Назову себя Гантенбайном
– С вами всё в порядке? – спросил я.
Гадалка отпустила моё запястье, медленно убрала руки со стола и тоскливо посмотрела по сторонам. Она вдруг как-то изменилась – словно тот человек, та надменная, уверенная в себе женщина, которая знала ответы на все вопросы, вышла куда-то, а её место заняла уставшая и осторожная девочка. Из её взгляда исчез напор, зато в нём вдруг появилась острота, присущая умным и въедливым людям. Выражение её лица и манера говорить дальше решительно диссонировали с её внешним видом и антуражем комнаты.
– Вы спросили, не от деда ли я. От какого деда? Что вы имели в виду?
Гадалка тоскливо махнула рукой и посмотрела на меня:
– Зачем вам Брейгель?
– Я… я историк. У меня есть одно… скажем, дело. Касающееся истории рейхскомиссариата Украина и конкретно – генерального округа Волынь – Подолье.
Гадалка криво усмехнулась, и мне показалось, что она не верит ни единому моему слову.
– Послушайте, – сказал я, – давайте начнём сначала. Вы ведь предсказываете будущее? Вы можете предсказать мне моё будущее?
– Не могу, – сказала она, медленно протянула свою изящную кисть и взяла у меня купюру, которую я держал в руке.
– Почему? – спросил я.
– Потому что никто не видит будущего.
– Как же вы тогда гадаете? – спросил я.
– Никак не гадаю, – сказала она, взяла со стола стеклянный шар и поставила его на трюмо. – Я просто обманываю людей, которые приходят ко мне. Будущего не существует. Его невозможно увидеть. Его невозможно узнать. Его не существует, как ещё я могу это объяснить?
– Но ведь карма существует? И вы в это верите.
Она злобно сверкнула на меня глазами:
– Вы ничего не понимаете. Вам кажется, что вы проникли в какую-то тайну, что вы прикоснулись к чему-то, но вы ничего не понимаете.
– Так объясните мне! – Я запустил руку во внутренний карман и достал ещё одну купюру – я понятливый.
– Вы думаете, что карма – это будущее, – сказала Гадалка и медленно взяла у меня из руки купюру.
– Ну… да, что-то вроде того.
– Но это не так.
– А что же тогда такое «карма»?
– Карма – это… это проект будущего. И как любой проект, он кем-то создан и должен кем-то поддерживаться, претворяться в жизнь.
– Словами «проект будущего» можно что угодно назвать. Квартальный план компании «Пупкин и сыновья» по продажам веников – это тоже проект будущего. Но это же не карма! Смысл кармы в том, чтобы указывать на то, что произойдёт, насколько я понимаю.
– И вы понимаете неправильно. Ну… как же вам объяснить… – Она в задумчивости наклонила голову. – Ну вот представьте себе карму. Грубо. Как некий текст. Записанный на небесных скрижалях. Или на бесконечном небесном папирусе. Или… не важно. Что это?
– В смысле? Вы же сами только что сказали – текст.
– Да, текст, но какова природа этого текста? На Земле ведь постоянно что-то происходит, есть масса мелочей, которые вступают в соприкосновение друг с другом и влияют на итоговый результат. Крылья бабочки и ураганы. По-вашему, карма – это когда кто-то сидит, пытается проанализировать всё, что происходит на Земле, не упустив ни одной мелочи, и прогнозируетто, что случится? То есть карма, этот текст, о котором я говорю, – это чей-то прогноз? Чья-то попытка понять, что будет потом?
– Хм… Нет, наверное.
– Но тогда это будет означать, что существует множество процессов на Земле, стохастических, бифуркационных… – Она так легко произносила эти термины, что я всерьёз засомневался, действительно ли я говорю с простой гадалкой в подвале заколоченного дома. – Каких угодно. И они начнут вступать в противоречие друг с другом. Вы должны понять, что карма – не прогноз, а проект. А ни один проект никогда не претворяется в жизнь стопроцентно точно, насколько бы он ни был совершенен.
– И что это означает? Что карму можно узнать?
