Тригонометрия любви
Флавио Росси
Начало июля 1942 года
Друг мой Грубер выдержал многое. Во всяком случае, так мне казалось. Гибель Юргена стала последней каплей. Но внешне зондерфюрер и тут сохранил хладнокровие.
При авианалете на выезде из Инкермана, молниеносном, кратком, не пострадал практически никто. Русский истребитель пронесся над дорогой, выпустил очередь из пулемета и моментально исчез, не причинив колонне почти никакого вреда. Не полыхали брошенные на шоссе машины, не кричали, не стонали раненые – и только Груберов шофер, успевший отбежать на пару метров, сидел, привалившись к кюветной стенке и вцепившись в живот трясущимися руками. Сквозь пальцы обильно сочилась кровь, рот открывался и закрывался. У меня промелькнула идиотская мысль – закрытым или открытым останется он после смерти?
Грубер молчал. Оказавшийся рядом СС-унтерштурмфюрер кивком головы выразил соболезнование. Труп извлекли из кювета (рот был открыт) и погрузили на шедший в сторону Бахчисарая грузовик. Мы направились к нашей машине. Зондерфюрер, по-прежнему молча, уселся за руль. Вынул из нагрудного кармана фляжку с коньяком. Немного отпил. Сунул мне. Сказал:
– Я знал его мать. Она просила, чтобы… Один из немногих, кто не виновен ни в чем. Либо виновны мы все. Что скажете, Флавио? Вы чувствуете вину?
Я не ответил. Грузовик перед нами двинулся. Колыхнулся брезентовый тент над кузовом – предпоследним пристанищем Юргена Готлиба. Грубер нажал на газ. Меня резко откинуло на сиденье. Коньяк, пролившийся на колени, я стер носовым платком.
* * *
Похороны Юргена задержали нас на сутки. На небольшом солдатском кладбище, белевшем свежими крестами, мы неожиданно наткнулись на старого знакомого из батальона майора Берга. Собственно, это он наткнулся на нас, мы бы сами его не узнали. Он подошел, когда, отдав последние почести Юргену, мы с Грубером брели по недавно обсаженной кустарником кладбищенской дорожке. Отсалютовал и представился:
– Ефрейтор Дидье, господин зондерфюрер.
Зондерфюрер, как заправская кинозвезда, вежливо сделал вид, что ефрейтора узнал. Улыбнулся не только губами, но и глазами. Умный ефрейтор всё понял и, виновато растянувши рот в ответ, объяснил, где и когда мы могли его видеть.
– Да, – признался Грубер смущенно, хотя особенных причин для смущения не имел, – теперь я вспомнил. Извините, что не сразу. Мы побывали в стольких подразделениях.
Ефрейтор улыбнулся опять. Теперь скорее грустно, чем виновато.
– Нас слишком много, и все мы одинаковы. Я имею в виду униформу, господин зондерфюрер.
Среди еще более одинаковых крестов печальная констатация прозвучала куда печальнее, чем могла прозвучать в ином, чуть менее печальном месте. Не таком, посредине которого возвышается пятиметровый крест с надписью «Пали за Великую Германию».
Я протянул ефрейтору руку. Моему примеру демократично последовал Грубер. По-товарищески объяснил ефрейтору, что привело нас на кладбище.
– Может быть, вы помните моего водителя? Юргена Готлиба? – спросил он у Дидье.
– Нет, – признался тот, так же честно, как недавно признался Грубер. И также объяснил причины своего появления здесь. – Мы тут со старшим лейтенантом Вегнером. Приехали, так сказать, навестить. Отдать последние почести. Во время боев не могли, а теперь вот… Господин Росси, вы помните Курта Цольнера?
Я задумался. Имя мне показалось знакомым, однако…
– Нет, к сожалению, нет.
Дидье покачал головой и вытащил из внутреннего кармана десяток перевязанных резинкой фотографий.
– Вот, смотрите, он справа от меня.
«Высокий и смуглый – воздействие жаркого крымского солнца – он напоминает чем-то наших соотечественников. Твердый и решительный взгляд, волевой подбородок, четко очерченная линия рта…» Невероятно, но я вспомнил слово в слово то, что писал лет так двести назад. Созданный мною словесный портрет весьма относительно соответствовал оригиналу – не было твердого решительного взгляда, линия рта и подбородок были скорее стандартными, да и рост был вполне себе средний, равно как и степень смуглости. Но Курта Цольнера я узнал.
– Да. Старший стрелок, я помню.
– Нас в тот день произвели в ефрейторы и щелкнули на память. Видите, у Брауна, он слева, хорошо видна нашивка.
– Вижу.
Могилы Цольнера и его товарищей находились неподалеку. Довольно длинный ряд крестов, прибитые к ним таблички с именами и датами, надетые сверху железные шлемы. Стоявший перед ними Вегнер приветствовал нас кивком. Мы встали рядом. Прямо передо мной, по случайности или нет, оказалась надпись.
