечно, благородное, участники и организаторы этих телемостов испытывали чувство радости, даже подъема, но вместе с тем не могли не понимать, насколько это доброе и заинтересованное общение не соответствует реальному положению. Эти программы — пример того, как желаемое принималось за действительное, и потому не удивительно, что они не оставили глубокого следа в памяти людей. Вскоре Гостелерадио и станция King 5 в Сиэтле договорились о проведении принципиально другого телемоста: с обеих сторон в нем должны были участвовать по двести человек, все люди совершенно обыкновенные, никак специально не отобранные — отсюда и родилось название «Встреча в верхах рядовых граждан». С советской стороны ведущим назначили меня, с американской — Фила Донахью. Его кандидатуру предложили американцы; я, признаться, представления не имел о том, кто такой Фил Донахью. Как оказалось, они не могли найти более подходящего для этого человека.
В то время — шел 1985 год — Фил Донахью находился на пике своей славы. Он олицетворял собой воплощение «американской» мечты. Фил родился в срединном штате Огайо в городе Дейтоне в самой заурядной американской католической семье ирландского происхождения. Мама его была домохозяйкой, отец — коммивояжером, торговавшим, если мне не изменяет память, мебелью (кажется, он умер, когда Фил еще был мальчиком; так или иначе, он крайне редко о нем вспоминает). Фил учился ни шатко ни валко, как всякий американский школьник, прятался под партой во время «ядерных тревог», которые готовили всех подростков к тому дню, когда Советский Союз обрушит на Америку дождь межконтинентальных ядерных ракет. Он молился «за спасение душ» русских, полагая, что вся их беда заключается в том, что они — безбожники. Окончив школу безо всякого блеска, Фил получил подарок судьбы: знаменитейший в Соединенных Штатах католический университет Нотр-Дейм, куда, как правило, попадают лишь лучшие выпускники средних школ Америки, в этот год решил открыть свои двери и для учеников «средних», при том за очень низкую плату. Так Фил стал студентом престижного университета. За годы учебы он сильно увлекся радиожурналистикой и по окончании университета устроился работать на местную репортером криминальной хроники. Он оказался одним из тех, кого в Америке называют «a natural» — то есть рожденным для того дела, которым занимался. Он быстро выдвинулся как прекрасный, ничего не боящийся, превосходно говорящий, умный репортер.
Такой заставкой открывался первый телемост между СССР и США Москва — Калифорния. Его открытие было встречено станцию бурными аплодисментами. 1983 г.

 

Компания, в которой он работал, помимо радиостанции имела и телевизионный канал, и вот однажды ее хозяин попросил Фила (прежде никогда с телевидением тесно не сталкивавшегося) подменить заболевшего ведущего одной из популярных программ. Это была программа вполне традиционная: ведущий задавал вопросы гостю, а студийная аудитория, словно в театре, наблюдала, иногда выражая восторг или осуждение. Как мне потом рассказывал Фил, через пять минут после начала программы (а тогда все шло прямо в эфире, по сути дела, не записывалось ничего) он совершенно не знал, о чем дальше спрашивать гостя. В совершеннейшем отчаянии он кинулся к аудитории со словами: «Может, ктото из вас хочет задать вопрос?» И — о чудо! — вопросы посыпались как из рога изобилия, вопросы острые, интересные. Так Филом Донахью был изобретен — пусть случайно — жанр talk show (ток-шоу). И с этого момента его карьера взвилась, словно ракета. Недолго проработав в Дейтоне, он вскоре оказался на крупной станции в Чикаго, а потом, как это всегда бывает в Америке в случае настоящего телевизионного успеха, в Нью-Йорке. К моменту нашей встречи его программа «Донахью» шла по тремстам с лишним телевизионным станциям США, он зарабатывал миллионы долларов в год и, что самое поразительное, не имел конкурентов: он, единственный во всей Америке, вел ток-шоу — правда, вскоре ситуация изменилась самым драматическим образом, но это потом… Учитывая сказанное, нетрудно понять, почему кандидатура Донахью была идеальной.
Телемост Ленинград — Бостон «Женщины с женщинами», на котором прозвучали ставшими легендарными слова «У нас секса нет…». 1987 г.

 

Сегодня, когда стало модно иметь дело с Советским Союзом, можно не без удовольствия, потягивая джин с тоником, вспоминать о трудностях тех времен — в особенности если эти трудности вас лично не касались. Фил Донахью был первой американской телезвездой, рискнувшей своей популярностью американского идола ради того, чтобы «поработать с красными». Вспомним, что моими визави на всех других телемостах не были телезвезды, их конечно же могли причислить к «розовато-левым» за то, что они участвуют в таких программах, но они по сути не рисковали ничем. Фил же рисковал своим уникальным положением «всеамериканского героя».
Многие его коллеги по телевизионному цеху, не говоря о тех кремлеведах, с которыми он советовался, прежде чем принять решение, прямо и без обиняков заявляли: мол, он делает глупость, русские собираются использовать его, ему не дадут сказать то, что он хочет, советской аудитории; словом, давали понять, что Филу Донахью лучше заниматься своим делом, вести ток-шоу и держаться подальше от политики, в которой он не понимает ни черта, иначе русские оставят от него рожки да ножки.
* * *
Много лет спустя Фил поведал мне о том, как он позвонил Теду Коппелу и спросил его мнение о Владимире Познере. Тед сказал: «Он мне нравится». Но когда Фил стал советоваться с ним относительно возможной программы, Тед заявил, что это пустое дело, ничего не получится и так далее. Я прекрасно помню, как однажды вечером раздался телефонный звонок.
— Алло? — ответил я.
— Это Владимир Познер? — уточнили на английском языке.
— Да.
— Это Фил Донахью.
Дальше посыпались вопросы: могу ли я гарантировать, что программа выйдет в эфир, могу ли я гарантировать, что ничего не вырежут, могу ли, могу ли, могу ли… На все я отвечал «да, могу», хотя на самом деле не мог гарантировать ничего. Но страстное желание добиться этого телемоста оказалось сильнее благоразумия. Да и вообще, если нельзя, но очень хочется — то можно, правда?
* * *
Фил достоин всяческих похвал за то, что не испугался, но он был крайне озабочен возможными последствиями своего решения — что свидетельствует о его трезвом уме.
Например, он настоял на том, чтобы в Ленинград приехали его люди для подбора советских граждан, которые примут участие в телемосте. «Если мы не пойдем ему навстречу, — объяснял я руководству, — если он не сможет однозначно заявить, что именно его люди лично подбирали советских участников, американские зрители тут же решат, что вся эта аудитория подобрана работниками КГБ». Понимая его беспокойство, я опасался, что наше руководство вряд ли согласится с этим. Но мне удалось убедить его, и в ноябре 1985 года группа работников программы «Донахью» прибыла в Ленинград. Они хотели, чтобы аудитория представляла собой срез города, чтобы в ней были заводские рабочие, портовые грузчики, кораблестроители, медсестры, учителя, студенты, врачи и так далее. Понятно, что собрать такую компанию посредством опроса прохожих на улицах города невозможно. Очевидно было и то, что без нашей помощи никто не пустит этих милых женщин (их было три) на территории больниц и заводов (через год, когда уже мы поехали в Бостон, чтобы подобрать аудиторию для второго телемоста с Донахью — «Женщины с женщинами», нам точно так же потребовалась организационная помощь наших американских коллег). В Ленинграде мы быстро нашли общий язык. В течение дня мы все вместе (с советской стороны нас тоже было трое) посещали разные учреждения, спрашивали людей, хотят ли они участвовать в телемосте, и в случае их согласия записывали фамилии и телефоны, а в конце дня, собравшись в уютном номере в гостинице «Астория», уточняли списки возможных будущих участников. Последнее слово всегда было за представителями Донахью: если они просили вычеркнуть кого-то из списков, мы не спорили, ограничиваясь советами. Нам потребовалось чуть меньше недели, чтобы собрать необходимое количество людей. До телемоста оставалось около месяца.
Я собирался прибыть в Ленинград за день до телемоста, но вынужден был приехать раньше: мне в Москву позвонили Павел Корчагин и Сергей Скворцов (с которыми я сделал все телемосты, да и многое другое) и сообщили, что Ленинградским обкомом партии принято решение собрать всех будущих участников телемоста для предварительной «подготовки» к событию. Я понимал, что этого допустить нельзя, тут же помчался в аэропорт и вскоре оказался в городе трех революций. Уже через час я сидел с московскими коллегами Павлом и Сергеем, пытаясь выработать план действий. Мы не надеялись на поддержку руководства Ленинградского телевидения — для него возражать обкому было все равно что сделать себе харакири. Горбачев к этому времени находился у власти всего лишь восемь месяцев, власть же и авторитет КПСС оставались абсолютными, не было и намека на то, что вот-вот что-то случится. Словом, навлекать на себя партийный гнев никто не собирался… Я договорился о личной встрече с Галиной Ивановной Бариновой, начальником идеологического отдела обкома.
Ленинградский обком партии размещался в Смольном, где я прежде не бывал. Меня поразило количество охраны — все хотелось спросить, кого они опасаются. И еще поразило то, что я отмечал и прежде в тех редких случаях, когда в Москве оказывался на Старой площади в здании ЦК: партийные функционеры поразительно друг на друга похожи. Есть нечто такое — в походке, в манере подавать руку, в выражении лица, в стиле одежды, — что делает их необычайно распознаваемыми. Вот уж поистине, рыбак рыбака видит издалека! Кстати, то же относится и к комсомольским функционерам, у которых, как мне показалось, есть особое, «знаковое» рукопожатие: рука выставляется довольно далеко и высоко, а затем, завладев встречной рукой, сжимается крепко и дергается не столько вверх-вниз, сколько просто резко вверх — непосвященных это часто приводит к тому, что они от неожиданности теряют равновесие и вынуждены сделать шаг вперед, а это сопряжено с определенным психологическим дискомфортом (по крайней мере так бывало со мной).
Надо признать, что Галина Ивановна Баринова совершенно не вписывалась в характерный образ партработника. Эта стройная, холеная, высокого роста женщина, со вкусом одетая и внешне вполне привлекательная, напоминала в гораздо большей степени бизнес-леди высокого уровня. Поздоровавшись со мной за руку (рукопожатие было крепким, но безо всякого дергания) и жестом пригласив сесть, она спросила, что привело меня к ней. Я сказал, что до меня дошли слухи, будто обком решил провести предварительную встречу с будущими участниками телемоста, а я категорически возражаю против этого.
— Почему? — спросила она.
Я ответил, что в принципе, может, и имеет смысл заранее готовить людей, которые прежде никогда не встречались с американцами, но в данном случае этого делать нельзя, потому что (тут я постарался и голосом, и выражением лица подчеркнуть важность ситуации) информация о такой встрече, дойди она до американцев, безусловно будет интерпретирована как попытка промыть мозги советским участникам, напугать их и к тому же отрепетировать с ними то, что им надлежит говорить. А это смертный приговор не только этому телемосту, но и любой попытке «строить» такие мосты в будущем.
Один из телемостов 1983–1984 гг. между СССР и США. Крайний слева — Юрий Щекочихин.

