В постоянном составе штрафной роты
На следующий день прибыло пополнение — около 250 человек. Большей частью это были узбеки, меньше было украинцев и русских. Я вносил каждого в книгу учета. Узбеки плохо говорили по-русски, и мне приходилось не раз повторять вопросы объективных данных, я затруднялся в правильности написания населенных пунктов, фамилий и имен, и мне приходилось обращаться за помощью к Садыкову.
Бойцы пополнения лежали на лужайке, при артобстреле втягивая шеи и сжимаясь в комок. Многие из них были не только не обстреляны, но и вообще только недавно увидели большой мир. Шел октябрь с ночными заморозками и холодными дождями, и азиатам приходилось тяжело вживаться в войну, в непривычные условия жизни и питания. Если для русских и украинцев болезни на войне были редким явлением, то узбеки болели часто и тяжело.
Украинцы и русские в большинстве своем были направлены в штрафную роту за то, что при отступлении 1941 года остались на оккупированной территории, но были и люди с серьезными преступлениями, которым расстрел был заменен на 10 лет заключения, а после — штрафной ротой. Почти всех объединяло то, что преступления были совершены не по злому умыслу, а из-за чрезвычайных обстоятельств, по трусости, халатности, душевной слабости или из-за пьянства.
Формирование взводов штрафной роты осуществлялось так, чтобы в них было примерно одинаковое процентное соотношение русских и узбеков, чтобы узбеки на примере русских вживались в солдатскую жизнь, перенимали правила, навыки, приемы, осваивали разговорную речь и команды на русском языке.
Я вспомнил храброго санитара Козбекова, представленного к ордену Красной Звезды. Он так и не получил свою награду — когда я выскочил из траншеи и побежал на врага, он побежал следом за мной, но разрывная пуля попала ему в голову. Он упал, свернувшись калачиком, и затих — рассказали мне потом те, кто позже вернулся в роту после госпиталей.
Командиры назначили помощников из числа бывших офицеров и разбитных сержантов, и поздними вечерами начались строевые занятия, сколачивались подразделения. Однако вскоре всех бросили в бой — наши части сбили врага и погнали на запад.
Ранним, с замерзшими лужами и инеем на траве, утром мы вновь переправились через Днепр, и наш обоз стал догонять наступающие части, стремительно двигающиеся на Знаменку, Шполу, Звенигородку, Кировоград, Гайворон.
Мы проехали через село, до которого когда-то дошли наши штрафники и другие части и от которого пришлось отступить. От села осталось несколько хат — все было сожжено и развалено. Мимо бойцы вели трех пленных со связанными назад руками, как вдруг Тамарин бросился на них, как дворовый злой пес, и со всего размаха ударил в ухо одного, по голове другого, начал пинать упавших ногами.
Мое удивление переросло в возмущение. Если ты взял их в плен сам, в окопах, на передовой, — то бей, убей! Но здесь, когда пленных ведут конвойные в тыл, в штаб дивизии, — что толкает Тамарина к такой жестокости? Это наши враги, но я не чувствую к ним ненависти — их истерзанный жалкий вид, грязные, жабьего цвета шинели и пилотки, перепуганные лица и умоляющие глаза даже вызывают сострадание. У меня нет ни страха, ни отвращения, скорее я испытываю любопытство и разочарование, презрение к их слабости. И это высшая раса?! Где же ваша тевтонская надменность, превосходство духа, непобедимая наглость?
Я ловлю себя на том, что во мне растут возмущение и злость не от вида поверженного врага, а от поведения своего собрата по оружию, боевого товарища. Мне стало стыдно за него. «Ну, какой же он герой, — думал я о Тамарине, — избивая пленных? Это нечестно, подло. Да он просто трус! — вдруг сделал я для себя вывод. — Храбрый, сильный воин после боя руками не машет, он милостив».
Теперь мы двигались на запад. Закончились пески Приднепровья и пошел чернозем Украины, тот самый чернозем, который оккупанты увозили вагонами в Германию. Начались осенние холодные дожди. Чернозем разбух, насытился влагой, дороги превратились в черное месиво, цепляющееся за ноги, за колеса, за все, что движется. Солдаты, с трудом вытаскивая из грязи ботинки с обмотками и сапоги, несли на себе снаряды, мины, тащили, помогая лошадям, орудия. Лошади, надрываясь, бились в грязи. Усталость, тяжесть, холодный непрекращающийся дождь вызывали равнодушие ко всему, к своей жизни.
Вечером остановились за огородами села. В селе разместился какой-то штаб, и нам не разрешили в него войти. Повозки поставили у высоких тополей с облетевшей листвой. Кухня выдала ужин, и я сел поесть прямо под дождем, прислонившись спиной к тополю. От усталости мы дальше идти не могли, выбились из сил и лошади. Решили здесь заночевать.
Ложиться на землю, по которой течет вода, хотя и сам промок до нитки, было опасно — закоченеешь. Я стал ломать бурьян, чтобы сделать ложе. Возчики, привязав лошадей, устроились под повозками, а командиры ушли в село. Наломав бурьяну я снял с себя шинель, постелил поверх, лег и полами прикрыл себя сверху, натянув пилотку на уши. Дождь идет и идет, вода стекает с шинели — все-таки защита. Но проклятый разрез в шинели! Он расходился и оголял поясницу, которая намокла и мерзла. Если бы не потеря сил, вряд ли удалось бы сомкнуть глаза. Но и сон, — лучше бы его не было, — не давал возможность контролировать себя, вовремя повернуться, прикрыть переохлаждающиеся части тела. С тех пор я всегда, даже в жару, когда сплю раздетый, прикрываю поясницу, — без этого не могу уснуть, мне кажется, что она мерзнет. Так и сплю: все тело открыто, а поясница накрыта скомканной в жгут простыней или пододеяльником…
Все же хозяйственники нашли в селе пустую конюшню, которую мы и превратили в свой «штаб». Здесь мы с Кучинским оформили всю документацию на погибших и раненых, документы на реабилитацию оставшихся в живых, привели в порядок отчетность, составили заявки в штаб 4-й гвардейской армии на продовольствие, боеприпасы, оружие и снаряжение.
После тяжелой осени наступила снежная зима 1943–1944 годов, донимавшая морозами, но бойцам было легче — холод сухой, да и снег — не грязь.
Во вьюжную декабрьскую ночь наша рота, тихо подойдя к околице, сняла передовые дозоры и начала выбивать фашистов из села. Я вслед за командирами взводов вошел в один дом. Хозяин и хозяйка лет по сорок, две девочки 12–14 лет были рады своему освобождению, смотрели с любопытством и тревогой.
Командиры взводов ушли, когда связной сообщил, что рота заняла половину села и стала продвигаться дальше, но встретила сильное сопротивление. Немцы опомнились и теперь организовали оборону, подтянули резервы, и в центре села в направлении улиц встали самоходные орудия. Я остался один в доме и слушал близкий бой. Фашисты хотели охватить село с флангов и взять нашу роту в кольцо.
Хозяин и хозяйка уединились в спаленке, девочки лежали на печи, я, не раздеваясь, дремал на кровати. Резко взорвался рядом с домом снаряд, заставив вздрогнуть и тревожно прислушаться. Девочки слезли с печи и, прижавшись, прилегли рядом со мной. Я только теперь подумал: а почему они не с родителями, ведь в минуты опасности родители всегда, как наседка цыплят, прикрывают собой детей? А эти одни и пошли не к родителям, а ко мне. Чудно! Может, все и выяснилось бы, если бы в дверь резко не забарабанили. Хозяева опять не вышли, девочки ушли на печь, а я, взяв автомат на изготовку, подошел к гремящей двери и спросил:
— Кто?
— Открывай быстро! Открывай, тебе говорят! — дальше посыпались крепкие слова.
Я открыл засов, и в дверь ворвались наши солдаты, чиркнула зажигалка, и требовательный голос произнес:
— Лампу! Быстро набивайте ленты патронами, давай, давай!
Вскрыли с треском ящик с патронами и начали набивать диски и ленты. Я стал помогать. Близко слышалась автоматная трескотня, бухали гранаты. Бросив ящики, бойцы с дисками и уложенными в коробки лентами стремительно ушли в ночь. Стрельба отдалилась.
В незапертую дверь вошел Быков и, увидев меня, спросил:
— А где наши?
— Ведут бой.
— Мне связной сказал, чтобы обоз разместили в этом дворе.
Вошло еще несколько ездовых, занеся в дом холод, пар и снег. Хозяева не показывались, а девчонки таращили глаза с печи. Странность поведения хозяев я потом, значительно позже, объяснил себе так: либо хозяин был дезертиром, либо вовсе чужим человеком, переодетым немцем или полицаем, и держал под оружием хозяйку дома в спальне, боясь, что она может его выдать. Я и командиры взводов и видели-то его мельком, в нижнем белье. Он ничего не говорил и ушел с хозяйкой в спальню, а может быть, и увел ее насильно. Может быть, поэтому и девочки не шли к родителям, а со страха искали защиту у меня. Кто ж его знает?!
Бой удалялся все дальше и дальше — село было большое, протянулось на несколько километров, соединяясь с другими.
Утром пришел связной и принес приказ Сорокина: обозу приехать в центр села к сельсовету. Занималась заря, буря улеглась, синий снег, скрипел под ногами и колесами обоза. Изредка в разных местах рвались снаряды — противник держал нас в напряжении и напоминал о себе, демонстрируя силу. У нас, конечно же, артиллерии и минометов не было.
Когда над сиреневыми тучами у горизонта поднялось багрово-красное солнце, мы выехали на большую площадь — стык трех сел. На площади, леденя своим видом душу, стояла высокая виселица, а на ней висели четверо, склонив набок непокрытые головы то ли с поседевшими, то ли с припорошенными снегом волосами. Это немцы уже давно повесили коммунистов-партизан и не разрешали снимать в назидание другим. Наш политрук тоже распорядился пока не снимать повешенных, чтобы солдаты воочию убедились в зверстве фашистов.
Обоз занял большой двор с просторным домом, крытым соломой. Задымила кухня, повара возились у стола, оттеснив хозяйку. Малыш годиков трех с любопытством таращил глазки на незнакомых людей, оружие, вскрываемые банки консервов, а когда близко рвался снаряд, он каждый раз говорил:
— Хлицы стиляют! — И серьезно смотрел на наши смеющиеся лица.
Передовая проходила по пригорку совсем близко от села и от нас, и мы слышали короткие очереди вражеских и своих автоматов, а на улице, огородах и на домах рвались мины. Врага изгнали из села, но он сидел в снежных окопах за селом на пригорке. Идти на него в открытую у нас не было сил.
После обеда командир взвода Васильев стал готовить отделение для разведки. Необходимо было выяснить, есть ли противник в соседнем селе за бугром. Снежная буря не позволяла нам и немцам держать сплошной фронт — были отдельные укрепленные очаги сопротивления да редкая цепочка боевого охранения.
В боевом охранении враг устраивал окопы в снегу, обкладывал их подушками и перинами, отбирая их у населения. Украинки перышко к перышку, пушинка к пушинке собирали многие годы свое приданое, а теперь на нем восседали в окопах вшивые фрицы. Перины и подушки сохраняли тепло и были непробиваемы для пуль и осколков.
Но вот меня вызвал к командиру роты уполномоченный контрразведки СМЕРШ лейтенант Хазиев. Он всегда был при Сорокине и настоял на том, чтобы даже питаться из его котла. Сорокин хотел было его отшить, но не смог — тот чем-то пригрозил.
Хазиев сказал мне, что готовится группа для ночной вылазки в соседнее село и я должен проконтролировать ее действия. Еще не было случаев засылки штрафников в тыл врага, и неизвестно, что может случиться. Он объяснил мою задачу и сказал, как я должен поступить в том или ином случае.
— А вообще, принимайте решение в зависимости от того, как сложится ситуация. Действуйте через помкомвзвода.
Я набил два автоматных диска патронами, взял в сумку три гранаты, плотно поужинал. Группа отдыхала в доме рядом с хозвзводом. Я пошел к ним, прилег на солому рядом с помкомвзводом. Тот не спал.
— Возьмете с собой? — шепотом спросил я.
— Я знаю! — ответил он. — Мне сказали. Будем действовать вдвоем.
Поздним вечером мы в маскхалатах гуськом двинулись к линии обороны противника. Вновь выла снежная метель, и мы ориентировались по компасу. Впереди шел помкомвзвода, я был замыкающим. Бойцы группы днем наблюдали с разных точек за обороной врага. В соломенной крыше последнего дома, наиболее близкого к врагу, сделали дыру для наблюдения с чердака. Установив, где размещается боевое охранение немцев, мы теперь шли, надеясь, что не наскочим на их пулеметное гнездо. Подойдя к линии обороны, мы прислушались к стрельбе и по-пластунски направились в промежуток между окопами. Нам это удалось, и мы, бороздя носом снег и утыкаясь лбом в сапоги впереди ползущего, ушли во вражеский тыл и направились к невидимому селу, ориентируясь на чутье и компас.
Вдруг порывы снежной бури донесли слабые человеческие голоса. Мы залегли и замерли. В стороне от нас шли люди, слышался скрип снега и иногда слова. Видимо, это по дороге шла смена боевого охранения. Подождав, пока заглохли звуки шагов, помкомвзвода поднял отделение и повел в ту сторону, откуда раньше раздавались звуки. Видимо, он решил идти по дороге — так быстрее, и если нас заметят, то могут подумать, что возвращается смена боевого охранения. Как только мы вышли на дорогу, стало значительно легче идти, да и дорога наверняка приведет нас в село.
Через полчаса мы заметили темные силуэты деревенских хат и свернули с дороги. Помкомвзвода назвал двух бойцов, которые пойдут к крайнему дому и у хозяев узнают, много ли немцев в селе, есть ли танки, орудия. Остальные должны окружить дом, не приближаясь к нему, стараясь оставаться незамеченными и не вступать в бой без крайней необходимости. Бойцы растянулись по огородам, залегли, взяв под наблюдение первые дома. Улица была пуста.
Двое пошли к дому. Когда им оставалось пройти не более 20 шагов, дверь открылась, и из нее вышел немец в наброшенной на белье шинели. Увидев идущих на него людей в маскхалатах, он окликнул их. Наши ребята растерялись и остановились, чего делать было никак нельзя. Немец тревожно и громко что-то еще раз спросил и, увидев, что двое в белом молча бросились к нему, с криком «Русс!» захлопнул дверь, закрыв ее на засов.
Разведчики навалились на дверь, но она не поддалась. Помкомвзвода подал для всех знак взмахом руки и бросился к дому. Звякнули стекла высаженного окна. Немец вывалился на улицу, вскочил и, завопив, бросился бежать вдоль домов. Ничего не оставалось, как срезать его очередью. Из окна резанул по нашему бойцу немецкий автомат — второй немец, увидев, что его товарищ убит, не стал прыгать в окно, а стал отстреливаться. В дверь ударила вторая очередь, и только случайно наш солдат не был убит — он отошел, чтобы с разбега вышибить дверь, а немец стрелял под углом к дверному проему.
Пришлось нашему бойцу сделать рывок вдоль стены и бросить гранату в окно. Немец снова выпустил короткую очередь, разведчик успел скрыться за углом дома. Глухо взорвалась граната.
По огородам и по улице уже бежали наши солдаты и расстреливали почти в упор выбегающих из домов немцев. Ухали гранаты, стрекотали автоматы, слышались крики. Помкомвзвода кричал: «Назад! Назад! Отходите!» — но было слишком большим соблазном расстреливать немцев, мстя им за все свои беды. Не будь войны — разве они были бы штрафниками?!
Большая часть группы остановилась и повернула на голос помкомвзвода, но некоторые либо не слышали, либо, видя врага перед собой, не хотели слышать.
— Уразов! Выводи группу, а я верну остальных! — крикнул помкомвзвода и бросился в село.
Я вывел группу на дорогу, но сразу же сообразил, что нам навстречу должна идти смена боевого охранения и мы можем с ней столкнуться. Нас было всего девять, и они уничтожат нас. Я повернул в сторону от села и дороги. Бежать по снегу было тяжело. Мы взмокли, задыхались, но продолжали бежать, потом пошли шагом, потом остановились, прислушиваясь к стрельбе в деревне. Там шел настоящий бой.