«1939
Gefreiter
Kurt Zollner
3. / I.R…
geb. 29.6.1920
gef. 19.6.1942».
Высокий и смуглый, воздействие жаркого крымского солнца…
Погребенный сегодня Юрген Готлиб был, по мнению Грубера, ни в чем не виновен. А этот Цольнер, превращенный мною в символ борьбы против большевистского рабства? Солдат пехоты. Стрелял, ходил в атаку, убивал. Наверняка убивал – или не успел? И что это меняет? Виновен, не виновен? И если виновен, то в чем? Четверо мужчин молчали.
Не знаю почему, но я был уверен, что он не хотел убивать. Не знаю почему, но мне хотелось так думать. Потому, что иначе он был бы таким же, как Лист. А мне он виделся другим, совершенно другим. Нам ведь не хочется разочаровываться в людях.
Я пробежался глазами по прочим табличкам. Повсюду фигурировала всё та же «3. / I.R…» – третья рота такого-то пехотного полка. Я обратился к ее командиру.
– Вы позволите записать имена?
– Для истории?
– Для себя.
– Зачем?
– Не знаю. Захотелось.
Я медленно вписывал их в блокнот, одно за другим. Стрелок Лотар Каплинг, стрелок Йозеф Шиле, унтерфельдфебель Максимилиан Брандт, ефрейтор Альфред Штос, ефрейтор Оскар Гольденцвайг. Кто и в чем был из них виновен? Обладала ли смыслом их смерть? Я украдкой взглянул на Вегнера. Старший лейтенант тоже о чем-то думал.
Неподалеку, за пирамидальными тополями, прозвучала краткая команда. Зарокотал барабан и медленно поплыла мелодия. «Ich hatt einen Kameraden…» Разумеется, что же еще? Вегнер поднес ладонь к козырьку фуражки. Дидье и Грубер последовали его примеру. Я невольно вытянулся и приподнял подбородок. Музыка смолкла. Вновь прозвучала команда. Грянул прощальный залп. В честь виноватых или невинных?
Красота ритуала примиряла с абсурдом. Не в этом ли назначение красоты?
На выходе с территории кладбища, пока еще ничем не огороженной, мы наткнулись на русских военнопленных. Вооруженные лопатами, они под присмотром изнывающих от жары конвоиров занималась рытьем новых ям.
– У меня есть немного вина, – сказал зондерфюреру Вегнер. – Предлагаю присесть в тени.
– Отлично, – ответил тот. – Я сегодня за рулем, но если немного, то можно.
* * *
Вечером, уже в Симферополе, Грубер доверительно мне сообщил:
– Есть возможность вывезти фрау Воронов. Лист ее отпускает, документы он ей выправил вчера. И немецкие, и румынские – у нее в Бухаресте тетка. Узнал вот о нашем возвращении и предложил воспользоваться оказией. Поможете русской девушке.
Я безмолвно и злобно ругнулся. Мне не хотелось никому помогать, тем более фрау Воронов, тем более при участии Листа. Но отказаться было невозможно.
Мы покинули Симферополь втроем. Ольга сидела рядом со мной на заднем сиденье и властно держала мою правую кисть в маленькой крепкой ладошке. «Ничего, ничего, – утешал я себя, – это только до Бухареста». Наш путь лежал в тот самый город на Днепре, где целую жизнь назад мы с Грубером развлекались на празднике в школе, говорили с утконосым Ярославом Луцаком и потешались над глупым профессором Ненароковым.
Утром следующего дня мы добрались до места назначения. Офицерская гостиница была переполнена, город кишел войсками. Нам отыскали частную квартиру без хозяев, с отдельной комнатой для каждого из нас. Грубер немедленно убежал по делам, пообещав после обеда вернуться. Ольгины глаза недвусмысленно говорили, что их обладательница готова воспользоваться моментом, но я предпочел ничего не понять. Ольга ушла прогуляться по городу – решив, что я не вполне пришел в себя после гибели несчастного шофера.
Накануне, во время ночевки, уснуть мне не удалось. В отличие от Ольги, спавшей, по ее собственным словам, как младенец, впервые после смерти мужа. Теперь я надеялся по-человечески отдохнуть. Наш вылет, мой и Ольгин, был назначен на завтрашний день, Грубер всё утряс, получив посадочные талоны на транспортный «Юнкерс» до Бухареста. Ольгина тетка еще не подозревала, какое счастье через день ей свалится на голову. Я потихоньку злорадствовал.
Но выспаться мне не пришлось.
* * *
– Я расскажу вам всё. Но дайте слово, что донесете правду о вековечных чаяниях моего народа. Мой народ привержен идеалам свободы и правды, ему нужна демо… крепкая и надежная власть в лице Великой Германии.