 

— Да что вы говорите? — сказала Баринова с иронической улыбкой. — А как американцы узнают об этом?
Сам тон, каким был задан вопрос, и цинизм застигли меня врасплох, словно удар под дых. Но при счете «восемь» я встал на ноги и нанес пару собственных ударов.
— Есть в Ленинграде американское консульство, — напомнил я тоже не без иронии, — работники которого будут внимательнейшим образом следить за всем, что касается нашего мероприятия. Это во-первых. А во-вторых, если вы соберете группу из двухсот человек для предварительного собеседования, то нет ни малейших сомнений в том, что среди них найдутся такие, которые расскажут об этом своим родственникам и знакомым. То есть слух просочится обязательно.
В ответ Баринова улыбнулась своим чувственным ротиком, приоткрыв превосходно покрашенные губы ровно настолько, чтобы обнажить два ряда жемчужноподобных зубов, и нажала кнопку небольшого переговорного устройства, стоявшего на заставленном телефонными аппаратами столике рядом с ее письменным столом.
— Слушаю, Галина Ивановна, — раздался голос.
— Вызовите мне сюда Петра Петровича. Немедленно. — Она посмотрела на меня и пояснила: — Петр Петрович из Большого дома, — так я впервые узнал, как в Ленинграде называют здание КГБ. — Он сейчас будет.
Телемост «Ленинград — Бостон» 1986 г.

 

И в самом деле, Петр Петрович не заставил себя ж дать. Я до сих пор не понимаю, как он добрался в Смольный с Литейной буквально за три минуты. Впрочем, вполне возможно, что у него был кабинет и в здании Смольного. Так или иначе, Петр Петрович предстал перед ее глазами будто по волшебству. Мне показа лось, что он буквально влетел в кабинет Бариновой, но влетел совершенно бесшумно, как экспертно брошенный фрисби, и замер у самого края стола, почтительно склонив набок голову и словно всем своим существом вопрошая: «Чего изволите?»
— Знакомьтесь, — сказала ему Баринова, — Владимир Владимирович Познер. Присядьте.
Мы поздоровались, лишь коснувшись друг друга ладонями в совершенно формальном рукопожатии, и Петр Петрович согнул колени ровно настолько, чтобы задница опустилась на краешек стула, на который указала ему Баринова. Так он и сидел, напоминая мне стареющего, лысеющего попугайчика с выцветшими голубыми глазами.
— Петр Петрович, — начала Баринова, — нет ли у вас какой-либо информации о наших американских друзьях? Не проявляют ли они повышенного интереса к предстоящему мероприятию?
Он посмотрел на нее не мигая, потом слегка наморщил лоб, сжал губы и покачал головой.
— Нет, Галина Ивановна, все тихо.
Она кивнула и спросила:
— Значит, нет повода для беспокойства, Петр Петрович?
Он вновь внимательно посмотрел ей в глаза, вновь наморщил лоб и сжал губы, решительно покачал головой и повторил:
— Нет, все тихо.
— Спасибо, Петр Петрович, можете идти, — позволила Баринова, и Петя Попугайчик, как я назвал его мысленно, соскочил с жердочки, кивнул мне и тихо вылетел из кабинета. — Ну, что скажете, Владимир Владимирович? — почти ласково промурлыкала Баринова.
Я понимал, что проиграл. Но у меня оставалась еще одна последняя карта.
— Галина Ивановна, — сказал я, — если вы считаете необходимым организовать предварительную встречу с участниками телемоста, воля ваша, я тут ничего не могу поделать. Но если в результате этого что-то произойдет, то это будет ваша ответственность. Я хочу, чтобы прямо в протоколе было зафиксировано, что я предупредил вас о возможных последствиях вашего решения. Теперь это ваша ответственность, — повторил я, — я умываю руки.
До последнего времени самым большим преимуществом, коим обладали партработники высокого уровня, была возможность приказывать, никак не отвечая за результаты своих приказов. Если результат был удачным, партначальник пожинал соответствующие плоды: ордена-медали, продвижение по службе и прочие удовольствия. В случае неудачи рубили голову непосредственному исполнителю, который «не справился». Но я отказывался брать на себя ответственность «исполнителя», что было совершенно неприемлемо для партработника типа Бариновой.
— Ну зачем же вы так категоричны, — от ее улыбки растаял бы даже Петя Попугайчик, — мы же не бюрократы. — Она, встала, взяла меня за левую руку чуть выше локтя и повела из кабинета. — Пойдемте, нас ждет… — Баринова назвала имя-отчество, которое я с тех пор запамятовал, хотя речь шла о секретаре по идеологическим вопросам, весьма важной персоне в партийном мире. Мы пошли по бесконечным коридорам Смольного — это было для меня впервые, но потом я бывал здесь еще и каждый раз думал о том, как зимой 1934 года за одним из поворотов Сергея Мироновича Кирова ждал убийца. Убийца, как мне когда-то рассказывал человек, имевший отношение к этому делу, не дожил до допросов и до суда, он погиб, кажется, в автомобильной катастрофе, когда его везли на допрос или из тюрьмы в тюрьму. По некоторым источникам, Леонид Николаев — так звали убийцу — был судим и расстрелян. Но суд этот — если он и был — почему-то проводился без публики, без газетных заголовков, без криков типа «собаке собачья смерть», в отличие от знаменитых процессов 1936–1938 годов.
Гибель же Кирова послужила сигналом к началу сталинского террора, уничтожившего всю оппозицию и, как мне кажется, лучшие умы страны.
Кабинет второго секретаря был огромных размеров — разместились бы здесь все будущие участники телемоста. Самого же второго секретаря я плохо помню — лет пятидесяти, роста среднего, очки в роговой оправе, твидовый пиджак; говорил он хорошо поставленным баритоном и довольно активно размахивал руками. Он поздоровался со мной, дернув мою руку вверх, потом сказал:
— Раз вы не советуете встречаться с участниками мероприятия, не будем встречаться. Вот и все. Вам виднее, мы вам доверяем. Ответственность ваша. Желаю удачи.
Полагаю, что я застыл с выражением полного идиотизма на лице, потому что Баринова засмеялась. Только тогда я понял, как тщательно они подготовились. Еще до моего прихода они были согласны отказаться от предварительной встречи с аудиторией, просто хотели услышать мои доводы. Приглашение Пети Попугайчика стало чисто театральным представлением (допускаю, что Петр Петрович не был в курсе); они всего лишь решили меня испытать. И как только я заявил Бариновой, что умываю руки, что теперь это их ответственность, как только мяч оказался на их половине корта, они тут же вернули его мне и заявили, что игра закончена: мол, я вышел в финал, а уж если я проиграю там, тогда поговорим…
Наступил день телемоста. Состояние у меня было как у человека, которому сказали, что у него рак в последней стадии и нет надежды на спасение. Понимая, что смерть неминуема, он не особенно волнуется. Чему быть — того не миновать. Тем более учитывая, как мало времени у него осталось: три… два… один… старт!
Начало не предвещало ничего хорошего и застигло всех советских участников, в том числе и меня, врасплох. Американцы сразу полезли в драку и принялись лупить по Советскому Союзу во всех направлениях: эмиграция, «отказники», антисемитизм, права человека, диссиденты, свобода слова, Сахаров, Афганистан, южнокорейский лайнер 007, Солженицын… Подобного никогда не было на советском телеэкране, тем более с участием американцев! Любая критика советской системы просто-напросто запрещалась, между собой люди, конечно, выражали недовольство, но осторожно, чаще всего дома, на кухне, среди своих. Если в средствах массовой информации появлялась критика, то она была тщательно дозирована, кроме того, всегда подчеркивалось, что речь идет о «нетипичном явлении», об «отдельно взятых недостатках». Советские участники растерялись, фактически потеряв дар речи.
Я же как ведущий попал словно кур в ощип. Я был похож, по крайней мере внутренне, на циркового жонглера, который одновременно «работает» с несколькими наборами разных предметов, отчаянно стараясь ни один не уронить. Во-первых, я должен был способствовать общению между двумя сторонами. Во-вторых, мне надлежало постоянно оценивать собственное поведение, а еще следовало понять, как реагировать на Фила Донахью, который вел себя будто Рэмбо (как он объяснил мне потом, ему поручили не давать спуску «этим русским»). Я не знал, стоит ли мне пойти на обмен ударами или не позволять втягивать себя в конфронтацию? В-третьих, я не мог забыть о тех, кого не было видно в кадре, о тех, кто наблюдал со стороны, — о телевизионных начальниках, о Галине Бариновой со товарищи из Смольного. Что думали они по поводу происходящего? Наконец, в-четвертых, я задавался вопросом: выйдет ли когда-нибудь эта запись в советский телевизионный эфир и если выйдет, то в насколько обрезанном виде? Мне кажется, мое положение было куда более сложным и драматичным, чем положение Фила, да и моя аудитория совершенно не упрощала дело.
Отбор участников телемоста Ленинград — Сиэттл «Встреча в верхах простых граждан» на кировском заводе. Лениград, 1985 г.

 

Советских участников фактически подобрала — пусть с нашей помощью, но с правом решающего голоса — Мэрилин О’Райли, женщина, работавшая много лет с Донахью сначала в Чикаго, затем в Нью-Йорке. Она являлась экспертом по подбору аудитории ток-шоу, но помимо прочего эта ирландская американка из Города ветров (как называют американцы свой самый американский из всех городов — Чикаго), эта мать шестерых мальчиков и одной девочки была совершенно прелестной женщиной. Несмотря на то что она не знала ни одного русского слова, она сумела не только установить человеческий контакт со всеми предполагаемыми советскими участниками, но и обворожить каждого из них. Ей помогала другая сотрудница Донахью, Лорейн Ланделиус, женщина пенсионного возраста, необыкновенно добрая, теплая и деликатная — такая всеобщая мама. Подавляющее большинство советских участников впервые увидели «живых» американцев и подсознательно они милые и симпатичные, как Мэрилин и Лорейн. С этим ощущением они пришли в телевизионную студию, некоторые даже принесли с собой букетики цветов, чтобы помахать ими, приветствуя своих «американских друзей» и борцов за мир. Они сидели в студии с улыбками на лицах в ожидании начала коллективного космического рукопожатия, а вместо этого получили по морде. И они пошли на обмен ударами.
Телемост Ленинград — Бостон «Женщины с женщинами». Донахью в бостонсокй студии. 1987 г.