— Надо бы помочь своим, — сказал кто-то.
— Мы теперь им не поможем, сами погибнем, не выполнив задания.
— Тогда пошлите одного с донесением к командиру роты, а мы пойдем на помощь!
— Один может не пробиться через заслоны. Прекратить разговоры! За мной!
Мы шли по глубокому снегу и, наскочив на овраг, стали его обходить, как вдруг близко раздался окрик по-немецки. Мы упали ничком. Еще окрик, и над нами засвистели веером трассирующие пули. Справа и слева от этого окопа в нашу сторону тоже потянулись трассы — значит, здесь боевое охранение немцев, их пулеметные ячейки.
Я решил отойти в глубь обороны немцев, пройти 2–3 километра в сторону, где о нас не знают и не ожидают, подползти к огневым точкам, забросать их гранатами и броситься к своим. Да, свои не знают, что мы выходим из немецкого тыла, примут нас за врага и могут перестрелять. Надо постараться этого избежать.
Мы шли часа полтора, а затем свернули на предполагаемую линию немецкого боевого охранения, приблизились, поползли развернутым фронтом с гранатами в руках. Залегли, стали ждать выстрелов, чтобы определить, где окопы немцев. На этом участке что-то уж очень далеко друг от друга и редко стреляли немцы!
Я шепотом приказал всем ползти один за другим, цепочкой. Долго и трудно ползли и, к великой радости, увидели и услышали выстрелы по бокам от нас и сзади. Неужели пересекли передовую? Уже хотели подняться и идти, как вдруг нам навстречу зататакал наш станковый пулемет — то ли по нам, то ли в ответ немцам. Его пули летели над нашими головами.
«Перебьют, как куропаток, — подумал я. — Надо что-то придумать. Червонобабу ко мне!» — передал я шепотом.
Подполз Червонобаба, бывший лейтенант. Я спросил:
— Слушай, Червонобаба, как нам быть? Мы на нейтральной полосе, перед нами чужая часть, и там никто не знает, что мы здесь выходим. Могут перестрелять свои же.
— Я бы дождался рассвета, снял маскхалаты и пополз навстречу своим, махая маскхалатом, — ответил он, подумав.
— Нет, потеряем время. Мы должны были вернуться в четыре часа, а сейчас уже пять. Давай сделаем так: ты один ползи навстречу нашим и, не поднимаясь, кричи, чтобы не стреляли. Когда доползешь и объяснишься, дай три коротких очереди, и мы пойдем.
— Хорошо. Попробую рискнуть.
Мы лежали и ждали. Послышался голос Червонобабы: «Не стреляйте! Я свой!» Но до нас донеслись и голоса сзади, со стороны немцев, выстрелы, и на фоне горизонта мы заметили фигуры людей, идущих на нас.
— Приготовиться к бою! — скомандовал я. — Немцы! Отстреливаться и отходить к своим!
Отползая, мы стреляли и бросали во врага гранаты. Гранаты рвались и среди нас, но нас в белых халатах не было видно, а немцев мы видели и вели прицельный огонь. Застрочил и наш пулемет, выпустив сначала три коротких очереди — значит, Червонобаба у своих. Немцы, потеряв часть солдат, убрались восвояси, а мы ползли в свою сторону.
Еще через час, на зорьке, измученные, мы возвращались в нашу роту. Я доложил Сорокину в присутствии Хазиева и Васильева все, что произошло, с трудом ворочая языком.
— Дайте ему самогонки! — предложил Васильев. — Пусть смочит горло!
— Нет, лучше чаю! — попросил я. — А помкомвзвода со своей группой не вернулись?
— Нет, и вряд ли вернутся, — ответил Сорокин. — Не надо было ввязываться в бой, ну да теперь ничего не поделаешь. Жаль ребят, погорячились. Кучинский, представь всех к награде медалями, а Уразова — к ордену Красной Звезды. Вы поступили правильно, выполнили мой приказ и вывели группу без потерь.
Нас хорошо накормили, бойцам дали выпить, и мы завалились спать на душистую солому.
В обед нас разбудили — рота готовилась к походу. Оказывается, немцы после нашей вылазки драпанули, оставив соседнюю деревню. Может быть, этому способствовали те шесть бойцов, что вели бой на свой страх и риск, а может, узнали, кто им противостоит, и сыграло свою роль слово «штрафник»?
В селе мы остановились и начали расспрашивать местных жителей о ночном бое. Нам рассказали, что немцы собрали около полутора десятка трупов, многие были ранены. Затем по селу провели без шинелей и шапок наших пятерых бойцов, босых, со связанными колючей проволокой руками, избитых. Их увели по большаку за деревню, и больше о них ничего узнать не удалось.
Впереди нас вели бой другие части, и мы шли следом. К вечеру мы стали спускаться с пригорка, по которому проходила одноколейная железная дорога. На переезде с будкой мы увидели здоровенного немца, распятого на шпалах. Его руки и ноги проволокой были прикручены к рельсам, а рот набит черноземом. На бумажке, прикрепленной к пуговице мундира, было написано: «Получил свое!» Наши бойцы проходили, проезжали мимо, молча смотрели. Жестоко поступили с трупом врага, но справедливо!
Я ехал на повозке по заснеженной дороге вдоль села, когда увидел на обочине дороги в снегу ручную немецкую гранату. Фашисты капитально готовились к войне, и даже обычные ручные гранаты были сделаны с точеной, почти полированной деревянной ручкой из бука и других ценных пород дерева. Внутри длинной ручки, позволявшей далеко бросать гранату, к взрывателю тянулся шнур с фарфоровой бусинкой на конце. Вытащишь бусинку, дернешь за нее шнур и бросай фанату…
Так вот, я увидел такую гранату и соблазнился ее эффектным видом. Я соскочил с повозки, подбежал к канаве, протянул руку и обомлел, заметив две тоненькие проволочки-струнки, охватывающие ручку и уходящие в снег, — граната была заминирована. Какое-то мгновение отделяло меня от смерти. Я отдернул руку и зачарованно смотрел на проволочки.
Эх! Молодость! Глупость! Вы думаете, я отказался от намерения овладеть гранатой? Да нет же!.. Внимательно осмотрев гранату еще раз, я заметил, что струна охватывает ручку неплотно, со слабиной. Придерживая кольцо струны, я начал осторожно вынимать из него ручку, боясь, что струна заденет за какой-нибудь заусенец и взорвет мину под гранатой. Но ручка была отшлифованной, я вытащил из объятий мины фанату и бросился догонять подводу. Нужно было взорвать мину, мелькнула запоздалая мысль, но не было времени — обоз уходил, не было и длинного шнура, чтобы привязать к струне и, укрывшись, дернуть за взрыватель.
К полудню наш обоз, транспорт с боеприпасами и продовольствием скопились у окраины другого села, за пригорком на околице которого шел бой. Ездовые и я зашли в небольшой, в одну комнату, домик с огромной русской печью. Возле печи стояла огромная кадушка, до краев наполненная брагой. Вот это да! Сколько же самогона можно выгнать из такой бочки?!
Я уселся у окошка с видом на пригорок, разделяющий села, в которое попадало солнышко, пригрелся.
Внезапно со стороны села, в котором шел бой, послышался гул моторов, нарастая, он заполнял все пространство, вместе с ним нарастали беспокойство и страх. Люди вышли из домов и, вертя головами во все стороны, смотрели в небо. Казалось, вот-вот из-за пригорка выплывет в небе армада немецких самолетов и бомбовым ударом сметет все, что есть на земле. И вот на горизонте из-за пригорка показались… танки.
Я выскочил на улицу. Танки шли на нас. Чьи они, наши? Но почему тогда идут со стороны противника? Фашистские? Но по очертаниям вроде бы не похожи на немецкие, да и мы узнали бы о них, ведь танки идут со стороны села, в котором идет бой, и наши сообщили бы по телефону или рации? А танки шли и шли, из-за горизонта выплывали все новые и новые машины.
Мы стояли молча, загипнотизированные лавиной стальных машин, усыпанных солдатами. Через некоторое время солдаты спрыгнули с танков и цепочкой пошли за ними в атаку на нас.
— Орудия-а-а, к бою! Прицел…
Я увидел в вишневых садках приземистые, распластанные, похожие на лягушек противотанковые орудия, уставившиеся своими надульниками, как сжатыми кулаками, в танки.
Кто-то из старших офицеров послал навстречу танкам трех солдат. Они бежали на свою верную смерть, если это враг, и на жизнь свою и нашу, если это свои.
Внезапно все пришло в движение. Взревели автомашины, закричали люди, захлопали кнуты по спинам лошадей. Люди бежали по огородам, улице, между домами, побежал и я, подчиняясь общему стремлению. Я видел, как наши ездовые, нахлестывая лошадей, устремились в общий поток.
Один ездовой бросил сани, полные винтовок и автоматов, и заячьими зигзагами побежал между домами. «Ах ты, гад! Трус!» — негодовал я. Но ведь я и сам бегу?! Тогда я схватил вожжи, поднял брошенный кнут, стеганул лошадей и направил их на улицу. Мне удалось выехать на ее середину, и я увидел, как с одной и другой стороны выезжали подводы, быстро образовав пробку. Сани мои были низкие, на них наезжали более высокие подводы, цепляли, ломали, калечили лошадей. До этого я бежал рядом с санями, а теперь прыгнул на них, чтобы не быть покалеченным и смятым общей лавиной.
Раздался залп орудий. Я оглянулся. На броне переднего танка блеснула молния — это взорвался снаряд. Бежавшие к нему три солдата были скошены автоматными очередями пехоты, идущей за танками. Дали залп и танки. Снаряд угодил в трубу дома, с которым я поравнялся. Раздался ужасный треск, мои лошади присели на задние ноги, и от толчка я упал на сани, больно ударившись об ящики с оружием. Фыркнули, шлепаясь, осколки. Это еще больше вызвало панику. Какой-то «студебеккер» прямо перед моими лошадьми тараном разбрасывал в стороны подводы и лошадей. Получилось, что мои сани оказались прямо за ним, и я стал довольно быстро продвигаться через пробку по улице. Подхлестывая лошадей, я бежал рядом с санями за «студебеккером».
По огородам бежали бойцы, убегая от танков. Навстречу им, потрясая автоматами и стреляя в воздух, бежали солдаты, как я после узнал, заградительного отряда войск НКВД. Они кричали что-то убегающим, заставляли их останавливаться и поворачивать назад.
Мои сани скатились по дороге в лощину и в самом низу вдруг уткнулись в промоину. Лошади стали биться, не в силах стронуться с места, но к ним подбежали бойцы заградотряда и помогли выдернуть сани. Тот «студебеккер», что проложил мне путь, они остановили, и всех солдат, что были на нем, вместе с командиром в кабине заставили сойти и развернули навстречу бою.
Бойцы НКВД действовали быстро, напористо, с помощью отборных слов и оружия приводя в чувство бегущих в панике. В тыл они пропускали только подводы и машины с одним ездовым или шофером, всех остальных, даже безоружных, сколачивали в группы и заставляли двигаться назад, к передовой.
Меня, естественно, пропустили, и я, нахлестывая лошадей, старался быстрее взобраться на склон лощины, по которому шла скользкая дорога. Возле дома, в котором мы остановились, когда выбрались из леса ночью, я остановил сани. Во дворе стояли две наши подводы, у которых хлопотал Быков. Увидев меня, он порадовался, что я благополучно выбрался из такой переделки.
В этот момент бойцы заградотряда привели шестерых солдат, быстро и деловито поставили их к стене соседнего дома, сержант выстроил своих напротив и скомандовал:
— По паникерам и трусам — огонь!
Раздался залп из автоматов, и стоявшие у стены упали. Это было так неожиданно и страшно, что я ушел в дом и долго не мог унять дрожь. Среди расстрелянных был и наш ездовой, бросивший сани.
Я и не заметил, как прекратился бой на той стороне села, к которой спускались танки. Через час-два нас разыскал ординарец Сорокина и передал приказ вновь возвратиться на конец деревни, приготовить ужин для бойцов и вечером доставить еду на передовую, а Тамарину немедленно доставить боеприпасы туда, куда он укажет.
Оказавшись вновь на окраине села, я подошел к тому домику, в котором сидел перед окном. Снаряд ударил под окно, взорвался, разнес кадушку с брагой и выломал почти всю противоположную саманную стену. Если бы я остался сидеть в домике, снаряд прошел бы через меня. Меня начало тошнить от запаха спиртного — брага из кадушки забрызгала все вокруг. Под горой лежали трупы троих красноармейцев, которых послали навстречу танкам, на улице дымила скатами сгоревшая грузовая машина…
А случилось вот что. Наша танковая армия шла на прорыв фронта в тыл врага. Когда головной танк взобрался на пригорок и его экипаж и десантники увидели наше село со скоплением войск, техники и обозов, а в садах противотанковые орудия, среди которых видны были вспышки, то танкисты решили, что это стреляют по ним, развернулись и пошли в атаку.
Наши артиллеристы приняли их за немцев и открыли огонь. Завязался бой, но, достигнув деревни, танкисты поняли свою ошибку, развернулись и пошли в немецкий тыл. Постепенно шум движущихся танков затих.
Вечером меня и ординарца командира роты послали разыскать наши взводы, узнать о потерях людей. Мы благополучно перевалили через пригорок, хотя над нами пролетали мины и снаряды, но на подходе к деревне были обстреляны из пулемета, и нам пришлось бросками перебегать от дома к дому, пригибаясь в уровень с плетнем. Ординарец Сорокина предложил:
— Знаешь что, давай дождемся темноты в каком-нибудь доме, а лучше — заночуем здесь, а утром пойдем дальше. А то так можно угодить под пулю!
Я согласился, и мы застучали в двери довольно приличного дома. Открыл хозяин, который сначала осмотрел нас в щель двери. В доме нас тоже встретили настороженно, и я отнес эту тревогу на счет рвущихся мин и снарядов.
Ординарец, разбитной и нахальный парень, сказал хозяевам, прячущимся в противоположной от противника комнатке, что мы будем у них ночевать, и спросил, есть ли что закусить и выпить. Хозяин покряхтел, помялся и сказал:
— Маруська, зберы на стил!
Из-под печки он вытащил бутылку мутного самогона, на столе появилась холодная картошка (днем боялись топить печку), три вареных яйца, кусочек сала и миска кислой капусты. Ординарец, потирая руки и глотая слюну, посматривал на белесую бутылку.
Мы уселись за стол в большой комнате, в которой не рисковали находиться хозяева. Косые лучи через щели ставней освещали комнату яркими полосами. Хозяин присел на краешек скамейки у стены, но ординарец щедро пригласил его к столу. В два граненых стакана забулькал самогон. Свой я подвинул хозяину, сказав, что не пью. Тот удивился, но не отказался, чокнулся стаканом с ординарцем, вздохнул и выпил, не дождавшись тоста ординарца.
— За нашу победу и чтоб все были живы!
Ординарец тоже выпил до дна, но не так легко, как хозяин, задохнулся, ухнул и, захватив рукой капусту, отправил ее в рот. Ели с аппетитом. Подумав, ординарец вытащил банку тушенки, вскрыл ее финкой. Ужин вышел роскошный, но душевного разговора с хозяевами не получилось. Их можно было понять. Когда наши части выбивали немцев, они сидели в погребе и вышли, только когда услышали русскую речь. Когда хозяин пошел в сарай, чтобы накормить и напоить корову, то ее и след простыл, осталось неясным и то, кто ее увел — наши или немцы. Потеря в военные голодные годы коровы-кормилицы, дававшей молоко, масло и мясо от приплода, всегда была трагедией для крестьянской семьи.
На мой вопрос, как жили в оккупации, хозяин ответил:
— Да як!.. До вийны працювали за трудодни, на яки ничого нэ давалы, але хоч булы слобидни. А пры нимцях робылы як рабы, пид кнутом, шо украдэшь — то твоэ, колы голову нэ загубыш. Яке жыття пид нимцем?! Ось и послидню кормылыцю забралы. — И он, махнув рукой, пошел в сени курить.