За столом передо мной сидел невзрачный человечек в затасканном пиджачишке, с трясущимися обвислыми щеками, припухшими подглазьями – из тех, кого не впустит в подъезд ни одна держащаяся за место консьержка. Но в этом городе консьержек не было, в нем имелась жандармерия, служба безопасности, военная комендатура. Человечек же, по его словам, имел хорошие отношения с новыми властями, был уважаем ими и ценим – непонятно за что.
Появившись у меня на пороге, этот субъект заявил, что услышал о приезде в город господина зондерфюрера Грубера, с которым ему давно советовал поговорить видный ученый Ярослав Луцак. Ссылка на Грубера меня обрадовала, я немедленно заявил, что господин зондерфюрер удалился, вернется только переночевать, а утром покинет гостеприимный город на Днепре. Мой маневр имел плачевные последствия. «Я знаю, – стремительно сориентировался человечек, – вы всем известный репортер знаменитого миланского издания господин Флавио Росси. Господин Луцак отзывался о вас как о ведущем итальянском специалисте по освободительной борьбе народов бывшего Советского Союза, герое Севастополя и Крымской Яйлы. Вы обязаны услышать Беларусь!» Я не устоял перед напором и сдался.
Он сунул мне в руку визитную карточку, на которой значилось «Dr. Ryhor Paulau», уверенно уселся за стоявший посреди комнаты круглый стол, жестом пригласил меня проделать то же самое (у меня впервые появилась мысль, не дать ли ему пинка) и принялся говорить, требуя от впервые встреченного им человека донести до Европы правду о вековечных чаяниях неведомого мне белорусского народа. Всё было знакомо. Думы о вековечных чаяниях были, похоже, главным развлечением местной интеллектуальной элиты.
Добрый час г-н Паулау твердил мне о добродушии и незлобивости настоящих белорусов-кривичей-литвинов, каковыми качествами пользовались подлые соседи – поляки и московиты, ошибочно именуемые русскими, а также свирепые казаки таинственного капитана (Hauptmann) Хмельницкого. О древней скориновской культуре («Пишется так: Skaryna»), созданной печатником, издавшим в Праге книгу под названием «Библия русская».
– Русская? – переспросил я, записывая сказанное им в блокнот, который он вместе с авторучкой вручил мне в начале нашей беседы.
– В те времена это значило «белорусская», то есть кривско-литовская.
Я сделал вид, что понял.
Объяснив мне про печатника, господин Паулау перешел к церковной унии, заключенной в конце то ли пятнадцатого, то ли шестнадцатого века. Последняя была бы хороша, если бы ее заключили, сказал он мне, на ренессансно-гуманистической платформе, близкой сердцу каждого истинного литвина-белоруса, но, увы, увы, она была заключена на платформе контрреформации.
– Вы понимаете, что я имею в виду? – угрожающе спросил он меня.
Я поспешил отозваться: «О да!» – и сделал очередную заметку в блокноте (чертов Паулау не сводил глаз с моей правой руки).
Он сообщил мне, что уния имела несколько практических аспектов («Вы пишете?»). С одной стороны, она способствовала полонизации общества («Вы понимаете?» – «О да!»). Данный аспект был, по мнению Паулау, негативным. С другой же стороны, мудрые иерархи вели литвинов к прочному единению с подлинно арийским, передовым и нордическим миром, что следовало рассматривать как аспект безусловно положительный. Однако их дело («Запишите непременно») было загублено косной и невежественной массой, подстрекаемой дикими фанатиками и агентами Москвы.
На фанатиках и агентах Москвы мое желание дать доктору под зад существенно усилилось. Он же, ни о чем не подозревая, сообщил, что московские захватчики в прошлом веке упразднили ее, то есть унию, загнав несчастных кривичей в свою закосневшую в чем-то там псевдоортодоксальную («Подчеркните, пожалуйста!») недоцерковь.
– Но теперь мы на пути к новой, подлинной унии, – сказал он мне торжественно. – Унии с Великогерманской империей. Ведь правда, господин Росси?
Я радостно подтвердил, твердо уверенный, что лекция окончилась. Я был готов аплодировать Паулау, лишь бы он скорее меня покинул – как аплодируют осточертевшему актеру, давая ему понять, что не дождутся конца представления. Но Паулау воспринял мой знак в том смысле, что я жажду продолжения, и принялся рассказывать, как его несчастная страна постоянно становилась жертвой московских нашествий – «В середине XVII века московиты уничтожили половину населения моей родины» – или же нашествий, которые были нацелены на злокозненную Москву, но страдали от них неповинные кривичи-литвины – «Карл Шведский, Наполеон Французский…».
– Передовая нордическая культура или московское варварство – вот дилемма, что уже четыре столетия стоит перед моим несчастным, но щедро одаренным народом. Но до чего же тяжко бывает найти понимание… Во времена царской империи мою страну называли Западной Россией. Можете ли вы представить себе подобное?