 

Американец спрашивает: «А почему Сахаров у вас в Горьком?» А наш отвечает: «Потому что он — предатель, а вы — провокаторы!» Советские участники заняли глухую оборону. Среди американцев некоторые высказывали довольно резкую критику в адрес собственной страны, наши же молчали. Как я ни старался, никак не мог их расшевелить.
Конечно, это можно понять. Гласность была в новинку, никто особенно не хотел рисковать. Ведь все хорошо знали, какие последствия ожидают тех, чье единственное «преступление» — выражение недовольства по поводу того, что они считали недостатком советской системы. Это воспринималось как антисоветская пропаганда, за нее полагался скорый суд и ГУЛАГ. Несчастные «антисоветчики» высказывались не по телевидению, не на всю страну, не на весь мир, но все равно подвергались жестокому наказанию.
Так как советские участники не желали делиться соображениями о собственных проблемах, я решил взять эту функцию на себя — разумеется, сдержанно, признавая наличие некоторых сложностей и неудач, наряду с несомненными успехами. Я отдавал себе отчет в том, чем рискую, но решение было принято мной задолго до самого телемоста. Да и не имел я выбора, должен же был хоть кто-то с советской стороны признать хоть часть правды.
По мере того как советские участники ни с чем не соглашались, американцы становились все злее и злее. Не знаю, чем все кончилось бы, если бы вдруг один из американских участников — высокий красивый мужик в кожаной тужурке, рыбак, как выяснилось впоследствии, — не встал и не сказал: «Мы что здесь — с ума сошли? Неужели вы не понимаете, что наши правительства как раз хотят нас поссорить?! Неужели мы пришли в эту студию, чтобы друг на друга орать? Неужели мы хотим войны?»
И тут все опомнились. Кто-то даже заплакал, люди заговорили иначе, стали открываться сердца…
Когда все кончилось, я был совершенно без сил. Моя жена Катя и близкий ленинградский друг, наблюдавшие за всем со стороны, смотрели на меня с выражением глубокой обеспокоенности на лицах. Мои московские «партнеры по авантюре» Павел и Сергей казались всем довольными и считали, что все прошло отлично. Я подумал, что они слишком молоды и не понимают возможных последствий только что произошедшего. Присутствовавшие представители ленинградской партийной организации были и растеряны, и напуганы. Хорошо помню неуверенную улыбку Бариновой, которая, прощаясь со мной, сказала: «Интересно, очень интересно…» И еще в памяти остались мои собственные соображения: все ждут, что скажут там, наверху.
Я был выжат как лимон и больше всего на свете хотел забыть об этом телемосте, будто его никогда и не было.
Но об этом не могло быть и речи. Нам предстоял монтаж программы, притом мы обещали американской стороне оставить всю критику, все то, что может не понравиться советскому зрителю. Это был вопрос нашей чести — но и вопрос нашей карьеры, нашего будущего. Завершая телемост, Донахью говорил, что американцы уважают советский народ, но удивляются, как может такой великий, талантливый, замечательный народ допустить, чтобы им управляла группа старцев, принимающих решения за плотно закрытыми дверями. И нам предстояло это выдать в эфир Гостелерадио СССР!
Следует упомянуть и о том, что мы с Донахью заключили джентльменское соглашение: обе версии телемоста — американская и советская — должны быть максимально идентичными. Но поскольку монтаж одной делался в Нью-Йорке, а другой — в Москве и, кроме того, хронометраж американской версии — не больше сорока шести минут (чтобы вписаться в традиционные временные рамки «Донахью»), а под эфир советской дали полтора часа, программы в итоге сильно отличались. Обе стороны вынуждены были согласиться с этим, но к работе друг друга относились с большими подозрениями, полагая, что любой вырезанный эпизод объясняется исключительно политическими мотивами. Через много лет я вспоминаю обе версии и думаю, что каждая сторона была честна и не изменила первоначальному замыслу.
Наша программа планировалась к выходу в эфир в феврале 1986 года, за два дня до открытия XXVII съезда ЦК КПСС. Дней за десять до назначенной даты председатель Гостелерадио Александр Никифорович Аксенов потребовал предварительного просмотра окончательной версии. Тот вечер я не забуду никогда…
В кабинете Аксенова собралась вся команда телемоста и новый начальник Главного управления внешних сношений Валентин Валентинович Лазуткин. Кроме того, пришли два заместителя Аксенова — Александр Петрович Евстафьев (он возглавлял Центральное радиовещание на зарубежные страны) и Владимир Викторович Орлов (глава Всесоюзного радио), а также Григорий Суренович Оганов — куратор Гостелерадио в ЦК. Аксенов, сменивший Лапина, был для нас человеком новым, пока не понятным. В определенном смысле он являлся абсолютно типичным партработником. По образованию — школьный учитель, во время войны возглавлял крупный партизанский отряд в Белоруссии, затем — министр внутренних дел этой республики, после — посол СССР в Польше. Настоящая иллюстрация к русским словам из «Интернационала» (которых нет во французском оригинале) — «кто был ничем, то станет всем». На самом деле, как я потом имел возможность убедиться, Аксенов был неплохим человеком, добрым, справедливым и порядочным. Но был он и крайне ограниченным, все видевшим лишь в черно-белых тонах, принимающим решения на уровне «да — нет», безо всяких «может быть». Описывая большевиков революционной поры, поэт Николай Тихонов дал им ставшее классическим определение: «Гвозди бы делать из этих людей, крепче б не было в мире гвоздей». Определение, подходящее к Аксенову как нельзя лучше. Это был человек несгибаемый, крепкий, который верил в дело партии безусловно и без сомнений (так и хочется сказать слепо) и не сомневался, что коммунист может все.
Признаю справедливости ради, но безо всякой охоты, что вера эта возникла не на пустом месте. По мере того как Советы теряли какую-либо власть, а партийный аппарат практически заменил собой правительство, партийного работника стали рассматривать как «швеца, жнеца и на дуде игреца», его бросали на выполнение самых разных заданий. И хотя он часто не имел профессионального образования в порученой ему сфере, он был профессиональным организатором, наделенным огромной властью. Если такой человек проваливал задание, не справлялся с партийным поручением и переставал быть партработником, ему, как правило, давали такое дело, которое, увы, требовало профессиональных знаний и подготовки (например, пост посла в какой-нибудь стране). Вряд ли есть необходимость говорить о том, к каким плачевным результатам это приводило. Правда, было время, когда партийные работники в значительной степени являли собой интеллектуальную элиту страны, но это было до того, как сталинская газонокосилка срезала все сколько-нибудь торчащие над остальными головы, оставив в живых лишь конформистов. Партработниками становились благодаря саморегулирующейся системе, которая с поразительной точностью выявляла инакомыслящих, сомневающихся, людей с развитым чувством собственного достоинства. В результате партийным работником становился тот, кто не мог быть ничем и никем иным. И как только проштрафившегося партийного начальника назначали на другой пост, подведомственное ему хозяйство начинало загибаться. Это для страны оказалось и остается крайне тяжелым делом — хотя пока наши руководители не желают в этом признаваться.
А.Н. Аксенов возглавлял Гостелерадио в течение трех с половиной лет и все это время демонстрировал полное отсутствие всяческого понимания предмета или умения обеспечить это важнейшее подразделение лидерством. При нем не происходило ничего, он не запомнился ничем и давно забыт.
Но в тот вечер я не знал ничего об этом человеке, во власти которого было либо казнить нашу программу, либо помиловать. Я встречался с ним впервые, и должен признать, он не произвел на меня впечатления: типичный черный костюм, сидевший мешком, какие-то блеклые глаза за толстыми стеклами очков, круглое маловыразительное лицо, небольшой с плотно сжатыми губами рот, нос пуговкой, темные, зачесанные назад волосы.
Аксенов поздоровался с каждым из нас за руку (рукопожатие было таким, будто тебя испытывают на прочность), пригласил сесть, сел сам и попросил запустить кассету. В течение следующих девяноста минут я исподтишка наблюдал за выражением его лица, надеясь уловить хоть что-нибудь. Тщетно. Аксенов мог бы стать великим покеристом — его лицо не выражало ничего. Не было ни улыбки, ни насупленных бровей. Я только потом понял: он не хотел, чтобы о его настроении догадывались заместители. Наконец эти мучительные полтора часа закончились. Аксенов повернулся к Евстафьеву и спросил:
— Александр Петрович, какое ваше мнение?
Второй слева — Председатель правления Гостелерадио СССР Александр Никифорович Аксенов. Крайний справа — начальник Главного управления внешних сношений. В центре — один из вице-президентов телекомпании NBC. Я — крайний слева. 1987 г.