Солнце село за гору, наступили фиолетовые сумерки. Хозяйка зажгла каганец в своей комнате, боясь, что через ставни свет увидит немец. Ординарец осоловело клевал носом. Хозяин внес охапку соломы, расстелил на полу, застлал ряднушкой и бросил подушки. Он объяснил, что на полу спать безопасней, чем на кровати. Мы разулись, наполнив комнату солдатским запахом, завалились на мягкую солому и уснули, точно за окном и не строчили пулеметы, не рвались мины, не светились ракеты.
Утром мы умылись, побрились. Хозяйка подала нам на стол горячий борщ, заправленный старым салом.
Поблагодарив хозяев за гостеприимство, мы вышли на улицу. Солнце уже поднялось, и все вокруг засияло. Я с какой-то радостью и легкостью вдыхал морозный воздух, щурил глаза от ярких бликов, смотрел в чистое голубое небо.
Из-за гор низко вылетел наш «ястребок». Он взмыл вертикально над селом, сделал петлю и начал выделывать разные фигуры, сверкая на солнце. Вот он устремился вверх, сделал переворот и почти вертикально пошел вниз. Казалось, что он сейчас врежется в дома, но он вышел из пике, и в этот момент я увидел, как к земле посыпались фадом противопехотные бомбы. Раздался страшный скрежет от взрывов, на конце села улица и дома утонули в дыму. Самолет развернулся и вновь пронесся над местом взрывов, сверкая морзянкой огня пушки и пулеметов.
Это произошло неожиданно, быстро, у нас на виду. До бомбежки мы видели, как вдоль улицы строилась походная колонна солдат, в хвосте которой стоял обоз. В эту гущу и всадил лоток мелких бомб истребитель. Только теперь мы заметили, что на нем не было ни номеров, ни звезд, — видимо, немцы использовали наш захваченный самолет для своих подлых целей.
Когда мы подошли к месту бомбежки, то увидели страшную картину: на плетнях, на проводах и столбах висели куски одежды и внутренности людей, разорванных бомбами, на земле лежали трупы и окровавленные части тел. Лошади хрипели и оседали на задние ноги, на повозки укладывали раненых. Уцелевшие бойцы уходили в степь по дороге, в ту сторону, откуда слышался бой.
Мы не задержались в селе и пошли в том же направлении, что и колонна, не очень спеша к передовой. Поднявшись к вершине холма, мы увидели менее чем в километре сильно покропленное черным снежное поле, на котором плескался огонь, и его в разных направлениях хлестали струи трассирующих пуль и снарядов. Иногда пули долетали и до нас и, обессиленные, шлепались в снег и на лед дороги.
Колонну, шедшую впереди, мы не увидели: видимо, она с ходу ввязалась в бой. Что нам делать, где искать нашу роту?
Как всегда неожиданно, гром боя стал заглушаться шумом моторов. На горизонте показалось бесчисленное множество вражеских бомбардировщиков, а над ними барражировали «мессершмитты». Казалось, вся эта армада, заслоняя собой небо, надвигается на нас двоих. Мы увидели окопы с обеих сторон дороги и побежали к ним.
С передовой поднялись сигнальные разноцветные ракеты, и бомбардировщики, выстроившись в цепочку, устремились к земле, один за другим, словно скатываясь с горки. Задрожала земля, ахнули первые взрывы, боевые позиции заволокло бурым дымом. Бомбы сыпались с неба, словно горох из разорванного кулька. Но вот стая бомбардировщиков, сотрясая воздух гулом, развернулась и ушла к западному горизонту — за работу взялись «мессера». Они каруселью, как воронье, закружились над передовой, не переставая бить из пушек и пулеметов. В воздух к ним летели сигнальные ракеты, но летчики не обращали на них внимания. Дым отнесло в сторону, и мы увидели нечто необычное: наши бойцы, поднявшись во весь рост в окопах, потрясали оружием, а некоторые даже подбрасывали вверх шапки. Что за чудо? Чему они радуются? Но вот и «мессера» улетели, над полем боя установилась тишина.
Мы поднялись и пошли к переднему краю. Навстречу нам потянулись раненые, и вдруг ординарца кто-то окликнул. Мы увидели связного командира нашей роты. Он шел как-то по-особенному бодро, широко улыбаясь, и, не дойдя до нас, громко заговорил:
— Видали? Вот это да! Как немцы сами себя били! Нет, это же надо! Кто-то из наших просто так выпустил сигнальную ракету в сторону немцев, и самолеты начали бомбить своих, а потом и расстреливать из пушек и пулеметов. Оказывается, тут немцев окружили, как под Сталинградом. А вы куда?
— Да вот идем, чтобы отыскать наших и узнать, как дела.
— А меня послали с донесением и сказали, чтобы отыскал вас и проводил обоз ближе к передовой, чтобы подвезли боеприпасы и кухню.
— А где наши? — спросил ординарец. — Где командир роты?
— Тут недалеко в овраге, на КП дивизии. Иди прямо вон туда! — И он указал дорогу.
— Выходит, мне дальше идти нет смысла. Я тебя проведу к обозу, — сказал я связному, — там отдашь донесение и расскажешь все Кучинскому.
Мы со связным пошли назад. В селе, где наши войска бомбил истребитель, бойцы и население убирали тела погибших на подводы. Женщины шмыгали носами и концами платков вытирали глаза.
На одном из домов, на видном месте, углем была под надписью «Хозяйство Сорокина» нарисована стрелка. Мы пошли в ее направлении и в одном из дворов увидели наш обоз. Связной отдал донесение Кучинскому, на словах передал, что бойцов осталось мало, еще раз рассказал о том, как немцы бомбили своих.
Кучинский сказал связному, чтобы он отдохнул, а вечером проводил кухню на передовую, захватив записку командиру роты. Мне же завтра предстояло отнести донесение в штаб армии.
В штабе армии мне рассказали, что под Корсунь-Шевченковским окружена большая группировка противника, и наши части ведут тяжелые бои по ее уничтожению. В феврале 1944 года эта группировка была уничтожена. Штрафная рота, потеряв в боях весь переменный состав штрафников, отошла во второй эшелон 2-го Украинского фронта и двигалась вслед за ним.
В одном из сел был захвачен большой немецкий обоз, вместе с которым ехали и наши девицы, или, как их зло, но справедливо, называли, «немецкие овчарки». Что нам досталось из имущества — не знаю, но с немецких подвод пересели на наши четыре девицы.
Глазастую высокую чернявую Наташу взял в наложницы командир второго взвода лейтенант Кузнецов. Она его потом и погубила. Галя, красивая, в меру полная, белолицая с румянцем блондинка, досталась лейтенанту Васильеву, но ее тут же перехватил командир роты капитан Сорокин. Катерина и Фрося стали ППЖ командиров взводов Пыпина и Козумяка. Пожалуй, для них изменилось лишь то, что они с немецкой подводы пересели на русскую повозку. Мы скрыто презирали их потом, после первых дней ненависти.
Что еще страшно поразило и запомнилось в этом селе — проезжая по улице, на обочине у плетня я увидел славную розоволицую девочку лет девяти. Когда наша подвода поравнялась с ней, она, поймав мой взгляд, крикнула:
— Дядьку солдат, йды до мэнэ, по…мся!
Ездовые загоготали. Я опешил, а потом погрозил девчонке кулаком, в ответ она показала мне кукиш. Я подумал: неужели такое малое дитя уже знает или даже испытало то, на что и взрослая девушка не всегда решится? Да, похозяйничали здесь немцы! К сожалению, в том, что это был не единичный случай, я убедился потом.
С горы мы спустились в соседнюю слободу. У первого дома прямо напротив двери лежал убитый здоровенный немец. Возле него валялось решето с битыми куриными яйцами, рассыпавшимися по снегу. Хозяева не решались оттащить в сторону этого недавнего «хозяина» их слободы, убитого буквально перед нашим приходом прямо во время сбора дани с населения. Где-то на окраине еще шел бой.
Старшина Тамарин выбрал двор попросторнее в середине села, и обоз въехал в него. Здесь же оставили своих трофейных лошадей и наши комвзвода.
Мы вошли в дом. В нем было не топлено, две девчонки 13–15 лет лежали, свесив головы с печи, укрытые тряпьем. Поздоровавшись, Тамарин спросил:
— Где родители?
— Та нема.
— Как нет? Где отец?
— Та вбылы на вийни.
— А мать?
— Маму забралы в немеччыну.
— Так вы что, одни живете?
— Так, одни.
— Мы у вас переночуем. Крапивко, принеси дров с кухни, да побольше.
Девчата продолжали лежать на печи и с любопытством смотрели на нас. Сразу притягивала взгляд младшая. Ее красивое нежное личико смотрело на нас большими черными глазами с длинными ресницами — казалось, это ангел, каких рисуют в церквях. Красота старшей была уже не такой детской, глаза тоже смотрели взрослее. Она несколько застенчиво пробежала взглядом по нам и остановилась на Васильеве — после того, как Сорокин отнял у него Галю, а другие офицеры приобрели ППЖ, он стал держаться ближе к нам.
Вскоре в печке затрещали поленья, и тепло стало вытеснять холод. Мы разделись. У Васильева сверкнули ордена, вызвавшие еще большее любопытство у девочек. Принесли в термосах ужин, старшина расщедрился и выставил большую банку тушенки, достал булькнувшую флягу. Все уселись на лавки за стол.
— Эй, девчата, а что же вы не хозяйничаете? А ну, быстро с печи! Подавайте тарелки — не хлебать же нам из котелков?
Девочки, смущаясь, спустились с печи, подали керамические тарелки и чашки — лучшей посуды у них не было. Флягу старшина разлил по кружкам, я отказался.
— А ну-ка, девчата, покажите пример этому солдату, и мы вас заберем к себе вместо него, — шутил Тамарин.
— Ни, мы нэ будэмо! — ответила за двоих старшая.
— Так мы ж только выпьем за знакомство по глоточку! — настаивал старшина.
Но девчата жадно смотрели на тушенку и кашу с мясом, от которой шел божественный запах. Видимо, чтобы не тянуть время, старшая, а за ней и младшая взяли кружки, хлебнули, ахнули, закрыв ладошкой рот, а потом взяли ложки и торопливо начали кушать. Мы не смотрели на них, чтобы не смущать.
— А теперь, кто допьет из кружек девушек, тот будет их избранным!
Все руки, кроме моей, потянулись к кружкам девчат. Те зарделись и с интересом смотрели, кто возьмет. Руки всех задержались, пока не взял кружку Васильев, а вторую мгновенно подхватил Крапивко.
— За кого же мы выпьем? — спросил Васильев. — Мы даже не знаем, как вас звать!
— Мэнэ — Марийка, — сказала старшая.
— А мэнэ — Лэся.
— Я выпью за Марийку, за ее счастье и за то, чтобы скорее кончилась война.
— А я — за Лесю! — не нашелся, что больше сказать, Крапивко.
Личики девочек пылали маком — как же, за них пьют, как за взрослых!
После ужина пошли разговоры, шутки с девушками. Потом стали укладываться спать. Я, Васильев и Тамарин, потушив лампу и раздевшись до белья, втроем улеглись на широкую деревянную кровать, на которой лежала перина. Девушки устроились на своей печи, Крапивко — на лежанке, стоявшей между кроватью и печкой. Крапивко, как я уже писал, был высокий и сухой мужик, лежанка была ему, что называется, по колено.
Тамарин начал подшучивать над Васильевым и Крапивко по поводу их «дам сердца» — мол, пить пили, а теперь — в кусты.
— Это кто в кусты? — спросил Крапивко и полез на печь.
— Бросай нам вниз Марийку, — шутил Васильев, — одну на троих!
Марийка плюхнулась на нас и втиснулась между мной и Васильевым.
— Эй, что вы там делаете? Я сейчас полечу на пол! — И Васильев толкнул меня в бок, добавив шепотом: — Может, уйдем?
Но я не ушел не только потому, что было некуда, но и чтобы шутка не обернулась бедой для девочки. Я подумал, что Васильев не станет последним негодяем и не испортит жизнь и без того обиженной судьбой Марийке — я могу стать сдерживающим фактором. Так оно и произошло. Долго мы шутили, тискались, пока не сморил сон. На печи же свершилось гадкое: утром поднялась с постели тринадцатилетняя женщина. Мы бы этого и не знали, если бы сам Крапивко не заявил:
— Товарищи! При всех клянусь — если останусь живым, то вернусь с войны сюда и женюсь на Лесе. Слышишь, Леся? Я приду, я теперь твой муж!
Мы оторопело смотрели друг на друга и на Крапивко. Рядом стояли крепкий, высокий мужчина за тридцать лет и ребенок, прекрасный, как ангел, и грешный как черт. «Что будет с ней — думал я, — как теперь сложится ее жизнь?»
— Ребята, клянусь!
На улице кто-то крикнул: «По коням!» Крапивко торопливо вытряхнул все, что было у него в вещмешке, на стол. Тогда и я развязал свой мешок, вынул припасенную на крайний случай тушенку, поставил на стол и придавил ладонью. Все заспешили и оставили на столе съестное, а Васильев еще и деньги. Скомканно, словно мы все были виноваты, мы простились и вышли из дому. Подводы уже стояли на улице. Забегая наперед, скажу, что Крапивко остался жив, но сдержал ли свою клятву — не знаю.
Наступила весна 1944 года. С соломенных крыш свисали хрустальные гирлянды сосулек, снег стал оседать, на дорогах появились лужи и звонко захрустел ледок после ночных морозов. В роте по-прежнему оставалось около 40 штрафников, и мы двигались не в боевых порядках передовых частей, а в ближнем тылу.
Помню, мы вошли в село, из которого только что были выбиты немцы. Они обстреливали село со склона пологой горы. Мы разместились так, что постройки прикрывали нас от этого обстрела. На косогоре были видны трупы немцев и наших бойцов.
Пять штрафников, сговорившись, решили без ведома командиров ночью сделать вылазку на этот косогор и поживиться трофеями. Особенно их привлекали часы и спиртное. У нас в то время часы были большой редкостью, у сержантов и рядовых они были только у тех, кто добыл их в бою. После ужина, когда стемнело, эти пятеро поползли на ничейную полосу, да там и пропали.
Через несколько дней наша рота вместе с другими частями пошла в наступление. Когда штрафники прошли поле, на котором лежали убитые немцы, вышли к полевому колхозному стану, атаковали и выбили оттуда немецкий заслон, в бригадном домике на соломе они нашли пятерых пропавших бойцов. Одежда с них была сорвана, тела сплошь покрывали багрово-синие кровоподтеки. На спине у двоих были вырезаны звезды, у других выколоты глаза, вырваны языки. Вот вам и часики…
Внезапно раздался слабый стон, и у одного из пяти замученных шевельнулись пальцы. К нему бросились Иван Живайкин и санинструктор. Тело не было закоченелым, как у других, прощупывался пульс. Боец лежал на животе, на спине его ножом была вырезана звезда, заплывшая запекшейся кровью. Живайкин сделал укол кофеина для поддержания работы сердца и попробовал открыть рот бойца, чтобы влить какое-то лекарство, но резко отдернул руку — во рту не было языка. Хорошо, что немцы, вырезая звезду, положили его на живот, иначе он захлебнулся бы своей собственной кровью.
Бойца отвезли в медсанбат, и он остался жив. После на имя Сорокина мы получили от него письмо, в котором он сообщил все подробности происшедшего. Когда при свете ракеты наши бойцы увидели группу убитых немцев и поползли к ней, приблизившись вплотную, «мертвецы» вскочили и навалились на них. От неожиданности наши солдаты оторопели, и это позволило немцам захватить инициативу. Их было больше, они ожидали наших любителей трофеев, заранее зная, что делать, — видимо, это была немецкая разведка.
Пленных со связанными руками, подталкивая прикладами, пригнали в полевой стан, стали по одному отводить на допрос. Допрашивали поспешно, зло, жестоко избивая, особенно после того, как при обыске нашли немецкие часы. Потом собрали всех вместе и стали у четверых вырезать звезды, выкалывать глаза и отрезать языки, стараясь страхом вырвать у пятого нужные сведения. Боец не выдержал и назвал свою часть, но когда он сказал, что численность роты 30 человек, ему не поверили и подвергли тем же нечеловеческим пыткам, что и остальных. Больше никто ничего не сказал, да и что они могли сказать, даже если бы и захотели, кроме элементарных сведений о своей штрафной роте?..