– Как уроженец Северной Италии могу, – не стал я церемониться с кретином. Он пропустил мои слова мимо ушей и с негодованием обрушился на каких-то летувисов, присвоивших себе имя и историю Литвы, по праву принадлежащие кривскому народу, на что ясно указывает сопоставление слова «кривичи» и имени «Криве-Кривейто».
Чтобы хоть минутку передохнуть от потока бесполезной информации, я предложил господину Паулау коньяку. Отказываться он не стал, но замолчал ненадолго. Прочтя мне небольшую лекцию о достоинствах литовских алкогольных напитков – harelka, zubrouka и miod, – он стал требовать возвращения древних кривских городов Вильни, Смаленска, Вязьмы и, возможно, Мажайска (заглядывая мне через руку, он внимательно следил за орфографией). Потом перешел к вопросам культуры.
– Москва и Польша высасывали соки из моего живого народа. Сколько поэтов, художников, композиторов, которые могли бы принести славу литовско-кривской культуре, было пожрано так называемой русской культурой.
«Скольких неаполитанцев, венецианцев и римлян пожрала бесчеловечная Италия», – насмешливо вторил ламентациям болвана внутренний голос миланского корреспондента. Однако сидевшее передо мною существо не догадывалось о том, что нашептывал мой внутренний голос, и продолжало говорить, говорить, говорить. Мне захотелось извлечь хоть какую-то пользу из его разговорчивости.
– Что вы скажете о нынешней ситуации края? – спросил я его.
– В настоящее время страна процветает под надежной защитой Великой Германии. Большевистская система демонтирована. Кривско-литовская молодежь увлеченно осваивает передовую германскую культуру и технологию. Буквально на днях основано «Белорусское научное товарищество». Открыты…
– Как обстоят дела с партизанами? – не дал я ему развернуться. – Много их у вас в Белоруссии?
Паулау немножко смутился.
– Видите ли, – произнес он, словно бы оправдываясь, – природные условия моей страны таковы, что она невольно привлекает на свою территорию разнообразных лесных бандитов, которых нередко называют партизанами. Но нужно иметь в виду – кривичей-литвинов-белорусов среди них единицы. Это редкие среди белорусов криминальные элементы или же обманутые люди.
– Кем? – спросил я коротко.
– Что? – не понял он.
– Обманутые, – не стал я тратить лишних слов.
Он, не задумываясь, выпалил, как на уроке в средней школе:
– Московитами, коммунистами, поляками, жидами, плутократами. Но настоящих белорусов-кривичей…
– Насколько успешно с ними борются?
– С кем?
– С партизанами.
Паулау принялся уверенно рапортовать.
– Прилагаются всемерные усилия. Великогерманская империя делает всё возможное для умиротворения страны. Белорусские патриоты, рискуя жизнью, принимают участие в акциях по пацификации зараженных советизмом и полонизмом населенных пунктов и по ликвидации бандитских формирований. Как патриот и националист я должен подчеркнуть – их участники являются преступниками и не заслуживают ни малейшего снисхождения. Язву советизма и полонизма, поразившую нашу родину, мы выжигаем каленым железом. Лично я могу лишь сожалеть, что не могу выехать на свою многострадальную родину, чтобы принять там деятельное участие в священной борьбе против…
Я слушал мерзавца и в какой-то момент отчетливо увидел перед собою убийцу. Вали, Нади и сотен тысяч других ни в чем не повинных людей. В Крыму, на Украине, в Белоруссии и в тысяче прочих мест. И мне тоже захотелось убить. Его – желательно прямо сейчас.
– Вы закончили, любезный? – резко оборвал я подлеца на середине фразы.
Он оторопело на меня поглядел. Разумеется, он не окончил, а только лишь начал очередную идиотскую сентенцию.
– Я вас спрашиваю – вы закончили?
Паулау пожал своими узкими плечиками.
– Еще не совсем. Моя родина… Наша земля… Патриоты, националисты…
И вот тут всё то, что на протяжении доброго часа булькало, кипело и клокотало во мне, внезапно вырвалось наружу. Я утратил контроль – над собой.
– Слушай, ты, козопас…
Местоимение «ты» и любимое словечко Грубера прозвучали в гостиной как гром. Мой плюгавый собеседник содрогнулся всем телом. Во взгляде промелькнул испуг. Вежливый итальянец исчез, переродился. А тот, что остался, откровенно наслаждался смятением доктора Паулау.
– Если ты сию минуту не исчезнешь, – сказал я ему очень тихо, – я спущу тебя с лестницы. Понял? А может, просто возьму и пристрелю. На правах представителя высшей расы.
Он еще не понял. И чтобы ускорить процесс понимания, я добавил по-русски:
– Пошел ты на…
Страх, что я приметил мгновенье назад, оказался ничем по сравнению с ужасом, исказившим мордочку несчастного недоноска при звуках родного языка. Понять его было нетрудно – если вспомнить о моей способности точно воспроизводить произношение и интонацию. В данном случае интонацию угрюмого бандита из лагеря восточных добровольцев под Симферополем. Возможно, он принял меня за советского диверсанта. Для большего эффекта я сунул руку в карман. Паулау кинулся к двери.