 

Евстафьев, как я уже писал, возглавлял Иновещание и был моим начальником. Именно он потребовал в свое время исключить меня из партии за то, что я посмел выразить сомнения в правильности решения советского руководства о вводе войск в Афганистан. Евстафьев, на мой взгляд, был не глуп, но являлся абсолютным конформистом, человеком, который в зависимости от обстоятельств мог с одинаковым жаром нападать на какую-либо точку зрения либо защищать ее. Мне казалось, что я читаю ход его мыслей: начальник не дал понять, как сам относится к только что увиденному, но вряд ли такой «железный коммунист» поддержит подобную программу. В ней говорились опасные вещи, вещи, которые должны были спровоцировать в любом бюрократическом уме сигнал тревоги. Гласность только-только зарождалась, не существовало пока никаких прецедентов, на которые можно было бы опереться. В общем, шансы были не в пользу телемоста.
— Во-первых, — начал Евстафьев, — программа сыровата, она требует доработки. Но даже в этом случае ее вряд ли следует демонстрировать на всю страну. Это же Ленинград — Сиэтл, так что я предлагаю показать ее только в Ленинграде, посмотрим, какая будет реакция, потом решим, как поступить дальше. Во-вторых, так или иначе, сейчас вообще не время показывать ее, учитывая, что мы находимся в преддверии XXVII съезда партии. Это надо сделать после съезда, причем не сразу…
Пока говорил Евстафьев, от которого я, признаться, ничего другого не ожидал, я наблюдал за выражением лица Аксенова. Оно оставалось совершенно каменным.
— Спасибо, Александр Петрович, — сказал он и кивнул Орлову.
Владимир Викторович был известен тем, что боялся всего, вообще не принимал решений и «ел» начальство глазами. У него даже была кличка — «Плата за страх». Не приходилось сомневаться в его оценке телемоста, особенно после выступления Евстафьева. Как же можно предложить такое для эфира? Что это за разговоры об «отказниках», о каких-то евреях, о диссидентах?! Как это допустить?
К концу его выступления мне стало не по себе. И не потому, что я боялся потерять работу — с этой мыслью я уже свыкся. Но я слишком хорошо представлял себе, какой будет реакция в Америке, если у нас программу запретят. Не говоря о том, как я буду выглядеть в глазах Фила Донахью — ведь я обещал ему, что программа выйдет.
Тут заговорил Оганов — и я не поверил своим ушам. Он сказал буквально следующее:
— Вы знаете, то, что мы сейчас посмотрели, — это и есть настоящее телевидение. По-моему, это замечательная программа, это новый шаг на нашем телевидении…
Наконец решил высказаться и Аксенов.
— Позвольте мне, — начал он, чуть окая, — поздравить вас всех с замечательной программой. Вы заслуживаете всяческих похвал. Это не только хорошая работа, но это, Александр Петрович, настоящий подарок XXVII съезду нашей партии, который, как вы знаете, открывается послезавтра. Советское телевидение вправе гордиться вашей работой, и вы заслуживаете самой высокой оценки. Ну, а вам, — он обратился к Евстафьеву и Орлову, — следовало бы выпить рюмочку коньяку перед таким просмотром — для храбрости, что ли…
Это было одно из тех сказочных мгновений, о которых мы все мечтаем, прекрасно осознавая невозможность их воплощения. В ту минуту я понял, как это — оказаться на седьмом небе. Это был триумф, нечто, не сравнимое ни с чем. Я хотел пройтись колесом по кабинету, пробежаться по потолку, двум заместителям показать неприличные жесты, завопить, словно индеец на тропе войны. Вместо этого я пожал всем руки, выплыл из кабинета, весьма сдержанно дошел до комнаты, где мы собирались с Корчагиным и Скворцовым — и пустился в какой-то сумасшедший пляс. Словом, в тот вечер мы страшно напились.
Я и по сей день не знаю, почему Аксенов высказался подобным образом. Не могу поверить, что он и в самом деле так думал. Уверен, эту кассету смотрели до него и на совсем другом уровне и дали соответствующее указание. Ведь Аксенов был человеком крайне консервативным, он никогда не поддерживал ничего, что выходило за рамки общепринятого, не защищал своих сотрудников, если из ЦК ему выражали недовольство по поводу той или иной передачи, он не любил тех журналистов, которые имели собственное мнение. Учитывая все это, кажется маловероятным, чтобы он самостоятельно разрешил выдать в эфир такой материал. Как мне кажется, он получил соответствующее указание.
* * *
Догадки мои были правильными: много позже я выяснил, что кассету предварительно посмотрел Александр Николаевич Яковлев, а потом и Горбачев, и оба высоко оценили программу. Об этом знали и Оганов, и Аксенов. Ларчик просто открывался.
* * *
Телемост «Ленинград — Сиэтл: встреча в верхах рядовых граждан» был показан по первому каналу Гостелерадио СССР в самый прайм-тайм не один, а два раза. Его увидели не менее ста восьмидесяти миллионов человек. Успех его был грандиозен и безоговорочен. Буквально за один вечер я стал знаменитостью. Волею судеб я оказался первым советским человеком, который на глазах у всей страны вел никем не отрепетированную дискуссию с рядовыми американцами. И тот факт, что я не врал, признавал недостатки и проблемы, о которых знали все советские люди, но вместе с тем отстаивал интересы страны в вопросах принципиальных, нашел отзвук в сердцах. Десятилетиями гражданам предлагали телевизионные программы, старательно избегающие любых упоминаний того, что могло не понравиться власти. Горбачев призвал к гласности, и этот телемост был, по сути дела, первым примером этой самой гласности на телевизионном экране. В нем вещи назывались своими именами, в разговоре участвовали американцы, и таким образом программа бросала вызов табу не только внутренним, но и тем, которые выработались за годы «холодной войны».
Я с Людмилой Гурченко. 1995 г.

 

Телемост вызвал бурную массовую реакцию. Печатные издания по всей стране получали тысячи писем от читателей, мне на адрес Гостелерадио написали больше семидесяти тысяч человек. Одно из соображений, высказанных авторами писем, было вполне предсказуемым и звучало примерно так: «Наконец-то мы можем говорить с американцами напрямую без посредника. Это замечательно!» Второе было совершенно неожиданным, по крайней мере для меня. В нем выражалась резкая критика советских участников телемоста: «Товарищ Познер! Как вам удалось собрать столько идиотов в одной студии? Почему они не хотели говорить правду? Почему они не признавали недостатков в отличие от американцев, которые этого не боялись? Если бы вы пригласили меня, то, уж не сомневайтесь, не пожалели бы об этом». Эта точка зрения, сформулированная с разной степенью вежливости, напомнила мне знаменитое изречение: «Я увидел врага, и он — это мы». Не отдавая себе в этом отчета, в первый раз в жизни нация увидела свое коллективное лицо, и оно ей не понравилось. Более того, нация испытала чувство неловкости и даже стыда. Прошло всего лишь пять лет, и сегодня советские люди, выступая по телевидению, высказывают гораздо более резкие суждения в адрес собственных лидеров, общества, правительства, чем большинство американцев высказывают в свой адрес. Это следствие гласности, перестройки, всей той бескровной революции, которая происходит в нашей стране. Но мне хочется верить, что началом — зримым и реальным — этого дела стал телемост «Ленинград — Сиэтл», нанесший крайне болезненный удар по национальной гордости страны. Он являл собой выдающийся пример того, что можно назвать телешоковой терапией. На мой взгляд, в этом нуждаются так и не испытавшие ничего подобного американцы.
Следует подчеркнуть, что с самого начала американское коммерческое телевидение не очень-то поддерживало идею телемоста. Крупнейшие телесети сперва отказались от этого начинания. Позже, когда президент новостной службы компании ABC проявил мужество и нестандартность мышления, организовав три телемоста «Конгресс США — Верховный Совет СССР», их показали после передачи Теда Коппела «Ночная линия», которая заканчивается в половине двенадцатого ночи, для весьма специфической аудитории…
Утверждают, что телемостам не хватает «сексуальности», то есть они вряд ли смогут удержать внимание большой аудитории, проиграют в войне рейтингов программам своих основных соперников. Такова «истина», которую я услышал от американских телевизионных начальников самых разных уровней. Но напрашивается вопрос: на каком основании они делают такой вывод?
Телемост «Ленинград — Сиэтл» был предложен всем без исключения станциям Америки, которые покупали и показывали программу «Донахью». Большинство отказались, даже не запросив для предварительного ознакомления запись программы. Таким образом, зрителю не предложили выбрать между чем-то новым и оригинальным и привычным вещанием. А жаль, потому что те немногие, все-таки ставшие зрителями моста — около восьми миллионов американцев, были в не меньшем восторге от него, чем советские зрители. Я получил из Штатов несколько сот писем, в которых высказывались взгляды и похожие, и отличавшиеся от тех, что выражали советские зрители. Совпадали они в том, что и американцы приветствовали возможность прямого диалога с советскими людьми, ведь такое общение рядовых людей гораздо важнее обмена на правительственном уровне. Удивительно, что и американцы были крайне недовольны своей аудиторией. Они писали, что их соотечественники в программе агрессивны, надменны, самоуверенны, лишены толерантности. Они хвалили советских участников за сдержанность, за более широкий кругозор. На самом деле разница в поведении двух аудиторий объяснялась еще одним любопытным фактором: советские участники были в целом более готовы к этой встрече, по крайней мере к ее визуальной части, американцы выглядели примерно так, как они ожидали. Американцы же вовсе не ожидали того, что увидели. Женщина из Филадельфии писала: «Я, конечно, знала, что советские женщины рожают детей так же, как и мы. Но потребовался вот такой обмен, я должна была увидеть их живых на экране, чтобы их дети стали для меня реальностью. Это совершенно перевернуло мое представление о них». Другая зрительница писала из Канзас-сити: «Меня поразило, что русские женщины такие хорошенькие, хорошо одеты, пользуются макияжем, модно причесаны. Я думала, что все русские женщины ходят в платках, что все они толстые и уродливые…»
Мне абсолютно понятна ее реакция. Примерно в это время в Америке большой популярностью пользовалась реклама гамбургеров фирмы «Уэнди’з»: на плакатах изображался показ мод, якобы происходящий в Москве, где местная топ-модель, бабища необъятных размеров, расхаживает в военных сапогах и форме, носит толстые очки в стальной оправе и, разумеется, не пользуется макияжем. Реклама на редкость глупая, оскорбительная для русских женщин (они это как-нибудь переживут), оскорбительная для американок, поскольку исходит из того, что они все дуры (они-то смогут это пережить?), но эта реклама бесспорно закрепляет существующие в Америке стереотипные представления о Советском Союзе, отображенные в местных политических карикатурах, комиксах, фильмах, сериалах и так далее.
Телемосты способны эти стереотипы разрушить. Может быть, в этом и есть причина отказа от них американской стороны?
Как я уже писал, наша программа вышла в эфир за два дня до открытия XXVII съезда партии — события, которое привлекло всеобщее внимание. Ведь это был первый съезд после Брежнева. К тому же между мартом 1985 года, когда Горбачева избрали генсеком, и февралем 1986 года, когда состоялся съезд, в стране произошли революционные события. Все ждали: что принесет XXVII съезд? В ожидании ответа на этот вопрос в Москву понаехало невиданное доселе количество иностранных корреспондентов. Поскольку я все еще числился среди «любимых красных» телевизионной компании «Эй-Би-Си», я не удивился поступившему от нее весьма интересному предложению: дать в прямом эфире интервью находящемуся в Вашингтоне Дэвиду Бринкли сразу же после того, как президент Рональд Рейган обратится к стране с посланием по поводу оборонного бюджета. Среди телевизионных политических комментаторов Бринкли пользовался особым уважением. Его отличали, помимо глубоких знаний, безупречная вежливость, подчеркнутая сдержанность и тонкий английский юмор. Я конечно же ответил согласием.
Это интервью стало знаменитым, если не сказать скандальным. Впрочем, чтобы по-настоящему оценить произошедшее, необходимо предварить рассказ, напомнив об обстоятельствах, при которых все случилось.
Примерно за месяц до описываемого мной события ближайшие советники Рейгана пришли к выводу: в конгрессе постепенно нарастает протест против очередного увеличения военного бюджета, который и так вырос вдвое за последние шесть лет. В ноябре 1985 года Рейган впервые лично встретился с Горбачевым — это было в Женеве, причем их встреча привела к заметному снижению напряженности в советско-американских отношениях. Кроме того, советники президентов были знакомы с результатами непубликовавшегося опроса общественного мнения, из которого явствовало: семьдесят пять процентов американцев считали, что в военном отношении США превосходят СССР. Они сочли, что Рейгану под силу изменить эти настроения, если он сам непосредственно обратится к американскому народу с просьбой поддержать увеличение расходов на оборону. Выступление должно было состояться 26 февраля в восемь часов вечера по вашингтонскому времени, то есть в четыре утра следующего дня по Москве.
С учетом этой восьмичасовой разницы мне надо было быть в московской студии не позже половины четвертого. Рейган говорил около двадцати минут. Он постарался напугать народ, нарисовав страшную угрозу для всего мира, исходящую от военного могущества безбожного коммунистического Советского Союза. Он пользовался всякими графиками и иллюстрациями того, как «гигантская Красная армия» постепенно занимает весь земной шар, как коммунизм растекается по Африке, Азии и Латинской Америке.
— Вся история советского поведения, — озабоченно сказал Рейган, — вся история советской жестокости в отношении тех, кто слабее, напоминает нам о том, что лишь наша военная сила и наша национальная воля являются гарантией мира и свободы. Это хорошо понимают народы Афганистана и Польши, Чехословакии и Кубы, да и многих других находящихся в неволе стран.
Вслед за обращением президента, которое получилось короче, чем ожидалось, спикер палаты представителей Джим Райт выступил с ответом от демократической партии. Говорил он около двенадцати минут, после чего Бринкли в своем обычном спокойном и лаконичном стиле подвел итоги сказанному и взял короткие интервью у корреспондентов ABC по Белому дому и по конгрессу. В основном его интересовало то, как речь Рейгана будет воспринята на Капитолийском холме. Закончив с этим, Бринкли развернулся в кресле и обратился к американскому зрителю:
— Что ж, теперь послушаем, что думает обо всем этом находящийся в Москве советский комментатор Владимир Познер.
Я считал, что мне дадут две, максимум три минуты эфирного времени, поэтому совсем коротко остановился на кажущихся мне нелепостях речи президента и завершил свое выступление, высказав мнение, что речь эта не отличалась правдивостью. Дэвид Бринкли попросил меня уточнить, что я имею в виду. Втайне я надеялся, что он именно об этом попросит.
С Филом на приеме у мэра города Нью-Йорка Дэвида Динкинса (второй слева). 1992 г.