Я всегда панически боялся снимать с убитых какие-либо вещи или брать деньги, это была даже не боязнь, а почти религиозное убеждение. Я считал, что, присвоив вещь убитого, я сам в скором времени неотвратимо буду убит. Да и как можно грабить мертвых? Это безнравственно, это просто низко! Наши предки, наоборот, отдавали умершим при похоронах нужные вещи, еду, лошадей и даже жен…
Наступили теплые солнечные дни. Иногда шум бурлящих потоков талой воды было слышно даже через грозный гул боя. Сначала запарили на пригорках проталины, которые быстро срастались в черные поля, испещренные белыми полосами снега в оврагах и канавах. Оттепели сменялись холодными ветрами, снежными бурями, и опять теплело. Дороги развезло, передвижение транспорта стало затруднительным.
Кучинский отправил меня с отчетом в штаб армии. По пути я сначала цеплялся за буксующие «студебеккеры» и полуторки, но с какого-то момента пришлось идти пешком под холодным моросящим дождем с сильным встречным ветром по разбитой дороге. Я быстро промок до нитки, струи холодной воды с шапки затекали за воротник.
На развилке дороги у одинокой хаты с высаженными окнами я присел отдохнуть и перекусить. В хате гулял холодный ветер, но она защищала меня от дождя и снега. Однако отдыхая без движения, я быстро начал коченеть и был вынужден снова отправиться в путь. Через несколько часов в затуманенной дали я увидел сельские дома.
В первом доме на окраине села размещался пункт сбора донесений 4-й гвардейской армии 2-го Украинского фронта. Я сдал под расписку запечатанный пакет, и дежурный офицер, посмотрев на меня, сказал, что в доме напротив есть комната отдыха, что там можно обсушиться и отдохнуть.
В указанном доме у плиты возилась женщина лет 40–45, на плите стояли вместительный бак с горячей водой, чайник и чугунок.
На мой вопрос, можно ли обогреться и обсушиться, она поздоровалась и певуче ответила:
— Проходьтэ, будь ласка! Я к же неможна? Можна, можна. Дывись, якый вы мокрый и в грязюци! Просувайтесь до пичкы, знимайте з сэбэ вси рэчи. Чобоття вымыйтэ ось в тому корыти.
Я снял вещмешок и шинель, повесил их на прибитую у входа доску с гвоздями, затем снял сапоги, подошел к корыту у двери и начал полоскать портянки.
— Шо вы робыте! Нэ трэба, я йих сама поперу!
Но я выполоскал и отжал портянки, взяв пучок соломы с пола, начал мыть сапоги — внутри и снаружи. Сапоги хозяйка поставила на лежанку, а мне сказала:
— Ось що, солдате, нэ знаю як тэбэ зваты. Пойиж картопли и знимай с сэбэ всэ — я поперу. Мыло е?
Я отдал ей кусочек хозяйственного мыла, туалетного нам не выдавали. Это только фрицы мылись глинистым эрзац-мылом с едким стойким запахом.
Вытащив кусочек сала и хлеб, я пригласил хозяйку к столу, но она отказалась и поставила на стол чугунок с парящей картошкой. В хате было тепло, от еды и жары я размяк.
— Ось тоби тазик с тэплою водою, колы всэ знимышь, помый ноги и йды за прыпичок, лягай и спы, якщо е час. Та нэ соромься, всэ знимы, а докумэнты и гроши забэри.
Набросив теплую кофту, хозяйка вышла, оставив меня одного. Не хотелось утруждать приветливую женщину, но я был в безвыходном положении — весь мокрый до нитки. Оставшись в чем мать родила, я вымыл ноги в тазике, прошел за припечек. Там была настлана солома, поверх — ряднушка, подушка и тулупчик. Я улегся и накрылся шубой.
Через какое-то время я уже видел лесополосу на спуске к пологому оврагу, за оврагом — поле. По полю шли фашисты, строча из автоматов. Наши бойцы устремились под гору на врага, я тоже, перемахнув через овраг, стремительно бросился навстречу фрицам. Я зло стрелял из винтовки в бегущих на меня немцев и, стреляя, приказывал: «Падай! Падай же!» Немцы падали. Я бежал дальше в гору, но на меня выскочил немец, стреляя из автомата. Тупая боль и тяжесть навалилась на меня, пуля попала в грудь, я упал. Мне стало трудно дышать, левая часть тела онемела. Я видел, как отогнали назад немцев, те убегали по полю, усыпанному трупами. Меня подняли и несли к лесополосе на косогоре, когда я проснулся от собственного стона. Было темно и жарко, онемела левая рука, на которой я лежал.
Я долго после не спал, смотрел в темноту, вспоминая прошлое. Не знаю, где спала хозяйка, но когда я утром проснулся, передо мной лежала стопка выстиранной одежды, высушенные шинель и шапка-ушанка, сухие сапоги и портянки. Так прежде могла позаботиться обо мне только моя мать… Я оделся во все чистое и теплое, и в душе у меня разлилась теплота благодарности.
На столе стоял чугунок с еще теплой картошкой. Соли не было, и я, достав свой пузырек с солью, всю высыпал на листок бумаги. Пошарив в полупустом мешке, я достал кусок сахара и четвертушку чая, положил все это на теплую печку, чтобы не приметил недобрый глаз, и вышел на улицу.
Стоял легкий морозец, в спину дул умеренный ветер. Я шел бодро по хрустящей дороге среди белого поля, растроганный заботой доброй женщины. Меня догоняла трехтонка, и я поднял руку. Мне повезло — руки солдат подтянули меня в кузов, крытый брезентом, я втиснулся между бойцами на солому, и машина, тарахтя и сотрясаясь, понеслась по обледенелой дороге.
Как всегда в солдатском кругу, в кузове грузовика нашлись трепачи и зубоскалы. Им были бы слушатели, а кто они — дело второе. Анекдоты они выдавали за правду, а правду рассказывали в анекдотичном стиле. В то время я еще не слышал о Василии Теркине, но такие люди окружали нас, встречались в любых ситуациях.
У каждого такого Теркина был свой репертуар. Одни выдавали себя за отъявленных бабников и смачно описывали свои любовные похождения. Если бы все эти истории были правдой, то знаменитый любовник Казанова побледнел бы от зависти.
Другие были любителями анекдотов. Сколько за четыре года войны я слышал анекдотов — не счесть! И как умело многие их рассказывали!
Третьей категорией рассказчиков были «боевые герои». Эти красочно описывали подвиги своих частей, друзей, среди которых они всегда были впереди, за что были представлены к высоким боевым наградам, но неизменно еще не успевали их получить. Среди таких рассказчиков особенно выделялись «разведчики».
Были и те, кто мог подхватить разговор на любую тему, перехватить инициативу и начать смачный треп. Это были профессионалы, их было интересно слушать, и их уважали. Все рассказчики оживляли и скрашивали солдатскую жизнь, отвлекали от суровой действительности, от тяжких дум, не давали оставаться долго наедине с собой.
Мне все чаще и чаще приходила на ум кощунственная мысль: война захватывающе интересна непрерывной сменой места действия и персонажей, увлекательными событиями, неповторимостью виденного и слышанного, пережитых ситуаций, если бы только… Если бы только война не несла беду целым народам, странам и континентам, не уносила столько жизней, не калечила тело и душу уцелевшим, не уничтожала материальные и культурные ценности, не…
Я благополучно вернулся в слободу, из которой вышел с пакетом в штаб армии, но нашей роты на месте не оказалось. На стене хаты было выведено углем: «Уразов, ищи в Калино». Все это было бы не страшно, но я был голоден, и в моем вещмешке было совершенно пусто. К несчастью, я стеснялся просить накормить меня, знал, что у местных жителей, переживших оккупацию, ремни на животе затянуты на последнюю дырку.
Пришлось мне снова отправиться в путь. Автотранспорт в пределах населенных пунктов попутчиков, как правило, не брал, регулировщиков, которые могли остановить машину и подсадить меня, тоже не было, и мне пришлось долгие часы шагать по весенним лужам, перепрыгивая в низинах через говорливые ручьи. Ноги намокли, в сапогах хлюпало, хорошо, что не было хотя бы грязи.
Вечерело. Надо было где-то останавливаться на ночлег, но почти во всех дворах, особенно с просторными хатами, мне отвечали: «Занято, проходите дальше». Когда показалась окраина слободы, я догадался, что нужно проситься на ночлег в какую-нибудь развалюшку, где нельзя разместиться группе солдат, а командиры не захотят останавливаться в такой хате. И эта мысль оказалась верной.
Я постучался в дверь старенькой, вросшей в землю хатки, оконца которой почти касались земли.
— Видчынено! Заходьте, будь ласка! — услышал я звонкий голос, и в дверях столкнулся с молодой, лет 25–27, женщиной. Она отступила назад и, поздоровавшись, пригласила в небольшую комнатку. На мой вопрос о ночлеге она зарумянилась и смущенно сказала:
— Нэ знаю, що вам сказаты… Я одна… А що скажут люды? Знаетэ, як у нас бувае? Обмовлять — нэ видмыешся!
— Извините! — И я повернулся к двери.
— Та стийтэ, стийтэ!.. Щось цэ? Выходыть, я вас выгоняю?! Ни, ни, залышайтесь!
Но теперь уже я застеснялся. Лучше бы мне попалась какая-нибудь старуха! В самом деле, как двоим молодым провести ночь, чтобы не бросить тень на молодушку и не обидеть друг друга? Я колебался, но потом в душе махнул рукой и повторил про себя бытовавшую в то время поговорку: «Война все спишет!» Конечно, война ничего не списывала. Мы сами себе прощали для успокоения совести аморальные поступки, не желая прощать других людей.
Я снял шинель, телогрейку, шапку, уселся на лавку за грубо сколоченный стол. Хозяйка захлопотала у плиты. Ноги у меня ломило, и я снял сапоги. Портянки, низ брюк и кальсон были мокрые, хоть выжимай.
— Ой, божечки! — Хозяйка жалостливо смотрела на меня. — Зараз, зараз я ростоплю, высушу. Вы одиньте ци носкы! — И она дала мне шерстяные носки и глубокие галоши.
Она поставила на плиту чугунок с картошкой, чайник, налила воду в корыто. В темной хате стало тепло, по стенам бегали блики от печки. Потом хозяйка зажгла фитилек, опущенный сквозь разрезанную картофелину в подсолнечное масло. Каганец с трудом осветил маленькую комнату. В комнату вошла соседка, зыркнула на меня, сдержанно поздоровалась.
— Катэрына, выйдэмо на хвылынку!
Они о чем-то шептались в сенцах, соседка хихикала. Я сидел на корточках у печки, подбрасывал кизяки, сушил мокрые брюки и подштанники. Невольно я ждал дальнейших событий — я не был избалован женщинами, и каждая возможность сближения остро волновала меня. Это волнение путало мои мысли, сковывало действия. В военные годы я старался предоставить инициативу женщине и тем самым снять с себя ответственность за ее дальнейшую судьбу. Я всегда помнил, что мимолетная связь может погубить женщину, как погубила свою жизнь Катюша Маслова в «Воскресенье» Льва Толстого.
Вернулась хозяйка и поставила на стол дымящуюся картошку в керамической плошке, капусту, положила кусочек черного хлеба.
— Катя, — она удивленно обернулась, услышав свое имя, — к сожалению, у меня ничего съестного нет, кроме кусочка сахара.
— Та и у мэнэ всэ, шо на столи. Що поробыш — вийна. Загарбныки всэ забралы. Я к я ще зосталась, нэ забралы в нимэччыну. Я як ликаря поклыкала выпыла мицьного чаю, цилу пачку заварыла. Чуть нэ згинула. Та ще прышлось нэсти ликарю и полицаю горилку та сало. Выручали батько та мамо, а тепер йих нема — вмэрлы. Хвороба якась ходыла, повитря. В сорок першому пэрэд самою вийною я выйшла замиж, а тэпэр не знаю живый мий, чы вжэ нэма.
Я назвал свое имя, рассказал о себе, где воевал, что видел. Она постелила мне на кровати, взбила подушку, бросила себе на печь вторую, потушила каганец. Я разделся и юркнул под стеганое одеяло, Катя зашуршала одеждой на печи. Ни я, ни она не могли заснуть. Мои чувства боролись с разумом, ворочалась и вздыхала Катя. Потом она сдалась:
— Що, Саша, нэ спыцця? Можэ змерз, так иды до мэнэ?
У меня пересохло горло от волнения, и я прохрипел:
— Лучше ты иди ко мне!
Она затихла.
— Не придет, — думал я, — надо идти самому. Каким дураком я выгляжу!
Но послышалось шуршание, и Катя медленно слезла с печи и подошла к кровати…
Я проснулся, когда солнце уже заливало окрестности и с крыш зазвенела капель. Ставни в одном окне были открыты. У плиты, стараясь не шуметь, возилась Катя. Увидев, что я проснулся, она пожелала доброго утра, спросила, когда я уйду, и выразила сожаление, что проспала и не приготовила завтрак.
— Прощавай, Саша. Я пиду до сусидив, а ты иды. Ты пидеш, а мени тут жыть. Нэхай сусиды бачуть, що я нэ проводжаю. — И она, наклонив голову вышла на улицу.
Я быстро умылся, оделся и, забросив пустую сумку за плечо, тоже вышел в сияющий день. Катя стояла с соседкой в ее дворе и, кажется, не замечала меня. Соседка, видимо, сказала, что я ухожу. Катя оглянулась и крикнула:
— До побачэння!
— До свиданья! — ответил я, и сияющий день сразу почему-то сник, точно солнце закрыла темная туча.
За селом мне повезло — рядом со мной притормозил попутный «студебеккер». Я перемахнул через высокий борт, придвинулся ближе к кабине, прячась от холодного ветра. «Студебеккер» имел хорошую проходимость, и раскисшая снежная дорога разбегалась брызгами от колес машины.
У одной из развилок дороги на наклонившемся столбе были прибиты дощатые стрелки и обломки досок, на которых углем было выведено: «Хозяйство Ковалева», «Хозяйство Митяева» и другие надписи. Ниже я отыскал и фамилию «Сорокин». Шофер с офицером, стоя на подножке кабины, изучали все эти надписи.
— Нам сюда. — Офицер подбородком кивнул в сторону, противоположную стрелке с нужной мне надписью.
Я сказал, что мне надо сходить, поблагодарил его и водителя, пожелал счастливого пути.
Пройдя по раскисшему снегу километров пять, я увидел село, у первых же домов которого встретил старшину Кобылина. Я спросил, где остановился Кучинский, нашел его, отдал расписку в получении документов, рассказал о злоключениях в пути.
— Можете стать на квартиру вместе с писарем Лосевым. Здесь мы должны дождаться пополнения и сформировать новый состав роты. Лосев, отведите Уразова на квартиру.
Я пошел за Лосевым, попутно расспрашивая его, откуда он, как попал к нам в роту. Оказалось, что зовут его Павлом, он из города Шахты Ростовской области, был в оккупации, а до этого в окружении, направлен в нашу роту для искупления вины. Павел был моложе меня, черняв, черноглаз, с матовым румянцем на красивом лице, плотный, среднего роста. Может быть, наш особист лейтенант Хазиев и добавил бы другие черты словесного портрета, но я лишь замечу, что Лосев был парень простецкий, уравновешенный и исполнительный.
Мы быстро сдружились, тем более что он относился ко мне с уважением, не оспаривая мое лидерство во взаимоотношениях. До войны Павел получил среднее образование и окончил сержантские курсы, писал грамотно, каллиграфическим почерком, в оккупации научился немного говорить и понимать по-немецки. С этой встречи и до конца войны мы не расставались.
Хозяйка лет тридцати, приятной наружности высокая розовощекая женщина, поприветствовала нас по-молдавски — по-русски она не говорила. У нее была дочь пятнадцати лет, не очень красивая, но не лишенная очарования, как большинство девушек в ее возрасте. Мужа хозяйки, приходившегося ее дочери отчимом, только два дня назад забрали в армию.
Хозяйка что-то готовила, и дух кукурузной каши вкусно заполнял хату. У меня потекли слюнки — приближался обед, а я еще не завтракал, да и вчерашний мой ужин не был сытным. Я спросил Павла, не готов ли обед, и он, взяв наши котелки, побежал на кухню и принес один из них полным щей. Во втором котелке дымилась пшенная каша с тушенкой.