– Да, карма – это не будущее. И карму можно узнать. Хотя иногда это бывает очень сложно.
– И вы можете узнать карму? Например, мою?
Гадалка медленно покачала головой:
– Человек не может узнать, что захочет и когда захочет. Но иногда человеку открывается что-то. Иногда ему открывается часть общего замысла. И место в этом замысле разных людей, животных или… предметов. Их карма.
– А у каждого человека есть своё место?
– Большинство людей бесполезны. Карма этих людей состоит из трёх действий: родиться, прожить свою серую никчёмную жизнь и умереть. Но есть люди, у которых есть какое-то место. У которых есть предназначение.
– А у вас есть предназначение? – спросила Верба.
– Да, – ответила Гадалка, и столько гордости, сколько прозвучало в её ответе, сложно было ждать от этой грубой и циничной женщины.
– И каково ваше предназначение?
Гадалка молча посмотрела на Вербу. Потом на меня.
– Я должна родить сына, – сказала она.
– Хм… а когда вы собираетесь это делать? – спросила Верба со столь лёгкой издёвкой, что не каждый мог её заметить.
– Я не собираюсь этого делать.
– Как это? – спросил я. – Ведь это же ваше предназначение!
– Именно поэтому и не собираюсь. Знаете, многие люди моей профессии считают себя… слугами кармы. Они считают, что они обязаны что-то делать. Что они обязаны жить своей жизнью. Своей, а не какой-то другой. Что они обязаны видеть то, что им показывают, и не видеть того, что от них скрыто. Они ведут себя… хм… как рабы. Безвольные холуи.
– А вы? Вы боретесь с кармой?
Она ещё раз запрокинула голову вверх и громко расхохоталась, но на этот раз очень естественно.
– Борюсь с кармой? Что за вздор! С кармой невозможно бороться, она просто есть. Но у нас, у людей, есть свобода воли. До каких-то пределов, конечно. Я не могу отказаться от своего предназначения. Я не могу передать его кому-то. Я не могу его изменить.
– Что же вы можете?
– Не выполнять его. Не следовать ему. Выбирать себе другую дорогу. Выбирать другой путь, чей-то чужой путь и идти по этому другому пути.
– Назвать себя Гантенбайном, – медленно проговорил я. – Поэтому у вас вся полка заполнена этой единственной книгой?
Гадалка улыбнулась и медленно покачала головой:
– Это не важно. Одним людям помогают книги, другим – нет. Это индивидуально.
– А у меня есть предназначение? – спросила Верба.
– Я не знаю.
– Так узнайте!
Гадалка опять медленно покачала головой. Я запустил руку во внутренний карман, но она неожиданно остановила меня:
– Вопрос не в деньгах. Я же сказала: иногда это открывается человеку, иногда – нет. Моё предназначение было открыто ещё моей матери, много лет назад. Её предназначение и моё.
– Она тоже была гадалкой?
– Нет, она… она была швеёй.
– А как она узнала своё и ваше предназначение? Вы можете узнать так же?
– Нет, я… послушайте. Это ведь не игра. Я много лет изучаю карму, много лет экспериментирую, но людям открываются лишь крохи, ничтожные крохи знания.
– Но вы можете рассказать нам, как ваша мать получила свою часть знания?
– Это долгая и неприятная история.
– Я заплачу.
Гадалка подумала несколько секунд, потом махнула рукой в знак согласия, но не начала говорить, пока я не достал и не протянул ей ещё одну купюру.
– Это было много лет назад. Моя мать была очень сильной женщиной. Она родилась в колхозе, в ста километрах от Каменца, вскоре после того, как колхозы появились. Вы ведь сейчас вряд ли представляете себе, что за жизнь тогда была. Постоянные продразвёрстки, голод год за годом, иногда такой, что из ста больших семей в селе выживало двадцать-тридцать человек. Из колхоза нельзя было уехать – селянам не выдавали паспорта. Если ты бежал без паспорта, тебя ловили и ссылали в Сибирь. Единственное, для чего девушке могли выдать паспорт, – чтобы выйти замуж за городского. Однажды к соседям через три дома приехал в гости парень, родственник из Хмельницкого, – и моя мать оделась в самое своё красивое платье и пошла охмурять его. Через месяц уже сыграли свадьбу, она получила паспорт, уехала в Хмельницкий, но они быстро развелись – он пил. Она научилась шить и переехала в Каменец – тут было небольшое ателье и требовалась швея. Но это всё я так рассказываю, к делу это не относится.