Когда на лестничной клетке стих топот его башмаков, я осторожно выглянул в окно. Испуганный докторишка рысью скакал через улицу. Пару раз оглянулся и сгинул. А я заскрипел зубами. В ярости и злобе на себя. Велик подвиг – воспользовавшись страхом, что вселила в туземцев непобедимая Великая Германия, до смерти напугать глупого и никчёмного человечишку. Прекрасно помня при этом, что Надю и Валю убил оберштурмфюрер Фридрих Лист.
Я вновь ощутил себя ничтожеством – ничем не лучшим, чем изгнанное мною.
* * *
– Я вижу, Павлов побывал и у вас, – сказал Швенцль, заглядывая в визитную карточку. – Известная личность, бывший инженер на Днепровской гидроэлектростанции, ныне осведомитель СД. Искренний и совершенно бесплатный. На жизнь зарабатывает гешефтами со своим компаньоном, нашим общим другом Луцаком. Я однажды сплавил через них местным труженицам пола «Шанель № 5» болгарского производства.
– Паулау, – поправил я Швенцля.
– Павлов, Флавио, Григорий Павлов, – наставил меня на истинный путь зондерфюрер. – Мне рассказывал о нем Луцак – как о выдающемся историке без специального образования.
– Должно быть, вещал про древнюю культуру и просил говорить не Weißrußland, а Belarus? – спросил меня Швенцль. – Иногда мне кажется, что его не сегодня завтра расстреляют, ведь это легко проделывают с гораздо более приличными людьми. («Именно с приличными и проделывают», – успел подумать я.) Но в службе безопасности прощают его чудачества. Я слыхал еще об одном типе, который, принося очередной донос, всякий раз спешит поплакаться, что по-немецки «Украина» до сих пор пишется с определенным артиклем die… Этого точно когда-нибудь пристрелят, он осточертел даже ублюдкам из СД. Однако бегу, мне надо успеть пристроить небольшую партию товара для наших господ офицеров. Жду вас с фрау Воронов к семи часам в кафе «Мальвина». Не забудьте адрес, – спохватился он, – проспект Адольфа Гитлера, двенадцать, бывший Карла Маркса, прежде Екатерининский.
– Отрадное постоянство, – заметил Грубер, – один выдающийся немец сменяет другого.
Улыбнулся даже я, не вполне еще оправившийся после изгнания непрошеного гостя.
Подхватив свой чемоданчик («Что в нем теперь? Помада, чулки, кондомы?»), Швенцль помахал нам рукой и быстро исчез за дверью. Я показал зондерфюреру исписанные листки.
– Клаус, как вы думаете, что мне делать со всем этим хламом?
Грубер ткнулся носом в мои заметки. Ухмыльнувшись, вынес вердикт:
– Имеется два варианта. Первый – выкинуть. Второй – сохранить. По-хорошему бы в печь, но жаль потраченного времени. Оставьте их, Флавио. Chissà, возможно, когда-нибудь рейх вздумает создать какую-нибудь Белорутению, а то глядишь и Belarus. И тут-то вы, опубликовав остроактуальный материалец, станете у себя в Италии первопроходцем новой темы. Открыть Европе целый народ – это, знаете ли, не шутки.
Когда он ушел, я посмотрел на исписанные мною листочки, скомкал их и швырнул в корзину для мусора. Пусть другие открывают Европе новые народы. Подходящие для этого ливингстоны отыщутся в ней всегда.
* * *
Непосредственно после «Мальвины» мне пришлось заняться фрау Ольгой. Отвертеться не удалось, мы остались в квартире одни. Грубер направился куда-то со Швенцлем, легко догадаться куда, пообещав вернуться поутру. Ольга непреклонно смотрела мне в лицо. «Ты не оставишь меня одну, замерзать под жестким одеялом». Так и сказала: замерзать под жестким одеялом – в тридцатипятиградусную жару. Нелепая женская логика, но я оказался бессилен. Бессилен не в смысле отсутствия силы, а в смысле отсутствия воли. Иными словами, не бессилен, а безволен.
В процессе любви Ольга снова меня позабавила смесью простонародной вульгарности и вполне себе светской пошлости. Называла мое орудие, то самое, лишившее меня воли, множеством разных слов, от односложного русского, которым я в полдень перепугал будителя новой нации, до величавого греческого «фаллос». (Последнее бесило меня еще в юности – настолько, что, встречая его в какой-нибудь книге, я немедленно ее захлопывал.) Наиболее нейтральным определением в ее эротическом словаре оказалась «конфетка».
Более полно, чем раньше, проявилась и другая ее черта – стремление к тотальному руководству. «Быстрее. Медленнее. Отчетливее. У самого края, да, да, самым кончиком, только кончиком. Теперь по полной амплитуде. По полной, я сказала! Работай бедрами, сильнее. Я хочу ощутить твои…» Черт побери, как же она называла тестикулы? По-русски, по-немецки, по-французски? Не вспомню.