Мы попросили у хозяйки тарелки, хотя она долго не могла понять, что от нее хотят. Когда она наконец поставила на стол две тарелки, мы попросили еще две и знаками пригласили ее и дочь к столу. Хозяйка раскинула на столе чистое полотенце и опрокинула на него горшок, в котором варилась мамалыга. Высокую горку парящей мамалыги она начала резать суровой ниткой на ломти, потом брала их руками и обмакивала в растопленное сливочное масло.
Дочери и хозяйке понравились наши щи и каша, мы же со смаком уплетали мамалыгу. Часть мамалыги остыла, и хозяйка выбросила ее курам, из чего мы поняли, что мамалыгу едят только горячую.
Во время обеда заскочил проездом муж хозяйки. Он зло зыркнул на нас, что-то буркнул хозяйке, та выскочила из-за стола и удалилась с ним за печку, откуда был слышен его раздраженный голос. Девушка перестала есть и буквально окаменела. Я понял, что падчерица и примак-отчим не любят, а может быть, и ненавидят друг друга.
Вскоре он ушел. Хозяйка, смущенная и расстроенная, начала убирать со стола. Мне с дороги хотелось спать, но я не был знаком с домом, и лечь было неловко. Тогда Павел вынул колоду немецких карт и предложил сыграть в подкидного. У хозяйки не было хозяйства, кроме кур, огород и поле еще не прогрелись для работы, и они с дочкой согласились. Наши дамы были искушенными в игре, и вскоре мы увлеклись.
Я заметил, что хозяйка украдкой с интересом рассматривает меня. Неужели я не был для нее слишком молод? Но и ее дочка, несмотря на то что Лосев был красивее меня и моложе, явно симпатизировала мне, может быть, в силу контраста: Павел был черняв и черноглаз, как местные мужчины, я же был русый и сероглазый. Однако на второй день все карты смешала соседская деваха. Красивая редкой цыганской красотой, полногрудая, с развитыми бедрами, она сразу притягивала взгляд, тем более, что ей было больше двадцати, и она откровенно тянулась к мужчинам. Про таких говорят «в самом соку» — того и гляди лопнет, как налитой вызревший арбуз от прикосновения ножа. Однако все ее достоинства портил один для молодежи решающий недостаток — одна нога была короче и суше, и Ганка, как ее звали, сильно хромала. Мне было ее жаль.
Она пришла в наш дом за каким-то делом, когда мы пара на пару играли в карты, и не ушла до ужина. Ганка тоже не знала русского, но все ее чувства были видны на красивом лице, в бездонных подвижных глазах, в порывистых жестах, приятной улыбке. Как на грех, она тоже явно была расположена ко мне, что вызвало недовольство хозяек. Когда Ганка уходила, старшая хозяйка резко поговорила с ней в чулане. Однако назавтра утром соседка уже ковыляла к нам и все время крутилась рядом, почувствовав, что я из жалости проявляю к ней внимание. Ее звездный час пробил, и она старалась не упустить случая, видимо, не строя сложных планов на будущее.
В один из вечеров я пригласил в нашу компанию Ваню Живайкина, который принес вместительный кувшин вина. Ганка, конечно же, была тут как тут. Сели играть в карты, попивая винцо, от которого не отказались и женщины. Ваня наш был тертым калачом. Надо сказать, что природа наделила его не только красотой, ростом, стройностью, но и неиссякаемой мужской силой. Кроме того, он имел необычайно быстрый, но в то же время деликатный подход к женщинам любого возраста.
Ваня, подбадривая себя вином, флиртовал вовсю, то мимолетно касаясь огромной рукой женщин, то как бы в избытке чувств прижимая их до хруста костей. Он, видимо, не разобрался, что между мной и Ганкой начала виться тонкая веревочка связи, и сразу начал крутить канат.
Поздно ночью расходились. Я пошел провожать гостей, но Ваня вцепился в Ганку мертвой хваткой, и я, обидевшись, ушел от них. Я прошелся по окраине деревни, наслаждаясь звездным небом, тишиной, вдыхая холодный воздух, такой ароматный, пахнущий морозом, какой бывает только ранней весной.
Когда я вернулся домой, то не застал Павла на кровати, на которой мы спали вдвоем. Дочь хозяйки Соня ворочалась и ерзала на лежанке, но ее пятнадцать лет не рождали во мне даже мысли о близости. Я лег в постель и проснулся, когда уже сияло солнце. Павел принес завтрак. Завтракали мы вдвоем — хозяйка с Соней ушли в поле на виноградник. Я спросил Павла, где он пропадал ночью.
— А там! — И он показал на припечек.
Значит, хозяйка Фрося оставила виды на меня, и это хорошо. Но, оказывается, я потерял и Ганку — слишком медленно я к ней подходил, и она не сдержала напора Живайкина. Ну и ладно! Черт со всеми вами и вашей любовью!
Утром я не увидел на тропке к нашему дому ковыляющую Ганку, а вечером пришел Ваня и, застенчиво улыбаясь, стал извиняться за то, что вчера подвыпил и не разобрался в нашей компании. Он просил меня не обижаться и выручить его.
К нему днем приходила молодая женщина с просьбой заглянуть к ней — у нее заболела дочка. По описанию Ваня понял, что у девочки ангина, взял лекарства. Диагноз подтвердился. Живайкин оставил лекарства, рассказал, что нужно делать. В знак благодарности женщина пригласила его к себе еще раз, когда стемнеет. Ваня согласился, но решил загладить свою вину передо мной и поставил условие, чтобы к женщине пришла какая-нибудь подруга.
— А чего, собственно, мне обижаться, — думал я, — по какому праву? Почему бы мне не пойти к этим бабенкам, для них это так же желанно, как и для нас, и ничего от этого не изменится — горя не принесет, а кусочек счастья не помешает!
Когда мы вышли из хаты, по дорожке к нашему дому ковыляла Ганка, но, увидев нас, словно наткнулась на стену, остановилась. Мы прошли, сделав вид, что не видим ее.
Ужинал я у Живайкина, а когда стемнело, мы пошли к женщинам. Они ждали нас. На столе, накрытом белой скатертью, стоял кувшин с вином. Мы уселись за стол, налили вино в стаканы, и Живайкин произнес тост за знакомство. Я с отвращением сделал глоток. Женщины удивленно смотрели на меня — не пьют спиртное больные венерическими болезнями! Иван их понял и начал втолковывать, что я непьющий, что у меня стойкое отвращение к спиртному. Мне это начало портить настроение — вроде я прокаженный какой-то! Потом Иван и хозяйка ушли за занавеску к больной девочке, о чем-то там шептались. Когда они вернулись, у хозяйки пылали щеки. Живайкин, обращаясь ко мне, сказал:
— Саша, выбирай любую, эту или эту!
Хозяйка поняла его и запротестовала. Я посмотрел на ее подругу, которую звали Марийка — это была хорошая, складная молодая женщина.
— Какая разница, — подумал я. Меня вдруг охватили обида и отвращение. Обидно было, что Живайкин откупается за Ганку, что все заранее решено без меня и моего согласия, что эти бабочки легко летят на свет, не зная, обогреются или сгорят, что хозяйка отвергла меня, не дав мне возможность выбора, отвратительно, что мне самому было безразлично, та или другая! Погасили свет, и Ваня, как паук, «нашу муху в уголок поволок»…
Нам с Марийкой предоставили единственную в доме кровать. Я заставил себя обнять женщину, и мы опрокинулись на постель. Марийка, раздеваясь, что-то шептала, разделся и я. За выступом стены, у Живайкина, тоже возились, шептались. Я слушал, и мне стало противно, что самое интимное, сокровенное делалось почти открыто, грубо, в присутствии других.
Я делал все, что нужно в таких случаях, но только чтобы не опозориться перед женщиной. Сбив первый пыл, Марийка почувствовала мою неискренность, замерла, а затем решила разжечь во мне страсть. Теперь уже она лгала в чувствах, но ей было проще…
Назавтра меня захватили новые заботы: из штаба армии пришло распоряжение направить в запасной полк для прохождения медицинской комиссии желающих поступить в летные и танковые училища. Бумага поступила с большим опозданием, и я бросился оформлять на себя необходимые документы: рапорт, аттестаты, автобиографию, затем попросил у Сорокина верховую лошадь, чтобы без задержки добраться в 202-й запасной полк.
Сорокин дал мне своего коня, что было для меня большой неожиданностью. У него был прекрасный гнедой с белой гривой и хвостом жеребец под отличным немецким седлом. Может быть, он хотел, чтобы я его хорошо погонял?
Когда я приехал в запасной полк, мне сказали, что я опоздал — добровольцев уже отправили часа три назад. Моего жеребца тем временем окружили бойцы и командиры, восхищенно цокали языком, качали головами. Наверное, промедли я немного, и его бы отобрали или увели, но я уже вскочил в седло. Конь присел на задние ноги и с ходу пустился в галоп. Так я и не стал летчиком, а мог бы, будучи тогда в расцвете лет и в отличной физической форме.
Вскоре мы выступили из несчастливого для меня села и направились к переправе через Днестр. Нас провожали молодушки, выглядывая из-за плетней и сдерживая слезы. Из-за угла нашей квартиры смотрело на нас с такой болью красивое цыганское лицо Ганки, что мне хотелось соскочить с подводы и утешить ее, расцеловать на прощанье. А может, она хотела, чтобы это сделал Ваня Живайкин?!
Через Днестр была наведена паромная переправа. Мы миновали ее благополучно, но лишь минуты назад был налет вражеской авиации — от зениток, установленных на склоне левого берега, несли раненых девушек-зенит-чиц.
Мы вступили в Молдавию. В первом же селе наши старшины, еще не успев расположиться, уже притащили откуда-то ведро вина — молдаване встречали нас с радостью и не скупились на угощение.
Но когда я сел обедать с офицерами за общий стол и все подняли кружки и стаканы, наполненные тягучим, густым, как кровь, вином и выпили, к Сорокину подошел ординарец и что-то шепнул. Сорокин вышел из дома. Перед ним стоял местный священник, который смущенно и просительно начал говорить, что наши солдаты забрали большую часть его запасов «христовой крови» — вина для причастия, выдержанного кагора. В Молдавии понимают толк в винах, и поэтому священник не может заменить вино для причастия другим.
Так вот что стояло у нас на столе! «Христову кровь» хлестали не серебряной ложечкой, как у попа, а стаканами и кружками. Если от приема ложечки с ноготок размером отпускались все грехи, то от кружек и стаканов наши грешники-штрафники должны были стать святыми!
Пока Сорокин вызывал старшин и делал им внушение, штрафники уже пели песни и пробовали танцевать. Командир роты после обеда с кагором отослал всех командиров в свои взводы, чтобы те во избежание беспорядков прекратили коллективную пьянку, изъяли все вино у солдат и вылили. Вылить?! Вино!!
Так в нашем обозе появилась новая подвода — водовозная бочка, полная вина. Она потом сопровождала нас до конца войны, и до самого расформирования нашей части ни разу не опорожняясь до дна.
Утром я, ступая на вершины замерзших кочек, пошел в уборную. Я возвращался вдоль плетня, где взошедшее солнце еще не растопило замерзшую за ночь корку, когда совсем рядом со мной разорвалась фаната, забрызгав меня грязью. К счастью, осколки прошли мимо.
Я осмотрелся. Вдоль стены соседней хаты крался солдат, а молодая женщина пряталась от него за углом — так мы играли когда-то в детстве. Этот солдат и швырнул фанату в огород, чтобы запугать женщину и заставить обнаружить себя. Я перемахнул через поваленный взрывом плетень и бросился к бойцу. Он увидел, что я бегу к нему и хотел скрыться в хате, но я схватил его за шиворот в сенях и начал молотить. Он был пьян, не самого могучего сложения и не сопротивлялся, что сразу охладило мою ярость. К тому же это был первый за много лет случай, когда я бил человека.
На взрыв выскочили наши офицеры и ездовые, которые оторвали меня от бойца и увели к себе. Добавив дебоширу оплеух, они хотели задержать его и оставить у себя в штрафной, написав рапорт его командованию, но оказалось, что это известный разведчик, полный кавалер ордена Славы, что было не менее почетно, чем звание Героя Советского Союза, и в то время было большой редкостью. Прибежали однополчане разведчика и забрали его с собой, обещая наказать. Молдаванка плакала, что-то говорила по-своему.
Прошло несколько дней, и нашу роту бросили в бой за город Оргеев. Штрафники шли в лобовую атаку по голому склону возвышенности, на которой на фоне неба чернел лес. На его кромках и укрепился противник. Бой был жестокий, рота понесла большие потери. Здесь погиб лейтенант Садык Садыков и был ранен лейтенант Белозеров, отсюда два дня спустя рота, потеряв состав штрафников, ушла в тыл на переформирование.
Стояла прекрасная весенняя погода. Апрель покрыл все зеленью, мы сняли шинели. В пасхальное утро мы уходили в тыл через молдавское село, преобразившееся к празднику — хаты были побелены, люди принаряжены. Выходившие из домов молдаване тащили всех к себе, усаживали за праздничный стол, на котором было все, что приберегалось многие месяцы. Солдаты и офицеры шли из дома в дом, и в каждом надо было выпить стаканчик вина, похвалить его, взять хотя бы одно крашеное яйцо и поцеловать хозяина, поздравить его с праздником, пожать руки домочадцам.
И этот народный праздник, и то, что мы живыми вышли из жестокого боя, и то, что командир роты объявил нам о получении наград, — все создавало особый настрой на счастье. Я получил первую награду, медаль «За отвагу», к которой был представлен еще за Днепр.
Остатки роты не смогли дойти до конца села, растворились в нем. Каждый молдаванин хотел заполучить хотя бы одного солдата в дом, угостить. Радостные и счастливые, мы сияли, как солнце на безоблачном небе, и я не мог отказать радушному хозяину, чтобы не сделать хотя бы глоток его домашнего вина, несмотря на то что меня от него буквально выворачивало.
Меня с большой блестящей серебряной медалью на груди и Ваню Живайкина, у которого красовался орден Красной Звезды, ловили за руки почти все молдаване. Я был немалого роста и атлетического сложения, Живайкин — еще выше меня и шире в плечах, наша пара выглядела эффектно, и нас не пропускал ни один дом. Мы научились здороваться по-молдавски и, стукнув до звона стаканами, произносили:
— Бунэ зиуа! Добрый день!
В следующем селе не было ни души — ни людей, ни животных. Оказывается, для обеспечения возможности скрытной подготовки к летней кампании 1944 года и во избежание жертв среди населения вдоль линии фронта создали мертвую зону на сотни километров в длину и до 10 км в глубину. Поля, виноградники, огороды были посажены, но остались без присмотра и ухода.
Хозвзвод расположился в центре села, в просторном дворе с амбаром и конюшней. Здесь же в одном доме остановились и мы с Кучинским и Лосевым, представляя импровизированный штаб штрафной роты, официально не положенный ей по штату.
Вскоре мы с Кучинским на дрожках поехали в 202-й запасной полк за пополнением. По приезде в село, на окраине которого дислоцировался полк, перед нами предстала удивительная картина: на колхозном току стояли шеренги людей в военной форме, но каких-то странных: все они были грудастые и широкозадые. Мы остановили лошадь и, присмотревшись, захохотали. Оказалось, в запасной полк прибыл эшелон с девушками для замены в частях солдат-мужчин, несущих службу на нестроевых должностях: связистов, санитаров, писарей, поваров, почтальонов, снабженцев. Мужчин направили в строевые подразделения.
Снабжение армии было рассчитано только на мужское обмундирование: брюки-галифе, ботинки с обмотками, причем пошитые на совсем другие формы. Одевшись в такую форму, девушки стали смешны и безобразны. У некоторых икры ног не проходили в штанины брюк, и их пришлось распарывать. У других брюки не сходились на бедрах, и нельзя было застегнуть ширинку. У третьих гимнастерка обтягивала грудь, как барабан, а рукава надо было закатывать. Но печальней всего выглядели юные девушки в огромных и неуклюжих солдатских ботинках в обмотках. Все это стало предметом злых насмешек солдат.
