Штрафная рота
После подписания приговора капитан обратился к начальнику отдела СМЕРШ с просьбой выделить конвоира, а сам оформил документы и направление в штрафную роту, запечатал их в конверт и, когда прибыл конвоир, вручил ему пакет. Конвоира и меня проинструктировали, куда и как мы должны были идти, предупредили, что шаг влево или вправо будет считаться побегом, и конвоир обязан стрелять. Он должен был вести меня в 10 шагах впереди себя, с винтовкой с примкнутым штыком наперевес. Ремень с меня сняли.
В конвоиры мне достался низенький молоденький солдат. Он, как и предписывалось, взял винтовку наперевес, отстал на 10 шагов, и мы пошли, но, как только спустились по крутому склону, конвоир скомандовал «Стой!» и подошел ко мне.
— Давай сядем, перекурим? — сказал он. — Я знаю, что бежать тебе некуда, убежишь — расстрел.
Я ответил, что не курю и не рехнулся еще, чтобы бежать, — наоборот, рад, что попаду в штрафную роту, а не в тюрьму. Он достал флягу со спиртом, глотнул и занюхал кусочком хлеба, а потом сжевал его.
— Эх, и жрать же хочется! Я не успел пообедать. Правда, мне дали сухой паек на день, но он еще пригодится. Пойдем!
Мы встали, он хлопнул меня по плечу и забросил винтовку за спину, предварительно сняв штык. Вскоре показалось село. Солнце, перевалившее за обед, сильно пригревало, и конвоира моего разморило от глотка из фляги. Он возвратил мне ремень и отдал свою винтовку, в село мы вошли как два друга. Конвойный выбрал хатку поаккуратнее и сказал:
— Здесь мы и заночуем, спешить нам некуда. У меня целые сутки свободные, а могу и больше задержаться, скажу, что не успел.
В хате жили пожилая женщина и ее невестка в возрасте 25–27 лет. Конвоир хоть и был мал ростом и тощ телом, но оказался богат нахальством. Он сказал женщинам, что мы идем в свою часть и заночуем у них.
— Идти далеко, в село Криничное, а мы с утра в пути и очень устали, — соврал он, — да и ничего еще не ели.
Старая женщина заахала и сказала молодой, чтобы достала картошки.
— Соли у нас нет, — сказала она, — а сальца займем у соседей.
Соль, с хорошую пригоршню, нашлась у моего конвоира. Он развязал тряпочку и отсыпал половину хозяйке.
Вскоре картофель, поджаренный на сале, доходил на сковородке, запахом и видом испытывая наше терпение. Мы сидели на лавке за столом и голодными глазами неотрывно смотрели на еду. Конвоир вытащил из вещмешка кусок хлеба, отрезал четыре ломтика, достал флягу и попросил стаканы, стесняясь объема наших солдатских кружек. У хозяйки нашлись три рюмки.
И вот сковорода на столе, в рюмки налит разведенный спирт. Его запах портил наслаждение, которое я предвкушал, смотря на румяную картошку и шкварки. Я отказался от своей рюмки, не стала пить и невестка. Солдат выпил с хозяйкой за победу и чтобы все остались живы — и мы, и ее сыночек.
Женщины почти не успели приложиться к сковородке, так быстро мы ее опорожнили. Конвоир захмелел и разговаривал громко и уверенно, рассказывал, как воевал. Хозяйка пыталась рассказать, как они жили «под немцем», но солдат нашел благодарную аудиторию, зная, что его никто не перебьет, не высмеет за бахвальство и ложь, и старался показать себя бывалым воякой. Впрочем, наверное, была в его словах и доля правды, потому что на груди у него блестела медаль «За отвагу», а в то время награждали еще мало. Но какая доля? Его красноречие подогревала молодая хозяйка.
После сытного ужина и всего пережитого я начал клевать носом, и хозяйка повела меня в сени, постелила постель, хотя солнце еще и не зашло. Я улегся, но еще не скоро смог уснуть. Подошла молодая хозяйка, спросила, почему не сплю, и предложила постирать мне одежду. Я спустил ноги с койки, прикрывшись ряднушкой, вынул из карманов все, что там было, и отдал гимнастерку и брюки. Она посмотрела на меня как-то необычно и сказала, что сейчас выйдет, а я должен снять и белье, а она придет за ним. Я так и сделал, но спать без белья было непривычно. Я слышал, как молодайка плескала водой. У меня был кусочек мыла, и я ей его отдал. Засыпая, услышал:
— Мама, я пойду ночевать к своим.
Ночью я проснулся оттого, что кто-то ладонью прикрыл мой рот. Луна слабо освещала сени, я открыл глаза и увидел склоненную надо мной фигуру, услышал шепот:
— Не пугайся, солдат, не шуми и… не гони!
Шепот был прерывистый и взволнованный, просящий. Да не старуха ли это — ведь молодая ушла? Женщина толкнула меня в бок, я подвинулся, и она навалилась на меня. Я задохнулся от поцелуев. Упругая грудь прижалась к моему голому телу, и женщина даже застонала.
— Это я… Я… Я не могу!.. Я так соскучилась по мужику! — шептала она, и я узнал молодую хозяйку. — Мне ничего не надо… Я немного полежу с тобой, поцелую тебя… Лежи так!
После неожиданной оторопи кровь ударила мне в голову, все сладостно заныло. Предательская койка скрипела, казалось, на весь белый свет. В самый неподходящий момент приоткрылась дверь из хаты, и старуха спросила:
— Чего не спите, солдат? Э-хе-хе…
Она вышла во двор, постояла, повздыхала и опять вернулась в дом. Спадал любовный угар, я постепенно приходил себя.
Сколько меня прежде мучили девушки, установив неприступную границу, а тут нежданно-негаданно я впервые испытал то, к чему мы всегда стремимся. Платоническая любовь, которой меня одаривали, была прекрасна, но эта полуобморочная плотская страсть была несравненна по необузданности чувств. Женя, как звали молодую хозяйку, не успела растратить себя — ее мужа забрали в армию через полгода после свадьбы, и она не знала, жив ли он. Видимо, так до конца и не погасив свою страсть, Женя ушла от меня на рассвете.
Проснулся я, когда солнце уже стало припекать. На спинке койки висели мое белье и одежда, отдавая свежестью. Во дворе на летней печке варился картофель с тушенкой — это мой конвоир расщедрился на свой сухой паек. Жени не было, она то ли проспала, то ли стеснялась показаться нам на глаза после бурной ночи.
— Во, бисова дивка, де ж вона е! — ворчала хозяйка, имя-отчество которой мы так и не узнали. — Солнце уже на дуб забралось, а ей нэма!
Мне хотелось увидеть Женю. Теперь я увидел бы ее совсем по-другому, чем накануне. Я вчера даже не запомнил ее лица — приятная молодая женщина, и все. Неужели не придет проститься? Не пришла…
Мы брели по пыльной дороге. Солнце по-летнему нещадно палило, хотелось пить, и мы останавливались возле каждого колодца. Конвоир что-то рассказывал, но я думал о своем, стараясь понять и оправдать женщину, изменившую своему мужу, такому же солдату, как и я…
На подходе к селу Костя — так звали конвоира — сказал:
— Ну, брат, служба. Давай ремень, и пойдем разыскивать твою штрафную — она где-то в этом селе.
У меня упало сердце: штрафная — название грозное и позорное. Сюда бы со мной вместе и моего начальника оперативного отдела капитана Красильникова — не должен был он брать с собой такие документы и оставлять их без охраны!
Мы шли по селу по всем правилам: я впереди без ремня, позади Костя со штыком, направленным мне в спину. Увидев во дворе подводы и солдат, он скомандовал мне «Стой!», подошел к плетню и спросил:
— Где здесь хозяйство Сорокина?
— Это оно и есть.
— А где штаб?
— Штаб? Вон видишь палисадник с вишневыми деревьями — там командир роты.
Мы пошли туда, но навстречу вышел старший лейтенант и, предупреждая вопрос конвоира, спросил:
— К нам привел?
— В штрафную роту, товарищ старший лейтенант! — ответил Костя.
— Значит, к нам. Пойдемте! А вы опустите винтовку — здесь у нас не лагерь для заключенных, а воинская часть.
Мы подошли ко двору с небольшой хаткой. На скамье сидел солдат и ремонтировал кавалерийское седло. Увидев нас, он вытянулся и доложил:
— Товарищ командир роты! Рядовой такой-то, с разрешения командира взвода лейтенанта Козумяка занимаюсь хозяйственными делами!
— А где сам Козумяк?
— На занятии с солдатами, товарищ командир роты!
— Тогда пойдемте к Кучинскому, — сказал нам Сорокин.
Мы вошли в дом. За столом сидел, судя по петлицам, старший лейтенант административной службы. Он поднялся и шагнул навстречу Сорокину.
— Вот, товарищ Кучинский, оформите в нашу роту новенького. Конвоир, давайте документы на него.
Он расписался и передал расписку конвоиру, предварительно вскрыв пакет и бегло просмотрев содержимое.
— Все в порядке, можете идти, — сказал он конвоиру.
Конвоир Костя браво отдал честь офицерам, незаметно подмигнул мне, — мол, прощай, не унывай, — повернулся кругом и ушел.
— Внесите его в списки во взвод Козумяка, — распорядился Сорокин и отдал пакет с документами Кучинскому.
Когда Сорокин ушел, Кучинский доброжелательно посмотрел на меня, прочитал приговор, проверил продовольственный и вещевой аттестаты и сказал с украинским акцентом:
— Что, брат, влип? Ничего, у нас можно оправдаться. Даже судимость снимут, если проявишь себя в бою и смоешь грехи кровью. Да ты садись. На каких фронтах воевал?
Я отвечал кратко, где я был и что привело меня в штрафную роту.
— Ну а сейчас пойдем к лейтенанту Хазиеву.
Лейтенант Хазиев, представитель контрразведки СМЕРШ, лежал на кровати, положив ноги в сапогах на табуретку, и что-то читал. Увидев нас, он поднялся. Это был среднего роста молодой человек, красивый, розовощекий, чернявый, с острыми глазами. Он чем-то сразу мне не понравился, хотя я и не знал, кто он, — видимо, меня отталкивали очень пристальный, испытующий взгляд и серьезное лицо. Кучинский сказал:
— Вот, товарищ Хазиев, новенький. А вы, — обратился он ко мне, — когда поговорите с лейтенантом, сходите в соседний двор, найдите старшину Кобылина и скажите, чтобы накормил и поставил на все виды довольствия.
Хазиев посадил меня напротив, долго и внимательно читал копию приговора, время от времени бросая на меня пристальный взгляд. Потом начал задавать вопросы и что-то писать, продолжая всматриваться в мое лицо. Видимо, после биографических данных он описывал словесный мой портрет. Затем он объяснил, что такое штрафная рота, каковы мои обязанности, что я должен сделать, чтобы искупить свою вину. Предупредил, что невыполнение приказа командиров роты не только в бою, но и в тылу будет строго наказываться, вплоть до расстрела. Если же я проявлю себя в бою, то храбростью своей могу заслужить прощение. Может даже быть снята судимость, то есть я всегда смогу писать и говорить, что не судим.
Потом я нашел старшину Кобылина, и он сказал повару, чтобы меня накормили. «Да, штрафная, — подумалось мне, — а кормят здесь куда лучше, чем в нормальных частях. Может быть, это потому, что я ем один и повар пожалел меня?» Но позже я убедился, что это не так, здесь действительно кормили хорошо, но причину я узнал значительно позже.
Старшина рассказал, где занимается взвод Козумяка, и послал меня туда одного. Значит, здесь меня не считают заключенным, и такие, как я, пользуются относительной свободой?
Я нашел свой взвод за селом у оврага. Человек 50 сидело на пригорке, и командир взвода рассказывал им об устройстве гранат и технике броска. Он показывал приемы броска из условного окопа, а также при атаке вражеского переднего края. Лейтенант обозначил на бровке оврага вражеский окоп, отошел на какое-то расстояние, побежал на воображаемого врага, выдернул кольцо и на ходу метнул гранату. Граната попала в «окоп», скатилась в овраг и там взорвалась.
Только тогда я решился подойти к лейтенанту и представился. Козумяк приказал своему помкомвзвода Ивлеву, чтобы вписал меня в списки, и сказал мне, чтобы я сел к бойцам.
Потом он вызвал несколько бойцов и приказал по очереди бросать гранаты, давал комментарии, обращал внимание всех на ошибки. Я вспомнил, как в техникуме в Ростове меня уговаривал преподаватель физкультуры серьезно заняться спортом. Он с восхищением смотрел на мою правую руку, ощупывал ее, измерял.
— С такой рукой и таким торсом, — говорил он, — можно стать чемпионом страны!
Да, руки у меня были длиннее обычного. Они вытянулись еще в детские и юношеские годы от ношения тяжестей. Поливку грядок я начал с раннего детства, когда еще не мог поднять и полведра. Мне сделали маленькое ведерко, и я им таскал воду из речки на огород. Потом ведра с картошкой на уборке, ведра с помоями для свиней, ведра с водой для скота, ведра с вишнями, ведра, ведра, ведра…
Я бросал учебную гранату далеко и метко, глаз был натренирован попадать камнями и комьями земли в лягушек на реке, плавающих ужей, утят, в воробьев на току при обмолоте хлеба или сидящих на шляпках подсолнечника. Мне хотелось бросить настоящую боевую гранату сейчас так, чтобы все удивились дальности и точности броска, но выделяться сразу же после прибытия я не посмел.
После окончания занятий командир взвода негромко подозвал меня к себе. Взвод, возглавляемый помкомвзвода Ивлевым, поднимая пыль, потопал в село, а я шел с лейтенантом Козумяком. Он расспрашивал о моей прежней службе, узнал, за что меня направили к ним, и я подумал: «А тебя-то за что?» Я не знал, что в отдельную армейскую штрафную роту направляли для продолжения службы лучшие офицерские кадры. Офицеры воспринимали такое назначение неохотно, но потом из штрафной роты ни за что не хотели уходить. Вокруг них возникал некий ореол почтения за их службу в среде штрафников, за участие в боях на наиболее тяжелых и опасных участках. Их чаще награждали, досрочно присваивали очередные звания. Армейские офицеры смотрели с уважением, женщины — с восхищением. Командиром нашей роты был старший лейтенант Сорокин Лука Иванович, бывший инженер из Свердловска.
Взвод наш размещался на колхозном дворе в овине, остальные взводы — в конюшне.
Наш помкомвзвода, бывший лейтенант Ивлев, как я узнал позже, воспитывался в детском доме, не имел родных и, может быть, поэтому легко и с охотой сходился с солдатами. Его коммуникабельность, простота общения рождала в окружающих симпатию.