Всю жизнь я приветствовал нежные женские просьбы, предпочитая открытых и искренних девушек нелепым жеманницам – из тех, что годами дожидаются, когда вы сообразите, чего бедолажкам хочется, и в таковом своем дурацком ожидании способным подолгу обиженно молчать. Но в Ольгином случае были не просьбы, прошу мне поверить на слово. А я, как известно, не очень люблю постороннее руководство.
В довершение ко всему стояла жуткая духота. Распахнутые, несмотря на предостережения, окна не приносили ни малейшего облегчения, воздух был горяч и неподвижен. Пот с моего лица и шеи крупными каплями падал на Ольгину грудь, на сведенный судорогой рот, на спину и на крепкие ягодицы. Было неловко, но что я мог поделать? Пока добрались до конца, дважды сходили в душ, и после каждого раза Ольга решительно меняла презерватив. Обойтись без него она сегодня не рискнула. Мне было в общем-то наплевать.
Напоследок она нечаянно назвала меня именем супруга, соперника Приапа, вздернутого на дубу партизанами, о чем рассказывал мне Грубер, узнавший об этом от Листа. Долго потом извинялась, объясняла, оправдывалась. Она действительно вообразила, что это может меня задеть. Чудачка. Я думал совсем о другом.
О другом, совершенно другом, абсолютно. О том, что скоро я буду дома. Что встречу Зорицу, и с Зорицей будет иначе. И поцелуи, и жесты, и слова, и чувства, и разметавшиеся по подушке волосы, и прохладное, упругое, податливое тело – всё, всё, всё. И милое ее обыкновение – не закрывать своих огромных черных глаз во время любовного акта, радостно продолжая взирать на окружающий мир, будто бы вопрошая: «Ой-ой-ой, что это со мной такое делают?» Словно бы не поняла в свои шестнадцать лет – или когда ее лишили гордого незнания?
Если она ко мне вернется, Зорица, дорогая моя хорваточка, щедрая и в чем-то бескорыстная, иными словами – любимая и родная. Моя последняя надежда во вселенной, беспощадно разрушаемой людьми.
* * *
Жара на бухарестском аэродроме была такой же, как и на Днепре. В мутном мареве взлетали и садились самолеты. Военный персонал на летном поле передвигался подобно сонным мухам. Немцев вокруг было не меньше, чем румын, и вели они себя вполне нордически, по-хозяйски. Впервые за долгое время я ощутил солидарность с романскими собратьями. Мало им без нас непрошеных гостей, а тут свалилась фрау Воронов на голову.
Мне сделалось жалко того бедолагу, что вскоре займется Ольгой. Прости меня, неведомый румын, не осуждай, иначе я не мог. Впрочем, не исключено, что ею займется немец, какой-нибудь пройдоха вроде Швенцля. Она же всё-таки владеет языком. Отлично владеет, надо признать. Лишь бы этот немец был повыше.
Мы пили замечательный кофе в небольшом и уютном кафе, примыкавшем к залу ожидания аэродрома. Столик был покрыт белоснежной свежей скатертью, официант профессионально любезен. В отдалении, приметный из окна, поблескивал транспортный «Юнкерс». Через несколько часов он вылетал в направлении Вероны.
– Ты ведь скоро вернешься, правда? – негромко спросила Ольга, стараясь не быть услышанной румынскими офицерами, сидевшими за столиком по соседству. Один из них, кавалерист, вполне бы подошел ей по росту.
– Вряд ли, – признался я.
– Но ты ведь… не оставишь меня просто так. Захочешь меня увидеть, да?
– Конечно, но ты понимаешь…
Она заглянула мне прямо в глаза. Своими холодными колючими глазками. Заглянула и решительно произнесла:
– Я не хочу оставаться здесь.
– В Бухаресте? У тетки? Кто она, кстати? Сестра твоего отца? Матери? Ты ничего не рассказывала о ней.
– Я не хочу оставаться в Румынии. Не хочу быть одна. Я люблю тебя. Ты до сих пор не понял? Флавио…
Я молча развел руками. Страсти накалялись, румыны к нам прислушивались. Кавалерист бросал на Ольгу взгляды. Кто знает, быть может, ему доведется сегодня стать утешителем русской красавицы, жестоко брошенной в Бухаресте отвратительным макаронником? Признаться, я бы не возражал. Пусть говорят обо мне что угодно. Лишь бы женщине было приятно. Даже такой, как Ольга.
– Ты должен меня забрать, – шипела она мне в ухо. – Выхлопотать разрешение, визу, как это там называется. Я хочу в Милан. К тебе. Я с детства мечтала увидеть Тоскану. Понимаешь?