В штабе полка было полно офицеров. Один капитан рассказывал:
— Когда командир дивизии послал меня сюда за пополнением, ко мне началось паломничество из штаба и полков. Каждый приносил какой-нибудь подарок и просил выбрать ему девушку, да такую, чтобы у ней было это во, это во, ростом во, глаза во! — И он показывал эти самые «во», добавляя руками соответствующие объемы к своему тощему телу.
Он смеялся, но, видимо, не преувеличивал. Из любопытства мы тоже пошли смотреть эту «ярмарку невест», когда уполномоченным из дивизий предложили выйти к строю. Оказалось, что там уже хозяйничали полковники и подполковники, не доверяя своим представителям.
Старшина бегал перед строем и, выпучив глаза, орал на девчат, стараясь выстроить их так, чтобы была видна грудь четвертого человека. Груди выровняет — носки идут зигзагом, носки выровняет — груди не в линию.
Вдоль строя шли полковники, за ними семенили писари запасного полка с амбарными книгами учета личного состава. Полковник шел, осматривая девчат, и, найдя подходящую, тыкал пальцем:
— Эту! И эту! Остальных подберет мой уполномоченный!
Писарь записывал фамилии «этих», старшина командовал «два шага вперед», «шагом марш», и «невест» вели в штаб оформлять направление в часть. Уполномоченные были менее придирчивы, им надо было набирать по несколько десятков человек.
Получили и мы одну девушку — младшего лейтенанта медслужбы Асю Воробьеву. Ее направляли в нашу роту вместо Живайкина, не имевшего офицерского звания. Пока мы ехали, Асю себе «сосватал» Кучинский, и они потом долго жили вместе, пока Асю не направили в другую часть.
В штабе запасного полка нам приказали принять более 500 штрафников. Оказалось, что на базе нашей роты разворачивают еще одну, командиром ее назначался старший лейтенант Васильев. В роту Васильева уходил Кучинский, и я занял его место заведующего делопроизводством и казначея, получив звание гвардии старшины. Писарем у меня остался Павел Лосев. За время пребывания в роте я досконально ознакомился с работой Кучинского, меня уже знали в штабе армии и в штабе запасного полка те, с кем приходилось сталкиваться по работе. Хотя я не был офицером, но пользовался всеми правами офицера, жил и питался вместе с ними.
Когда прибыло пополнение, наступило жаркое время. Всех 250 человек нужно было оформить, получить на них дела с приговорами судов или приказами частей, поставить на все виды довольствия и так далее. Большинство штрафников этого пополнения были гражданскими лицами, прибывшими из заключения.
Для них все было незнакомым — строевая и стрелковая подготовка, оружие наше и противника, они не умели практически ничего — ни ползать по-пластунски, ни рыть окопы. Нужно было этих разрозненных людей слить воедино, в боевой коллектив.
Я часто бывал на учениях во взводах. Однажды я подошел к взводу лейтенанта Пыпина, который рассказывал устройство ручных гранат, технику броска, радиус поражения осколками и другие данные. Солдаты, слушая командира, сидели под неубранными черешнями и, срывая восковые ягоды, закусывали. Я присел рядом.
Затем командир взвода перешел от теории к практическим занятиям. Вдали отрыли канавку, Пыпин отошел от сидящих солдат, изготовился, выдернул кольцо и швырнул гранату в цель. В канавку он не попал, но граната, подпрыгнув, сама закатилась в нее и взорвалась, брызнув вверх землей. Затем он по очереди стал вызывать бойцов, и они бросали гранаты кто дальше, кто ближе цели. Гремели взрывы.
Все шло неторопливо и обыденно, когда очередной солдат, вырвав кольцо, неожиданно разжал пальцы. Щелкнул запал, люди замерли. Пыпин, крикнув всем, чтобы ложились, прыгнул на солдата. Тот сделал замах и успел донести руку до груди, когда раздался взрыв. Боец вздрогнул и упал на спину. Когда прошли оцепенение и страх, все бросились к нему. Кровь заливала лицо и голову несчастного, в разорванной груди еще билось сердце, правой руки не было. Кто-то кричал, и мы увидели, что еще два солдата лежат на земле с осколочными ранениями. Осколок зацепил и лейтенанта Пыпина, чиркнув по предплечью.
Я побежал в село, чтобы прислать Живайкина и санинструкторов. Раненых отправили в госпиталь, Пыпин ехать туда отказался, и Живайкин пообещал быстро вылечить его на месте. О чрезвычайном происшествии послали донесение в штаб армии, и Сорокину сделали выговор.
Эта неприятность через несколько дней сменилась другой. Сорокин рвал и метал, изощренно матерился и кому-то угрожал. Потом он стал по одному вызывать к себе весь постоянный состав штрафной роты, кроме ездового Василия Быкова, который был неграмотным и не умел писать. Дошла очередь и до меня.
— Вы писали анонимку в штаб армии? — грозно спросил он.
— Нет. Никаких анонимок и донесений я не писал.
Сорокин гневно смотрел на меня.
— Вы можете кого-то в этом подозревать?
— Нет, — ответил я, подумав. — А в чем дело?
— Ладно, идите! — не ответил мне Сорокин.
В тот же день его Галю отправили в армейский особый отдел. Лейтенант Хазиев и старшина Кобылин поехали на Украину, в родные места наших «боевых подруг», чтобы разузнать, кто они, как говорится, из первых рук. С ними на всякий случай поехали и сами ротные дамы, чтобы их могли опознать.
Кто-то донес в Особый отдел армии, что в нашей роте есть гражданские лица, в то время как в прифронтовой зоне им находиться было запрещено. Возможно, сообщили и то, при каких обстоятельствах они к нам попали.
Дней через десять Хазиев вернулся вместе с девушками, одетыми в военную форму — их зачислили на службу. Не вернулась только Галя, так как оказалось, что она сотрудничала с немцами. Этому особенно был рад ординарец Сорокина. Не один раз он, подвыпив, приходил ко мне и плакал, рассказывая, как женщина издевалась над ним, фактически превратив в раба. Она не стеснялась показываться перед ним полуобнаженной, заставляла мыть ей ноги, стирать нижнее белье и делать многое другое, оскорбительное для стороннего мужчины.
— За что я так унижен? — спрашивал он. — Да, я штрафник и готов искупить свою вину кровью. Я готов делать для Сорокина все, что он прикажет. Но прислуживать, как раб, этой «немецкой овчарке»!.. Я говорил с Лукой Ивановичем, но он накричал на меня и пригрозил оторвать голову, если я не буду выполнять приказания этой суки как его собственные!
Теперь ординарец избавился от этой «овчарки», но и его Сорокин отправил во взвод, взяв другого солдата.
Хазиев несколько раз ездил в штаб армии и со временем узнал, кто написал анонимку — это сделал старшина Тамарин. Когда началась Ясско-Кишиневская операция, Сорокин отправил его на передовую. В бою Тамарину миной изрешетило всю спину, но он остался жив и писал из госпиталя Сорокину, прося о прощении и разрешении возвратиться в нашу часть.
Лето было в разгаре, когда мы получили приказ выдвинуться к линии фронта и занять исходные позиции для наступления.
Я с ездовым вез этот приказ из штаба армии, с нами ехала в роту для инспекции старший лейтенант медицинской службы, смазливая полненькая девушка лет двадцати пяти. Дорога была дальняя, солнце жарко пригревало, одолевал сон. Мы с медичкой лежали на сене, ездовой правил лошадьми. В завязавшемся разговоре девушка посетовала на то, как ей трудно отбиваться от стариков-полковников в штабе армии, что она их уже ненавидит и предпочтет им любого солдата. Я полковником не был, и уже скоро мы начали страстно целоваться и обниматься. Ездовой сказал:
— Ваше дело молодое, что хотите, то и делайте, я не буду оборачиваться.
Всю дорогу мы лежали, тиская друг друга и целуясь до синяков. Когда мы приехали к вечеру в часть, я с трудом мог ходить от усталости. Я представил привезенную девушку командиру роты, Живайкину и Асе Воробьевой, которых она приехала проверять. Затем она пришла в комнату, где размещался «штаб». Лосев принес ужин, вино.
Для видимости мы легли в постель порознь, и… о позор! Измученный в дороге, я уснул сном праведника. Проснулся я, когда в окнах блестело солнце. Медички не было, все готовились в путь. Я быстро оделся, умылся, но побриться уже не успел. Обоз тронулся следом за колоннами взводов. Две штрафные роты делились условно, хозяйство было общим.
Я увидел свою медичку сидящей на тачанке командира роты рядом с Сорокиным. Увидев меня, она отвела глаза, да и мне было неловко встретиться с ней взглядом.
Привал на обед устроили на широком лугу у излучины небольшой стремительной речки. Командиру роты поставили палатку, куда юркнула моя медичка. Всем стало ясно, для чего в обеденный привал поставили палатку и отнесли в нее матрасы и обед. Вот тебе и ненависть к офицерам! Вот тебе и любовь к солдатам! Не дождалась даже ночи…
Солдаты, пропотевшие и запылившиеся в дороге, устремились к речке, но берег был обрывистый и почти вертикально уходил в воду, а на поверхности крутились буруны. Командиры взводов забегали по берегу, предупреждая об опасности утонуть, но те, кто хорошо плавал, уже кувыркались на середине речки, фыркая от удовольствия.
Когда спала жара, взводы выстроились и двинулись дальше. Ездовые и старшины ждали, когда Сорокин даст «добро» на движение обоза, но палатка была плотно закрыта. Наконец, ординарец Сорокина передал распоряжение всем подводам, кроме одной, ехать вслед колоннам. На лугу осталась его палатка.
На ночлег остановились в поле. Недалеко шумел дубовый лес, вдоль окраины которого шла дорога. Когда начали сгущаться сумерки, к командиру роты пришел один штрафник и начал просить отпустить его на ночь в близлежащую деревню к тетке, которую он давно не видел.
Сорокин вытащил из планшета карту, сориентировался и стал искать названную бойцом деревню Марьинку, но такого названия на карте на было.
— Где же эта твоя Марьинка? В каком районе?
— Да недалеко от Алтайска.
— Где-где? Ты сам откуда?
— Из Алтайска. А Марьинка здесь, за этим бугром, пойдемте, я покажу! Если идти по дороге вдоль леса, то она будет направо.
Мы вышли из домика, и солдат стал указывать направление, где, по его мнению, находилась Марьинка. Мне и Лосеву приказали нести охрану дома.
— Товарищ майор, я давно не видел тетю. Разрешите повидаться! Утром вы будете проходить мимо деревни, и я вернусь!
— Да ведь твоя Марьинка на Алтае, а не в Молдавии?!
— Нет, она здесь, за бугром, там моя тетя!!!
— Ах ты, гад! Ты чего притворяешься? Хочешь дезертировать? Да я тебя!.. — И Сорокин отвесил солдату оплеуху. Тот бросился бежать по дороге, крича:
— Я к тете! Я к тете!
— Стой, сволочь! Стой! Стрелять буду!
Но солдат продолжал бежать. Сорокин крикнул мне:
— Уразов! Стреляй в него! Стреляй, тебе говорю!
У меня была заряженная винтовка, с которой я должен был заступить на охрану. Я щелкнул затвором и стал целиться в спину убегающему, но меня трясло, как в лихорадке. Грохнул выстрел, но пуля не задела беглеца. Майор выхватил у меня винтовку, передернул затвор.
— Чего трясешься! Вояка!..
Он стоя прицелился и выстрелил. Убегающий остановился, зашатался и упал. На выстрелы сбежались офицеры и старшины. Сорокин бросил в мои трясущиеся руки винтовку и приказал привести к нему солдата, увидев, что тот пытается подняться.
Когда его подвели к Сорокину, у него текла кровь ниже ключицы, пуля прошла навылет. Живайкин и санинструктор повели раненого на перевязку. Пришел Хазиев, и Сорокин объяснил ему, в чем дело. Солдата под охраной отправили в медсанбат, а я и Хазиев стали составлять донесение о попытке дезертировать из части. Я, конечно же, считал это не дезертирством, а сумасшествием, но командир приказал… Больше мы этого солдата не видели.
Утром медичка задержала часть, решив проверить солдат на завшивленность, но Сорокин подал команду выступать и сказал, что документ о проверке части подпишет и без этого.
Мы вышли к линии фронта в район Унгены и заняли исходное положение для наступления, назначенного на 8 часов утра 20 июля.
В назначенное время началась двухчасовая артиллерийско-минометная подготовка. Я был потрясен — такой мощи огня ранее видеть и слышать не доводилось. Если бы все орудия и минометы выстроили в ряд вдоль линии фронта, то они стояли бы друг от друга на расстоянии ближе двух метров. 600 стволов на километр линии фронта — это ли не мощь!
Артподготовка началась с залпов «катюш», и потом отдельных выстрелов уже не было слышно. Наши бойцы поднялись во весь рост и смотрели, как взрывы плясали на позициях врага, кричали и потрясали оружием. Вначале артиллерия противника пыталась отвечать, но потом воздух сотрясали лишь залпы с нашей стороны. Два часа неистовствовал адский огонь, и вдруг все стихло. Казалось, барабанные перепонки не выдержали и лопнули — мы оглохли от тишины.
Я простился с Иваном Живайкиным, пожелал ему остаться в живых и не соваться на рожон, и он пошел с санитарами в боевые порядки.
Взвилась ракета. Из наших окопов поднялась лавина людей, грохнуло, не смолкая, «ура», и наши бойцы пошли в атаку, не встречая сопротивления. Лишь в глубине вражеской обороны раздавался редкий ружейно-пулеметный огонь, который не мог решить исхода битвы или хотя бы как-то повлиять на него. Над нами низко пролетали в сторону врага знаменитые «воздушные танки» Ил-2. Они добивали очаги сопротивления, оставшиеся после артподготовки.
Сорокин послал меня с боевым донесением к командиру дивизии, на участке которой действовали наши штрафники, сказав, куда идти потом, чтобы догнать роту.
Я отнес пакет и пошел вслед удаляющемуся к горизонту обозу прямо через нашу оборону и оборону противника, перепрыгивая через окопы, обходя глубокие воронки. В румынских окопах и траншеях лежали убитые. Они не пытались отступать, и поэтому на поверхности земли не было трупов. Я спустился с пригорка и увидел, как в нескольких километрах от меня по дороге к городу еле заметными букашками двигался обоз.
Кругом было точно в пустыне. Огромная масса людей и техники поднялась в наступление, и вдруг на несколько километров вокруг не осталось ни одной живой души. Были видны лишь разбитые орудия, автомашины, подводы с убитыми лошадьми и волами, которых румыны использовали для транспортировки орудий. Проходя мимо исковерканного железобетонного дота, я увидел штабель бутылок с зажигательной смесью. Мне вдруг захотелось посмотреть, как будет гореть эта смесь — раньше я этого не видел. Я взял бутылку и бросил в искореженную автомашину с белыми крестами. Бутылка разбилась, и над машиной поднялся столб пламени и черного дыма — я даже испугался, как бы он не привлек внимание артиллеристов или самолетов, пролетавших в стороне.
Я скорым шагом устремился по дороге в сторону скрывающегося обоза и часа через два вошел в пригород Унген. Может быть, где-то и были городские постройки, но я шел мимо деревенских домов к переправе через Прут. Город был взят с ходу, и противник засел на правом берегу реки в заранее подготовленных траншеях и окопах. На приречных окраинах шла перестрелка.
Я нашел свою роту на берегу. За ночь была наведена понтонная переправа через Прут, и на рассвете мы ожидали своей очереди, чтобы переправиться на правый берег. Он уже был очищен от противника, причем довольно легко: румынские войска начали сдаваться по приказу своего молодого короля Михая.
У переправы скопилось большое количество артиллерии, автомашин, повозок. Люди сплошной лентой шли и бежали по краям деревянного настила, посредине двигался поток техники. Вся прилегающая к переправе часть города тоже была запружена техникой и людьми.
Наш обоз медленно продвигался к спуску к переправе, когда в гул машин и танков вплелся быстро нарастающий рев авиационных двигателей. С запада шли немецкие бомбардировщики.
Все пришло в движение, люди соскакивали с машин и подвод, бежали к домам, чтобы укрыться за ними. На переправе кричали и даже стреляли, ускоряя движение, ревели моторы. Самолеты для атаки стали из троек перестраиваться в цепочку.