Ивлев указал мне место на соломе возле себя. Я положил в головах свой тощий вещмешок, раскатал скатку и расстелил шинель. Вот и постель, вот мой дом, вот моя новая семья. Я лег отдыхать, сняв потные сапоги. Лежа на спине, я смотрел на снующих ласточек, стрелой влетающих в проем ворот. У них было гнездо, прилепленное к стропилам овина, из которого высовывались красные широко открытые нетерпеливые рты. Ласточка мгновенно бросала в них еду и, свистнув, стремглав уносилась из овина. Им не было дела ни до людей, ни до войны — надо было лишь кормить своих ненасытных горластых птенцов, продолжать свой род. Продолжу ли я свой?
Мы плохо были информированы о положении на фронте, наш замполит роты был косноязычен и проводил занятия, опираясь на несистематизированный газетный материал, причем не первой свежести, — газеты доставлялись нерегулярно и почти случайно.
А в это время развернулась битва в предгорьях Кавказа, на Тамани. Как реванш за поражение под Сталинградом, Гитлер готовил мощное наступление на Орловско-Курском направлении, где находились теперь и мы. Здесь с обеих сторон сосредотачивались огромные массы войск, боевой техники, накапливались вооружение и боеприпасы, строились глубоко эшелонированные (до 200 и более километров) оборонительные сооружения. Здесь должна была решиться кампания 1943 года, а возможно, и исход войны. Но в то время мы этого не знали.
После ужина было еще светло, солнце, казалось, с большой неохотой катилось к закату. Бойцы взвода занялись каждый своим делом: кто брился, кто штопал одежду, кто стирал в корыте обмундирование, а некоторые, собравшись в кучку, травили баланду, слушали завзятых балагуров и вралей.
В штрафную роту попадали люди в большинстве своем незаурядные. Тут были драчуны, выпивохи и бабники, дезертиры, нарушители воинской дисциплины, набедокурившие в своих частях, бывшие заключенные, были и такие, на которых несчастье свалилось случайно. 250 человек — 250 необычных судеб. Обычно офицеров за преступления посылали в штрафные батальоны, а в роты — только рядовой и сержантский состав, но в нашей роте почему-то были в небольшом количестве и разжалованные лейтенанты. В боевой обстановке они подменяли командиров взводов, руководили боем, в качестве помкомвзводов непосредственно находясь среди штрафников. Командиры же взводов находились в это время в ближайшем тылу на КП и поддерживали связь со своими помощниками посредством связных.
В штрафной роте я отдыхал, обретя душевное спокойствие от сознания того, что моя оплошность не принесла вреда, а я имею возможность искупить свою вину. Надежно срабатывала все та же мысль: не я первый, не я последний, погибли миллионы людей лучше меня, и я за их смерть прятаться не должен, тем более после всего случившегося. Я старательно и четко нес свою службу и ждал, когда смогу своей кровью и кровью врага смыть черное пятно на совести.
Бойцы роты все дневное время проходили подготовку. Оружие нам не выдавали, а стрельбы велись на безопасных участках — лощинах, оврагах. На стрельбах у меня были неплохие результаты, и командир взвода сказал, чтобы я занялся снайперской подготовкой. Он приказал старшине выдать мне снайперскую винтовку без патронов и инструкцию по снайперскому делу. Я начал изучать устройство оптического прицела к винтовке, правила маскировки, приемы обмана вражеских снайперов и другие премудрости — учет силы и направления ветра, освещенности, определение расстояния до цели и многое другое. Теперь я отвечал за сохранность винтовки, ее состояние, обязан был носить ее с собой постоянно. Это связывало мою свободу, но и приносило удовлетворение — снайперы пользовались уважением.
Однако вскоре снайперские винтовки у нас изъяли для организованных при 4-й гвардейской армии снайперских курсов, но выдали нашей роте в каждый взвод по одному противотанковому ружью. Меня назначили вторым номером расчета ПТР.
Помогал разобраться в этом новом для нас виде оружия лейтенант Васильев, пожалуй, самый образованный и интеллигентный офицер роты, бывший завуч школы. Он, как и многие другие, окончил офицерские курсы «Выстрел», недолго служил в 202-м запасном полку, а когда поступил приказ об образований 68-й отдельной армейской штрафной роты при 4-й гвардейской армии, одним из первых был назначен в нее командиром взвода. Командование, видимо, учитывало опыт воспитательной работы на гражданке. Непонятно, как сюда был назначен мой командир взвода Козумяк. Он закончил только 4 класса школы, писал неграмотно, разговаривал больше матом, как самый невзрачный солдат. Может быть, его направили в штрафную роту потому, что он был требовательный, педантичный служака, хорошо знал службу. Козумяк был участником Сталинградской битвы, выбился в лейтенанты из старшин путем долгой службы в армии.
Лейтенант Васильев толково объяснил конструкцию и назначение ПТР, его применение в бою, боевые качества, научил нас приемам стрельбы, устройству ячейки для ПТР и расчета. Ружье имело большую длину, и поэтому даже в траншее или в окопе в полный профиль оно не помещалось по высоте, и для него приходилось еще выкапывать приямок. Несмотря на большой вес, при выстреле оно давало большую отдачу, и если его плотно не прижать к плечу, то могло перебить ключицу. Поэтому к ружью прикреплялась ременная лямка, надевавшаяся на ступню ноги, с помощью которой приклад прижимался к плечу. После первой учебной стрельбы у меня расплылся синяк на правом плече, но это было ничто в сравнении с тем, как ПТР выматывало нас в походах.
Нам не пришлось долго жить в клуне на колхозном дворе — мы узнали, что на нашем участке фронта немец перешел в наступление. Рота покинула деревню вечером, и мы всю ночь двигались на запад, пройдя около 35 километров.
Стояла душная летняя ночь, небо затянуло черным покрывалом. Противотанковое ружье, скатка и вещмешок с солдатским скарбом обрывали плечи. Не знаю, какой был в этом смысл — ружья можно было бы везти при таких переходах и на подводах, но мы несли, спотыкаясь от усталости и боли во всем теле. Сон морил мое сознание, иногда я проваливался в небытие. Бывало, я даже видел сны, но, качнувшись вправо-влево, мгновенно просыпался. Сколько я спал на ходу? Если судить по снам, то долго, потому что сны были иногда очень длинные. Теперь-то я знаю, что самый длинный сон может спрессоваться в мгновение. Ни боль измученного тела, ни голод и жажда не ощущались так тяжело, как испытание сном. Где-то я читал, что в Англии в Средние века существовала самая мучительная казнь — приговоренному не давали спать, и он умирал через несколько суток.
За сутки мы проходили 30–40 километров. Один раз пройти такое расстояние нелегко, а ежедневно в течение недель и месяцев — очень тяжело. Иногда я имел возможность какое-то время держаться за повозку, тогда спать на ходу было удобнее, чем в строю колонны.
В предрассветной темноте проходили через какое-то село. У плетней стояли женщины, старухи и старики. Они выкрикивали фамилии своих мужей и сыновей — не отзовется ли? Не знает ли кто такого? Выносили к обочине ведра с водой, совали нехитрую деревенскую снедь и смотрели, смотрели в лица солдатам… Некоторые крестили колышущуюся в пыли людскую массу, что-то шептали…
Подул предрассветный холодный ветерок, унося в сторону пыль из-под солдатских ботинок и сапог. Дохнуло воздухом детства — запахом скошенного хлеба и придорожного разнотравья. Мы шли широкими полями.
Детство, детство, когда оно было! Помню, как с тремя старшими братьями Иваном, Михаилом и Василием выезжали в поле на косовицу — в то время мне было 6 лет. Я сторожил повозку с вещами, Орлика — холеного шаловливого жеребенка, который мешал косить хлеба. Игра с ним развлекала меня. Когда я чесал ему шею, он хватал зубами меня за рубашку на плече, захватывал кожу и больно ее прикусывал. Я визжал и отпрыгивал от Орлика, а он стремглав уносился в поле и, взбрыкивая, носился по стерне, стараясь увлечь с собой и меня. Стерня больно колола мои босые ноги, и я только подпрыгивал и повизгивал от удовольствия, смотря на резвящегося жеребенка.
В обеденный перерыв, измученные жарой и тяжелой работой, братья посылали меня поить и купать лошадей на ставок. Немецкие колонисты, жившие в обособленном от русских деревень селе посреди поля, сделали плотину на ближайшем овраге. В степном районе это был освежающий оазис, обросший вербой. Лошади вначале жадно пили, потом на мелком месте валились на бок в воду. Я любил на купленном у цыган добрейшем смирном коньке, на которого мне было легко залезть, опершись о его колено и уцепившись за гриву, поплавать по пруду. Конек плавал, скаля зубы и утробно отдуваясь. Потом лошади дремали, погрузившись наполовину в воду, и наслаждались прохладой и отсутствием слепней.
Потом, пока братья, пообедав, отдыхали под повозкой в тени, я пас лошадей на целине, спутав им ноги путами. Лошадям от солнечного удара надевали на голову шляпы, прорезав отверстия для ушей. Я ходил по целинной траве, гонял сусликов и сурков. Иногда из густых зарослей выскакивал и мчался в поле стрепет — наш степной страус, которых тогда было множество. Зимой, когда бывал гололед, их перья намокали и смерзались, и тогда их ловили на лошадях. В укромных местах попадались гнезда степных птиц, в кустах терновника — норы лис. Бегая по целине, я опасливо смотрел под ноги, чтобы не наскочить на гадюку.
Спали мы на подстилке из скошенной пшеницы, поверх расстилали брезент, укрывались тулупами и шубами.
Вечером после ужина сидели у костра, ночью Иван пас лошадей на ближайшей лужайке, а Миша и Вася спали со мной. Перед тем как уснуть, я просил Васю рассказать сказку. От усталости его клонило в сон, но я был его любимцем, и он рассказывал заплетающимся языком разные страшные истории, а я жался к его боку. Над нами сверкало мириадами звезд небо…
Милое детство давно ушло, и сейчас оно пахнет скошенной пшеницей, дорожной пылью, полынью, душистым горошком, звенит песней невидимого жаворонка. Это чувство из прошлого, а настоящее вот оно — колонна солдат, противотанковое ружье, ноющее от него плечо да муть в голове от усталости и бессонницы.
Солнце поднялось выше, начало припекать. Мы по проселочной дороге спустились с крутого пригорка в лощину и увидели последствия недавнего боя. В пруду на дне лощины стояли два обгоревших танка, наш и немецкий, поодаль — еще несколько. Из лощины на противоположный пригорок поднималась лесополоса, искалеченная танками, взрывами, местами выгоревшая. Из нее несло таким сильным запахом гари и разлагающихся трупов, что мы, остановившись на отдых, через несколько минут вынуждены были двинуться дальше.
Поднявшись на пригорок, мы увидели огромное количество танков с башнями и без них, самоходные орудия и бронетранспортеры с размотанными гусеницами, обгоревшие, пробитые насквозь, развороченные немыслимой силой. Тут же валялись обломки самолетов, раздавленные орудия, разбросанные ящики со снарядами. Земля была растерзана взрывами снарядов, бомб, гусеницами танков — вот оно, поле войны, современного страшного боя техники и людей!
Это поле врезалось в мою память, и когда я его увидел вторично, во время показа киноэпопеи «Великая Отечественная», то вскочил со своего места и вскрикнул невольно на весь зрительный зал. Жена тянула меня вниз, на кресло. Тот же крутой спуск в лощину с прудом, те же танки в воде и та же истерзанная лесополоса…
На очередном привале командиры взводов предупредили нас, чтобы с дороги не сходили, в лесополосу входили только по следам танков и автомашин — все вокруг может быть заминировано и опасно для жизни. Мы выбились из сил. Наше ружье и сумку с патронами к нему старшина взял на подводу, но мы все равно еле передвигались. Наконец показалось село, вернее — оставшиеся от него печные трубы. Из погребов с опаской выглядывали местные жители.
Мы остановились в вишневых садах, свалившись под деревьями. К кухне поднимали почти насильно. Иногда над нами пролетали немецкие самолеты, однако укрываться было негде, да и не хватало сил куда-то бежать. Бомбардировщики пролетали дальше — видимо, у них были более важные цели. Когда утих их пульсирующий гул (немецкие моторы гудели не «гу-у-у-у», а «гув-гув-гув-гув»), явственно стали слышны раскаты боя. Всю ночь не угасала заря на западе — это фашисты, отступая, сжигали деревни и села. Специальные команды с огнеметами, которые ехали последними, уничтожали хаты, сараи, копны сена, взрывали важные элеваторы, железнодорожные станции, общественные и административные здания, оставляя за собой выжженную пустыню.
Мы шли всю ночь, задыхаясь от пыли. Чернозем, истертый колесами, траками танков, конскими копытами, тысячами солдатских ног, превращался в мелкую пыль, которая поднималась в воздух и покрывала наши вспотевшие лица грязью — сверкали только белки глаз и зубы.
Утром мы вышли к почти полностью сохранившейся деревушке, стоящей у крутого обрыва меловых холмов, под которым текла речушка воробью по колено. Здесь сделали привал, и речка из кристально чистой и прозрачной стала черной — это солдаты смывали с себя пыль, умывались, стирали портянки и гимнастерки. Потеряв с потом большое количество жидкости, мы пили и не могли напиться — вода булькала и переливалась в пустых желудках.
После завтрака и часового отдыха мы двинулись дальше, опасаясь налета авиации — надо было на день укрыться в каком-нибудь лесу. Лишь к полудню мы достигли лесной опушки на холмах — там под дубами стоял наш обоз, дымилась кухня. Пшенная каша, прозванная солдатами «шрапнелью», сдобренная свиной тушенкой, казалась королевским кушаньем, и многие клянчили у повара добавку.
Командир роты Сорокин разрешил бойцам отдых и, сказав, что здесь рота проведет остаток дня и ночь, приказал всем привести себя в порядок. Однако после обеда все завалились спать и только к вечеру, когда спала жара, начали шевелиться. Я побрился тупой бритвой, простирнул в колдобине ниже ключа портянки, сполоснулся сам, сменил подворотничок.
Ужинали при луне. Рота повзводно улеглась на душистую траву лесной опушки. Луна заливала окрестности голубоватым светом. Солдаты, прикорнув после обеда, теперь не спали, вдыхали запахи разнотравья, вспоминали свое довоенное: дом, родных, любимых. Разговаривали шепотом и вполголоса. Кругом была такая красота и умиротворение! Мои мечты прервала негромкая команда:
— Уразов, сменить часового!
Я с карабином встал на пост, окинул взглядом живописно лежащих на траве солдат. Вдруг я заметил, как сияющий полный лик луны стал ущербляться.
— Товарищи, смотрите, смотрите, начинается затмение луны! — негромко воскликнул я.