Она поселилась в этом доме, в квартире номер четыре, – ей сдала квартиру зажиточная еврейская семья. Это было как раз накануне войны.
Когда началась война, никто поначалу ничего не понял. Люди ждали, что им кто-то что-то объяснит, но вместо этого советские войска в один день взорвали в городе мост и все заводы и ушли. Стали ждать немцев. Старики начали вспоминать, как было в прошлую войну, рассказывали разное – кому что запомнилось. Кому хорошее, кому плохое, но больше было хорошего. Немцы были вежливыми, аккуратными – такими их помнили с Первой мировой. Так что ждали их в основном с надеждами, кто-то сдержанно, а кто-то прямо с цветами готовился встречать. Только жиды не ждали ничего хорошего – кто успевал, те собирали вещи и уезжали. Но многие, конечно, остались – тоже надеялись на что-то, наверное.
Но когда немцы пришли, все быстро всё поняли. Хотя для многих уже поздно было. Хозяев квартиры, которую снимала моя мать, забрали в гетто и расстреляли ещё до зимы. Квартиру конфисковали. Заселять её не стали: тогда места в городе для немцев было достаточно, а власти знали, что в квартире живёт человек. Но когда приезжали командированные или когда через город шли части, в доме часто останавливались на постой. Матери идти было некуда – родное село её сожгли, ещё когда немцы наступали. Она и не уходила. Кто-то из постояльцев её насиловал. Кто-то брезговал. Кто-то стеснялся. Она рассказывала, что бывали такие, кто тихо закрывался в одной комнате и даже не выходил, пока она была в доме, а сталкиваясь с ней в коридоре, извинялся. Люди разные.
Через год уже не верилось в то, что война когда-то закончится. Все уже привыкли к тому, что было, а кто не привык, тот умер. Мужчин в городе осталось мало – перед приходом немцев призвали всех, кого могли, потом кто-то в партизаны уходил, кого-то убили, кого-то в Германию угнали. На все работы тогда сгоняли женщин – кто мог держать в руках инструменты. Мать мою всегда гнали среди первых. Она жила вроде как в государственной квартире и потому числилась у них там вечным должником. В августе сорок второго под городом строили какие-то укрепления, и согнали опять на работу женщин. Командовал ими толстый майор с широким приплюснутым носом. Мать много раз мне его описывала, кажется, что я даже узнала бы его, если б сейчас увидела. Они копали землю, а он прохаживался над ними и прикрикивал на тех, кто работал недостаточно хорошо. Стояла дикая жара, вокруг кружили мухи и комары, и сотни женщин стояли в ряд в огромном рву и махали лопатами. Девочке справа от матери, лет шестнадцати, не досталось лопаты, она ковыряла землю мотыгой. Ступнёй, обутой в сандалию, – как схватили на улице, так и привели, – она упиралась в землю перед собой, – Гадалка даже слегка отодвинулась от стола, чтобы изобразить это, – а на второй ноге раскачивалась и что есть силы била мотыгой в землю. Один раз она так сильно размахнулась, что не удержала равновесия и врезала мотыгой себе по ноге, отрубив этим ударом два пальца. Она закричала, подбежал какой-то рядовой, посмотрел её ногу, достал бинт, начал перевязывать, но тут подошёл этот майор. Он спросил, что случилось, и солдат сказал ему, что девушка отрубила себе два пальца и её нужно отвести в госпиталь. Майор сказал, что это вздор. И что если эта неуклюжая корова не умеет стоять на ногах, то два пальца – ещё не большая плата за такой урок. Он позволил перевязать ей ногу и приказал ей копать дальше.
