Порывы страсти
Флавио Росси
Начало июля 1942 года
Не надо было пить, тем более коньяк, тем более в жару. Мне хотелось забыться, уйти, исчезнуть, но все-таки пить не следовало. Как мы оказались вместе? Почему мы оказались вместе? Зачем мы оказались вместе?
Ну да, мне хотелось бежать от Листа. Оберштурмфюрер объяснял капитан-лейтенанту преимущества выстрела в затылок. «Ваш младший лейтенант ничего не почувствует. Я сказал Ширяеву, чтобы он сам это сделал. Ширяев дело знает. Опыт».
Нет, не помню. Как мы добрались до квартиры? До моей квартиры, то есть до квартиры доцента Виткевича, где я когда-то был с Валей. Ванная комната, стулья, диван. Всё еще теплый после жаркого дня. Диван, на котором мы были с Валей. Лампа, та самая лампа. Груда бумаги на круглом столе. Запотевшая бутылка шампанского, опрокинутые рюмки, наспех заброшенный в рот бутерброд. Чужая улыбка ненужной мне женщины. «Ну, не стесняйся, я вижу, ты хочешь. Мужчины хотят всегда». Доцент Виткевич умер от голода, так мне сказала Валя. Сказала в ту ночь, вернее в то утро, когда после нашей ночи мы продолжали быть вместе. За что?
Ольга оказалась худощавой и деловитой. С анатомической точки зрения она представляла собою тип, переходный от Зорицы к Елене. Освободившись от юбки и блузки, но еще не скинув белья и чулок, нацелила в меня внимательные глазки. «Как тебе больше нравится?» – спросила чуточку пьяным голосом. Предложила варианты на выбор. Каждый был по-своему мил. Я растерялся и отдал бразды правления в ее оказавшиеся крепкими руки. О чем не пожалел. Она, полагаю, тоже. Но это было ночью. Потом наступило утро. Со ставшим привычным кошмаром.
* * *
Да, это так, Флавио Росси. Ты бесчувственная скотина, мерзавец и трус. В твоем присутствии отправили на смерть вполне симпатичного тебе человека – и после этого ты пил вместе с теми, кто это сделал. Потом, когда тот уже валялся в яме – или где? – с простреленным затылком, ты нежился в объятиях этой твари, спору нет, внешне вполне привлекательной, но ненавидевшей его больше всех. Что двигало тобою в течение вечера? Профессиональный долг? Страх? Но тащить к себе в постель фрау Воронов тебя никто не заставлял.
Кто ты, Флавио Росси? Фашист – и более никто? Но ты ведь втайне гордился тем, что твой личный «фашизм» это всего лишь мимикрия, ни к чему не обязывающее и абсолютно вынужденное притворство. Надя не захотела увидеть в тебе фашиста. Сказала, что ты другой. Добрый. Ну да, добрый. Ольга Воронов, которая лежит с тобою рядом и улыбается во сне, вполне оценила твою доброту. Добрый… Пожалуй, так. Но не герой, не рыцарь. Не без страха, не без упрека. Черт, где она всему этому научилась? И какая растяжка, боже… Физкультурница.
Ладно, ты струсил там, солгал здесь. Ты предпочитаешь быть репортером, а не солдатом, что, между прочим, освобождает от обязанности убивать и резко уменьшает шансы быть убитым. Но зачем ты лег с этой сукой, прыгавшей от радости, когда отправили на казнь первого встреченного тобой за несколько месяцев благородного человека? И из последних сил, с помраченным алкоголем сознанием, старался доставить ей удовольствие? Навык, квалификация? Латинский любовник?
Первого ли, однако? Быть может, те мертвые, которых ты снимал на отбитой у русских горке, тоже были ничем не хуже? Но они были мертвыми и тебе ничего не сказали. А может, были благородными те дети, которых ты пытался угощать конфетками? Или тот увезенный службой безопасности поп, о котором презрительно отзывался веселый отец Филарет? Жертва абстрактного гуманизма в эпоху конкретных дел. Или, может, Филаретов помощник, отказавшийся сесть за стол вместе с Клаусом Грубером и Флавио Росси? Или покойный доцент Виткевич? Грузин-пулеметчик? Сожженный заживо в лесной сторожке дед? И знаешь ли ты, о чем думала Оксана Пахоменко, высаживая кустики на только что засыпанных оврагах, набитых трупами евреев и коммунистов? Репортер миланского издания Росси в упор не видел подобных людей, распивая шампанское, ведя интеллектуальные беседы и раздавая карбованцы и марки гостиничным шлюхам. Потому что такой материал никому был не нужен.
Первый благородный человек… Легко же забыл ты Надежду и Валю. Тебе ведь очень хочется забыть… Кто заставлял тебя вновь тащиться в СД? Поручение редактора? Ну да, неловкость перед Грубером. Ведь он старался, устраивал встречу с капитан-лейтенантом N, однокашником, коллегой, другом. И кто же ты после этого, грязная фашистская сволочь?