Те, кто не спал, приподняли головы и уставились на луну. Другие, проснувшись и не зная, в чем дело, прислушивались, искали в небе самолеты, спрашивали:
— Что, налет? Где?
Но уже все видели, как черный диск, закрывая золотистый лунный свет, стал быстро меркнуть.
— А как такое получается? — услышал я вопрос и стал объяснять. Я сказал, что сейчас солнце освещает противоположную от нас сторону Земли, а наша сторона темная, от нее идет тень в космос. Это чем-то похоже на показ живых картинок при свече — мы ставим пальцы рук между свечой и стеной, тень от пальцев падает на стену, создавая темное изображение. Здесь Земля проходит между Солнцем и Луной. Ее тень закрывает часть Луны, происходит затмение — затемнение светлой Луны. А что наша Земля круглая, видно по дуге тени, падающей на Луну.
Я говорил уверенно, и солдаты, слушая меня и наблюдая движение черного диска по Луне, легко понимали меня и убеждались в справедливости моих слов. Затмение было неполное, примерно на 3/4 диска Луны. Я рассказал, что таким же образом происходит и затмение Солнца, только Солнце закрывает от нас Луна. Потом я увлекся и поведал все, что знал, о Солнечной системе, о планетах. Так незаметно и истекло время моего дежурства, меня сменил другой часовой.
На следующий день ко мне подошел командир роты Сорокин и похвалил:
— Хорошо ты вчера рассказывал, понятно, доходчиво. Откуда знаешь?
Я ответил, что окончил техникум, читал книги, в том числе и по астрономии.
— Кучинский! — позвал Сорокин заведующего делопроизводством. — Присмотрись к нему, может, станет тебе помощником?
Петр Иванович Кучинский «присмотрелся». Он расспросил все, что ему было нужно, и через несколько дней я распрощался с моим ПТР без всякого сожаления — так оно мне оборвало плечи! Вместо него мне выдали винтовку-трехлинейку со штыком и зачислили в хозвзвод. Теперь я мог иногда и прокатиться полчаса-час на подводе, когда другие шлепали по пыли, зато приходилось нести ночные дежурства по охране обоза и штаба роты. Строевиков жалели — они полностью выматывались в походах.
Мы двигались по Полтавщине. Утром, подходя к какому-то селу, видневшемуся на пригорке, мы в предрассветных сумерках увидели ровное скошенное поле пшеницы, но, когда подошли ближе, поняли, что это не снопы, а трупы — на немцев, укрепившихся в селе, наши бойцы шли в лобовую атаку.
Мы шли вдоль огородов и увидели страшную картину вчерашнего боя. Немецкие орудия, в том числе и зенитные, стояли буквально через десяток шагов друг от друга вдоль кромки вишневых садов. Их стволы были направлены параллельно земле на уровне роста человека, возле каждого лежали горы ящиков из-под снарядов и стреляные гильзы. На огородах лежало то, что оставалось от атакующих при прямых попаданиях снарядов — клочья одежды с кусками мяса, серпантин размотанных кишок. Врезался в память шматок черепа, начисто срезанный с мозгами и волосяным покровом. От всего поля веяло смертным запахом и смертным страхом. Мы молча спешно проходили вдоль села и, выйдя в поле, подавленные виденным, продолжили путь навстречу гремящему бою.
Еще не успели улечься наше волнение и горечь потерь, как мы увидели на скошенном поле большое стадо расстрелянных коров. Они лежали, раздутые, в разных позах. Видимо, немцы не успевали угнать скот, и уничтожили его таким волчьим образом.
Наша дорога шла вдоль реки Хорол — гоголевские места! Все чаще стали встречаться названия деревень, знакомые по его произведениям. Остановились мы в селе Диканька, что мне показалось просто невероятным. Рота расположилась на колхозном дворе, офицеры и штаб роты разместились в бывшем правлении колхоза. Здесь же поместились кухня и обоз.
Всем штрафникам были выданы оружие и боеприпасы, и рота повзводно ушла в поле для пристрелки оружия и регулировки прицелов. На охране обоза и штаба остались я и санинструктор Вуймин, который постоянно состоял при военфельдшере Иване Живайкине, бывшем штрафнике.
Иван при отступлении в 1941 году остался на оккупированной территории, не успев отойти вместе с разбитыми частями. Здесь он в качестве «сына» прибился к одинокой старушке и стал лечить больных, которых было много — на оккупированной территории немецкие власти не оказывали никакой медицинской помощи населению. Живайкин лечил чем мог и как мог, люди потянулись к нему из окрестных сел, приносили еду, одежду, собирали лечебные травы. Ему приходилось на страх и риск делать аборты, чтобы избавить русских и украинских девушек от результатов насилия немцев.
Потом фашисты стали угонять в Германию трудоспособную молодежь. Как избежать этого? Люди калечили себя, растравляя гнойные раны кислотой, ожогами, вызывая кожные заболевания. Иван по секрету давал более простые рецепты. Например, перед прохождением медицинской комиссии рекомендовал заварить и выпить пачку чая. От такого питья сердце колотилось как бешеное, и немецким врачам оставалось только удивляться поголовной слабости здоровья местного населения. После освобождения территории, на которой скрывался Живайкин, он снова был призван в армию.
Вуймин, белобрысый полнотелый парень, до армии был учителем. Оставшись со мной «на хозяйстве», он предложил:
— Я пойду и пристреляю свой карабин. Все пристреливают, и я тоже должен узнать свое оружие.
Рядом стояли саманные стены сгоревшей конюшни. Он вошел в развалины, начертил на стене мишень, отошел, насколько позволяло помещение, и начал стрелять, причем простых патронов у него не было, только бронебойные. Я вошел в конюшню, чтобы посмотреть, как он стреляет, и онемел от страха: за стеной раздался стон.
— Бежим! — крикнул я, и мы побежали к стене, из-за которой слышались стоны. Завернув за угол, я, к своему ужасу, увидел лежащего командира взвода Виктора Бугаева. Он зажимал живот, из которого лилась кровь и содержимое желудка.
Я трясущимися руками приподнял его за подмышки, крикнул Вуймину, чтобы помог. Тот взял раненого за ноги, и мы понесли его в здание правления колхоза. К нам уже бежали ездовые Василий Быков и Иван Черноусов. Кого-то послали за Живайкиным, Вуймин перевязал раненого, Быков подал тачанку и, нахлестывая лошадей, увез Бугаева.
Прибежал командир роты Сорокин. Он приказал отобрать у нас оружие и посадить в погреб, поставить часового. Послали за уполномоченным контрразведки СМЕРШ армии, сообщив, что в роте совершен террористический акт.
Мне стало ясно, что нас поставят к стенке. Но при чем здесь я? Не я стрелял, не моя пуля ранила Бугаева! Вернулась тачанка, и Живайкин сообщил, что Бугаев умер в пути. Вскрытие показало, что старший лейтенант плотно пообедал, пуля пробила желудок и кишечник — заведомо смертельное ранение. Тело привезли в роту, чтобы похоронить в Диканьке. Значит, и нас здесь похоронят, вернее, зароют, как собак!!!
В погребе мы слышали приготовления к похоронам, угрозы в наш адрес. Мне с Вуйминым переговариваться было запрещено, часовой должен был стрелять, услышав разговоры. Я искал выход из положения.
Не разобравшись и приписав террор, меня могли запросто шлепнуть вместе с Вуйминым. Но ведь это несчастный случай, а не преднамеренное убийство, да и Вуймин тоже не террорист! Мне страшно жалко было Бугаева. Это был блестящий командир, красивый, дружелюбный — и вот такой нелепый случай…
Вечером роту выстроили перед могилой, на похороны сошлись и местные жители. Были сказаны речи, затем раздался салют, воздух разорвал залп. Сейчас придут за нами!
— Вылезайте, гады! — в открывшийся лаз тихим яростным голосом сказал лейтенант, и мы увидали мокрое от слез, искаженное болью лицо. — Вылезайте!
Путь ему перекрыла винтовка, и часовой стал убеждать лейтенанта, что он не должен никого подпускать к арестованным.
— А пошел ты… Я их, гадов, сейчас шлепну!
— Не надо, товарищ лейтенант, не надо, нельзя же! — уговаривал часовой.
Мы услышали резкий крик:
— Не сметь! Прекратите истерику, я не позволяю устраивать самосуд! Этого нам еще не хватало!
Это подошел лейтенант Хазиев и уже более спокойно добавил:
— Надо разобраться, чтобы завтра это не случилось с вами. Уйдите, пожалуйста! — уже просяще сказал он. — Спрячьте пистолет! Часовой! Ты куда смотришь! Никого не подпускать на 10 шагов без моего разрешения. Слышал? Никого! Иначе сам туда сядешь!
Несколько оправившись от потрясения, я попросил Хазиева:
— Товарищ лейтенант! Дайте мне листок бумаги и карандаш. Я напишу объяснительную. Я здесь ни при чем.
— Хорошо. Оба напишите.
Он принес и передал нам листки бумаги и карандаши. Я нарисовал план развалин конюшни, показал, где стоял я и где Вуймин, где Вуймин нарисовал мишень и стрелял по ней. Потом я кратко изложил, как все произошло. С Вуйминым мы шепотом перебрасывались словами, выражая свой ужас от произошедшего и жалость к Бугаеву.
Утром к нам опустили лестницу и приказали вылезать. Последнее утро, последняя заря, все последнее… К нам приставили четырех конвоиров с винтовками, построили их ромбом впереди, сзади и по бокам от нас, связали руки назад и повели — картина была впечатляющая. Оказывается, за ночь поступил приказ доставить нас в штаб армии. Всех встречных заставляли жаться к плетням улиц и стоять, пока не пройдем. Из дворов выбегали люди посмотреть, что происходит.
Какая-то красавица в военной форме стояла у плетня. Когда процессия приблизилась к ней, она спросила:
— Кто они?
— Штрафники. Убили своего командира.
— У-у-у, гады! — зло сказала она. — Я бы их на части разорвала!
И хотя я понимал, что она имеет право на такие слова, но такую яростную злобу из уст молодой красивой женщины не ожидал услышать, и она стала мне противна. Да знала бы ты, что мы жертвы случая, а не враги, что нам жаль нашей жертвы, как и всем вам!
В штабе армии сопровождавшие нас Хазиев и Васильев передали наши документы, получили расписку о передаче «преступников», рассказали любопытным о нас, и я удивился, что и они говорили о нас, как об убийцах и врагах, а не как о жертвах случая.
«Да, погиб такой блестящий офицер, так какое же право мы имели на жизнь?! Мы, которые двое не стоим его одного! Но, с другой стороны, это же не умышленно…» — бродили в моей голове мысли. Внутри все горело — прошли сутки, как я не пил и не ел, сутки, как мои нервы были на пределе напряжения. В глазах плыли красные и желтые круги, во рту было больно ворочать пересохшим корявым языком.
Нас с Вуйминым разъединили, и началось дознание. Допрос вел жестко враждебно настроенный капитан. После обычных автобиографических вопросов и уточнения, за что я попал в штрафную, он вдруг рубанул:
— За что убил Бугаева?
— Я не убивал, я даже не стрелял в ту стену, за которой он был.
— За что убил? За что?
— Я не убивал. Посмотрите план конюшни. Стрелял не я.
— Но вы со своим среднетехническим образованием понимаете, что наделали? Что он вам сделал? Какие у вас с ним были отношения?
— Да, я понимаю, что произошло. Я, может быть, больше других потрясен гибелью Бугаева. Я всегда ему симпатизировал, уважал. Нет, это не убийство — это страшный несчастный случай.
Долго, до усталости и ожесточения, он задавал мне одни и те же вопросы, затем уходил, видимо, сверяясь с показаниями Вуймина. Приходил другой следователь.
— Почему вы, когда услышали стон, собирались бежать из части?
— Нет, я крикнул Вуймину «Бежим!» и побежал к Бугаеву. Никуда я не собирался убегать, даже мысли такой не было. Я первый побежал к Бугаеву.
— Мог ли Вуймин видеть из развалин через пролом или окно, как Бугаев шел за стену конюшни от кухни?
— Я не знаю. Это надо проверять на месте. Если там есть пролом или оконный проем, то такая возможность не исключена. Но я уверен, что если бы он видел, он бы не стрелял по мишени.
Вновь возвратился первый следователь, спросил:
— На каком основании вы сказали, что Вуймин мог видеть в окно Бугаева?
Я ответил, что я не утверждаю это, а допускаю, что при наличии проема мог и видеть, но если бы видел, то не стрелял.
После допроса меня и Вуймина затолкали в какой-то сарай с соломенной подстилкой, в котором уже находились несколько человек. Один, с седой бородкой, был при немцах старостой. Второй отстал от части и считался дезертиром, о других мы не знали. В углу стояло ведро с водой и кружка. Я набросился на воду и, напившись до бульканья в животе, почувствовал рвущий внутренности голод. Вторые сутки пошли, как я не ел. Вечером, когда я уже клевал носом, принесли еду в котелках: суп и кашу, кусочки хлеба, черного, как уголь, пахнущего дымом.
Спал ли я ночью или бредил — не помню. Рано утром по одному часовые отвели нас в туалет, а после завтрака меня и Вуймина вызвали из сарая, и мы увидели подводу с лейтенантом Хазиевым и Василием Быковым на козлах.
Лейтенант поздоровался и сказал, что нас возвращают в свою роту, — наша вина не доказана. Я подумал, что это все равно смерть, поскольку в роте офицеры не простят нам гибель товарища и при случае шлепнут.
Меня и Вуймина зачислили во взвод, которым раньше командовал Бугаев. Теперь его принял лейтенант Садык Садыков, узбек лет тридцати пяти, бывший преподаватель, выпускник офицерских курсов «Выстрел».
Диканька, в которой у Гоголя водилась чертовщина, оставила у меня трагическую память. Вновь мы шли по истерзанной украинской земле. Вот переходим какой-то разъезд — все шпалы железнодорожных путей топорщатся щепой, как будто по путям прошел гигантский плуг, поломав шпалы пополам, как спички.
На другой станции были уничтожены не только пути, но и взорваны элеваторы, полные зерна. Зерно горело, огромные его кучи, как терриконы на угольных шахтах, дымились. Местное население и солдаты перелопачивали черное зерно, отделяя пригодное в пищу от горящего. Теперь мы ели черный, как чернозем, пахнущий дымом хлеб.
Мы шли всю ночь и утром увидели впереди город Градижск и на горизонте за ним Днепр. Рота разместилась на окраине города во дворах и на огородах. Я с товарищем по несчастью Вуйминым, разостлав шинели под вишней, разулись, сняли гимнастерки и серые от грязи рубашки. Командир взвода лейтенант Садыков приказал подвинуться к нему всем бойцам. Он сказал, что сегодня в ночь мы вступим в бой, а поэтому надо всем привести себя в порядок, постирать одежду, белье, побриться, подшить подворотнички, починить одежду, отдохнуть.