И тут у моей матери что-то оборвалось внутри. Она поняла, что это всё. Что у неё нет больше сил, что она не выдержит ни одной секунды подчинения всему этому, что она уже не сможет себя успокоить, не сможет собраться, не сможет терпеть. Она часто видела такое раньше, и она знала, что это – конец. Человек, который не мог себя заставить, просто останавливался, и после этого его убивали. Она ещё раз перебрала в уме всё, за что можно было зацепиться, всё, ради чего ей стоило жить, о чём она ещё могла себя попросить, но ничего уже не осталось. Совсем ничего. И тогда она положила лопату и замерла.
К ней подбежал солдат и крикнул, чтобы она продолжала копать. Она не шевельнулась. Ей было неприятно всё это – все эти… неудобства, так говорила мать, все эти неудобства, которые она доставляла людям вокруг – надсмотрщикам, охранникам, женщинам, которые копали рядом с ней, ведь их могли наказать за её поведение. Она просто хотела, чтобы это всё закончилось как можно скорее. Чтобы её пристрелили, и всё. Солдат ещё раз крикнул на неё, потом размахнулся, будто для удара. Она не двинулась, и солдат медленно опустил руку. После этого он позвал майора.
Майор подошёл, посмотрел на мою мать и объявил: если она не будет копать, он пристрелит её. Она ничего не говорила и ничего не делала, просто стояла. Солдат, который позвал майора, стал было говорить, что она, наверное, не в своём уме, что сейчас очень жарко, а работницам совсем не дают пить, вот она и не выдержала, но майор остановил его и приказал отойти. Солдат отошёл. И тогда майор спрыгнул в ров и стал прямо напротив моей матери. Он посмотрел ей в глаза и сказал, что досчитает до трёх, и если она не начнёт копать, когда он скажет «три», то он пристрелит её как собаку и прикажет зарыть в этом рве. Моя мать смотрела на него и ждала, когда он её убьёт. Ей хотелось сказать: «Не надо считать, просто стреляйте», но она не могла вымолвить ни слова.
Майор сказал: «Айнс». Налетел ветер, мать хорошо запомнила его – это был первый порыв ветра за день. Волосы моей матери свободно трепетали на ветру, но сама она не шевелилась.
Майор сказал: «Цвай». Все продолжали работать, даже девочка с отрубленными пальцами, все вокруг шевелились и что-то делали, но моей маме запомнилось почему-то, что стояла мёртвая тишина. Будто всё, что происходило вокруг, не производило никаких звуков, будто весь мир вдруг стал беззвучным.
Майор сказал: «Драй» – и выхватил из кобуры пистолет молниеносным движением, словно в вестерне. Он приставил пистолет к голове моей матери и посмотрел ей в лицо. Они стояли так секунду или две, глядя друг на друга, и потом мама закрыла глаза. Это был конец.
Она не помнила, сколько прошло времени, пока она была с закрытыми глазами, но, когда она открыла их, майор всё так же стоял с пистолетом и смотрел на неё. Но взгляд его теперь был совсем другим – не уверенным и наглым, а каким-то… растерянным. И в эту секунду мама вдруг отчётливо поняла, что он не может её убить. Что он хочет – может быть, больше, чем он чего-либо и когда-либо хотел в этой жизни, – но не может. Что он пытается спустить курок, но его собственный палец не слушается его. Она вдруг поняла, что у неё есть карма. Она не знала этого слова, но она очень хорошо поняла, что это такое и что её карма не в том, чтобы быть застреленной в этой яме и закопанной без креста.
Гадалка замолчала, плавно перевела взгляд с меня на Вербу и обратно. Она явно собиралась продолжать, поэтому я не стал её перебивать.