 

— Дело в том, — сказал я, — что президент Рейган говорил о стратегической оборонной инициативе, так называемых «звездных войнах»; при этом он заявил, что Советский Союз начал разрабатывать свою стратегическую оборонную инициативу еще тринадцать лет тому назад, то есть за десять лет до того, как о СОИ упомянул Рейган. Это означает, что в течение десяти лет Советский Союз разрабатывал противоракетную космическую оборону, ракетную систему, представлявшую смертельную угрозу для США, систему, запрещенную Договором о противоракетной обороне от 1972 года. И в течение всех этих десяти лет никто ни разу не заявил по этому поводу ни малейшего протеста, ни в военном ведомстве США, ни в правительстве. Более того, когда в марте 1983 года Рейган объявил о начале работы над СОИ, он не пояснил, что это ответ на советские попытки создать свою систему стратегической противоракетной обороны…
Я спросил американских телезрителей, кажется ли им это вероятным? Полагают ли они, что Советский Союз способен создать свою СОИ без того, чтобы американская разведка хоть что-то заметила? Ведь Америка была в деталях осведомлена о каждой имеющейся в СССР единице тактического ядерного оружия, так почему же она ничего не знала о разработке оружия стратегического?
Доводы были, как мне потом сказали, убойные. Но этим не закончилось, Бринкли все задавал и задавал вопросы. Словом, интервью длилось почти восемь минут, после чего Дэвид вновь развернулся в кресле и произнес:
— Что ж, время у нас кончилось. Спасибо, мистер Познер. А всем вам я желаю спокойной ночи…
И тут началось представление!
Действие I. Находившийся в это время в Москве архиконсервативный комментатор Джордж Уилл позвонил в Белый дом супруге президента Нэнси, с которой дружил, и рассказал о случившемся. Нэнси разбудила своего мужа и передала все ему, в ответ разгневанный Рейган заорал: «Черт возьми, на чьей они стороне?!» Чуть позже он пожаловался группе сенаторов-республиканцев на то, что «средства массовой информации почему-то хотят помочь русским».
Действие II. Начальник Администрации президента Дональд Риган потребовал, чтобы Патрик Бьюкенен, начальник отдела печати Белого дома, отсмотрел кассету с моим интервью. В результате Бьюкенен написал гневное письмо президенту Новостной службы компании ABC Руну Арледжу, в котором он назвал меня «профессионально подготовленным пропагандистом» и спросил: «Сочли ли бы вы образцом справедливой и непредвзятой журналистики предоставление какомунибудь гитлеровскому приспешнику возможности подвергнуть критике в эфире BBC обращение Уинстона Черчилля к нации, в котором он требовал бы увеличить расходы на оборону?»
Действие III. Член палаты представителей США от Калифорнии, республиканец Роберт Дорнан, чуть ли не лопаясь от гнева, публично назвал меня «нелояльным, предателем-еврейчиком». Вскоре ему пришлось пожалеть об этом, поскольку B’nai-B’rith International и целый ряд других организаций, созданных для защиты прав американских евреев, обвинили его в антисемитизме. Старикан Боб тут же полетел в Иерусалим, встал перед телевизионными камерами у Стены Плача и произнес речь о том, как он, американский ирландец-католик, любит евреев и Израиль, а что до неудачного выражения, которое он употребил в палате представителей, то она объясняется тем, что он был ужасно расстроен и разгневан всем происходящим, да к тому же заканчивалось отведенное ему для выступления время. Он, оказывается, хотел сказать не «еврейчик», а «христопродавец». Ну да. Чего уж там, Боб, признал бы, что у тебя произошла оговорка по Фрейду…
Действие IV. Высокопоставленный представитель телевизионной компании ABC официально признал, что напрасно позволили Познеру так долго говорить и оставили за ним последнее слово, но американский народ имеет право знать, что думает другая сторона.
Действие V. На следующее утро вся эта история оказалась на первой полосе буквально всех периодических изданий страны. Так, заголовок газеты «U.S.A. Today» гласил: «Рейган разнес ABC за выступление советского комментатора». Газета «The Washington Post» сообщала: «Рейган заявляет, что СМИ допустили ошибку, предоставив советскому пропагандисту эфир». В течение целой недели комментаторы и колумнисты высказывались. Даже пресолидная «The Wall Street Journal» опубликовала редакционную статью под заголовком «Vladimir Who?».
Действие VI и последнее. Телевизионная компания ABC официально принесла свои извинения Белому дому.
Это было в марте 1986 года. С того времени меня стали гораздо реже приглашать для участия в передачах ABC. Я говорю об этом безо всякой обиды, прекрасно понимая, в какое неприятное положение попала ABC. Вместе с тем я никак не могу понять, почему американскому зрителю никто не сообщил, что ABC совершенно не предполагала предоставить мне эфир без участия представителя американской стороны? Почему не сообщили, что в то злосчастное утро со мной в студии должен был находиться, но не пришел, заболевший Питер Дженнингс, продюсер и ведущий ежевечерней программы новостей телесети ABC? Почему не упомянули, что Пьер Салинджер, бывший пресс-секретарь президента Кеннеди и виднейший комментатор ABC, которому поручили заменить Дженнингса, проспал и потому не явился? Почему американцев таким образом убедили, что этот Познер, этот рупор Кремля, этот предатель и… христопродавец каким-то чудом сумел захватить камеру, микрофон, студию, спутник связи и самого Дэвида Бринкли, чтобы в течение почти восьми минут извергать на бедных американцев водопад своих коммунистических воззрений?
Вернемся, однако, к телемосту «Ленинград — Сиэтл».
В глазах советской общественности я оказался телевизионным воплощением гласности. Мало кто знал, что в течение многих лет мне было позволено обращаться только к западным аудиториям, к американцам, французам, канадцам, англичанам, но не к своим, поскольку мои взгляды считались слишком спорными для общего употребления. После телемоста я стал необыкновенно популярным, хотя находились и те, кто давал мне крайне негативную оценку. Характерным в этом смысле было письмо некоего Бочарова из Ленинграда. Его опубликовали в «Известиях», копии были направлены в ЦК КПСС и в КГБ. Автор письма писал, что я американский «агент влияния», враг народа, предатель, словно Бочаров был русским вариантом Дорнана. В ответ на публикацию в «Известиях» хлынул целый поток писем в мою поддержку, что, не скрою, было мне очень приятно. Однако меня подстерегала неожиданность.
Один из ведущих журналистов «Известий», Александр Евгеньевич Бовин, опубликовал краткий и довольно сдержанный комментарий по поводу письма Бочарова. Через некоторое время Бовин получил письмо от Роя Медведева, в прошлом известного диссидента, который в связи с перестройкой стал членом Верховного Совета. Медведев сообщал Бовину том, что Бочаров — активный участник «Памяти», в прошлом он пытался завербовать его, Медведева, в члены этой организации, для чего изложил диссиденту подлинные цели «Памяти»: реставрация царизма в России, «чистка» русской нации, изгнание всех «неверных» (читай — «евреев») и тому подобное. Медведев высказался в том роде, что, учитывая личность Бочарова, Бовину следовало написать нечто более резкое.
Тогда я впервые попал под огонь «Памяти», хотя должен не без гордости сказать, что с тех пор я стал одной из любимых мишеней этой славной организации…
В августе 1986 года закончилось (как мне казалось) время моего остракизма: я получил должность политического обозревателя Центрального телевидения. Я добрался до пика профессии.
То, как изменилась жизнь в Советском Союзе с приходом Горбачева, с трудом поддается описанию. На наших глазах бюрократический аппарат сдал свои позиции в экономике, заводам и хозяйствам предоставили возможность самостоятельно решать свои вопросы. Мы явились свидетелями контрнаступления бюрократии, пытавшейся вернуть и консолидировать свою власть, в ответ на что шахтеры выступили с общенациональной забастовкой. Оплата труда начинает хоть в какой-то степени зависеть от его качества, убыточным предприятиям позволяют обанкротиться. Если еще совсем недавно все цены жестко определялись сверху, сейчас мы видим, как все большую роль играет рынок, мы двигаемся в сторону рыночных отношений. Недалек тот день, когда рубль станет свободно конвертируемой валютой. Изменения между тем касаются не только экономики, но и политической системы — что, возможно, приведет к еще более драматичным последствиям.
Когда в 1985 году Горбачев заговорил о «демократизации», мало кто понимал, что он имеет в виду. В 1987 году состоялся первый опыт выборов с участием множества кандидатов — правда, они ограничивались лишь руководством предприятий, некоторых вузов и т. п. Многие оценивали это скорее как игру. К началу 1988 года, еще до того, как в моду вошло слово «плюрализм», появились первые не зависимые ни от партии, ни от власти организации и ассоциации. Их быстро назвали «неформалами» (за неимением ничего более подходящего). Они не являлись политическими, но имели свои политические платформы, они высказывались публично по большому кругу вопросов — от проблем искусства до проблем окружающей среды. Выборы в Верховный Совет СССР 1989 года продемонстрировали их силу — не только в Прибалтике, где кандидаты от таких «неформалов», как «Народный Фронт» и «Саюдис», одержали громкую победу, но и во многих других регионах страны.
Этим выборам предшествовала XIX Всесоюзная партийная конференция, состоявшаяся в июне 1988 года. Именно тогда делегаты приняли решение о создании подлинно независимого суда, профессиональных и постоянно действующих органов законодательной и исполнительной власти. На этой партконференции Михаил Сергеевич Горбачев одержал одну из главных своих побед, предложив, чтобы местное партийное руководство участвовало в выборах как местных, так и общесоюзных. Казалось, он предлагает нечто совершенно логичное: ведь и в самом деле власть в стране принадлежит партии, а раз так, почему бы не признать это публично и придать тому, что существует de facto, статус de jure? Почему бы не объединить воедино партийную и правительственную власть? Предложение было встречено партийными функционерами с восторгом. Либерально же настроенная часть общества перепугалась и обвинила Горбачева (разумеется, не публично) в том, что он продался консерваторам: вместо того чтобы ослабить власть партии и вернуть ее советам, как изначально задумывалось Лениным, он собирался лишать советы даже той минимальной власти, которой они обладали на местах.
Но среди нас были и такие, кто обратил внимание на одно из условий будущих выборов, упомянутое Горбачевым как-то вскользь: если партийный кандидат почему-либо потерпит поражение, он должен будет расстаться со своей партийной должностью. При этом казалось, что Горбачев исходит из железной логики: любой лидер должен пользоваться народной поддержкой, однако верно и то, что партийный лидер не может проиграть выборы. Верно потому, что, во-первых, не было случая, когда бы это произошло, и во-вторых, ни один из партийных работников даже в дурном сне не мог предположить, что выборы будут настоящими. Небольшая часть интеллектуальной элиты восприняла предложение Горбачева как блестящую уловку, направленную на то, чтобы самым легитимным путем избавиться от наиболее твердолобых партработников на местах. И они не ошибались.
Во время этих выборов тридцать восемь первых секретарей получили под зад коленом. Это были местные князьки, они не могли представить себе, что против них хоть кто-то проголосует, это был нокаутирующий удар. Одновременно с этим рядовой избиратель вдруг осознал силу своего голоса, понял, что у него есть реальная власть. Не просто менялись правила игры — возникала совершенно новая и незнакомая игра.
Сейчас положение вот какое: партработники очень недовольны, о чем и заявляют Горбачеву. Тот по сути дела отвечает им: «Ты хотел этого, Жорж Данден, ты этого хотел», ведь вы проголосовали за это на партийной конференции». И действительно, так оно и было. Тем временем вся страна потирает руки в ожидании местных выборов, на которых несомненное большинство партначальников потерпят тяжелое поражение. Да и нынешних местных представителей власти не ждет ничего хорошего.
В уже как-то упомянутой мной книжке Киплинга «Сталки и компания» один из главных действующих лиц, мальчик по фамилии Мактурк, так описывает искусство японского мастера по одному из видов восточных единоборств: «У этих борцов есть такой прием, который вынуждает противника делать всю работу. Противник старается, старается, а мастер чуть так изовьется — и бах, его противник самого себя опрокидывает. Прием называется «шиббувичи», или «токонома», или что-то в этом роде». Так вот, я бы сказал, что Михаил Горбачев мастерски владел этим приемом. Раз за разом он позволял консервативной оппозиции действовать сколько захотят, а потом чуть извивался — и бах, они сами себя опрокидывали.