В огороде был колодец с журавлем. Я попросил у хозяйки-украинки тазик, но она уже отдала его другим, и я взял грязное ведро, почистил его землей, вымыл и стал стирать одежду и белье. Когда я повесил их сушиться на ветки вишен, хозяйка, увидев, всплеснула руками и запричитала. Она сняла мое белье, забрала его и у других, попросила нарубить дров, затопила на дворе печку, стала в ведрах греть воду и в корыте стирать, забрав у нас мыло. Я ей помогал, а Вуймин поросеночком похрюкивал под вишней на разостланных шинелях.
Горячая вода, раскаленная печка, жгучее солнце отбирали последние силы, и хозяйка, пожалев меня, сказала:
— Иды, поспы, я сама справлюсь.
Солнце устремилось к горизонту за Днепром, когда раздалась команда «Подъем!». Я побрился, помылся, надел все, кроме брюк, чистое. Хозяйка успела заштопать мою гимнастерку, зашить дыры в кальсонах и рубашке, и я пошел ее поблагодарить. Она сидела в хате за столом, подперев обеими руками подбородок, устало и задумчиво смотрела в одну точку. Мысли ее были, видимо, о своем, сокровенном, возможно о муже. Я поблагодарил за ее труд. Она очнулась, улыбнулась и сказала:
— Та ни за що! Десь и мий мабудь такий же як вы, майется. Може хто тоже попиклуйеться про нього. — Она с грустью посмотрела пристально на меня, и слезы блеснули в ее глазах. — Яки же вы молоди и змучени!
У меня защемило сердце от жалости к женщине, и я быстро вышел, взволнованный чужим горем. Нас досрочно накормили ужином, старшина начал выдавать на взводы НЗ — банку американской колбасы, сухари, сахар, табак. Живайкин с новым санинструктором выдавал индивидуальные пакеты стерильных бинтов, противогазы.
Когда солнце готово было упасть за горизонт, мы построились и двинулись к передовой. На лугу над горизонтом виднелись поднятые вверх орудийные стволы. Время от времени в том месте вспыхивали разрывы снарядов — это вражеская артиллерия била по нашим орудийным позициям.
Наконец, уже в полной темноте мы подошли к густым вербам у берега Днепра. В темноте старшина Кобылин раздавал патроны и гранаты, шепотом советовал брать побольше. Я выбросил противогаз и в сумку из-под него набрал патронов к своей трехлинейке, взял три «лимонки» — гранаты с толстым ребристым чугунным корпусом. Кобылин совал мне еще бутылку с зажигательной смесью, но я отошел в сторону, вспомнив печальный опыт матроса Паникахи в Сталинграде, о котором писали в «Боевом листке». Если шальная пуля разбивала бутылку в сумке или руках, то сгореть мог сам ее владелец.
Потом нас повели вдоль прибрежных кустов и верб на голый берег, и я увидел сверкающую нефтью воду. Над ней по черному небу в нашу сторону неслись пунктиры трассирующих пуль, пролетали снаряды и мины, шлепались с каким-то жужжанием осколки.
Поступила команда всем рассредоточиться у берега и залечь. Я нашел отрытую щель, в которой уже были другие солдаты. Тот, что был возле меня, вскрыл банку консервов, и по щели, заглушая едкий запах сгоревшей взрывчатки, распространился аппетитный дух тушенки. Я сказал солдату:
— Что ты делаешь? Ведь это НЗ, и без разрешения командира пользоваться им запрещено?!
— А, теперь все равно! Вдруг сейчас осколок чиркнет, и умрешь голодным? Хоть наемся перед смертью, да и тебе советую.
Я подумал, что он прав — что будет со мной через мгновенье, минуту, час? Я вытащил нож и вскрыл свою банку, в которой оказалась колбаса. Банки для одного человека было много, но только не для голодного солдата! Какая же эта колбаса была вкусная! Спасибо Америке, до сих пор не открывшей второй фронт — может быть, этой банкой она откупается за жизнь своих солдат?
А артиллерийский и минометный огонь все усиливался, все больше снарядов и мин рвалось на берегу, с которого велась посадка солдат на плоты и понтоны. От взрывов в воздух поднимались столбы воды и мириады брызг, которые подсвечивались осветительными ракетами — зрелище, захватывающее по красоте, если бы не витающая над черными волнами смерть…
Но вот и мы услышали тихую команду Садыкова:
— Взвод, на посадку!
Взвод спустился к воде, на которой качались стальные понтоны с деревянным настилом. Мы быстро, подгоняемые страхом, заняли места на понтоне и поплыли через Днепр. Вокруг понтона маслилась черная вода. Прощай, левый берег! Удастся ли вновь на тебя ступить или останусь на правом навсегда? А может быть, и на середине реки? Время тянулось жутко медленно, хотелось броситься в реку и плыть быстрее. Скорее, скорее к берегу!
Наконец, понтон ткнулся в песок, и всех колыхнуло вперед, люди начали прыгать в воду. Садыков подгонял, вполголоса велел ложиться на берег, и я упал ничком под куст ивы — ожидали, когда выгрузятся другие взводы. Потом нас подняли, и мы, пригибаясь, пошли с берега по песчаной равнине. Ноги тонули в песке, и мы, несмотря на купание в холодной воде, быстро согрелись. Но вот передние остановились, вдоль колонны по цепочке прошелестела команда «Ложись!». Мы легли на холодный песок, и меня снова стал колотить озноб.
Передние поднимались и по очереди цепочкой переходили по наскоро сооруженному мосту через старицу Днепра. Перила из жердей были плохой опорой, и некоторые, потеряв равновесие или поскользнувшись на мокром бревне, падали в речку. Я у самого конца тоже не удержался и спрыгнул с бревна в мелкую, по колено, воду — ноги все равно были мокрыми.
В совершенной темноте мы продвинулись еще на несколько десятков метров и залегли, прижавшись другу к другу, под песчаным холмом, поросшим редким красноталом. Командиры ушли принимать участок у сменяемой части. В кромешной темноте они не смогли сориентироваться, где наши, а где противник, и, не рискуя попасть к врагу, вернулись обратно. Начинался рассвет, надо было занимать позиции — мы покрыли весь склон холма как отара овец, и любой упавший к нам снаряд принес бы многочисленные жертвы.
Подполз наш помкомвзвода Ивлев, сообщил вполголоса, что наш взвод занимает позиции прямо перед нами, противник где-то там — и он махнул неопределенно в сторону, противоположную красной полосе на востоке. Мы, пригибаясь, начали передвигаться, в стороны от нас уходили другие взводы. В предрассветных сумерках немцы заметили какое-то движение, и начался пулеметный обстрел. Мы под огнем ползли вперед, надеясь найти окопы или траншеи, которые оставили нам части, ушедшие на переформирование. Следом ударили по нас артиллерия и минометы.
Я приткнулся к небольшому холмику, утыканному редкими веточками краснотала. Рядом то ли в окоп, то ли в воронку от бомбы упали двое пулеметчиков. Я, уткнувшись головой в песок, видел, как они быстро и деловито выдвинули из укрытия свой «максим» и изготовились стрелять — и вдруг скрежещущий, рвущий железо взрыв, всплеск огня. На мгновение, как проскок пустого кадра в фильме, все стало черным, и я увидел, как уже с неба летели вниз колеса пулемета и еще что-то. Снаряд прямым попаданием разнес в клочья и пулемет, и людей.
Осколки с фырчаньем шлепались в песок. Я стал руками (саперных лопаток у нас не было) копать ямку. Песок был текучий, осыпался, и мне никак не удавалось спрятать хотя бы голову. Говорили, что вместилище жизни душа, а я считал — голова. Пусть ранит, пусть рвет тело, но не голову!!! В этот момент мимо меня двое бойцов, пригнувшись, на шинели выносили раненого. Один из них крикнул:
— Уразов, к командиру взвода!
— А где он?
— Там! — Руки бойца держали оружие и шинель, на которой лежал раненый связной командира взвода, поэтому направление он показал мне кивком головы.
Я вскочил и, пригнувшись, побежал со всех ног, передо мной и по сторонам пузырился от пуль и осколков песок. Я соскочил в ложбинку между холмами, упал обессиленный от бега, и тут же услыхал:
— Уразов! Ко мне!
Я, не вставая, осмотрелся и невдалеке увидел окоп, больше похожий на круглую дыру или колодец. Из него выглянула голова командира взвода Пыпина, а не Садыкова, как я ожидал.
— Подползите ближе! Будете у меня связным, моего ранило. Ко мне не подползайте, а укройтесь где-нибудь поблизости и слушайте, что я буду говорить. Сейчас надо узнать, где заняли окопы наши бойцы, есть ли у них боеприпасы. Сразу не поднимайтесь, отдохните и выберите безопасное место близко от меня, чтобы меня было слышно отсюда.
Я отполз к небольшому бугорку и снова начал руками копать себе окоп. Рядом пули поднимали фонтанчики песка, недалеко упало несколько мин ротного миномета. Оказывается, я начал окапываться на виду у врага — у нас до сих пор не было точного представления, где противник и где свои, тем более что мы, как потом выяснилось, оказались на острие отвоеванного плацдарма на правом берегу Днепра. По нас били и спереди, и с боков. Из окопа-колодца я услышал:
— Уразов! Узнай у помкомвзвода, как у них дела!
Я не знал, где находится взвод, и тем более помкомвзвода. Соскочив и пригнувшись, я бросился вперед на запад, в сторону видневшихся на склоне песчаной гряды траншей. По мне ударил автоматчик — пули с вжиканьем дырявили песок вокруг. Потом рядом шлепнулась мина, образовав причудливый рисунок, похожий на солнце — в центре бугорок песка, по его окружности ободок, от которого во все стороны осколки прочертили следы, похожие на солнечные лучи. Раздалось короткое «фррр!», а затем вспарывающий звук взрыва. Всплеск огня при взрыве в солнечную погоду был незаметен.
Я бежал изо всех сил, зловещие «солнца» возникали на песке то ближе, то дальше, но, казалось, я был заколдован, и меня не брали ни пули, ни осколки. Забегая вперед, скажу, что мама после войны рассказала, что это ее молитвы меня оберегали от смерти, что она день и ночь молилась за меня и братьев.
Под песчаной грядой я наткнулся на окопы с нашими бойцами. Я спросил, сколько людей осталось после предрассветной кутерьмы, нужны ли патроны, куда доставлять ужин, воду. Оказалось, что из 60 бойцов осталось 40, уже отбили одну атаку фашистов, которую поддерживали самоходные орудия. Они подходили на прямую наводку, стреляли снизу вверх ниже бровки окопа, и снаряд, пробив стенку, разрывался в окопе.
Я вновь под огнем (началась новая атака) добрался до «колодца» комвзвода Пыпина, и, не подползая, прокричал ему все добытые сведения — теперь я ориентировочно знал, где противник. В этот долгий день наша рота отбила шесть атак и потеряла более половины бойцов.
Вечером в темноте из хозвзвода принесли в термосах горячую еду и сухой паек на день. Немцы изредка освещали передний край ракетами, вели беспокоящий огонь из автоматов и пулеметов. Немцы ужинали, натрудившись днем, и теперь только напоминали о себе, мол, мы здесь — только сунься! Но нам было не до этого, продержаться бы в обороне до подкрепления… Есть не очень хотелось, а вот напиться после целого дня беготни на жаре я не мог, но еду и воду доставляли ограниченно.
Ночью командир взвода решил осмотреть передний край, и я повел его уже проторенной дорогой. Теперь я знал все простреливаемые зоны, места, неуязвимые для прицельного огня, расположение наших окопов, ходов сообщений, пулеметных ячеек. Мы перебежками благополучно достигли склонов гребня, подползли к окопам, в одном из которых был слышен негромкий храп.
Мы подползли ближе. Второй боец не спал и, услыхав нас, негромко окликнул. Следом проснулся спящий и, спросонья тревожно спросив: «Что? Где?» — высунулся из окопа. Командир взвода отругал бойцов, сказал, что их, как котят, уволокут немцы в качестве «языков», а то и просто вырежут:
— Спать только днем в промежутках между боями!
Бойцы начали оправдываться, что засыпают по очереди, да и то на минутку — но ведь мы подползли почти вплотную на прицельный бросок гранаты или перебежку! Во втором окопе на самом гребне нас окликнули — эти не спали. Командир поговорил с бойцами шепотом, и мы поползли дальше. Сквозь тучи мелькнула луна, и мы увидели неглубокий окоп ниже гребня в сторону немцев, в нем сидели друг напротив друга двое. Пыпин окликнул их — молчат, окликнул громче, покрыв крепким словом — молчат. Громче окликать было опасно, могли услышать немцы, ближе подползать к спящим тоже — те, проснувшись и не разобравшись, могли и застрелить. Тогда Пыпин приказал мне подползти и разбудить этих разгильдяев. Я, потихоньку окликая и осторожно шумя, пополз к окопу. Луна вновь осветила всю местность, и нам казалось, что нас видит весь мир, а не только немцы.
Будто в подтверждение с ближнего холма резанул ручной пулемет, в небо поднялась осветительная ракета. Мы замерли, ожидая, пока ракета не упадет на землю догорающим угольком, и тогда я решительно пополз к окопу. Луна освещала две одинаковых русых головы без головных уборов с шевелящимися от ветерка волосами, светлые бесцветные лица, смотрящие друг на друга. Неужели спят с открытыми глазами? Я протянул руку и с некоторым раздражением толкнул ближнюю ко мне голову, но тут же отскочил, как от удара током — солдат был мертв, как и его товарищ. На бруствере окопа я увидел уже знакомое мне «солнце» — мина прошила осколками головы, сорвав с них пилотки.
— Да что они, под трибунал захотели?! — воскликнул Пыпин.
— Нет, товарищ лейтенант, они мертвы.
— Мертвы?! — растерянно повторил Пыпин. — Возьмите у них документы!
В нагрудных карманах гимнастерок убитых я нашел красноармейские книжки и еще какие-то бумаги, мелькнуло фото женщины. Девушка или мать? Ребята были очень молодые, и я не допускал, что у них могут быть жены.
В следующем окопе боевого охранения оказался храпящий на всю вселенную мой друг по несчастьям Вуймин. Досталось ему от Пыпина, причем слово «разгильдяй» было самым мягким. Вновь, видимо для страховки, над нами пронеслась пулеметная очередь и высоко лопнула осветительная ракета. Вновь мы лежали как убитые, а когда ракета погасла, командир взвода чуть слышно приказал ползти за ним. Он повернул назад, боясь переползти через вершину гребня, чтобы там свои не приняли нас за немцев и, чего доброго, не подстрелили.