– Майор не мог оставить её, – начала она снова, – у любой борьбы свои правила. Если ты подчиняешь других людей силой, ты не можешь размениваться на пустые угрозы. Он сказал ей ещё раз, что нужно копать, и, когда она не послушалась, он вдруг стал орать на неё. Она не всё понимала, он кричал по-немецки, но в конце концов она разобрала, что он говорит об оплате. О том, что, если она не хочет работать даром, он заплатит ей. Он нагнулся и поднял с земли два пальца девушки справа, которые продолжали валяться в грязи. Он стал совать моей матери эти пальцы, словно безумец, и говорить, что этого должно быть достаточно, что это щедрая плата всего за один день работы. Потом он опять начал кричать. Что моя мать – грязная шлюха и вымогательница и что из-за таких, как она, весь их род и называют недолюдьми. И что, если ей этого мало, он заплатит ей ещё.
Он выхватил откуда-то нож – мать говорила, что это был огромный нож, настоящий тесак, – и схватил работавшую рядом девушку. Он взял её за кисть руки и лёгким, незаметным движением отрезал ей палец. Девушка закричала, но он не обращал на это внимание. Он отпустил её и нагнулся, чтобы поднять палец, а затем начал совать его прямо в лицо моей матери, заявляя, что он готов сделать ради неё всё, что угодно, а если ей мало, он даст ей ещё. Моя мать по-прежнему не могла пошевелиться. Она смотрела на всё происходящее, будто это было не с ней, словно она сидела в зрительном зале и, не отрываясь, глядела на экран.
Немец снова схватил плачущую девушку. Она пыталась сопротивляться, но он с размаха ударил её ладонью по лицу и сжал кисть её руки в своей. Он кричал моей матери, чтобы она смотрела внимательно и не пропустила ни одного мгновения, и моя мать смотрела – но не на руку, а в глаза этой девушки, заплаканные, полные ужаса. Немец отсёк ей ещё два пальца. И в эту секунду – мама так и не смогла объяснить, что произошло, но она говорила, что именно в это мгновение в глазах несчастной девочки она… – Гадалка задумчиво пялилась в стол, откуда она не поднимала взгляда уже несколько минут. – …Она увидела ток времени.
– Увидела ток времени?
– Она так сказала. В это мгновение она увидела ток времени. Она вдруг поняла, что у неё есть предназначение. Её предназначение – встретить человека, который приедет к ней, и проводить этого человека в его последнюю дорогу. И она узнала, что она родит дочь и что у этой дочери тоже будет предназначение, и оно будет состоять в том, чтобы родить сына. Она поняла, почему её не может пристрелить немецкий майор. Из-за этого предназначения и из-за этого человека.
– Этот человек – Ганс Брейгель?
– Да. Это был Ганс Брейгель. Но моя мать тогда не знала его имени, она лишь знала, что, как бы она ни хотела прекратить всё здесь и сейчас, этому не суждено случиться. И тогда она словно проснулась. Словно вернулась обратно оттуда, куда она чуть было не ушла. Она взяла лопату и снова начала копать. Майор постоял какое-то время у неё за спиной, а потом ушёл. Больше он не подходил к матери, и с тех пор её никогда не вызывали ни на какие работы.
– А что стало с той девушкой? – спросила Верба.
– Мама взяла её себе помощницей. Научила шить. Девочка пережила войну, как и моя мама. Но в тот день она онемела, с тех пор она не произнесла ни единого слова. Никогда.
– Вы сказали, – спросил я, – что ваша мать должна была проводить Ганса Брейгеля в его последнюю дорогу. Вы знаете, что он мёртв? Что с ним случилось?
– Я не знаю, что с ним случилось, но я знаю, что он мёртв. Потому что это знала моя мать. Мне трудно сейчас сказать, поняла она ли она это действительно тогда… когда увидела ток времени… или почувствовала позднее… но я рассказала вам всё так, как она мне рассказывала. Хранитель приехал через год после этого случая на работах.
– «Хранитель»? Вы сказали «хранитель»?
– Да, так называла его моя мать.
– А что он хранил?
– Я не знаю, но она называла его Хранитель, и я не спрашивала почему. Он приехал в город. Пробыл в доме один день. Не сказал маме ни слова. Ничего. И ушёл. Больше мама его не видела.