Резко затявкали наши зенитные батареи, занявшие позиции на огородах и на склоне у реки. Первый бомбардировщик, словно скатываясь с крутой горы, спикировал на переправу и, выходя из пике, казалось, над самой нашей головой сбросил бомбы, чуть не цепляясь за трубы домов. Его маневр, сбрасывая бомбы, повторили другие самолеты.
Бомбы глухо рвались справа и слева от понтонов, поднимая высокие столбы воды. С переправы в воду падали от взрывной волны люди, ломая стойки канатных перил, автомашина съехала передком с понтонов и повисла над ними. Туда подбежали солдаты и, раскачав, сбросили ее в реку. Пуская пузыри, грузовик исчез под водой. Бомбы все рвались, но через переправу не прекращал двигаться поток людей и машин.
Один бомбардировщик вспыхнул и, не выходя из пике, врезался в воду рядом с понтонами переправы, подняв половину реки в воздух. Захлебывались автоматические малокалиберные зенитки, ухали 76-мм орудия — все небо над правым берегом покрылось кудряшками разрывов.
Саперы муравьями бегали по переправе, таскали бревна и доски. Поток продолжал двигаться через переправу, в общей массе к ней устремились и наши подводы. Я, лавируя между ними, побежал по обочине настила.
Вот и правый берег с крутым подъемом. Лошади, бугрясь мускулами, храпя и надрываясь, тащили повозки, им помогали солдаты.
Вдруг сердце мое учащенно забилось — в одном из саперов на переправе я узнал двоюродного брата, Ивана-слепенького, как мы называли его в детстве — один глаз у него был незрячим.
— Ваня-а-а! Уразов! — заорал я во всю силу легких, перекрывая рев моторов и крики людей. — Ваня-а-а! — И бросился в самую кашу людского потока.
Он наконец услышал меня и, не сразу узнав, бросился в мои объятия. Мы тискали друг друга, целовались. Крикнув своему напарнику, что встретил брата, он повел меня в сторону. Присели, наперебой засыпая друг друга вопросами. Иван отцепил от пояса флягу и протянул мне:
— Давай, за встречу!
— Нет, браток, спасибо! Душа не принимает.
— Ну, тогда я… За то, чтобы мы остались живы и за скорейшее окончание войны! — И он хлебнул из фляги.
Ваня рассказал, что служит в саперных дорожных войсках, что им крепко достается при строительстве переправ и обеспечении движения по ним от частых бомбежек и артиллерийских обстрелов, потом поведал, что пишут родные, кто остался жив, кто погиб.
Я тоже кратко рассказал о себе, о своей семье, о том, где и как воевал. Я боялся потерять в этом водовороте свою часть, поэтому спешил, прыгал в своем рассказе с пятого на десятое и наконец замолчал.
Мы простились. Ваня остановил «студебеккер» и посадил меня в кабину. Машины, поднимая пыль, ехали по дороге, по бокам от них двигались повозки, и, словно конвой, с одной стороны шли колонны наших пехотинцев, а с другой — навстречу — румыны. Они шли нестройной лентой, босиком, перебросив связанные шнурками ботинки через плечо, — как я узнал позже, они берегли обувь, бывшую среди простых людей в Румынии особой ценностью. Увидев наших сержантов или офицеров, румыны весело козыряли, скаля зубы, кричали: «Лакасса, лакасса!» — «Домой, домой!»
В стороне и позади остались Яссы — город ста церквей. Я довольно быстро догнал наш обоз. Шофер «студебеккера» сбавил скорость, и я на ходу соскочил с подножки кабины и побежал к подводам. Румыны увидели меня и стали козырять, не зная, что я лишь старшина, правда, одетый в более новое обмундирование, да погоны на моих плечах были на твердом картоне, а не мягкие, как у всех бойцов.
Мы вошли в город Пашканы, на улицах которого нас приветствовали толпы людей. Но какая бедность! Многие жители города были босиком, большая часть была обута в постолы — примитивную обувь из куска сыромятной бычьей кожи, обернутой вокруг ступни и стянутой ремешками, с загнутыми носками. Изредка попадались нарядно одетые люди.
Вот стоит у бордюра мостовой щеголь, одетый, несмотря на жару, в черный костюм, черный блестящий цилиндр и черные лаковые туфли на высоком каблуке. Он двумя пальцами изящно держит початок вареной кукурузы и обгрызает зерна. Из открытых окон ресторана слышится веселая танцевальная музыка эстрадного оркестра, раздаются смех, выкрики, там гуляют. Кто? Наверное, состоятельные буржуа, а может быть, это королевские офицеры отмечают окончание для них войны, радуются, что остались живы?
На выезде из города стоял легковой автомобиль, возле которого вертелся высокий, стройный, одетый с иголочки румынский офицер лет сорока с аксельбантом и позолоченным кортиком, весь в орденах — таких охотно рисуют художники на больших полотнах. Худощавое лицо несколько портили оспинки и шрам от подбородка до уха. Этот не козырял нам, не улыбался — смотрел спокойно, если не надменно. Раскрыв рты, мы проехали мимо. Сорокин повернул своего жеребца, шагом подъехал к офицеру. Тот отдал честь, козырнул и Сорокин. Он что-то спросил, и румынский офицер вынул из бокового кармана какой-то документ, видимо, удостоверение личности, подал Сорокину. Сорокин возвратил документ, козырнул, офицер ответил и шагнул к дороге — навстречу ему быстро и легко шла изящно одетая молодая красавица, какую можно увидеть, может быть, раз в жизни где-нибудь в столичном театре. Офицер обнял ее за талию, увлек к машине, и облако пыли скрыло умчавшийся автомобиль с его необычными для нас людьми. Румыния. Заграница. Нищета и роскошь буржуазного мира…
Из Пашкан войска двинулись на юг, к Бухаресту. Фронт развалился, немецкие войска спешно отходили по дорогам, бросая технику. Румыны сдавались целыми подразделениями с большей частью офицерского состава и, если немцы им в этом мешали, без раздумий оборачивали оружие против недавних союзников.
Стремясь не дать противнику оторваться и организовать оборону, на некоторых участках наши части опережали немцев. Нам довелось принять скоротечный бой с такой смешанной колонной немцев и румын. Румыны сразу подняли руки, а немцы, бросая все, пустились наутек. Наши бойцы захватили трофеи, награбленные немцами и румынами в России и на Украине — ковры, скатерти, вышитые рушники, обувь, одежду, меха… Все это было набито не только в подводы и кузова машин, но и в зарядные ящики орудий, в вещмешки убитых.
Целую ночь мы ехали в сопровождении колонн пехоты и идущих по домам румын. Они брели по обочине параллельно дорогам, усталые, голодные, но счастливые от того, что война для них закончилась.
— Домой! Лакасса! — кричали мы им.
— Лакасса! — отвечали они и весело смеялись.
На рассвете мы вошли в какое-то село. Нас предупредили, что общаться с местным населением следует осторожно, ни в коем случае не вступая в близкие связи с женщинами, среди которых распространены венерические болезни. Заболевшие будут приравнены к дезертирам, уклоняющимся от передовой, поскольку их придется отправлять в тыл на лечение.
По этой причине мы остановились на отдых на огородах, но не успели распрячь лошадей, как из деревенских глинобитных хат потянулись к нам цыганки. Они просили у наших солдат все — веши, продукты, мыло, одеколон…
Бойцы, прячась за вишни и кукурузу, уходили с цыганками в их дома, предварительно показав им шаль, полотенце или туфли, банку консервов, кусок мыла. Не удержался от соблазна вкусить заграничный плод и Ваня Живайкин. Он потом рассказывал мне, что цыганка привела его в хату такую бедную, что казалось, будто она нежилая. Она выгнала на улицу цыганят и зло перекинулась несколькими словами с мужем, потом набросила себе на плечи цветастую шаль, взглянув в осколок зеркала, и чертом закружилась вокруг Вани. Цыганка была недурна собой, худощавая, гибкая. Она схватила Живайкина за руку и потянула к деревянному топчану, покрытому тряпьем, но Ваня отказался от ее благодарности, увидев все это: нищету, грязь, обиду мужа, выгнанных на улицу детишек…
После завтрака и кратковременного отдыха мы двинулись дальше. Окружавшие нас цыганки отстали. К вечеру мы были всего в 100 километрах от Бухареста, когда получили приказ форсированным маршем двигаться назад в Пашканы. Нас посадили в эшелон, и поезд почти без остановок помчал через Унгены, Бельцы и Коломыю на Западную Украину.
После многодневной дороги однажды ночью нас выгрузили на каком-то маленьком полустанке, на котором не было даже рампы для выгрузки из вагонов и с платформ грузов, техники и лошадей.
Утром мы были расквартированы в маленькой деревеньке с беспорядочно разбросанными по лесу избами. Мы с Лосевым разместили свой «штаб» в хате, в которой жили три женщины — хозяйка в годах, ее очень молодая невестка с годовалым сыном и дочка четырнадцати лет. Сына хозяйки немец угнал в Германию.
Западная Украина всегда мокрая, а с наступлением осени тоскливые дожди целыми днями не выпускали из дома. Мы с Лосевым сидели за подготовкой документов на реабилитацию штрафников, участвовавших в боях в Молдавии и Румынии. К нам, ковыляя по земляному полу в шерстяных вязаных пинетках, подходил маленький Иванка и, что-то лопоча по-своему, просился на руки. Я сажал его на колени, он пристально, как это умеют делать только дети, смотрел мне в глаза, улыбался, с удовольствием рвал бумагу, играл моей медалью «За отвагу».
Входила из передней мать и, заливаясь румянцем, забирала сына, а он тянулся ко мне, хватался за погоны, с досадой кряхтел. Отца он не помнил, но мужик тянулся к мужику, женщины ему надоели.
— Иванко, Иванко! — певуче звала мать. В глазах ее стояли слезы. — Нэ мишай дядьку, йды до мэнэ!
Ужинали мы все вместе. Для меня с Лосевым была чуть ли не лакомством картошка с квашеной капустой или огурцами, заправленная подсолнечным маслом с нашей кухни, а женщинам нравилась давно осточертевшая нам каша с тушенкой.
После ужина мы засиживались за картами, играя в подкидного дурака. Хозяйка в игре участия не принимала, но любила посидеть с нами, послушать разговоры, сама рассказывала, как они жили «пид нимцем», вспоминала сына. Когда началось фашистское нашествие, ее муж ушел на восток, и с тех пор она о нем ничего не слышала. Чтобы утешить добрую женщину, я принимался гадать и, подтасовывая карты, вдохновенно врал, обещая, что ее муж и сын скоро вернутся с «казенной бумагой, при ранней дорожке», что скоро придет письмо с радостным известием, — в общем, связывал то, что знал о семье, с тем, чего бы она хотела и ждала, говорил слова, вселявшие надежду.
Ей хотелось верить мне, и она отгоняла прочь черные думы, нередко в глазах блестели слезы от возможного счастья. Было видно, что хозяйка рада таким постояльцам. Она говорила о своем хуторе, соседях, пересказывала сплетни о «бисовых бабах», гулявших с нашими офицерами и солдатами, о том, кто гонит самогон и для каких целей.
Как-то ранним утром, когда еще не совсем рассвело, к нам в комнату вошла хозяйка и тихо позвала:
— Сашко, выйды, с тобою хочуть побалакаты.
Я оделся, вышел в переднюю. Хозяйка хлопотала, растапливая плиту, и, обернувшись, показала подбородком:
— Ось вона… Вы тут балакайтэ, а я пиду. — И она вышла.
В плохо освещенной комнате я увидел за столом полную, кровь с молоком женщину в белой пуховой шали и зимнем пальто, что для деревни было роскошью — фуфайки и кожушки были основной одеждой. Она залилась и без того ярким румянцем во всю щеку и смущенно заговорила:
— Я… я ось по якому дилу. Я чула, що вы можэтэ файно гадаты на картах. Будь ласка, погодайтэ мени?
Вот тебе на!.. Я приобрел известность как прорицатель! Отказать?! Но почему бы и не пофлиртовать с такой цветущей женщиной?
— Я к що вы правду скажите, я вам подякую, прынэсу шматок сала и литру пэрвака!
Ну, тем более надо погадать! Я взял карты и уселся поближе к своей «клиентке», украдкой любуясь красотой, мощью и здоровьем молодой женщины. В голове роились мысли: кто она, что ей сказать? Чтобы выиграть время для поиска решения, я тасовал карты и потихоньку задавал непричастные к гаданию вопросы. А не та ли это красавица, о которой на днях рассказывала за картами хозяйка? И я решился.
Я начал раскладывать карты «для себя, для дома, для сердца, что было, что будет», и уложил их так, чтобы расклад подходил к родившейся версии. Разложив карты, я начал говорить, да так, что женщина не на шутку разволновалась, краснела и бледнела, не зная, куда девать глаза.
Я рассказал ей примерно следующее: она замужняя, бездетная, червовый король ей безразличен, а ближе к сердцу король пиковый, военный, он ей люб, у них было любовное свидание при поздней дороге и крупный разговор с червовым королем. Червовому королю скоро придет казенная бумага, и предстоит ранняя дорога в казенный дом, — видимо, муж получит повестку и его заберут в армию.
От меня не ускользнуло, что это ее обрадовало. Потом я добавил, что ей предстоит новое любовное свидание с пиковым королем-офицером, выпивка, любовь, а в будущем расставание, слезы и новая любовь.
Я взял за основу версию, связанную с недавним разговором. Хозяйка поведала, что у них в деревне есть молодушка, которая плохо живет с мужем, присыпает его, а сама среди ночи убегает к нашим офицерам и гуляет с ними до зари. У нее стоит большая кадушка браги для выгонки самогона, брага перекисает, но она не гонит самогон, а ждет, когда заберут в армию мужа, что она ненасытна в любви, красива и мужики сходят от нее с ума, так как она одним не довольствуется.
Мне почему-то подумалось, что это была она, и я не ошибся. Тогда моя «клиентка» в смущении сказала:
— Вам мабудь хтось розказав и набрехав на мэнэ?
— Ну кто мне мог рассказать? Я вас вижу первый раз, вы меня — тоже. И ведь не я все это говорю — говорят карты. Я начал пересказывать с еще большими подробностями особенно яркие эпизоды, поскольку знал, что передо мной именно та, о которой шли сплетни. Я пересказывал, тыча пальцем в карты, о чем говорит то или иное сочетание.
— Ну, раз вы так всэ взналы, сказалы правду, то тоди видгадайте скилькы мени рокив?
Я перетасовал карты, посмотрел на нее, прикинул, что раз она вышла замуж перед самой войной примерно в 18 лет, — такая темпераментная женщина не будет тянуть с этим делом, — то ей сейчас должно быть 22 года. Я вытащил какую-то карту, сделал вид, что произвел какой-то расчет, и назвал цифру.
— Ваша правда — двадцать третий пишов. А скильки рокив моему чоловику?
Поженились они до войны, в нормальных условиях, а тогда женились, как правило, с разницей в два-три года. Значит, ему… Я вытянул карту и сказал:
— Двадцать четыре.
— Правда, двадцять пятый. А як вы довидалысь?
— Вот видите, я вытащил десятку, к ней добавляю четырнадцать. А у вас была восьмерка.
— Ну! Будь ласка, погадайтэ, як мэнэ зваты.
— Карты это сказать не могут, но я попробую, — и я принялся тасовать карты, думая: если и не узнаю — неважно, главное я уже угадал, теперь можно и ошибиться. Я ворошил в голове украинские женские имена и выдал:
— Леся!
Она со страхом смотрела на меня.
— Ачоловика?
— Иванко! — назвал я самое распространенное мужское имя.
— Щыро дякую! — И она почти выбежала из дому.
Вошла хозяйка и спросила:
— Що цэ вона як птыця вылетила?
— Да я сказал ей, что было, что есть и что будет.
Хозяйка хихикнула.
В тот же день муж Леси получил повестку из военкомата и в числе других ушел в райцентр, чтобы успеть к назначенному сроку. Леся провожала его дальше всех, громко причитая, а вернувшись, тут же приступила к выгонке самогона. На хмельной душок потянулись военные, и вечером там были уже все наши офицеры и старшина Кобылин. Он сдобрил ужин американской тушенкой и консервированной колбасой, у хозяйки нашлись соленые огурцы и грибы. Началась пьяная оргия на всю ночь, о которой потом рассказал мне Ваня Живайкин. Скоро в доме Леси не только ночами дым стоял коромыслом. Она втянула в свой круг веселых вдовушек и солдаток с расхожей моралью «война все спишет».