После осмотра передовой командир взвода перенес свой «командный пункт» дальше в тыл еще за один холм. Там была выкопана маленькая землянка, в ней собрались все командиры взводов. Вокруг землянки, заняв пустые окопы, разместились мы, связные.
Я тоже залез в какой-то окопчик и сразу провалился в небытие. Мне снилась Москва, театр, слышалась музыка, громкие звуки барабанов. Проснулся я от того, что какой-то боец тряс меня за плечо и кричал в ухо:
— Немцы, немцы! Наступают немцы! Прорвались, вот они, вот! — указывал он в сторону лощины вблизи нас.
Я выпрыгнул из окопа и бросился навстречу врагу, сзади меня бежал связной командира роты, поддерживающий связь со взводами. Добежав до лощины, я упал под бугорок на пути врага, приказал связному ротного окопаться рядом со мной, но того и след простыл. Велась обычная ночная стрельба, никакого движения я не заметил, никто не наступал.
Сзади что-то зашуршало, я повернул винтовку назад — кто его знает, может, немцы уже просочились в нашу оборону и теперь идут в свою сторону?
— Уразов! Это я, Крапивко! — услышал я негромкое.
Ко мне подошел Крапивко, высокого роста солдат лет тридцати пяти. У него случайно обнаружили орден Ленина. Документов на него не оказалось, он их закопал, когда попал в оккупацию, а потом не нашел. После освобождения его забрали в армию и направили в штрафную роту. Боясь, что награду отберут, Крапивко скрывал, что награжден, и прятал орден.
Когда командир роты Сорокин узнал об этом, он вызвал Крапивко к себе и спросил, правда ли, что у него есть орден Ленина. Крапивко ответил, что есть. Оказалось, он воевал в финскую кампанию и с другими разведчиками взорвал дзот противника, который не удавалось уничтожить ни артиллерией, ни авиацией. Сорокин орден отобрал и, чтобы убедиться, что он не снят с убитого, послал запрос в наградной отдел НКО. Только через три месяца пришло подтверждение, что Крапивко действительно награжден орденом Ленина. Тогда майор Сорокин взял его своим связным — немногие тогда были награждены высшим орденом страны.
— Ну что, спокойно? — спросил он.
— Вроде спокойно, ничего подозрительного.
— Тогда иди в свой окоп и не спи.
Но недосып изнурял меня больше, чем жажда и голод, ведь солдат, укрытый в окопе, мог днем хоть немного прикорнуть, а я и днем, и ночью должен был бодрствовать, охранять командный пункт, бегать под огнем противника от командира взвода к бойцам, помкомвзводам, командирам отделений…
Я сидел в окопе, смотрел на звезды, вспоминал довоенную студенческую жизнь. Как это было давно! Сколько с тех пор утекло воды, сколько свершилось событий, сколько я повидал и испытал!.. Вновь надвинулись тучи и стало темно. Я услышал:
— Уразов! К командиру взвода!
Я зашел в землянку, отодвинув байковое одеяло, которым был завешен дверной проем. Командиры взводов, свернувшись калачиком, спали при свете коптилки. Не спал только Пыпин, он приказал:
— Там миной убило шестерых наших солдат в лощине. Пойдите, снимите с убитых обмундирование и похороните их.
Я вышел из землянки. После коптилки тьма стала еще гуще, и я двинулся к передовой наугад. Внезапно впереди я услышал какое-то сопение. Кто это? Все наши должны были быть на переднем крае или, наоборот, в ближнем тылу, здесь же, на полпути, кто-то возился, и я должен был идти прямо на него. Может, это немецкая разведка просочилась и окапывается, чтобы утром ударить нам в тыл?
Присев, я прислушался, достал гранату, всунул палец в кольцо запала и негромко крикнул в темноту: «Кто там?» Сразу же я отпрыгнул в сторону, чтобы в меня не попали, если будут стрелять на голос. Сопение прекратилось. Я вновь повторил свой вопрос и сказал, что буду стрелять. В ответ раздался голос санинструктора Крумана, сменившего Вуймина после несчастного случая с Бугаевым:
— Это я, Круман, тащу раненого.
Я подошел к нему и спросил, где лежат погибшие. Он рассказал, но показать не мог — так было темно. Однако я понял, о каком месте шла речь — это та проклятая лощина, простреливаемая с двух сторон. Я вложил гранату в подсумок и пошел в том направлении. Время от времени впереди и надо мной пролетали трассирующие пули. Хлопнула ракета, залила мертвенным светом весь передний край. Я упал на песок и, падая, увидел чернеющие вдали тела. В перерывах между стрельбой и разрывами мин слышался страшный хрип где-то под песчаной дюной.
Когда погасла ракета, я стремительно бросился в сторону убитых и упал рядом с ними. Вновь хлопнул разрыв ракеты, и голубой свет залил всю местность. Шесть тел лежало головами в стороны от середины воображаемого круга, в котором они сидели и разрезали немецкую шинель на портянки. Мина упала рядом и шестерых убила, а седьмому осколок вырвал глотку, и он теперь дышал через эту дыру, а не через рот, страшно при этом хрипя. Кто-то оттащил его под защиту бархана из простреливаемой лощины, так как немцы периодически стреляли на звук хрипа.
Внезапно лицом к лицу я увидел Ивлева. Осколок вошел ему в затылок и разворотил рот, застряв в нем, зубы были вывернуты и обнажены. Я в страхе отшатнулся в сторону. Образ Ивлева с обнаженными белыми зубами потом виделся мне много лет в тревожных снах.
Возможно, немцы заметили какое-то движение в лощине, и струи трассирующих пуль с разных сторон понеслись надо мной. Я прижимался к трупам, прячась за них, но приказ есть приказ, и я начал раздевать убитых. Расстегнув ремень на шинели у Ивлева, я перевернул тело, чтобы не видеть страшного оскала. Шинель я снял сравнительно легко, закатав ее к голове. Сапоги были сняты самим Ивлевым перед смертью, когда он думал сменить портянки. Расстегнув поясной ремень, я стащил брюки, складывая все на разостланную шинель. Из карманов гимнастерки я вытащил документы, завернутые в непромокаемую бумагу, но снять саму гимнастерку не удалось — руки убитого окоченели согнутыми в локтях. Напрасно я пробовал их выправить, упираясь коленом в локтевой сустав. Промучившись долгое время, я решил, что за не снятую с убитого гимнастерку меня не расстреляют, и оставил свои попытки. Нащупав в темноте в стороне пилотку Ивлева, я перешел к следующему мертвецу.
Стопка обмундирования на шинели росла, и я прятался от пуль уже за нее. Я спешил, подгоняемый свистом пуль и страшным хрипом раненого. Когда же ему окажут помощь и вынесут с переднего края? Придется, видно, это делать мне, когда выполню приказ и похороню убитых.
Но как их хоронить? Я только теперь осознал, что у меня нет лопатки. Что делать? Это сейчас люди привыкли находить причины, чтобы оправдать невыполнение приказа, распоряжения, плана, а тогда это не приходило даже в голову — приказ должен быть выполнен в точности и без рассуждений. Я лежал возле белеющих в темноте тел убитых и думал. Надо найти окопы и в них хоронить!
Я начал ползать по спирали вокруг убитых, чтобы наткнуться на окопы, которые не было видно — немцы почему-то прекратили бросать осветительные ракеты. Подниматься было опасно — в любое мгновение пуля-дура положит меня рядом с теми, кого я хочу зарыть в землю, моими товарищами и друзьями. С Ивлевым я ел из одного котелка, пил из одной фляги, спал рядом. А другие? Они всегда были рядом со мной, мы делали одно общее дело, нас связала одна судьба в этой штрафной роте. Я ползал, обливаясь потом, пока не наткнулся на окоп, наполовину засыпанный песком. Свесившись в него, я начал вычерпывать песок руками, но от моей работы было мало проку — он так же быстро осыпался обратно. Тогда я пополз за трупом, и вновь первым оказался Ивлев. Пропустив руки под мышки, я поволок его к окопу. Сыпучий песок не позволял надежно в него упереться, и я работал, немея от напряжения и отчаяния. На минуту сквозь плотные тучи проглянула луна и вновь осветила лицо Ивлева, заставив меня содрогнуться.
Стараясь своим весом не обрушить осыпающиеся стенки, я подтянул тело к окопу, а затем, перекатывая, сбросил его на дно. Окоп оказался коротким — туловище упало на дно, но ноги уперлись в стенки, не достигнув дна. Я наступил на ноги и своим весом старался их опустить ниже. Прости, друг!
На Ивлева я сбросил второй труп, и он почти сравнялся с бровкой окопа. Зная, что других окопов поблизости нет, я притащил третьего убитого. Его согнутые в коленях ноги торчали над окопом. Я, всхлипывая от жалости к погибшим и к себе, начал руками засыпать сухим песком могилу. Скрылось туловище, лицо с открытыми глазами, но колени в белых подштанниках все равно торчали… Время шло. Со стороны казалось, наверное, что сумасшедший играется в песке. Нельзя тянуть до рассвета, нельзя, чтобы меня увидел противник!
И я, отвернувшись от белеющих колен, пополз вновь по спирали, ища новый окоп. Я долго ползал и наконец нашел, но мне вдруг показалось, что там ползает кто-то еще. Окликнуть я не посмел — вдруг это немецкая разведка? Я замер, прислушиваясь, но звук скрипящего песка постепенно затих.
Окоп был хотя и глубокий, но короткий, и я решил хоронить убитых не лежа, а наклонно. Важнее было то, что окоп находился в непростреливаемой зоне, тут можно было встать в полный рост. Я похоронил оставшихся трех убитых почти вертикально, причем одного головой вниз, так как в нормальном положении они не вмещались.
Шинель с одеждой и обувью я скатал в тюк и связал двумя ремнями. Третий ремень я привязал к стяжке тюка, перебросил через плечо и ползком потянул за собой. Занятый своим делом, я не заметил, унесли хрипящего раненого или он умер. Наступал рассвет, стало тихо. Прикрытый холмами от врага, я наконец поднялся, взвалил тюк на себя и отнес на КП. Меня окликнул часовой и, признав, спросил:
— Раненый?
— Нет, вещи убитых.
— А, это тех!.. Ладно, пусть здесь лежат, приедет старшина, заберет.
— Садыков здесь? Дай пить!..
— Он спит.
— Я хочу доложить, что задание выполнил, но гимнастерки снять не смог.
— Сам ему передам, когда проснется. Иди в свой окоп, да не спи!
Совершенно обессиленный, я не мог напиться и еще больше слабел. Добрел до своего окопа, опустился на его дно. Ноги не сгибались. Окоп был неглубокий: я кое-как уселся в нем, обхватив колени руками, и сразу же то ли провалился в сон, то ли потерял сознание.
— Уразов! Да проснись ты! — треплет меня связной. — Вызывает командир взвода!
Садыков приказал отвести поваров с термосами в передовую траншею. Мы подходили, согнувшись, к опасным участкам и рывком их перебегали — точнее, перебегали их повара, но не я. Я тоже делал рывок и 2–3 шага бежал, но потом, не имея сил, медленно шел. Мне все стало безразлично от боли, усталости, бессонницы, жажды, голода, постоянной опасности встречи со смертью. Черт с ним, пусть убивают, я не первый и не последний! Повара, перебежав опасный участок, падали на песок и махали мне: быстрее, быстрее! Немцы в предрассветной мути уже заметили движущиеся тени и открыли огонь. Повара, опасливо оглядываясь на меня, припустили вперед, подальше от такого опасного проводника, навлекавшего на них огонь и смерть. В итоге, благополучно миновав опасное место, мы скрылись из виду, и немцы, постреляв еще для порядка, успокоились.
В ходах сообщения повара нашли помкомвзвода, и тот послал солдат в одну и другую сторону сообщить о прибытии еды и воды.
— Жри, ребята! — говорил помкомвзвода. — Принесли на 40 человек, а нас 23 осталось. Но чтобы дрались за всех 40!
Я не мог утолить жажду чаем и пил до бульканья в животе. Кашу со свиной тушенкой я попросил на двоих, и мне щедро наложили почти полный котелок, но после сладкого чая есть не хотелось, и я сонно совал ложку с кашей в рот.
Повара нервничали — светало, а они еще не всех накормили. Им хотелось быстрее уйти с переднего края, и они быстро опорожняли термосы в котелки. «Берите сколько хотите, только отпустите», — говорили их глаза. Сквозь сон я услышал:
— Не будите его, сами знаете дорогу. Мне надо точно знать, сколько нас осталось, сколько есть боеприпасов, чтобы передать командиру взвода. Пусть отдыхает!
Я понял, что это обо мне, и уснул. Назад возвращался уже на виду у противника. Я должен был передать командиру взвода, что во взводе осталось 26 человек, надо подбросить боеприпасов, особенно противотанковых гранат. Стрельба по мне превратилась в настоящий бой — немцы пошли в атаку, но сил у них было мало, как и у нас. Почти вплотную к нашим траншеям подходили самоходные орудия, стреляли в окопы прямой наводкой, однако боялись вклиниваться в нашу оборону — видимо, это были последние машины. Из-за них выскакивали группы немецкой пехоты и бросались к нашим траншеям, стреляя на ходу; не дойдя, они падали на песок, корчились и затихали, атака захлебывалась.
В этот день отбили еще три атаки. Но главное направление удара у немцев было не здесь — они вели интенсивные бои у Днепра, стараясь по берегу отрезать наш плацдарм. Здесь же, на острие клина, велись отвлекающие бои. Кроме того, вероятно, они знали, что на этом острие штрафники, а это в их понятии могло звучать как «смертники».
Пополудни помкомвзвода велел передать командиру, что в окопе за вершиной гребня, на виду у врага, кто-то стонет — раненому нужно оказать помощь. Садыков послал санинструктора Крумана пробраться в окоп и сделать перевязку, а с темнотой вынести раненого в тыл. Круман ушел, но вскоре вернулся и сказал, что раненый умер.
Когда я пришел на передний край в следующий раз, помкомвзвода устроил мне разнос, что я не доложил о раненом. Тот продолжал стонать, помощь ему никто не оказал. Я ответил, что это не так, что командир взвода посылал Крумана оказать помощь, что он побывал в окопе раненого и нашел его мертвым. Помкомвзвода взорвался. Он, не боясь близости противника, употребляя многоэтажные словесные конструкции, обещал оторвать голову Круману, которого здесь не было, и, стало быть, он нагло врет.
— Прислушайся в перерывах между взрывами! — сказал он мне.
Я осторожно приподнял голову над бруствером и услышал стон из окопа, где несколько дней назад мы с Садыковым обнаружили двух убитых, сидевших лицом друг к другу. Мороз пробежал между лопаток — неужели живы те, кого мы посчитали мертвыми?! Не может быть! На мой вопрос, кто может быть в окопе, помкомвзвода ответил: «Да твой же друг — Вуймин».