– А куда он ушёл? Зачем он приезжал? Что ему здесь было нужно?
Я задавал вопросы, Гадалка отрицательно качала головой:
– Не знаю. Я ничего не знаю. Поймите же наконец, что высшие силы не отчитываются перед людьми. Те обрывки знания, что нам даны, – уже благо сами по себе. Мы должны быть счастливы, что они нам даны, и не стремиться к большему.
– Но вы же стремитесь! Вы же сами рассказывали, что не хотите жить своей жизнью, что хотите жить чьей-то чужой.
Гадалка посмотрела на меня очень серьёзно:
– Слушайте. Я уже битый час пытаюсь вам объяснить, но вы словно ребёнок. Для вас это что – игрушки? Вам кажется, что вы на сафари поехали? Хочу – живу этой жизнью, хочу – живу той, да? Это очень опасно! Очень, очень опасно. Когда ты… заступаешь за линию… тебя начинают корректировать…
– Приходят корректоры?
Гадалка вдруг встрепенулась и активно замахала руками:
– Нет-нет. Нет. Пока твои действия обратимы, корректоры не явятся сюда сами. Есть много других способов корректировок. Сами они приходят тогда, когда речь идёт…
– О жизни и смерти? – спросил я.
– О смерти, – сказала Гадалка.
– Поэтому вы не рожаете? – спросил я. – Вы знаете, что вам ничего не угрожает, пока вы не выполнили своего предназначения, верно?
Она усмехнулась:
– Послушайте, я и так уже потратила на вас много времени. Вы ведь пришли сюда не для того, чтобы изучать мою карму, верно? – Последнее слово она произнесла, явно передразнивая меня. – Я уже сказала вам всё, что знала. Ганс Брейгель ушёл на следующий день после приезда и больше сюда не вернулся. Что ещё вас интересует?
– А мы можем увидеть комнату, в которой он жил?
– Нет, не можете. Если вы думаете, что моя мать трепетно хранила вещи так, как они лежали после его ухода, то вы ошибаетесь. Это теперь моя комната, и там лежат мои вещи. Это мой дом. Имею я право не впускать в свой дом наглых пришельцев, как вы думаете?
– Имеете, – сказал я и встал, чтобы уходить.
Верба тоже встала.
– Не спотыкайся, – вдруг сказала Гадалка Вербе.
– Я… не спотыкаюсь, – ответила она.
– Вот и не спотыкайся, – повторила Гадалка, и лицо её при этом было убийственно серьёзно.
Мы вышли на улицу и пошли по мостовой.
Старый город Каменца-Подольского был красив, но беден, как принцесса в изгнании. Древние здания, крепостные стены и башни внушали благоговение и отдавали даже какой-то чопорностью, но местами то тут, то там вдруг появлялись проплешины, строительные леса или провалы, заделанные кирпичом.
Город жил неторопливой жизнью середины буднего дня маленького западного городка. Люди не ходили, а прохаживались по тротуарам, временами попадались туристы с фотоаппаратами и неизменными сувенирами, уличные лоточники присматривали вполглаза за проходящими мимо, и даже машины, казалось, ехали медленно и тихо, чтобы не нарушать размеренного ритма провинциальной жизни.
Но я не замечал всего этого – мои мысли вертелись вокруг Гадалки, нашего разговора и Ганса Брейгеля, от которого я был, казалось, так же далеко, как и до приезда сюда. Ну что ж, по крайней мере теперь я был почти уверен в том, что Ганс Брейгель действительно погиб и что погиб он где-то в зоне притяжения Каменца.
– У меня у одного сложилось впечатление, что она говорит куда меньше, чем знает? – спросил я у Вербы.
– А, ты тоже заметил! – кивнула она. – Я думаю, что процентов тридцать из того, что она нам сказала, – враньё. А оставшиеся семьдесят она тщательно фильтровала, чтобы не выболтать нам чего-то важного.
– Зачем? – спросил я.