Решения партийной конференции представляют один из очень редких примеров, когда хоть каким-то людям удалось предугадать, что последует за приемом мастера искусства шиббувичи. Как правило, не угадывает никто.
Почему-то это все напоминает мне рассказ гроссмейстера Марка Тайманова о том, как он проиграл матч-турнир Бобби Фишеру с разгромным и совершенно невероятным счетом 6:0. Не надо быть знатоком шахмат, чтобы понимать, что гроссмейстеры никогда и никому не проигрывают «под ноль», тем более когда речь идет о шахматистах, претендующих на мировую корону. Когда Тайманов проиграл с этим счетом, это была сенсация. Более того, это казалось настолько невозможным, что Федерация шахмат СССР лишила его звания гроссмейстера. Потом, когда Фишер разгромил Бента Ларсена с таким же счетом и «непробиваемого» Тиграна Петросяна со счетом 6,5: 2,5, Федерация поняла, что погорячилась, но не стала признаваться в этом. По сей день Тайманов сохраняет звание международного, но не советского гроссмейстера.
* * *
На самом деле Марку Евгеньевичу вернули все его звания. Не могу не написать, хотя к теме книжки это не имеет никакого отношения, что Тайманову в 2011 году исполнилось восемьдесят пять лет, а в семьдесят восемь он стал отцом двойняшек! Девочки только-только идут в школу, а старшему сыну Тайманова шестьдесят четыре года.
* * *
Описывая поражение, нанесенное ему будущим чемпионом мира, Тайманов говорил: «Когда играют гроссмейстеры, они понимают логику ходов противника. Ходы эти могут быть настолько блестящими и сильными, что невозможно найти против них ответа, но их логика очевидна. С Фишером все обстоит не так. Для нас, игравших против него, не было в его ходах никакой логики. Получалось, что мы играем в шахматы, а он играет в какую-то другую игру. Ну, конечно, наступал момент прозрения, когда его план становился ясным, но уже было поздно, мы были разбиты».
Мне кажется, что Горбачев — политический игрок такого рода. Никто не может разгадать смысла его ходов. А когда начинают понимать — поздно, игра уже сделана. Именно поэтому, думаю, он сумел пройти сначала комсомольское, а затем партийное сито, добраться до самого Политбюро и стать Генеральным секретарем. Сумей кто-нибудь разгадать смысл его ходов — он сидел бы не в Политбюро.
Но скептики продолжают упорно сомневаться и спрашивать: если Горбачев и в самом деле есть и был сторонником радикальных реформ, как объяснить, что его ввели в состав Политбюро в самое мрачное время правления Брежнева? Пожалуй, не существует всеобъемлющего ответа. Но кое-что ясно.
Полагаю, что в КПСС существовало определенное количество сторонников реформ. Они были и до прихода к власти Хрущева и тем более после. Их насчитывалось мало, они сидели тихо, не появлялось очевидных результатов их деятельности, но это были люди, убежденные в громадном потенциале социализма, люди, которые решились пойти на то, чтобы пытаться менять партию изнутри. Они соблюдали партийную дисциплину, лишнего не говорили и потому являлись некими невидимками. Но вместе с тем они добились некоторых результатов, стимулируя эксперименты на местах, способствуя хоть какому-то обмену мнениями, какому-то политическому диалогу внутри партии. Но важнее всего то, что они оставались в партии и занимали потенциально весьма важные посты.
Есть какая-то удивительная ирония в том, что во времена Брежнева были две группы, желавшие радикальных реформ: «коммунисты-невидимки», о которых я говорил, и весьма видные и обращавшие на себя внимание всего мира диссиденты. Если бы кто-нибудь сказал, что между этими двумя группами много общего, полагаю, этого человека назвали бы либо провокатором, либо сумасшедшим. Даже сегодня такое предположение подняли бы на смех. И все же мне оно кажется не лишенным основания. Понятно, что среди диссидентов было немало таких, которые категорически не принимали идею социализма. Солженицын, например, всегда считал, что социализм и коммунизм представляют собой безусловное зло. Но Сахаров, пожалуй, самый последовательный и порядочный из всех правозащитников, требовал соблюдения положений советской Конституции.
Я даже рискну предположить, что как за Западе, так и в СССР сторонникам «холодной войны» было выгодно приклеивать антисоветский ярлык ко всем без исключения диссидентам. Запад делал из них героев антикоммунистической борьбы за свободу, Москва же — предателей, продавшихся международному империализму за жалкие тридцать сребреников.
За всем этим наблюдали коммунисты-реформаторы, в том числе Горбачев. Во время правления Брежнева Михаил Сергеевич и почти все нынешние его товарищи набирались впечатлений и опыта далеко от Москвы. Пусть они пользовались привилегиями партийной элиты — закрытыми для других продуктовыми и прочими магазинами, санаториями, поликлиниками, больницами, машинами и дачами, пусть они получали все это фактически бесплатно, но они не были слепыми, они не могли не видеть того, что происходит в стране. Ведь к середине семидесятых годов даже в Москве стала очевидна отчаянность положения, и начались хоть половинчатые, но все же эксперименты в области промышленности и сельского хозяйства. У реформаторов имелось вполне достаточно времени, чтобы поразмышлять над результатами. Бросался в глаза контраст между самостоятельностью на местах, справедливым распределением прибылей, участием рабочих, инициативой и высокой моралью — с одной стороны, и властью бюрократии, апатией и коррупцией — с другой. Это все были нормальные, порядочные мужчины и женщины, сумевшие проследить за причинно-следственной связью событий и пришедшие к простому выводу: здоровая, активная экономика является продуктом деятельности физически и морально здоровых людей.
Те, которые называли себя «верными ленинцами», заседавшие в кабинетах власти, перевели в Москву большую группу младореформаторов, добившихся определенных успехов на периферии: они должны были найти действенные способы увеличения производительности труда в стране. Если бы окопавшейся партбюрократии показалось, что эти «периферийщики» представляют для них угрозу, их конечно же никогда не направили бы в столицу. Но в том-то и дело, что эти «верные ленинцы» не отличались серьезными познаниями в области марксизма, они не видели неразрывной связи между реформами экономическими и политическими. Им казалось, что они вызывают в Москву команду слесарей, чтобы те привели в порядок подтекающие краны. На самом деле в столицу прибыла монтажно-строительная бригада.
Любопытнейший вопрос: каково соотношение между эволюцией и появлением ключевой личности, тем человеком, который точно соответствует времени? Я не знаю ответа на этот вопрос, но точно знаю, что такие люди появляются. Вот из этого бастиона пустой болтовни и консерватизма вышел Михаил Сергеевич Горбачев.
Проводимая им политика встречена с одинаковой неприязнью как советскими сталинистами, так и американскими кремлеведами. Для первых она неприемлема, поскольку лишает их привычной власти. Для вторых — поскольку опрокидывает выработанные ими концепции того, что есть на самом деле советская власть. Скажем, такие «эксперты», как Маршалл Голдман, настаивают на том, что Горбачеву остался год, максимум полтора до того момента, как его сметут. Другой эксперт, Збигнев Бжезинский, предсказывает сначала развал Советкого Союза, а затем его консолидацию под руководством русского «сильного человека». Словом, предсказывают разное, но все сводится к тому, что социализм не может быть успешным и Советский Союз — зло. Это категорическое нежелание допускать даже теоретическую возможность позитивных изменений говорит не столько о постепенном склерозе интеллектуальных артерий, сколько о паническом страхе того, что историческая реальность отправит на свалку итоги работы целой жизни. Ведь десятилетиями эти советологи проповедовали определенную систему взглядов, убеждая не только свое правительство, но и народ. Сейчас же, вполне возможно, «священников» отлучат от церкви.
* * *
Приходится признать, что Бжезинский, да и не только он, был гораздо ближе к истине, чем я. Да и Голдман тоже. Правда, он предсказывал, что Горбачева уберет партийный аппарат, и в этом он, конечно, ошибался — ни Голдман, никто другой не предвидел взлета Ельцина и того, что за этим последовало. Равным образом Бжезинский ошибался в том, будто «старый» Советский Союз развалится, а потом вновь будет собран «сильной рукой»: никакого Советского Союза после развала не случилось. Но «сильная рука» в лице В.В. Путина пришла к власти, и многие — в том числе я — считают, что он так или иначе вернул некоторые признаки СССР, из которых самый мерзкий с моей точки зрения — гимн.
* * *
Советские люди в своем подавляющем большинстве жили и работали со слепой верой в Сталина, в партию, в то, что советская система — лучшая в мире. Постепенно, шаг за шагом эта вера разрушается. Сталин обернулся чудовищем, человеком, повинным в массовых убийствах, тем, для кого личная власть оказалась много важнее идеалов революции и наследия Ленина. Партия стала самой реакционной силой в стране, коррумпированным трамплином для карьеристов, организацией, которая создавала свою элиту и вознаграждала ее всякими привилегиями, что прямо противоречило ее собственным заявлениям. А все преимущества, предлагавшиеся системой — бесплатное общедоступное образование для всех и каждого, бесплатное медицинское обслуживание для всех и каждого, гарантированная и справедливо оплаченная работа для всех и каждого — превращены в карикатуру оригинала, искажены порой до неузнаваемости. «Неужели жизнь прожита понапрасну? Неужели все, что говорили мне, ложь?» — вот вопросы, которые задают себе люди. Кто же ответит? Сталинисты считают, что все всегда делалось правильно, они не желают признаваться ни в чем. Они с ностальгией вспоминают прошлое, когда все было просто, когда жизнь была черно-белой, безо всяких оттенков. Они мало чем отличаются от американских кремлеведов, тоже надеются и предсказывают провал Горбачева. Но противники перестройки в одном безусловно правы: на ее пути стоят огромные трудности.
Одна из них — отсутствие в России исторического демократического опыта. Когда король Англии Джон вынужден был подписать Великую хартию вольностей в 1215 году (корни американской демократии восходят к этому документу), Россия лежала пластом под татарским игом и пролежала так в общей сложности около трехсот лет. Надо ли напоминать, что татаро-монгольские ханы не отличались преданностью идеалам демократии? Когда Россия наконец сбросила это ярмо, она оказалась страной отсталой. Мимо нее прошло Возрождение, не испытала она расцвета искусств, зарождения и бурного роста ремесленничества и купечества. Россия отстала политически, экономически и культурно. Введение крепостного права было, по существу, попыткой нагнать экономическое отставание. К концу пятнадцатого века крепостничество обрело легитимность на государственном уровне и просуществовало более трехсот лет. Итак, триста лет татарского рабства, затем триста лет рабства собственного, помноженного на царское самодержавие, которое ну никак не подпадало под понятие «просвещенная монархия»… Разве странно, что этот тяжелый опыт не только наложил отпечаток на национальный менталитет, но и в значительной степени сформировал его?
Но ведь царизм не кончился с 1861 годом и отменой крепостного права. Взгляды менялись медленно и с трудом, они касались в основном верхушки, того сугубо русского явления, которое стало называться интеллигенцией. С февраля 1917 года, когда царь отрекся от престола, и до ноября этого же года, когда власть захватили большевики, у демократии в России появился первый реальный шанс — правда, шанс, сильно осложненный Первой мировой войной и участием в ней в качестве «пушечного мяса» миллионов русских крестьян. Они мечтали не о демократии (о которой и представления не имели), они мечтали о том, чтобы вернуться к своим домам и женам.
Есть такое словосочетание — «если бы». Его на самом деле не полагается применять к истории. Но соблазн уж очень велик…