Я замер. В голове заплясали всякие мудрые народные пословицы и поговорки: «Сам погибай, а товарища выручай», «Старый друг — лучше новых двух» и другие.
— Санитарная сумка есть? — спросил я.
— Э-э-э, парень, ты это брось! Нас и так мало, чтобы еще и связного терять. Для этого есть санитары, тот же Круман — скажи Садыкову, чтобы прислал его ко мне.
Солнце палило немилосердно, как это иногда бывает в бабье лето. Я представил, как на солнечном южном скате в окопе мучается Вуймин, обливаясь кровью и потом, без воды, без помощи, без надежды. Вряд ли он дотянет до ночи.
Садыков, узнав из моего рассказа все, что произошло, приказал Ивану Живайкину немедленно прислать Крумана к нему. Прибежал Круман. Сдерживая ярость, Садыков спросил:
— Ты оказал помощь раненому в окопе на склоне гряды?
— Но он умер! — ответил Круман.
— Ты был в его окопе?
Круман замялся, а затем под напором Садыкова признался, что не был, но подползал к гребню, долго слушал и, не услышав ни звука, посчитал, что Вуймин умер.
— Какой приказ ты получил?
— Оказать помощь раненому, дождаться темноты в его окопе и вынести в тыл.
— Почему ты не выполнил приказ?
Круман молчал, повесив голову.
— Бери сумку, немедленно окажи помощь раненому и вынеси его, не дожидаясь темноты!
Круман ответил, что одному из окопа Вуймина ему не вытащить — он очень тяжелый.
— Вам поможет связной!
Круман взял сумку, и не побежал перебежками, а пополз на передовую. Садыков вырвал у меня из рук винтовку, дослал патрон и, прицелившись, выстрелил в голову Круману. Затем он приказал связному Васильева забрать у застреленного Крумана сумку, взять санитара Козбекова и пойти на передовую, вынести Вуймина, оказать ему помощь в нашей зоне в укрытии и отправить в тыл.
Вскоре я увидел, как двое тащат на шинели третьего, и бросился им помочь. Поднялась сильная стрельба, начали рваться мины, и мы осторожно опустили Вуймина в окоп. Сгибать его было нельзя из-за сквозного ранения в живот, но всех нас могли убить, если бы мы продолжили двигаться на виду у врага. Опустив Вуймина в окоп, мы рассыпались в ближайшие окопы и под сопки. С четверть часа продолжался плотный огонь, но после стих.
Мы вернулись к окопу, в котором стонал Вуймин. Как теперь его вытащить? Если взять за плечи и ноги, то мы можем согнуть его в поясе и не только причинить невыносимую боль, но и повредить его разорванные пулей внутренности. Тогда я лег на песок, опустил руки в окоп, подсунул ладони под поясницу Вуймина. Она была обильно мокра от крови. Вуймин увидел мое лицо близко к своему, узнал и слабо пожаловался:
— Вот видишь, Саша, и меня ранило, как Бугаева, скоро и я умру…
У меня перехватило горло, и я не мог найти слова утешения. Проглотив комок, я сказал ребятам:
— Поднимайте одновременно и на одном уровне со мной!
Мы снова хотели взяться за концы палатки, один в ногах и двое в голове, но поняли, что для раненого это равносильно смерти. Тогда я сказал:
— Давайте тащить по песку, обходя неровности.
Так и сделали. Чего только не может вынести человек, какие мучения, какие нагрузки! Потом Вуймина на КП перевязал Живайкин.
— Пить, пить! — просил раненый, но Живайкин запретил — это смерть. Вода вынесет в брюшину содержимое кишечника, и тогда конец. После я узнал, что Вуймин попал в медсанбат, а затем в госпиталь, остался жив. Спасло его то, что перед ранением он голодал.
Вечером я еще был жив и передал командиру взвода, что в его взводе осталось 18 бойцов.
— Вы будете девятнадцатым, — сказал он. — Вы теперь мне не нужны, а оборону надо держать. Идите к помкомвзвода в его распоряжение.
Ночью я нашел помкомвзвода.
— Ну что же, — сказал он, — нас осталось 16, еще двух ранило. Идите по траншее до конца, а потом немного поднимитесь влево, и там будет окоп. Это наш последний окоп на стыке с соседом. Смотрите в оба, такие стыки любит противник!
В темноте меня окликнул солдат, лежавший не в окопе, а в воронке. Мы поздоровались, и я сказал, что прислан к нему, чтобы он не скучал.
— Ладно! — сказал он. — Я немного отдохну, а ты посматривай.
Смотреть в кромешной темноте было не на что, только иногда немецкие осветительные ракеты озаряли все мертвенным, голубоватым светом. Я увидел, что перед моим окопом в сторону противника росли редкие лозы краснотала, и это меня несколько озадачило. Как мы отсюда увидим идущего в атаку врага? Надо бы передвинуться на вершину гряды, но мне сказали быть здесь…
Спустя некоторое время ракеты начали хлопать чаще, освещая наш передний край, а затем на флангах длинными очередями открыли огонь пулеметы. Создавалось впечатление, что немцы начали ночную атаку.
Я смотрел во все глаза, стараясь на фоне неба заметить немцев, хотелось вылезти из окопа и подняться на вершину гряды — хуже нет, когда не знаешь, что происходит, и не можешь принять ответные меры, обезопасить себя и других. Мой напарник вел себя вяло, — видимо, такая кутерьма была ему привычна.
Ракетницы начали хлопать прямо возле нас — значит, немцы уже рядом с нами, за вершиной гряды?! Стрельба велась куда-то в наш тыл, противник был выше нас, близко, но нас не видел. Я положил перед собой гранаты и метался по окопу, стараясь увидеть врага. Вновь прозвучал выстрел ракетницы, и ракета взлетела над самой моей головой. Ага, вот он откуда стреляет! Я схватил гранату, намереваясь бросить ее, но вдруг почувствовал, как острая боль резанула по низу живота. Ранен? Но ведь я в окопе?! Боль волной начала подниматься вверх, ниже ее я не чувствовал своего тела — оно онемело. Вот волна поднялась к желудку, груди. Я не мог вдохнуть и выдохнуть. Хватая воздух раскрытым ртом, я начал хрипеть и согнулся в три погибели. Мой напарник подхватил меня, тревожно спрашивая:
— Что с тобой? В живот ранило?
Я не мог ответить, хватал ртом воздух, хрипел, сжимая руками живот. Я понимал, что могу обнаружить себя этим хрипом, но ничего не мог поделать. Стрельба над нами прекратилась — значит, ползут к нам! Мой напарник вытащил меня из окопа и, пригнувшись и обхватив за талию, увел в тыл. Как он ориентировался — не знаю, но мы шли на КП, и по мере приближения к нему я начал свободнее дышать, волна онемения и боли начала опускаться ниже и скоро совсем исчезла.
Я сказал напарнику, что мне уже хорошо, но он все же довел меня до КП. Нас окликнули, мы отозвались, подошли. Откинулась палатка, прикрывающая вход в землянку. Там, сильно коптя, горел каганец из гильзы — видимо, в бензин не добавили соли. У сопровождающего спросили:
— В чем дело? Почему вы здесь? Что за стрельба?
— Да вот с ним что-то, в живот ранило, что ли?
— А, это вы Уразов? Что с вами?
— У меня страшно заболел живот, я не мог дышать.
— Ну, напейтесь, отдохните, — предложили нам.
Вода всегда была желанной, жажда мучила больше, чем голод. По-моему, с тех пор и до настоящего времени я стал пить много воды и много есть. Командир взвода Васильев сказал:
— Ну а теперь идите к помкомвзвода, он где-то в ходах сообщения на вершине гряды. Передайте, что завтра, а, вернее, уже сегодня, на рассвете мы пойдем в атаку. Он знает, но напомните. Сообщите санитару Козбекову, что он представлен к ордену Красной Звезды за вынос с поля боя 18 раненых. Я вспомнил, как вчера помогал санитару выносить Вуймина. Это был уже пожилой узбек, флегматичный, плохо понимающий русский язык и вовсе не говорящий на нем, но какой храбрый!
Начинался мутный рассвет, и мы поспешили на передовую. Помкомвзвода выслушал нас и направил меня на правый фланг, а моего товарища — на левый, приказав поднимать бойцов в атаку по его команде, не раньше и не позже. Мне подумалось: о какой атаке можно говорить при таком количестве бойцов, ведь нас осталось всего 16 человек! Нас что, просто хотят поставить под огонь врага и уничтожить?!
По ходам сообщения, отбитым у немцев, я прошел на правый фланг, увидел санитара Козбекова и остался с ним. Я сказал ему, что скоро пойдем в атаку, что надо очистить карабин от песка, иначе его разорвет при выстреле, не забыл упомянуть и о том, что его представили к награждению орденом Красной Звезды. Он слушал меня безучастно и как-то отрешенно, словно предчувствуя недоброе. Тогда я сам взял его карабин, вынул и очистил от песка затвор, оторвал кусок от носового платка и шомполом прочистил ствол.
По траншее прошел помкомвзвода и переставил нас ближе к середине обороны, на острие будущей атаки, вновь напомнил, чтобы без команды не поднимались из окопов, будто боялся, что мы слишком сильно рвемся в бой.
Заря разгоралась багряная, словно уже окрасилась нашей кровью. Подул ветерок, сыпанул нам на головы мелким песком, и вдруг сзади нас, справа и слева, взвились сигнальные ракеты, затрещали выстрелы, и мы услышали мощное «Ура-а-а!». Что за чудо, откуда столько пехоты? Значит, не одни мы идем в атаку, значит, нас не посылают на истребление, мы идем в наступление со всеми вместе??? Сердце было готово выскочить из груди от радости, хотелось выпрыгнуть из траншеи и броситься в атаку, но помкомвзвода орал что есть сил:
— Сидеть на месте! Сидеть! Пока не сравняются с нами на флангах, пока я не подам команду!!!
Но просто сидеть я уже не мог, меня колотило радостное возбуждение. Я выглянул из траншеи и увидел, откуда неслось «ура» — далеко позади нас, стреляя, шла стена людей. На вражеской стороне незаметные до этого окопы тоже ожили, из них высовывались немцы, старались рассмотреть, откуда и где атакуют. Им еще не видно было наших, они лишь слышали страшное «ура» и стрельбу. Эх, пальнуть бы по ним, но помкомвзвода продолжал кричать: «Сидеть! Не высовываться!» Только я пригнулся, как на бровке траншеи разорвалась ротная мина, обрызгав нас песком. Тогда, не сдержав возбуждения, я крикнул бойцам:
— Да хоть «ура» кричите, помогайте атакующим!
Мой крик подхватили другие — мы сидели в траншее и кричали «ура». От нетерпения я вновь высунулся из траншеи и увидел, как на меня идет плотная цепь, но кто это?! Шли еще не переодетые в военную форму солдаты, в смушковых папахах, какие любят носить украинцы, в полупальто с каракулевыми воротниками, с «сидорами» за спинами, некоторые без винтовок — все это было похоже на партизан или крестьянское восстание.
Когда цепи приблизились, но еще не совсем сравнялись с нами, помкомвзвода истошно заорал:
— В атаку, вашу мать! Ура-а-а!!!
Я вымахнул из траншеи, поднялся и стремительно помчался по склону гребня, успев услышать сзади: «Уразов, не отрывайся!» Я не мог остановиться — убьют, ведь неподвижную мишень легче расстрелять, а когда увидел, как бегут в тыл три немца, вообще перестал о чем-то думать и со всех ног пустился за ними. Чувствуя, что они могут скрыться за песчаными буграми, я упал, отполз в сторону, как это требовал БУП — боевой устав пехоты (когда я бежал, в голове у меня четко всплыли все его параграфы), — раскинул ноги, прицелился в среднего немца и выстрелил. Тот начал падать, его подхватили двое других и потащили. Цель стала большой — только стреляй! Но… затвор самой неприхотливой винтовки мира заклинило от попавшего в него песка. Я бил ладонью по затвору изо всех сил (после в госпитале у меня посинела ладонь), но он не поддавался. Тогда я вытащил из-за пояса гранату и ударил ей по затвору, перезарядил винтовку, прицелился по убегающим и выстрелил, но смотреть, попал или нет, не стал. Я вдруг увидел, как совсем близко от меня по ходу сообщения убегают другие два немца, бросив крупнокалиберный пулемет, ствол которого задрался в небо. Далеко сзади меня слышалось «ура», и непрерывный раскат взрывов, который волной катился ко мне. Оказывается, я углубился далеко в передний край немцев.
Немцы-пулеметчики не выдержали и дали стрекача в свой тыл, но навстречу им выскочил офицер, что-то угрожающе крича пулеметчикам и размахивая пистолетом. Те остановились и повернули назад к своему пулемету. Сейчас они ударят разрывными пулями по нашим бойцам!!!
Я прицелился в переднего пулеметчика и выстрелил, и тот упал в траншею. Второй немец и офицер остановились, пригнувшись, и уставились на меня: откуда я в их боевых порядках? Быстро опомнившись, они начали прицеливаться. Лежать? Но тогда я буду неподвижной мишенью, как в тире! Я развернулся головой к своим, намереваясь бежать навстречу атакующим, вскочил, но не успел сделать и несколько шагов, как по мне резанула автоматная очередь. Тяжелым камнем пуля ударила в левое бедро, и я, не устояв, упал в продавленную самоходным орудием колею и там затих, осмысливая, что произошло.
Теплая кровь струйками стекала по ноге. Ранен… Кровь… Раздробило ли кость? Останусь ли калекой? Мысли были на удивление четкими. Стрелять в пулеметчика и офицера? Но они в траншее, укрыты, а я распластался у них на виду как на ладони, да еще неподвижен — вторая очередь сразу прикончит меня. Нет, надо притвориться убитым! Хитрость удалась — больше по мне не стреляли, да им скоро стало не до меня: на них двигались большой массой наши бойцы.