– Откуда я знаю? Я только начинающий детектив, не то что ты. – Она взяла меня под руку и осторожно прижалась. – Мне кажется, нам стоит подумать вот над чем: как всё это связано с Русалкой и её отцом?
– Нет уж, дорогая, – сказал я, – давай решать задачи по одной. Думая обо всём сразу, можно мозги себе свернуть. Слушай, а Тадж-Махал – это ведь мавзолей, да?
– Ага, я тоже об этом подумала. Янтарный мавзолей – и свечей у неё в доме хоть отбавляй. И всё равно ни черта не понятно. Чёрт-те сколько с ней разговаривали – и ничего не узнали.
– Всё-таки кое-что она нам выболтала.
– Что?
– Она сказала, что её мать работала над строительством каких-то укреплений.
– И что?
– Летом сорок второго Каменец-Подольский находился в глубоком тылу немецкой армии. Никаких фортификаций здесь строить не могли, тем более что Красная армия оставила нетронутым каменец-подольский укрепрайон. Немцы его обошли сбоку, и гарнизон просто снялся и ушёл, оставив всё фашистам.
– Тогда что же они тут строили?
– А вот что происходило здесь летом сорок второго – так это реструктуризация гетто. В районе Каменца раньше было несколько еврейских гетто, а летом и осенью сорок второго их все ликвидировали, убив большую часть заключённых и переведя остальных в гетто города. Вот его-то и надо было перестроить. И именно на эти-то работы и сгоняли местных женщин. Я всё это вчера освежил в памяти, потому что Ганс Брейгель, по официальной версии, приехал в Каменец как раз для того, чтобы участвовать в реорганизации гетто. Оно было недалеко от города, вон там, – я показал рукой, – так что, мне кажется, мы просто должны туда наведаться.
– Думаешь, мы что-то там найдём?
– Нет, я думаю, вряд ли. Но может быть, появится какая-то зацепка.
– Едем?
– Нет, не сейчас. Там сейчас чьи-то огороды, лучше съездим вечером, когда стемнеет. А сейчас давай проверим, есть ли в этом городе исторический архив.
Музеев в городе оказалось множество, включая даже музей хлеба, однако ни в одном из них не было ничего из того, что нам нужно. Мы прошлись по библиотекам, но вопросы о том, где мы можем увидеть документы времени фашистской оккупации, вызывали самые разнообразные ответы – и ни одного хоть сколько-нибудь внятного. Мы зашли в мэрию, а затем обошли ещё полдюжины различных инстанций, чиновники которых футболили нас друг к другу.
В конце концов парень, пойманный нами в коридоре какого-то очередного муниципального рассадника бюрократов, объяснил нам причины этой недоброжелательности. Оказалось, что три года назад в городском архиве Каменца произошёл пожар по не установленной до сих пор причине, в котором погибла большая часть документов. Всё, что осталось, было перевезено в Хмельницкий, а местные чиновники с тех пор не любят разговоров про архив.
– Если хотите, я вам адрес хмельницкого архива могу дать, – сказал парень.
– Да нет… мы туда вряд ли сейчас поедем… спасибо вам большое за помощь.
– Ну как хотите. – Парень пожал плечами и пошёл дальше, но вдруг остановился и вернулся к нам. – Слушайте, у меня ещё есть телефон нашего бывшего архивариуса. По-моему, у него тут по-прежнему что-то хранится. Не знаю, есть ли у него те документы, что вам нужны, но чем чёрт не шутит?..
Мы с благодарностью взяли телефон и, выйдя из здания, позвонили архивариусу. Оказалось, что у него не просто «что-то хранилось», но даже было выделено целых две комнаты бывшего детского сада под импровизированный мини-архив: бумаги, в которых есть постоянная потребность в городе, и самые ценные экземпляры старых документов, утаенные от «хмельницких».
Архивариус оказался смешным маленьким мужичонкой неопределенного возраста, в засаленном сером свитере, с большими, вполлица, усами и взъерошенными немытыми волосами на голове. Он всё время суетился и повторял:
– Да-да, вот так.