Если бы социалистическая революция не привела к Гражданской войне; если бы Запад не оказывал поддержки белым армиям; если бы Антанта не совершила интервенцию против Советской России; если бы революции было дано развиваться без кровопролития… Если бы все эти «если бы» осуществились, можно ли предположить, что в Советской России родилась бы новая форма демократии — демократия социалистическая? Но какое это имеет значение, ведь так не случилось. Отчаянная ситуация в Гражданской войне вряд ли могла способствовать развитию демократии. Напротив, она требовала жесточайшей руки, диктатуры, пусть не царской, по сути, но весьма привычной для народа. Русский эксперимент с демократией закончился, еле-еле начавшись, к середине 1918 года. Он возобновился шестьдесят семь лет спустя. Сталин, с одной стороны, удушил демократию, но с другой — его самого породило отсутствие демократических традиций и институтов. В демократической стране не может быть ни Ленина, ни Сталина. Все то, что сделало их появление возможным в России, стоит на пути успешного развития перестройки.
Кроме того, имеется оппозиция. Во-первых, оппозиция пассивная — со стороны тех, кто не справляется эмоционально с переменами, которые, как им кажется, угрожают привычному образу жизни. Эти люди не только не знают, но и не желают знать о том, насколько плохо обстоят дела в их собственной стране. Они предпочитают блаженное неведение. Во-вторых, оппозиция активная — со стороны тех, кто, потеряв веру, плевать хотел на все, кроме собственных корыстных интересов. Они отказываются от любой общественной активности, которая не гарантирует им немедленного и ощутимого вознаграждения. В-третьих, оппозиция осознанная и продуманная — со стороны тех, кто реально теряет рычаги власти. Это довольно разнородная масса: партработники разного уровня, как городские, так и сельские; правительственные чиновники высокопоставленные и «шестёрки», работающие в бесконечных министерствах, учреждениях, на заводах и в прочих организациях; работники ответственные и не очень ответственные местного, республиканского и общесоюзного масштаба, профсоюзные, комсомольские и пионерские деятели — все они присосались к гигантскому вымени этой громадной дойной коровы — нашей страны. Они не желают уходить и сопротивляются. Они вводят в законопроекты пункты и уточнения, сводящие эти же законы на нет; они откладывают в долгий ящик то, что требует срочного решения; они распространяют слухи, которые мешают стабильности. Они подливают масло в огонь.
Вот один лишь один пример. Когда напряжение между Абхазией и Грузией достигло высшей точки, но еще поддавалось контролю, было принято решение закрыть Сухумский государственный университет и преобразовать его в отделение Тбилисского государственного университета. Это решение не могло не привести к взрыву недовольства и насилия, на что и рассчитывалось. Это был удар по Горбачеву, удар, который нанесли в самое решающее время развития перестройки, когда заседал первый Съезд народных депутатов и шла первая Сессия Верховного Совета.
Наконец, есть главный вопрос — вопрос советской экономики. Сумеет ли перестройка добиться радикального реформирования экономики с тем, чтобы народ это почувствовал?
Один из ближайших советников Горбачева, Александр Николаевич Яковлев, назвал перестройку «прорывом в неизвестное». В неизвестное? Что может быть страшнее этого для целого народа, никогда не умевшего принимать самостоятельных решений?
Для перестройки труднее всего, но и важнее всего возродить веру в идеалы, которые основаны на реальном опыте жизни каждого отдельно взятого человека. Для тех, чьи идеалы разбиты; для тех, кто потерял иллюзии; для тех, кто вырос в обществе, где решения принимали не они, а власть; для тех, кому и в голову не приходило сомневаться в правильности этих решений, — это непосильная задача. Как сказал один из моих приятелей: «Ты понимаешь, почему Моисей увел израильтян в пустыню и держал их там сорок лет? Да потому, что все они прежде были рабами, и он не хотел, чтобы в Землю обетованную пришли люди с рабским менталитетом. Требовалось, чтобы все они вымерли, чтобы подросло новое, свободное поколение. Только оно могло обрести Землю обетованную. При этом, заметь, Моисею это не было дано».
Аналогия хороша: на самом деле не будет настоящего прогресса в России, пока в мир иной не отойдут те, кто вырос при Сталине, Хрущеве, Брежневе. Это, к сожалению, так. Люди, искалеченные советской системой, не могут избавиться от своего прошлого, перестройка — не для них. Было бы здорово, если бы все могли обретаться в какой-нибудь пустыне до той поры, пока на смену им не придет новое, не знавшее рабства поколение. Но этому не бывать. Библейский миф — одно, а реальность — совсем другое. Надо двигаться вперед, таща за собой кандалы.
И все же, только лжец или слепой может отрицать, что за прошедшие четыре года страна продвинулась.
Я всегда считал, что социализм способен создать более справедливое, более открытое и человеческое общество, чем все прочие общественно-политические системы. Я пришел к этому, исходя из того, что говорил мне мой отец, и из того, что видел и испытал я сам. Но за тридцать семь лет жизни в Советском Союзе мне пришлось признаться себе в том, что эта система имеет мало общего с социализмом и с теми идеями, которые выражали основоположники этого учения. Все искажено почти до неузнаваемости. Тому есть как объективные причины (отсутствие демократической традиции), так и субъективные. Я стал свидетелем последствий этого искалеченного социализма и видел, как и дальше его калечат. Почему-то это напомнило то, как в Древнем Китае калечили ножки новорожденных девочек: плотно обматывали ступни шелковыми лентами, чтобы они не росли и оставались изящными, словно у куклы. Понятно, что это причиняло ребенку страшную боль, но девочка выживала — и становилась калекой, еле передвигавшейся, словно пингвин, на кукольных ступнях. С человеком можно сотворить все что угодно. Можно превратить его в урода, в горбуна, как это делали в Средние века. Еще легче это сделать с человеческой душой — помните шварцевского Дракона? Именно так поступил Сталин и его камарилья с социализмом в России.
Мне стало казаться, что для социализма в Советском Союзе наступил своеобразный момент истины. Сумеет ли он выжить и набраться новых сил? Я хорошо помню первую, хрущевскую попытку, которая хотя и закончилась полным разочарованием, на какое-то время возбудила не только надежды, но целое поколение, названное «шестидесятниками». Они в основном продолжали верить и надеяться. И даже когда при Брежневе случился откат назад всего, что было достигнуто, когда было сдано и предано все то, чего с таким трудом добились, когда извращения социализма в каком-то смысле стали хуже сталинских, — даже тогда я да и многие другие продолжали считать, что это отступление временное, что все еще будет, что придет праздник и на нашу улицу. Когда это случится — я не мог ответить: общественные часы ходят не так, как человеческие, для истории полвека — ничто, и я понимал, что вряд ли доживу до этого желанного времени. Но не сомневался в том, что оно наступит. И вдруг — Горбачев, вдруг что-то началось. А может быть, не вдруг. Страна находилась в таком плачевном состоянии, что должна была либо погибнуть, либо перестроиться.
На ум приходит странная аналогия. Когда произошел крах 1929 года и обвалилась Уолл-стрит, когда началась Великая депрессия, многие предсказывали, что это начало конца капитализма. Казалось, предсказания эти имеют под собой веские основания. На глазах разваливалась мировая система капитализма. Десятки миллионов людей лишались работы, крова, надежд. Резко снизилась производительность труда и прибыль. В Соединенных Штатах не менее ста тысяч человек подали документы на отъезд в СССР.
Многие, и среди них я, считают, что капитализм в Америке спас Франклин Делано Рузвельт, выдающийся государственный деятель, обладавший редким видением будущего и твердой волей. Если бы не он, если бы не его политика «новой сдачи карт», если бы не законы, которые он сумел навязать конгрессу, если бы не порожденные им правительственные организации, призванные принимать экстренные меры для создания новых программ и рабочих мест, если бы не принятый в 1935 году под его контролем Закон о социальном обеспечении, которым мог воспользоваться каждый американец, — если бы не все это, вполне возможно, что американский народ сделал бы выбор в пользу другой политической системы. Можно сказать, что Рузвельт спас американский капитализм, введя в его тело серьезную дозу социализма, подавившую эксцессы «свободного рынка». Именно он добился регулирования федеральным правительством деятельности фондового рынка и банковской системы. И пор сей день многие из рядов американской олигархии ненавидят Рузвельта за то, что он заставил их чуть-чуть поделиться своими несметными богатствами, а кроме того, передал ответственность за благополучие страны государству.
В определенной степени Горбачев играет роль советского Рузвельта. Он пытается спасти социализм в Советском Союзе. При этом он вводит в тело социализма определенную дозу того, чего вдоволь имеется в капитализме: парламент и институциональный плюрализм, общество, исходящее из ценности каждой отдельно взятой человеческой жизни, независимая судебная власть, конкурентный рынок, частная собственность. И поскольку он стремится вернуть истинную власть народу, как изначально было задумано, его многие ненавидят.
Для того чтобы американский капитализм вновь встал на ноги, потребовался мощный экономический укол: Вторая мировая война. Советскому Союзу придется встать на ноги без войны — это так. Будет очень трудно.
Когда в эфир вышел телемост «Ленинград — Сиэтл», мне казалось, что я не ошибся в своих надеждах. Это было мое личное торжество веры. В течение многих лет я говорил себе: «упрись, не сдавайся, не прогибайся. Многие не выдержали. Кто стал конформистом, кто эмигрировал. Я их не виню. В худшем случае я их жалею, ведь это люди сломленные. Я боялся того, что сломаюсь и я и тогда мне наступит конец. Можно склеить разбитую вазу, чашку, но человеческая душа не склеивается. Не собрать ее вновь воедино ни всей королевской коннице, ни всей королевской рати».
Я часто думал о Булгакове, который так и не увидел издания своего шедевра «Мастер и Маргарита» ни в своей стране, ни в другой. Я думал о том, как не дожил он до всенародной славы; как его рассказы, пьесы, романы были встречены хамской критикой, улюлюканьем, как потом его книги были запрещены, как он просился, чтобы его, очевидно не нужного России, отпустили на все четыре стороны (в чем Сталин отказал ему), как в конце концов все тот же Сталин позволил ему служить во МХАТе работником сцены, и как он умер, не дожив до пятидесяти лет, в полной безвестности. И тем не менее победил. Слава Булгакову! Слава всем, знаменитым и безвестным, кто не сдался!
Какое же это наслаждение — видеть, как истина пробивается, как отлив сменяется приливом. Но море еще штормит, нам еще долго плыть до нашей обетованной земли. Пока плывем…
Это верно не только для Советского Союза. Почти полвека мы все жили во враждующем биполярном мире. Отчасти это было делом рук Сталина, отчасти — той системы, которую он оставил нам в наследие, отчасти раздувал это пламя Запад. Теперь в Советском Союзе мы пытаемся перестроиться, избавляемся от проклятого наследия. Если мы отказываемся принимать участие в этом, то не может быть никакой «холодной войны». А раз так, значит, все начинается с нового листа.
Наступило время прорыва.
* * *
Перечитываю, и мне становится жалко самого себя: как же я хотел, чтобы все получилось! Как же я хотел верить в то, что не зря мой отец пожертвовал богатством и карьерой, не зря вырвал мою бедную маму из любимой ею страны, не зря я потратил лучшие годы своей жизни на пропаганду идеалов социализма! И все понапрасну. Никакого прорыва не случилось. Просто исчез Советский Союз, что, по мнению В.В. Путина, является величайшей геополитической катастрофой XX века. Я не очень-то понимаю, из чего он исходит, утверждая так. Разве миру стало хуже? Другое дело, что это одна из величайших трагедий в истории человечества. Достаточно подумать о том, сколько погибло людей, сколько уничтожено ценностей, сколько обманутых надежд, сколько загубленных судеб — пожалуй, подобного не найти во всей истории. А то, что возникло вместо СССР, — никакой не прорыв. В этом нет ничего нового, нет ни надежд, ни обещаний. Это все уже есть, этого полно, только лучшего качества. Но даже в своем лучшем выражении это общественное устройство не обещает никакого прорвыва. Как там пелось у группы «АВВА»?
Money, money, money
Always funny
In the rich man’s world.
Money, money, money
Always sunny
In the rich man’s world…