Непосредственная угроза миновала, и я снова вспомнил про ногу. Цела ли кость? Сделал легкий упор на раненую ногу — движется, цела! Надо перевязать, чтобы меньше терять крови, но как? Я, стараясь глубже втиснуться в колею, пополз навстречу своим. Надо перевязать рану, надо перевязать… Увидев под горкой, на которой я убил пулеметчика, окоп, я влез в него и уже достал бинты, как вдруг мелькнула мысль — а ведь меня могут убить свои же!!! Зная, что впереди только враг, они, увидев в окопе человека, просто резанут по мне из автомата. Я вылез из окопа и снова пополз. Скоро на меня налетели наши бойцы, кто-то крикнул:
— Ранен? Давай в тыл! Ура-а-а!!! — И все бросились на холм, на котором торчал немецкий пулемет. Он молчал, и наши парни, конечно же, не знали, что это я, быть может, спас им жизни, убив пулеметчика…
Я полз, а навстречу мне катился вал огня. Враг густо бил по нашим бойцам, но те продвигались стремительно, и немцы не успевали переносить артиллерийский огонь. Казалось, что они огневым валом сами гонят наших бойцов на свои позиции. Я пополз в котловину, по склонам которой взметались фонтаны огня, дыма и песка, и на ее дне сел, спустил брюки и кальсоны, разорвал индивидуальный пакет и начал обматывать бинтом ногу. Рану я толком не мог видеть — пуля навылет пробила мягкие ткани верхней трети бедра, место ранения залило кровью. Мне было не до любопытства, надо было как можно быстрее выбраться из зоны обстрела. Ползком? Медленно. Я попробовал встать — получилось. Используя винтовку, как костыль, я пошел вдоль лощины. Возле меня рвались мины, и вновь, как и тогда, когда я был связным, осколки меня миновали, я шел как заговоренный.
За сопкой, к которой я шел, сгрудились бойцы. Они что-то кричали мне, махали руками, показывали на вершину соседней сопки. Видимо, оттуда немцы вели пулеметный огонь, не давая подняться и двигаться дальше. Нет, скорее из этого ада! И я, сильно прихрамывая, шел, не имея возможности даже пригибаться.
Я вышел в отвоеванную у врага полосу, стал пробираться к гряде, с которой мы начали атаку. За грядой стояли наши подводы, кухня, командиры взводов, старшины, военфельдшер. Посыпались вопросы: при каких обстоятельствах ранен, далеко ли ушли наши, кто остался жив… Я счастливо улыбался и не мог ничего сказать:
— Воды… Пить…
Мне дали большую кружку крепкого чая с медом, но он был очень сладкий и не утолял жажду. Выпив, я снова просительно смотрел на старшину:
— Воды!..
Васильев подал свою флягу, я не мог от нее оторваться. Меня усадили на ящики с патронами, и вновь посыпались вопросы.
— Погнали! Еще как удирают! — хвастливо с восторгом говорил я. — А ранен я в ногу… — и начал расстегивать ремень и брюки.
Иван Живайкин, ставший мне лучшим другом на все оставшиеся дни войны, удалил сползший с раны jöhht, смазал рану йодом, наложил аккуратную тугую повязку.
— Ничего, — сказал он, — тебе повезло: рана сквозная, пулевая, кость не задета, быстро заживет. Я сейчас заполню карточку на ранение. Старшина, прими винтовку!
Комвзвода Васильев сказал:
— Командир роты представил вас к награде — медали «За отвагу». Вы действовали в бою храбро, да и связным были отважным.
Эта похвала вновь подняла во мне волну радости. Значит, я признан невиновным в нелепой гибели Бугаева, мне не будут мстить!
Старшина принес котелок с борщом и большим куском мяса, хлеб. Я вяло ел, а все стояли вокруг и смотрели на меня, точно я вернулся с того света. Живайкин объяснил, как найти медсанбат, и сказал, что я могу дождаться ночи, тогда меня отвезут, но лучше, если есть силы, идти самому. Я понимал, что надо убираться подальше от передовой, и похромал, опираясь на палку, по дороге, идущей в деревеньку, за которой и размещался медсанбат. И дорога, и деревенька методично обстреливались артиллерией, и я шел в стороне от дороги, по которой, кроме того, идти было тяжело из-за песка.
Вскоре в низине с высокими деревьями я увидел три больших палатки, весь склон на подходе к которым был усыпан лежавшими людьми. Это был пункт первичной обработки раненых, миновать который было нельзя — здесь надо было получить карточку о ранении, без которой могли принять за дезертира. Раненые ждали своей очереди не по одному часу. Между ними сновали санитары и врачи, которые вне очереди забирали тяжелораненых, истекающих кровью, требующих срочных мер для поддержания жизни. До бойцов с легкими ранениями, к которым относился и я, очередь могла не дойти и в течение суток.
Я лег в конце очереди. Противник продолжал вести обстрел наших тылов, один снаряд угодил в верхушку дерева и взорвался. Раненые стонали, вскакивали с мест, проклинали врачей медсанбата — после боя и ранения жизнь была как никогда дорога. Меня тоже не спасали прежние рассуждения, что я не первый и не последний. Каждый пролетающий снаряд, казалось, сейчас попадет в меня, и я, сжав зубы, лежал и смотрел в глубокое чистое небо…
Нервничал и медперсонал — снаряды рвались рядом, раненых прибывало все больше и больше. Наконец, уже ближе к вечеру, вынесли на лужайку столик, за который сел врач, а санитары стали обходить лежащих, сообщая, что те, кто может передвигаться, могут сами подходить к столику. Я поковылял туда, но уже и у столика образовалась порядочная очередь. Однако дело пошло быстрее — ранение не осматривали, а заполняли карту и показывали направление к переправе.
Получив карточку, я пошел, опираясь на палку, в указанном направлении и увидел под обрывом палатку, повозки, ездовых. Оказывается, здесь разместились командование нашей роты и хозвзвод. Я напился у своих чаю и пошел к жердевой кладке через старицу, по которой мы переходили сюда несколько дней назад.
Солнце устремилось к розовому горизонту, заливая светом переправу и лысую песчаную равнину. Раненые переходили по кладке, некоторые падали в воду и, кляня все на свете, выбирались на берег, замочив бинты и одежду.
Я часто употребляю в своем повествовании оборот «но вот…», и это оправданно — на фронте, а тем более на переднем крае, события происходили зачастую непредсказуемо и внезапно. Так произошло и сейчас — у кладки, по которой можно было переходить только по одному, скопилась толпа солдат, и немцы начали бить по ним из минометов. Я, как мог быстро, отошел от переправы и забрался в маленький полузасыпанный окоп. На этом берегу мы кое-как были прикрыты прибрежным пригорком, восточный же берег старицы был пологим, с полем сыпучего песка. Переходить на него теперь никто не решался, ждали темноты.
Когда солнце скрылось за багрово-сиреневые тучи, наиболее нетерпеливые вновь стали балансировать на кладке и переходить на восточный берег. Кто-то дал мне длинный шест, опираясь на который я медленно, боком, стал переступать по скользким бревнам. Благополучно перебравшись, я прошел по песку и скрылся в зарослях вербы на берегу Днепра. Небо затянули черные тучи, стал моросить мелкий дождик. Подплыл паром и высадил солдат, в обратный путь загрузили сначала носилки с тяжелоранеными, потом впустили нас.
Вновь я плыл по отсвечивающим нефтью волнам, вновь рвались на переправе снаряды. С тревогой и радостью я думал: вот и сбылись мои мечты — я возвращаюсь на левый берег раненый, но живой. Теперь скорее прочь от переправы, чтобы не попасть под дурацкий снаряд!
На берегу возле меня остановились двое раненых, узбек и русский. Первый держал руку на перевязи, второй был почти весь забинтован — ему прострелило ключицу.
— Куда же нам идти? — то ли мне, то ли самому себе задал вопрос русский.
— Пойдемте вместе в Градижск, — предложил я, — чем дожидаться рассвета под дождем. Будем двигаться — не замерзнем, да и обстреливают здесь!
И мы пошли напрямую через луг. Влажный воздух дурманяще пах разнотравьем, и чем дальше мы уходили от Днепра, там больше расслаблялись нервы, тем больше просыпалась радость, что мы живы. Я не выдержал и запел какую-то песню, ее подхватил русский, что-то свое национальное запел узбек. Нам было тяжело идти, мы потеряли много сил и крови, нас мучили боль, жажда и голод, но мы шли и пели.
Вдруг в темноте прозвучал строгий окрик:
— Стой! Кто идет? Стой, говорю!
— Свои, раненые, — ответил я.
— Обходи стороной! Куда прешь?
Только теперь мы заметили над горизонтом стволы орудий зенитной батареи.
— Куда идти, вправо или влево? — спросил я у часового.
— Обходите справа.
— От вас на Градижск дорога есть?
— Накатанной нет, но следы от машин есть.
Для меня это было весьма кстати, так как нога болела и не могла подниматься, чтобы подмять высокую луговую траву. Вскоре мы вышли на грунтовую дорогу, которая была хорошо накатана и еще не раскисла от моросящего дождя. По дороге, еле передвигая от налипшей грязи ноги, мы пошли в сторону Градижска.
Какие-нибудь три километра мы шли всю ночь. Дождь то усиливался, то стихал, холодные капли воды стекали за воротник. Навалилась смертельная усталость, хотелось упасть и не подниматься. Мои спутники тоже еле передвигали ноги.
Но всему бывает конец, и мы, достигнув вершины откоса, вошли в город. Городом его можно было назвать лишь условно — скорее это была большая деревня. Постучавшись в первый попавшийся дом, мы обнаружили, что он полон спящих постояльцев, во втором доме тоже было не приткнуться даже у порога. Решили разделиться и хотя бы по одному устроиться в тепле и сбросить с плеч промокшую одежду.
Мне это удалось с первой попытки. На стук вышла хозяйка в накинутом на плечи платке и с каганцом в руке, увидев меня, молча отодвинулась в сторону, освобождая проход. Из хаты ударил спертый, пропитанный потом, несвежими портянками, кирзой и сероводородом воздух, и у меня закружилась голова. Хозяйка все так же молча, переступая через спящих на полу, подошла к печи, вытянула чугунок и достала из него две картофелины, положила на стол. Я стоял, покачиваясь. Она поняла мое состояние — не первый и не последний такой, — подошла, сняла с меня вещмешок, шинель, с которой уже натекла лужица.
— Перекуси, — тихо сказала женщина.
Я замотал головой. Она придержала меня и помогла опуститься на пол и протиснуться меж храпящих, стонущих, бормочущих во сне солдат. Больше я ничего не запомнил, а когда проснулся, было светло, в комнате, кроме меня, никого не было. Вошла хозяйка и спросила:
— Выспався? Я не велила тэбэ будить, ты прыйшов на свитанку и уви сни стогнав. Я пидсушыла на пичци шынель и пилотку. Пойиш картопли — билыие нэма ничего. Я к тилькы прожывэм зыму — нэ знаю, вже й картопли трошкы. Соли нэма, йиш так.
Я съел две картофелины, поблагодарил.
— Та низащо, — ответила хозяйка, — и мий, колы живый, десь тако само майеться.
На прощание хозяйка рассказала, как найти медсанбат.
В приемной эвакопункта посмотрели мою карту и, не осматривая рану, направили меня в хирургическое отделение. Там женщина-врач подвела меня к окну и сказала:
— Спускайте штаны, приподнимите гимнастерку, чтобы не мешала.
Я стоял перед ней, грязные брюки и кальсоны спустились ниже колен, левая штанина была в крови. Врач украдкой поморщилась, затем решительно наклонилась, ловко развязала бинт. Ватные подушечки, пропитанные кровью, присохли к ране. Она решительно рванула, я вскрикнул от боли.
— Ничего, ничего, так легче, чем медленно отрывать. Так… Сквозное ранение, пулевое… Потерпите. — И она продела в рану зонд.
Кровь полилась по ноге, она вытирала ее моим же бинтом.
— У вас хорошая кровь, рана не засорена, заживет быстро.
— Как на собаке? — попробовал пошутить я.
— Почти, — ответила она. — Пожалуй, в госпиталь отсылать не будем — здесь отлежитесь дней 10–15.
Она подозвала медсестру, приказала перевязать и помыть в бане. Медсестра наложила повязку на рану, обмотала сверху резиновой лентой и повела в баню.
Баня была оборудована в большой палатке с лавками и деревянными решетками на полу. Медсестра дала мне кусочек мыла и отнесла мою одежду в дезкамеру, или, как ее называли, вошебойку. По соседству ловко действовала бритвой парикмахерша, удаляя обезьянью шерсть с лица раненого.
Потом медсестра принесла мою одежду, сняла с бедра резиновую повязку, оставив марлевую, которая оказалась сухой.
— Эй, солдат! Давай и тебя побрею за компанию! — скаля зубы, предложила парикмахерша. И она принялась скоблить мое лицо тупой бритвой, даже не сполоснув по-еле предыдущего бойца помазок — в этом конвейере по обработке раненых было не до гигиены и культуры.
Во дворе метался старшина, собирая ходячих раненых с работающими руками. Он отобрал нас шестерых, повел к сараю, вытащил палатку и приказал поставить ее на пустыре перед медсанбатом. Те, кто мог, начали ставить палатку на разбухший от дождя чернозем, а я, вытягивая раненую ногу, начал ломать бурьян для подстилки. Ребята, увязая в грязи, натягивали полотнища на колья и смачно ругались. Действительно, как раненым, мокрым, жить в мокрой же палатке, установленной на грязь? Бурьян, который я ломал, тоже был сырой, да и было его мало, не устлать пол палатки даже тонким слоем.
Но вот снова бежит к нам старшина.
— Снять палатку! — приказал он. — Я нашел хату, правда, с выбитыми окнами.
Ребята сняли палатку, вытащили колья, отнесли в сарай. Старшина повел нас по улице. Недалеко от медсанбата во дворе просторного дома, в котором жили врачи, стояла кухня с выломанным окном. Второе окно было без стекол.
На полу кухни толстым слоем была постелена солома, а поверх нее — брезент. Вот это квартира! В ней были уже и «квартиранты», так что мне пришлось действовать плечом, чтобы втиснуться между лежащими. Было холодно, но сухо. Старшина приказал заткнуть раму окна соломой, а проем без рамы завесить на ночь плащ-накидкой.
Ужинал я в полутьме. В котелок мне бросили черпак пшенной каши с запахом свиной тушенки. После такого ужина желудок начал отчаянно требовать добавки, но где ее взять? Сон долго не брал — его гнали от меня голод, разговоры, стоны, храп.
На следующий день я не мог дождаться, когда после завтрака наступит обед, а за ним ужин. Опять сеял мелкий дождь. Кто-то уличил тех, кто доставлял еду с кухни в том, что они по дороге прикладывались к термосам и пайкам хлеба, и поэтому решено было ходить на кухню самим. Мне, наверное, была полезна ходьба, да и повара, посмотрев в мои голодные глаза, шлепали в котелок добавку.
Лежа под навесом в кухне, я слушал самые разные небылицы и анекдоты, сальные откровения об отношениях с женщинами, рассказы о довоенной жизни — никто не говорил о боях, наградах, ранениях. Военная тема, кроме последних известий с фронтов, игнорировалась даже балагурами.
Через три дня на перевязке врач сказала, что рана моя без нагноений, чистая, хорошо зарастает.