Обещанные за гадание самогон и сало Леся так и не принесла: то ли ей было некогда, то ли все сказанное мной осуществилось слишком быстро и точно, и ей было стыдно показать глаза? Я же, хотя женщина и жила почти по соседству, не решился зайти к ней потребовать должок — дух в ее избе был мне не по нраву. А на следующее утро хозяйка вновь подняла меня с постели:
— До вас прыйшлы, просять выйты.
Я оделся, думая, что Леся все же принесла обещанное. Может, уговориться с ней погадать еще раз, за другое вознаграждение? Но за дверью оказалась маленькая сухонькая старушка, которая, увидев меня, закланялась и залопотала. Она сказала, что ходит слух о моих удивительных способностях говорить всю правду, какая есть на картах, и она нижайше просит погадать ей. Это было уже слишком, тут не до шуток и флирта.
— Бабушка! Я гадаю только молодым. Вам я не могу погадать.
— Ну що ж… Воно, звичайно, молодым цикаво гадать, нэ то що мэни, — с печалью и обидой тихо проговорила старушка. — Тильки я хотила взнаты нэ за сэбе, а за сыночка: забралы його в армию в сорок першому, та як у воду канув. Хотелось бы взнаты, живый чы ни… — И она прижала конец платка, которым была повязана, к губам, а глаза заблестели слезами.
— Жив, бабушка, жив, не горюйте! Ждите, он придет! — Боль резанула по моему сердцу. На ее месте могла быть и моя мать, у которой на фронте трое сыновей. Знает ли она, где мы? Сейчас же надо написать письмо.
— Дякую, сынку, за гарни слова! Дай бог тоби здоровья и довголиття. А маты у тэбэ е?
— Есть, бабуся, есть!..
— Та тоби я нэ бабуся, а маты… Тоже мабуть ждэ твоя матуся?! — И она, вздыхая, ушла.
Я стоял и смотрел на дверь, думая: вот они, женщины! Одна гадает, когда ей гнать самогон и как избавиться от мужа, а другая льет слезы, желая хотя бы знать, что ее сын жив. Они разные и непонятные, они могут осчастливить мужчину и бросить его в пучину несчастий, могут поступать разумно и абсолютно вопреки логике и рассудку, подчиняясь лишь своим чувствам…
В этой приграничной с Польшей деревеньке мы прожили недолго. Замыслы вышестоящего командования мне неведомы, меньше чем через месяц мы вновь возвратились в Румынию. Нас погрузили в телячьи вагоны, и вновь застучали колеса под ногами, а в проеме дверей закружились темно-зеленые с золотистыми плешинами пологие Карпаты…
И вот мы уже идем через Яссы на Тыргу-Фрумос и дальше в Трансильванию. Бои идут где-то в северной части Югославии и на границе с Венгрией.
В пути нас неизменно поражала бедность большинства населения на фоне богатых помещичьих усадеб. Хозяева сбежали, но батраки исправно продолжали трудиться в их владениях.
В каждой усадьбе, как правило, были большие винные погреба, которые пополняли запас нашей водовозной бочки. На скотном дворе наши старшины выбирали в стаде бычка или свинью получше и тут же убивали из винтовки, перерезали горло. Батраки поначалу не давали скот, но, увидев бумажку с гербовой печатью, охотно помогали в выборе лучшего животного и разделке туши, зная, что им перепадут внутренности, ноги, голова и другие отходы.
При полуголодном существовании хозяйское добро они сохраняли в целости, боясь, что помещики, когда вернутся, взыщут за потерянное имущество многократно, и батраки превратятся в рабов.
Реквизировать скот на территории зарубежных стран разрешалось командованием в строго ограниченном нормами питания количестве. В отчетах мы отражали расход продуктов по нормам, однако на практике их не соблюдали, так как это невозможно было сделать. К примеру, тушу забитого быка за день целиком съесть не удавалось, а хранить мясо охлажденным или замороженным летом было негде — в то время о холодильном оборудовании даже не знали. Использовался лед, заготовленный зимой, но только в стационарных условиях, а в походах взять его было негде.
Поэтому справок, выдаваемых в штабе армии, не хватало, и старшины делали свои: под бумагу такой «справки», написанной от руки, подкладывали гербовой стороною пятак и терли тупым концом карандаша — получалось некое подобие гербовой печати. Какой безграмотный батрак разберется, что за печать и что написано в бумаге?
Помнится такой случай. На выезде из Тыргу-Фрумоса мы увидели сапожную мастерскую, хозяин которой то ли сбежал, то ли боялся показаться «красным». Старшина Кобылин потребовал от работавших сапожников все, что нужно для пары сапог: хромовую и подошвенную кожу, подметки и прочее. Сапожники сначала его не понимали, но когда наш солдат-молдаванин растолковал, что от них хотят, заволновались, рассказывая наперебой, что хозяин их за это накажет. Тогда Кобылин вытащил чистую бумажку с пятикопеечной печатью и написал, что взято то-то и то-то Иваном Ветровым, которого ищи свищи. Я выскочил из мастерской, чтобы не расхохотаться и не испортить «сделку». Сапожники аккуратно уложили все, вплоть до деревянных гвоздиков и вара для дратвы, и с видимым удовольствием отдали Кобылину, возможно, чтобы насолить своему хозяину.
Мы вошли в Трансильванию — богатейшую область Румынии. Здесь попадались и немецкие села, которые резко отличались от румынских. Если жилища румын были построены из самана и покрыты соломой или камышом, то кирпичные немецкие дома стояли сплошь под листовым железом или черепицей. Как мы позже узнали, немцы строили дома по типовым проектам специальными организациями, для строительства банки отпускали кредиты с рассрочкой выплаты на 25 лет.
Добротные дома сверкали большими окнами и остекленными верандами с витражами, красовались белой и красной кирпичной кладкой и яркой окраской крыш, окон и дверей, капитальными заборами, вычурными металлическими воротами и калитками с никелированными украшениями.
В одном из таких сел мы остановились на ночлег. Мы вошли через калитку в один из дворов, выложенный разноцветной цементной плиткой, создающей узор вокруг небольшого фонтана с зеркальным шаром над ним. Просторная застекленная разноцветными стеклами веранда обрамлялась вьющимися розами. Напротив дома на другой стороне парадного двора был жилой флигель с кухней, использовавшийся в качестве летнего дома. Флигель переходил в конюшни и другие хозяйственные постройки, которые окружали асфальтированный хозяйственный двор. Там и разместился наш обоз. Кухню старшина вкатил в парадный двор, ближе к фонтану, солдат разместили на сеновале и в соседних домах и постройках.
Я думал, что мы попали в помещичье поместье, но и у соседей были такие же типовые постройки с некоторыми отклонениями в зависимости от вкусов и достатка хозяев. Потом мы проезжали не одно такое село.
В «парадных палатах» разместились командир роты, командиры взводов. Мне с Лосевым предложили спать в летнем флигеле на кровати дочери хозяев. Флигель не отапливался, но вместо одеяла там укрывались перинами. Оказывается, в такой холодной спальне девушка спала всю зиму.
Раздеваясь, я гадал — нужно ли снимать брюки и гимнастерку, ведь по утрам уже серебрился иней, но все же рискнул раздеться до белья и, стуча зубами, юркнул под перину. Подо мной зашелестела вторая «перина» — оказывается, она была набита очистками от кукурузных початков. Подушка была обычная пуховая. Лежать на кукурузных очистках было не очень мягко, но комфортно и, видимо, гигиенично — листья хорошо впитывали влагу, их можно было чаще менять.
Я отлично выспался в холодной комнате под пуховой периной, она облегала тело и надежно защищала от холода, не сползая при смене позы во сне, что часто бывает с одеялом. Мне приходилось даже выставлять наружу голые ноги, чтобы не перегреть их.
Днем мы проезжали через небольшой румынский городок. Ваня Живайкин увидел аптеку и потянул меня с собой, чтобы придать солидности своей миссии — он хотел пополнить ротную аптеку такими дефицитными лекарствами как сульфидин, красный и белый стрептоцид — основными препаратами того времени для лечения венерических заболеваний.
Мы вошли в аптеку идеальной чистоты и блеска под мелодичный звон колокольчика над дверью. На звук вышел под стать светлому аптечному залу белый от волос до башмаков сухопарый старик с румяными щеками. Мы поздоровались, и старик, видимо, спросил, чем может быть полезен, но мы, кроме приветствия, не знали по-румынски и двух слов.
Иван стал произносить по-латыни названия лекарств, но, похоже, не точно. Аптекарь не понимал, разводил руками и мило улыбался. Несколько минут они так изъяснялись, не понимая друг друга, и наконец Живайкин не выдержал и выругался матом.
Аптекарь еще шире расплылся в улыбке, и мы услышали:
— Вы русские?
— Конечно, русские, кто же еще может сейчас здесь быть?
— Аня, Аннушка! — воскликнул старик, повернувшись к открытым дверям в другое, видимо, жилое помещение. — Аня, здесь русские, слышишь — русские! Выйди, пожалуйста, поскорее!!!
Мы увидели вышедшую за прилавок аккуратненькую седенькую старушку, с живым интересом смотрящую на нас.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте! Доброго здоровья!
— Вы русские, но почему при погонах? Откуда же вы?
— Он из Красноярского края, а я из Ростова-на-Дону, — ответил я.
— А мы жили в Харькове.
— А как попали сюда?
Старик замялся, еще больше порозовел и ответил:
— Мы эмигрировали в Гражданскую войну. С тех пор живем здесь, имеем вот эту аптеку и перебиваемся с хлеба на квас.
Внешне, конечно, нельзя было сказать, что они сильно бедствовали.
— Ну, и как вам здесь живется?
— Ах, бог мой, вы еще спрашиваете, как!.. Мы давно истосковались по Родине, по русским людям. Вы не знаете, как тяжело жить в чужой стране, вдали от своих. 25 лет мы здесь, а сердце и мысли там, в России… — И старушка приложила кружевной платочек к глазам и носу. Заблестела слеза и в голубых полинялых глазах старика.
— Анечка, не волнуйся, на, выпей. — Старик накапал валерьянки в хрустальный стакан и, долив водой, подал жене. — Да, не приведи господь жить среди чужих.
— Я дам вам сульфидина и стрептоцида, но немного. Немцы и румынские офицеры забрали все, что нашли, хорошо хоть самих оставили живыми. Кричали, мол, ждете русских, коммунистов! А мы и ждали, и боялись, что нам припомнят времена Гражданской войны, начнут мстить.
Старушка как-то стала еще старее, сквозь слезы жадно смотрела на нас, русских, молодых, плечистых, рослых. Может быть, она вспоминала, каким был когда-то ее муж, а может, своих сыновей. Если они есть, то где теперь? Расспрашивать нам было некогда, на улице ожидал обоз.
Живайкин смахнул в пилотку упаковки лекарств и выложил на прилавок советские деньги.
— Нет, что вы! Не надо платить! Я вам это дарю, как своим соотечественникам. Хотя, пожалуй, возьму по одной купюре, чтобы посмотреть, какие у вас сейчас деньги…
Мы быстро вышли, поблагодарив и попрощавшись на ходу, увидев через витрину, как в аптеку бежит старшина, губы которого издавали, видимо, не самые мелодичные звуки.
Ночевали мы в румынском селе. Обоз и кухня разместились на широком дворе, обстроенном вокруг хозяйственными постройками. Это было крепкое кулацкое хозяйство, которое напомнило мне историю про Ноев ковчег — так много было во дворе разной живности: куры, индейки, утки, гуси, свиньи.
У нас в обозе было мясо, но свинина всем осточертела. Старшина, взяв автомат, рыкнул по крупным, размером с индейку, курам. Выбежала из дома хозяйка и, подняв кулаки, визгливо крича, бросилась к старшине, осыпая его всеми проклятиями, которые знала. Старшина выругался и пошел с ревом, как медведь, на хозяйку, повернув автомат в ее сторону, и она, точно злая собака, с разбегу достигнув конца цепи, взвилась на месте.
— Ты, сука, поезжай на Украину, посмотри, что там наделали твои щенки! Где твои муж и сыновья?! Что они делали у нас? «Яйки, млеко, курка»?? А ты, стерва, из-за трех кур из сотни поднимаешь крик! У нас твой фашист последнее забирал!!!
Хозяйка замолчала, ее ярость сменилась страхом. Старшина круто повернул к убитым курам и бросил их в ноги хозяйке. Через ездового-молдаванина он приказал ей приготовить ужин для офицеров.
Я еще никогда не ел такую вкусную курятину под красным соусом с перцем. Офицеры, смачивая горло вином, только прищелкивали языком от удовольствия.
Следующий день выдался прекрасным. Яркое солнце грело, как летом. Мы вышли в городок, улицы которого заполонил народ — был какой-то праздник. На железнодорожной станции нас поставили под погрузку в эшелоны вместе со штабом армии и частью военной цензуры. Пока бойцы под командой старшин оборудовали товарные вагоны, закатывали на платформы повозки и заводили в вагоны лошадей, офицеры и я с Живайкиным и его санинструктором пошли в город.
По брусчатым мостовым центра города разливалась празднично одетая толпа, носились мальчишки и орали во все горло: «Пенго, пенго!» Шла бойкая валютная спекуляция, и даже дети «делали деньги». Магазины продавали свои товары только за местную валюту, у нас были только рубли. Мальчишки меняли пенго на рубли, сдавая их потом в банк и зарабатывая на этом крупные барыши.
Мы с Живайкиным и санинструктором Митей проходили мимо фотоателье. Живайкин дернул меня за рукав, предлагая сфотографироваться на память, — когда еще представится такая возможность? Но как? У нас не было пенго.
Мы вошли в здание, и Ваня, отчаянно жестикулируя, начал упражняться в знании немецкого и молдавского языка. Он старался втолковать, что у нас нет денег, но не сфотографируют ли нас за сливочное масло? Владелец ателье долго не понимал, но Живайкин настойчиво твердил: «Бутер, бутер, айн килограмм», показывая требуемый размер фотографий. Наконец, фотограф понял и согласился, кивая головой и повторяя: «Бутер, бутер…»
Ваня послал Митю с запиской к старшине с просьбой выдать килограмм масла, а фотографу показал на наручных часах, что через час мы вернемся фотографироваться. Мы пошли дальше по улицам мимо нарядных витрин магазинов, окруженные плотной толпой. Женщины мило улыбались, скалили зубы и мужчины — король Михай приказал встречать русских дружелюбно. В ушах звенело: «Пенго! Пенго!»
У Ивана были деньги, и он обменял их по какому-то взятому с потолка курсу на пенго.
— Зачем они тебе? — спросил я.
— А вот зачем… Посмотри вот туда! — И он указал на красивое двухэтажное здание.
— В кино, что ли, собрался? Эшелон уйдет без нас!
— Да нет, смотри лучше на дом рядом с кинотеатром.
— Ну и что?
— Так это же бордель! — И он потянул меня к этому зданию.
Мы стояли на тротуаре и, разинув рот, смотрели на увеличенные фотографии красавиц, которых лишь с большой натяжкой можно было назвать одетыми. Такого я никогда не видел, да еше и выставленным на всеобщее обозрение.
К нам подошел немолодой неопрятно одетый румын и, блудливо улыбаясь и кивая на красавиц, начал что-то предлагать. Я понял лишь одно слово — «фрумос» — красивая.
— Зайдем, Саша?
— Да ты что! Во-первых, поезд может уйти, во-вторых, это бордель и это просто опасно, а в-третьих — мы должны идти сейчас в фотографию.
— Ладно, пойдем фотографироваться, заодно узнаем у Мити, когда отправляется эшелон.
Возле фотографии нас уже ждал Митя со свертком в руках. Он сказал, что время отправки никто не знает, но еще идет погрузка и, видимо, в запасе еще есть два-три часа.
Фотограф встретил нас приветливо, пригласил сесть на софу, принял с явным удовольствием сверток с маслом. Потом он поколдовал у фотокамеры, причесал нас и стал осматривать со всех сторон, чтобы выбрать наиболее выгодный ракурс.