Разве не так? Разве мир, в котором мы живем сегодня, — не мир для богатых? Разве не деньги решают все или почти все? Только не спешите называть меня коммунистом или даже социалистом. Я просто констатирую факт. Разве то общество, которое пришло на смену Советскому Союзу, сделало людей более счастливыми? Может быть, стало меньше бедных? Меньше несчастных? Меньше больных? Мне, конечно, стало лучше. Я могу ездить по всему свету. Я прилично зарабатываю и поэтому могу позволить себе все или почти все что хочу. Мне хорошо. Для меня нет вопроса, какое общество лучше — то, которое с громким чавканьем спустилось в унитаз истории, или то, которое имеет место быть сегодня. Сам распад того общества доказывает его нежизнеспособность. Но оно зарождалось с великими обещаниями, о которых я не забуду. То общественно-политическое устройство, которое сегодня охватило мир, не обещает ничего, не предлагает никаких идей, кроме одной: обогащайся и приобретай, стремись к богатству, потому что оно, богатство, и есть мерило успеха. Миллиардер пользуется не меньшим общественным восхищением, чем выдающийся ученый или артист, — и конечно, живет он вольготней. Сегодня в России школьники старших классов стремятся к так называемым «денежным» профессиям, у подростков на устах стоимость и, следовательно, престижность того или иного предмета. Маленькие дети разговаривают о деньгах. А как же бедные? Как же голодные дети? Как же нищие старики? Хотите знать ответ? А никак. Сами они виноваты. Нет-нет, вы не подумайте, будто это общественное устройство не гуманно: для сирых и несчастных есть разные «социальные сети безопасности», чтобы они, падая, не разбивались насмерть. Но признаемся: у общества не болит душа о них. И это касается не только России, это порядок общий. В России это более обнажено, потому что общество только вошло во вкус, русские жрут деньги и ртом и ж….й, но это пройдет. Лет этак через пятьдесят или сто в России заживут точно так же, как в Америке или в Швейцарии. Помните чудесную историю о петербуржской графине, которая, услышав крики толпы и звуки выстрелов, послала свою кухарку узнать, что происходит (было это в октябре 1917 года)? Через час раскрасневшаяся кухарка вернулась. — Ну что, Даша, что там происходит? — Барыня, там революция! — И чего же они хотят? — Барыня, они хотят, чтобы не было больше богатых! Графиня чуть печально улыбнулась, покачала головой и сказала: — Как странно. Мой прадед, декабрист, хотел, чтобы не было бедных. Еще чего! Интересно, какие взгляды имел на сей счет Христос? Разные люди, движения, ордена во времена Средних веков утверждали, что у Христа не было никакой собственности — ни личной, ни общественной. Они утверждали, что надо стремиться к бедности. Богатство, говорили они, развращает, ибо придумано сатаной. Папе это все как-то не понравилось, и он наслал на этих противников богатства инквизицию. И их сожгли — при громадном стечении народа, громко выражающего свой восторг. Как говорит одна любимая мной женщина: Life is tough.
Назад: Глава 6 ДРАКОН, ЯЩЕРЫ И ВРЕМЯ ЖАБЫ
Дальше: Глава 8 ВОЗВРАЩЕНИЕ

Антон
Перезвоните мне пожалуйста, 8 (999)529-09-18 Антон.