Милан… Ко мне… Люблю… Что за пошлая, мерзкая чушь? Тридцать пять градусов сведут с ума кого угодно. И опять – почему я вечно кому-то должен? Вчера идиоту Павлову, сегодня симферопольской курве, вдове предателя, мерзавца и садиста? Которая не отличает Тосканы от Ломбардии.
Я прикрыл рукой ее ладонь, несколько, прямо скажем, жилистую, и наполнил свой голос нежностью, деликатностью и сочувствием к нелегкой женской ситуации. Я понимаю, дорогая, но и ты меня пойми.
– У меня жена, я ведь говорил тебе, Оля. Ребенок. Мой маленький Паоло.
– И что? – не поняла меня Ольга, несмотря на мои старания.
– У меня ревнивая жена, – немножко сгустил я краски.
Она недовольно фыркнула.
– Ты собираешься меня ей представить?
– Это невозможно. И все-таки. Мало ли что. Милан, он не такой большой, как кажется, всего миллион с небольшим. Скандалы в семье могут сказаться на детской психике. Мальчику двенадцать лет. Он должен верить в отца, потому что…
– Какой же козел ты, Росси! – гневно воскликнула Ольга. В краешке глаза блеснула слезинка. Елена так тоже умела, наловчилась в юности, в любительских спектаклях на даче у дядюшки Франческо Бовини.
Я резко отдернул руку.
– Пожалуйся Листу.
– Подлец.
Ольга шмыгнула носом и отвернулась к окну. Мой «Юнкерс» ждал меня на летном поле.
Я пожелал ей удачи, жестом подозвал официанта, расплатился и решительно встал. Чаевых оставил процентов пятьдесят, пусть видят, что я не немец. Дружески улыбнулся румынским союзникам. Успехов, приэтень, не теряйтесь! Кому-то из вас, возможно, вечером повезет. А может быть, сразу двоим? Почему бы и нет, друзья? По полной амплитуде, так по полной. Гарантирую, камрады, вы надолго забудете ваших румынок. Наша русская шлюха даст фору десятку валашских. Но имей в виду, кавалерист, верхом она ездить не любит. Трудиться придется тебе.
* * *
Кругленький Тарди провел по лицу платком и поднял на меня отекшие глаза. Толстые пальцы, сжимавшие авторучку, серебрились капельками пота. Ободок заправленного красными чернилами «Пеликана» переливался червонным золотом.
– Полагаю, в России было не так?
– О чем вы, Роберто?
– Я о жаре. Мы тут изнемогаем. В России ведь прохладнее, Флавио?
Я покачал головой.
– В России не прохладнее. Там, где я был, не прохладнее точно.
– Тяжелый год, – констатировал Тарди и вновь углубился в мой текст.
Я никогда не понимал, что нашла в нем моя супруга. Тедески, тот еще куда ни шло. Стройный, подтянутый, отличный спортсмен, карьерист. Настоящий фашист, в портупее, со стажем и перспективами. Такие не нравятся либералам, католикам, социалистам и лично мне, но нравятся многим женщинам, и женщин можно понять. Ведь женщинам нужно другое, крайне далекое от политики и потому неинтересное для большинства мужчин. Но Тарди… Я мысленно приставил Елену к окну (с приподнятой по-секретарски юбкой), к ней сзади приставил Тарди (с начальственно расстегнутой ширинкой). Выбившееся из-под рубашки редакторское пузцо задрожало в такт не очень ритмичным движениям. Я не удержался и прыснул. Интересно, какая у них амплитуда?
Тарди приподнял голову.
– Слушаю вас… Что?
– Простите. Я о своем. Нервы. Слегка расшатались.
– Да, понимаю. Вы фронтовик. Вам тяжелее всех. Нам надо будет как-нибудь посидеть, побеседовать, по-дружески. Ваш бесценный экзистенциальный опыт…
– Да, конечно, Роберто, я был бы очень рад. Как тогда в апреле.
Тарди расцвел.
– Вы помните?
Еще бы. Схлопотавшая пощечину и оскорбленная мною Елена проревела в тот день не менее полутора часов. Мне пришлось ее спешно успокаивать – пока не явился Паоло, на которого слезы матери могли произвести не лучшее впечатление. Что мальчик мог подумать об отце? Поплакалась она потом редактору или нет? Скорее всего нет, не совсем же она идиотка.
– Ваш очерк совсем неплох, но местами излишне цветист, – поделился впечатлением Тарди. – Особенно когда Флавио Росси пишет о красных, простите мне невольный каламбур. Вот, что у вас здесь? «Битва гигантов». «Русские, подобно львам». «Новые Фермопилы».
Я изобразил готовность защищаться.
– Античные образы привычны нашей публике.
Античных образов я напихал в свой очерк вполне сознательно. В расчете, что именно к ним прицепится редактор, именно они станут жертвами ножниц и дело в итоге обойдется малой кровью. Уловка, проверенная многими и не раз. Казалось, Тарди наживку заглотнул.