— Через недельку забудете, куда были ранены, — пообещала она. — Вам полезно двигаться, и поэтому не могли бы вы нам помогать? Какое у вас образование? Техникум, да еще и строительный? Наверное, хорошо пишете? Я вас очень прошу помочь нашим девочкам в приемном отделении. Вам придется только вести регистрацию поступающих раненых. Этим занимаются медсестры, но их не хватает — сегодня было наступление, ожидается прибытие большой партии раненых. Жить можете здесь же, в приемном отделении, благо и кухня рядом.
Я, оценив выгоду, согласился. Вскоре из приемного отделения пришла медсестра Аня — полненькая, чернявая, красивая и общительная девушка. Врач сказала, что я буду ей помогать в регистрации раненых, что жить буду в палате.
— В свободное время приведи парня в надлежащий вид.
— А оно бывает у нас, свободное время?
— Ну-ну! Найдешь, если захочешь!
Аня привела меня в «сортировку», показала в конце сплошного настила для размещения раненых мое место. Здесь было просторно, чисто, а в отсутствие поступающих раненых — и спокойно. Затем Аня велела мне сходить за своими вещами и помыться в бане.
Когда я прощался с ребятами, они подшучивали надо мной:
— Маруху нашел?! Не забывай, что и мы не против познакомиться с ее подружками. Бывай!
В палате меня ждала Аня со стопкой чистой одежды.
— Вот, выпросила у старшины. Вашу одежду я приведу в порядок, а эту возвратим старшине. Сейчас сходите в душ и вашу одежду принесите сюда.
Вот это да! Чем я это заслужил? Оказалось, что врач, которая смотрела мою рану, — заместитель главврача медсанбата, и ослушаться ее Аня не могла. Я тщательно вымылся, сменил одежду и белье, вымыл снаружи и изнутри сапоги, попросил парикмахершу постричь меня, а не побрить под нулевку. Та, кокетничая, охотно это сделала.
Когда я пошел на кухню ужинать, Аня мимоходом подмигнула повару. Тот, пристально взглянув на меня, поколдовал в котле черпаком, и у меня оказался почти полный котелок каши с изрядным количеством мяса. Чудеса! Я воспрянул духом и совсем по-другому взглянул на Аню.
После ужина, когда наступила темнота, одна за другой стали подходить машины и подводы, набитые ранеными. Одни бойцы заходили сами, других поддерживали сестры, многих вносили на носилках. Мой столик стоял у входа в палатку.
Врач спрашивала у раненого фамилию, имя, отчество, номер войсковой части, звание, клала мне на стол карточку. Я записывал в книгу остальные данные, ставил на карточке порядковый номер из журнала регистрации и возвращал ее врачу. Она в это время осматривала раненого и говорила, куда его направить — в эвакопункт, в хирургическое отделение, куда-то еще.
Случалось, что вносили на носилках уже мертвого. Врач констатировала смерть и приказывала медсестрам отнести тело за занавеску, раздеть и вынести в мертвецкую. Мертвецкая, а попросту сарайчик для пожарной помпы, находилась неподалеку.
Сестры при таком наплыве раненых не успевали, и тогда привлекали и меня. Однажды попался двухметрового роста умерший раненый, очень тяжелый. Голова его была настолько иссечена осколками, что было просто удивительно, как он оставался живым по дороге в медсанбат. Ане и мне приказали вынести его в мертвецкую.
Я вошел в сарай, и по коже пробежал мороз. У одной стены размещался грубо сколоченный из досок и обитый листовым железом стол, а у другой… штабель трупов высотой мне по плечи. Светлые и темные коротко остриженные головы, бледно-синие лица. Смотреть на такую «поленницу» было страшно, а трупный запах мутил разум и душу.
У стола стоял хирург-великан. Он подхватил со стоящих на полу носилок очередной труп, бросил его плашмя на стол, и тот грохнул, как бревно. Затем взял скальпель, поддел складку на животе, разрезал брюшину и грудину, запустил ладони в перчатках между ребрами, с хрустом разодрал грудину и посмотрел, что наделал осколок внутри. При этом он курил большую трубку, не брезгуя держать ее левой рукой в перчатке, выпачканной трупной сукровицей. Правой рукой полез в рану, что-то там поискал на ощупь, вытащил, и в железный тазик звонко упал осколок мины. Он еще поковырялся пальцами в груди, взял карандаш и что-то записал в общей тетради.
Я и Аня стояли, ожидая, когда освободится место у стола для принесенного нами трупа. Хирург взял большое изогнутое шило-иглу, продел в ушко тонкий бинт и начал зигзагами зашивать живот и грудь мертвеца. Зашив, поддел руками под спину, приподнял тело и без особого напряжения ловко бросил его на штабель ногами к стене. Затем сказал, попыхивая трубкой:
— Вносите! Приподнимите чуть выше!
Расставив ноги, он запустил руки под тело на носилках, приподнял и сказал, чтобы убирали носилки. Когда мы отошли, он грохнул труп на стол. Мне стало дурно от увиденного и от запаха мертвой крови, и я быстро шел от мертвецкой, боясь показать свое лицо Ане. Потом мы еще несколько раз приносили туда умерших. Штабеля то уменьшались, когда тела увозили в братскую могилу, то вновь росли.
Ночью в сортировке тускло светили электрические лампочки, сестры уносили тяжелораненых в хирургическое отделение и на перевязку. Когда на носилках вновь оказался мертвый, его отнесли за занавеску, и одна из медсестер попросила врача оставить труп в сортировке до утра.
— Ни в коем случае. А если еще привезут раненых? Вынести сейчас же в мертвецкую!
— Я боюсь! Не понесу, хоть убейте!
— А солдат здесь зачем? Вот пусть Аня с солдатом и отнесут труп. — И она указала на меня.
Конечно, мне бояться было нечего, я хоронил друзей на передовой, утрамбовывая собою их тела в окопе. Я подошел к Ане и передал ей приказание врача.
— Я тоже боюсь, — ответила девушка. — Не понесу!
— Ну что ты, Аня?! Чего бояться? Давай так — я пойду впереди, войду в мертвецкую, а ты останешься у двери. Сбросим труп, и все.
Она молча взялась за ручки носилок. Стояла кромешная тьма, моросил мелкий дождик. Интуитивно ориентируясь, мы подошли к сараю. Опустив ношу на землю, я распахнул дверь и, взяв носилки лицом к Ане, начал спиной вперед входить в сарай. Запахи в закрытом помещении, полном мертвецов, были невыносимые. Отступая в глубь мертвецкой, я почувствовал, что мои ноги во что-то уперлись, а Аня по инерции напирала на меня носилками. Я упал навзничь, дернув при падении за носилки и втащив Аню внутрь сарая. Она, издав нечеловеческий вопль, бросила носилки и выскочила на улицу. От этого крика у меня, наверное, волосы поднялись дыбом. Я кое-как опрокинул носилки, выскочил из-под них и вылетел пулей из сарая, наскочив на Аню. Та вновь взвизгнула, но, поняв, что это я, обняла меня и тесно прижалась.
Постепенно мы пришли в себя и, бросив носилки в мертвецкой, не закрыв дверь сарая, пошли в сортировку. Я лег в отдаленный темный угол, Аня пристроилась рядом. Она целовала меня то ли из любви, то ли из жалости, то ли стараясь успокоиться от пережитого испуга. С этого и начался наш роман почти без продолжения.
Через два дня в медсанбат приехал заведующий делопроизводством штрафной роты старший лейтенант Петр Иванович Кучинский, тот самый завдел, которому командир роты Сорокин рекомендовал присмотреться ко мне, когда я поступил в роту.
Петр Иванович был украинец из города Казатина, добродушный, покладистый офицер лет тридцати. В различных частях он прошел все тяготы отступления, нечеловечески тяжелые условия войны в Сталинграде, как опытный офицер был направлен своего рода начальником штаба и материально-технического обеспечения в штрафную роту 4-й гвардейской армии и умело вел все дела 68-й ОАШР.
Он отметил меня и, когда я попал в медсанбат, послал главврачу записку, чтобы меня задержали при медсанбате, не услали в тыл. Когда ему сообщили, что я уже здоров, он приехал за мной. Я этого не знал и вообразил, что нахожусь под наблюдением как штрафник, что мне еще нужно пройти какие-то испытания, чтобы окончательно искупить свою вину.
Кучинский сообщил мне, что после боя, в котором я участвовал, уцелел только Иван Крапивко, тот, что был награжден орденом Ленина за финскую кампанию, остальные бойцы были убиты и ранены. Меня он приехал забирать для реабилитации. Это слово было мне непонятно, но я не посмел спросить, что оно означает.
Командирская рессорная тачанка быстро домчала нас до большого стога сена на лугу, по которому мы, раненые, недавно шли ночью и пели песни. Оказалось, что хозвзвод и командир роты размещались здесь, у скирды, на левом берегу Днепра.
То наступление, в котором я участвовал, продолжалось недолго. Наши войска прошли еще около двух километров и были контратакованы немцами при поддержке танков и самоходок. На захваченном плацдарме не было даже артиллерии, чтобы их задержать. Затем враг выставил зенитную артиллерию на прямую наводку против нашей наступающей пехоты. Наступление захлебнулось, затем пришлось отступить на исходные позиции. Наш командир роты со своим «штабом» и хозвзводом для безопасности вновь вернулись на левый берег Днепра и отошли от него под защиту зенитной батареи.
Здесь время от времени тоже рвались снаряды, поэтому вблизи от скирды были вырыты глубиной около метра землянки, перекрытые бревнами и дерном. В одной из таких нор, куда приходилось входить на четвереньках, размещался и Кучинский. Он сказал, что и я могу спать в этой землянке и укрываться при обстреле.
Мы уселись за стол, и повар принес обед — наваристый борщ в мисках и по большому куску душистого мяса. После скудного котла медсанбата это было роскошью, тем более что после ранения и потери крови я не страдал отсутствием аппетита, и только деликатность не позволила мне попросить добавки.
Кучинский сказал, что я останусь пока при нем, выдал мне амбарную книгу и велел разграфить ее по определенной форме.
— Скоро у нас будет много работы, — сказал он, — из 202-го запасного полка прибывает пополнение. Вы будете мне помогать оформлять их.
Ночью я проснулся от тревожного шума, взбудораженного говора, топота копыт и фырканья лошадей у скирды. Хлопнул винтовочный выстрел, и нечеловеческий стон и храп заставили меня выглянуть из землянки. Василий Быков и Николай Крапивко стояли около бившейся в судорогах лошади. Затем она затихла.
— Давай быстрей, — командовал Василий, — как бы не наскочили на нас. Перережь горло!
Финским ножом они надрезали кожу вокруг колен еще вздрагивающего животного, затем вспороли от правой к левой ноге и через живот до груди, начали свежевать тушу. Делали они это ловко, быстро, как настоящие живодеры. Вокруг постепенно скапливались солдаты хозвзвода.
— Копайте яму, — приказал Быков солдатам, — быстро! Да подальше отсюда!
Он вскрыл брюхо лошади, разрубил грудину, отрубил голову, ноги, вырезал сердце, печень, выложил на кожу, на которой лежала туша, кишки и желудок.
— В яму, — коротко командовал он, — голову, ноги, потроха!
Крапивко уже рубил на части тушу, а старшина Кобылин с солдатами освобождали повозку от мешков. Дно повозки они застлали брезентом, поверх него клеенкой и стали раскладывать куски конины одним слоем, чтобы остыло. От мяса поднимался пар.
Заря разгоралась, стало холодно, на траве серебрилась роса, над лугом слоями поднимался туман. Я снова залез в землянку, улегся на сене и уснул.
Проснулся я от крика: «Подъем! Дрыхнете, черти полосатые!» Возле меня перевернулся на другой бок Кучинский. Я вылез из землянки. Какая кругом благодать! Какой воздух! Солнце уже катило по небу, пригревало, обещая хороший солнечный день.
— Не тревожьте Быкова и Крапивко, — сказал старшина Тамарин, — им ночью досталось, могли бы навсегда уснуть.
Тамарин, плотный, лет сорока мужик среднего роста, верховодил среди старшин хозвзвода. Был он весьма словоохотлив, любил насмешливо поддеть и подшутить. Командиру роты Сорокину лил на руки воду, держа мыльницу с мылом и полотенце на плече, его ординарец, а Тамарин стоял рядом и рассказывал, что произошло ночью.
Быков и Крапивко днем поехали в Градижск, высмотрели лошадей какой-то части и ночью решили одну из них «реквизировать» на мясо. Их заметили, когда Быков уводил лошадь, окликнули и, когда он бросился убегать, подняли стрельбу. Быков прискакал к ожидавшему его с верховыми лошадьми Крапивко, они вскочили на своих лошадей и, ведя на поводу украденную, помчались во весь дух по Градижску. За ними начали погоню, и конокрады долго колесили по улицам Градижска, чтобы оторваться от преследователей, а затем по глухому переулку выехали из города и к рассвету вернулись в роту. Так вот откуда берутся сытные обеды в нашей роте!!!
В обед к нам приехал член суда военного трибунала, капитан. Его угостили, и он в землянке долго вел переговоры с Сорокиным и Кучинским, оформляя какие-то документы. Затем мои командиры пригласили меня в землянку, а сами вышли. Капитан пристально посмотрел на меня, когда я уселся перед ним на сено. Начался опрос объективных данных, после чего он задал мне вопрос:
— Чего бы вы хотели?
Я молчал. Капитан догадался, что его вопрос слишком общий, пояснил:
— Вы храбро вели себя в бою, смыли свою вину кровью, вас даже представили к награде. Чего бы вы теперь хотели?
Я вновь не понял его вопроса.
— Ну, вот вас судили, — устало подсказал капитан, — дали срок, вы искупили вину…
Наконец, я понял. В сильном волнении, запинаясь и подбирая слова, я сказал:
— Я прошу снять с меня судимость, и я оправдаю это доверие!
— Хорошо, — ответил капитан, — с вас снимается срок наказания и судимость. Отныне вы считаетесь не судимым, и при заполнении любых документов в графе «Судимость» можете писать «Не судим». Поздравляю вас! — И он пожал мне руку. — Получите этот документ о снятии судимости и пришлите ко мне Крапивко.
Я вылез из землянки, расправив плечи, облегченно вздохнул. Сердце прыгало от радости. Меня подозвал Кучинский и спросил:
— Ну что же, поздравляю. Мы предлагаем вам остаться в постоянном составе нашей роты. Что вы на это скажете?
Я согласился. Мне не хотелось возвращаться в свою 8-ю гвардейскую воздушно-десантную дивизию, встречаться с начальником оперативного отдела Красильниковым, да и другими, кого я раньше знал. Для них я навсегда останусь штрафником, а здесь я уже заслужил уважение и положительную репутацию, представлен к награде. Командиры здесь почти все имеют высшее образование, а такие, как Козумяк, не делают погоды.