Он рассказал нам о пожаре в архиве, поплакался о том, в каком чудовищном состоянии находятся сейчас все фонды, похвастался тем, что у него хранился почти весь архив подольского губернаторства и что кое-какую часть этих сокровищ ему даже удалось спасти. После того как пожар потушили, всё оказалось залито водой, и сотрудники архива заморозили документы, сложив их в нескольких крупных мясных холодильниках различных пищевых предприятий. А потом постепенно размораживали и сушили. Правда, «хмельницкие» всё равно почти всё забрали, будто это он виноват в пожаре, будто проблема в местных архивариусах, а не в ужасном недостатке финансирования. А он, если хотите знать, ни в чём не виноват. Он вообще думает, что это был поджог, хоть по официальной версии это был то ли неисправный силовой кабель, то ли авария печного отопления.
– А кому же могло понадобиться сжигать городской архив? – спросил я.
Архивариус пожал плечами:
– Мало ли… кто-то хотел что-то утаить… стереть своё прошлое… знаете, у нас столько всего хранилось. – Архивариус махнул рукой. – Это кто угодно мог быть. Да-да, вот так. Если тогда не поймали, сейчас уже не дознаемся.
– А мог кто-то хотеть уничтожить документы военного времени?
– Конечно. Странно, что вы спрашиваете.
– Что ж тут странного?
– Сроду никому архивы военного времени нужны не были, а тут вдруг снова и снова ими интересуются.
Это было неожиданно.
– А кто ещё ими интересовался?
– Да буквально… ну, с месяц, может, тому назад приходили два парня, тоже всё выспрашивали про военные архивы.
– А вы что сказали?
– Да что я мог сказать? Оно ведь, если вы времена оккупации имеете в виду, то тут мало что было. У нас и хранилось мало, и уцелело почти ничего, вам и в Хмельницкий ездить смысла нет. Да-да, вот так. Это разве что в Луцк ехать, там столица генералбецирка была, или в Ровно, но и там мало что осталось. Немцы, когда отступали, почти все свои бумаги с собой прихватили. Разве что в Берлин можно попробовать обратиться, хотя с того времени и в Берлине не уцелело почти ничего.
– Ну, с Берлином мы как-нибудь разберёмся, – перебил я его, – нам сейчас очень хотелось бы знать, не осталось ли чего-то здесь, у вас, что могло бы нам помочь.
Архивариус оживился и бойко поскакал по коридору, пригласив нас за собой. По дороге я расспросил его, как выглядели эти двое. Он мало что помнил. Один парень был высоким, второй – пониже, в очках, сильно заикался. А больше он ничего и не помнит, он ведь архивариус, а не фоторобот, – его так рассмешила собственная шутка, что он тихо хихикал остаток пути.
Проведя нас по коридорам в мрачный полуподвальный тупик, он с гордостью заявил, что сейчас мы вступим в его царство. Затем открыл железную дверь, покрытую облупленной жёлтой краской, и включил свет. В комнате зажглась лампочка без абажура, осветив несколько рядов шкафов, беспорядочно стоявших в помещении, и груды папок и сегрегаторов, сваленных повсюду. Комната была не очень большой, но в конце нее обнаружилась ещё одна дверь, она была открыта, и в дверной проём виднелись такие же точно стеллажи и сваленные повсюду папки. Архивариус сначала прошёл вперёд, чтобы включить свет и во второй комнате тоже, после чего начал деловито бегать туда-сюда, поднимая и снова бросая какие-то папки, роясь в стеллажах и приговаривая, что к его стройной системе лучше никому не прикасаться. Пока он проверял свои фонды, мы с Вербой медленно прохаживались вдоль стеллажей, стараясь не наступать на бумаги. Раньше, в доисторические времена, это был, вероятно, какой-то пищеблок, по крайней мере, следы еды на стенах здесь оставались до сих пор, хоть их и старались завесить календарями с голыми женщинами и плакатами голливудских фильмов. Я зашёл во вторую комнату. Стены здесь тоже были завешаны всякой всячиной – от портрета президента до… карты звёздного неба.
Я встал как вкопанный.