– Если вам так нравятся античные метафоры, – заговорил он, размахивая платком, – то уместнее бы было говорить о Карфагене. Но русские не заслужили этого. От вас… от нас требуется прежде всего объективная информация о победах германской… и нашей армии. Но вообще-то Карфаген было бы неплохо. Даже жаль. Как он там, достаточно разрушен?
Я вынул из папки снимки, сделанные при облете города и прямо на его пустынных улицах. Некоторые были подарены немецкими летчиками. На физиономии Тарди нарисовалось восхищение.
– В самом деле впечатляет. Что это? Мыс Хрустальный? Интересное название. Обязательно, в завтрашний номер. И разрушенная церковь вышла замечательно. Где она находится, прямо в центре? А это что такое? Католический храм? В Крыму есть католики? Ах да, там же были наши генуэзцы. Благодаря которым мы можем называть его исконно итальянской землей. Как вы полагаете, дуче смог бы договориться с фюрером о передаче нам хотя бы части Крыма?
– Вам виднее, Роберто.
– Пожалуй, да. Спрошу при случае у Тедески. Он не из тех, кто шляется по фронтам, но зато он в курсе происходящего в сферах.
Тарди ткнул указательным пальцем в потолок. Я кивнул. Друзья Елены стоили друг друга.
Удовлетворенно цокнув языком, Тарди отложил фотографии в сторону. За окном прозвенел трамвай. Солнечный луч кратким бликом сверкнул на влажной макушке редактора. Я молча благословил кожаное кресло, в котором сидел. Будь оно из другого материала, я бы в нем долго не выдержал.
Между тем моя уловка мало что дала. Тарди упорно трудился над текстом, периодически поднимая голову и сообщая об исправлениях. Мне оставалось с тоской наблюдать, как он безошибочно вымарывает наиболее мне дорогие места и вписывает на их место привычные пошлости.
– Ну как? – спросил он, крайне довольный собой, после того как я ознакомился с редакторской правкой.
– Как всегда великолепно, вы знаете нашу публику как никто.
– Опыт, десятилетия опыта – они не проходят даром, – согласился с готовностью Тарди и почему-то вздохнул. – А ведь я хотел стать беллетристом, мечтал о славе д’Аннунцио. Вам никогда не приходило в голову написать роман? О войне? О любви?
– Нет, – ответил я, – к сожалению, не приходило. От войны я немного устал.
Тарди вздохнул.
– А я до сих пор иногда мечтаю. Но мне не хватает собственных впечатлений. Вроде полученных вами. Что же касается ваших очерков, с ними всё обстоит замечательно. Контракт выполнен на сто двадцать, даже на сто пятьдесят процентов. Теперь вы ведущий специалист по России. Вас заметили в министерстве народной культуры. Вам поручается…
Я вскинул голову и привстал.
– Я предпочел бы…
– Это не обсуждается. Рекомендация из министерства. Дон, экспедиционный корпус. Это честь, Флавио. И хорошие командировочные.
Ничего не оставалось, как сдаться.
– Но я хотел бы сначала передохнуть. Поймите, в Крыму я был не на курорте.
Тарди помялся и неохотно признал:
– Да, вам, пожалуй… нужен отпуск. Семейный отдых… в деревеньке у моря.
Лицо редактора выражало неподдельную грусть. В мою душу проникло сочувствие. А что, если это любовь? Непостижимая для столь испорченной натуры, как моя? (Вчера я сумел созвониться с Зорицей. Она немедленно рассталась с Франко Ботти из «Паданского курьера». Сам Ботти, дозвонившись, в свою очередь, до меня, подчеркнул, что он полностью на ее и на моей стороне, что нас с нею нельзя разлучать и он всего лишь помог моей девушке пережить нелегкие месяцы нашей разлуки. Ежели что, я всегда могу на него, на Франко, положиться.) Я улыбнулся и успокоил расстроенного редактора:
– Знаете, Роберто, я предпочел бы один.
Тарди моментально оживился. Глаза потеплели, голос сделался чуть суетливым, радость, внезапная радость скрывалась с немалым трудом. Господи, да он же в самом деле ее любит.
– Отлично вас понимаю, – бормотал он, выскочив из-за стола. – После всего пережитого. Что бы вы предпочли?
– Швейцарию.
Тарди замялся. Если бы он мог, он отправил бы меня хоть в Аргентину.
– Это будет нелегко, но если постараться… Учитывая ваши заслуги. Хотя… Вы же понимаете.
– Я пошутил. Я поеду на море. Один. На четыре недели.
Тарди вздохнул и печально на меня посмотрел.
– Четырех не получится. Максимум две. События развиваются стремительно. Советы стоят у края пропасти – и опоздать к торжеству мирового фашизма было бы страшной ошибкой. История нам не простит.
Я встал и щелкнул каблуками.
– Zu Befehl.
Редактор растроганно кивнул. С амплитудой или без – но он любил мою супругу. И желал мне всяческих благ.