Пьетро тогда объяснил тебе, что значит Надино имя. Speranza, надежда. Она действительно была твой надеждой – сначала убитой Листом, а потом спокойно преданной тобой. Преданной в тот момент, когда ты драл на этом вот диване эту суку, которая никак не проснется, так ты славно ее отделал. Ты предал надежду, Флавио Росси. Больше надежды не будет.
А твой собутыльник и собеседник Грубер? Тоже фашист, точнее нацист? Или дело в чем-то ином, в душевной болезни? Видя то, что теперь происходит, антисемит Достоевский сделался бы активным юдофилом, потому что имел совесть. Так сказал однажды умненький Грубер умненькому Флавио Росси, вовсе не антисемиту. И категорически не рекомендовал ее иметь.
Ладно, хватит. Полно. Полно себя травить. Мы не герои и не борцы. Мы всего лишь обычные люди. Которым просто надо выжить в устроенной не ими кутерьме. Гордиться тут нечем, но не более того. Так-то, фрау Ольга Воронов. Как же сладко ты спишь, слегка прикрывши руками голову, словно бы защищаешь ее. От кого?
Я осторожно сдвинул с себя простыню, неслышно спустил ноги на пол, тихо встал и, стараясь не скрипеть половицами, направился в ванную. Прохладная вода мягко смыла пот и скверну прошедшей ночи. Из зеркала, просунувшись между стаканчиком с зубными щетками и флаконом одеколона, на меня растерянно поглядел немного уставший от жизни мужчина. Я скорчил глумливую рожу и отвернулся от мерзкого типа. Обтерев себя мохнатым полотенцем, вышел обратно в прихожую. Поколебавшись немного, занялся утренней гимнастикой. Странный распорядок, но я давно привык – сначала взбодриться под холодными струями, потом слегка размяться, а после сполоснуться опять.
На четвертом упражнении в дверном проеме показалась Ольга.
– Доброе утро, – сказала она и приветливо мне улыбнулась.
Это было забавное зрелище – долговязый итальянец приседает посреди прихожей и при этом мурлычет под нос. И отнюдь не «Смейся, паяц», что было бы к месту, а «Батальони Эммэ», относительно свежий патриотический шлягер. Как распоследний чернорубашечник революции. Хорошо еще, она не знала итальянского. Но чтобы понять, что такое «battaglioni della morte», было достаточно французского. Я улыбнулся в ответ и натянул трусы.
Пока Ольга копошилась в ванной, а продолжалось это долго, я безучастно лежал на кровати. Силы, вернувшиеся после душа и зарядки, снова куда-то исчезли. Под лучом, проскользнувшим между неплотно задернутых занавесок, заискрилась бутылка из-под шампанского, и от этого сверкания сделалось поганее, чем было. Я бы не отказался сейчас от другой такой же бутылки, только не пустой, а полной – а лучше сразу двух, ведь Ольга тоже станет пить, изрядно уменьшив мне дозу. Возможно, стоило порыться в шкафу, там должны были остаться две бутылки каберне – к сожалению, тепловатого от жары, но для красного вина это не так уж смертельно. На столе лежал бумажный пакет с жареным мясом и хлебом. В тарелке чернела виноградная кисть. Завтраком мы были обеспечены.
Ольга в распахнутом халате легким шагом вернулась в комнату. Ей шло оставаться без трусиков. Поджарая, с рельефными мышцами живота, с задумчиво-хищным взглядом. Полы, распахиваясь при ходьбе, приоткрывали слегка кучерявые прелести. Мне было тошно туда смотреть.
Она ловко запрыгнула на кровать и по-турецки уселась рядом. Заботливо полюбопытствовала:
– Как себя чувствуешь?
– Отлично, милая, – ответил я ей. Точно так же, как ответил бы Елене. Но Елены она не знала и моей интонации оценить не могла.
Сладко зевнув и прищурив глаза, Ольга вытянула руки над головой. Слегка колыхнулся бюст, не слишком крупный, но выразительный. Рефлекторным движением поправила прядку волос. Как и положено в присутствии мужчины. Я едва не задохнулся от ненависти. В конце концов, лучше спать за деньги с горничными, чем иметь эту злобную суку. Но Флавио Росси не любит за деньги. Это ему претит.
– О чем ты думаешь? – проворковала она. Попыталась заглянуть мне в глаза.
– О тебе. И о нас. Ну и…
– Хочешь еще?
Шевельнув пальцами, она положила ладонь на мое самое беззащитное место. (Наиболее иннервированное, уточнил бы дотошный Тедески.) Мне бы следовало деликатно отвести ее тонкую кисть, не дожидаясь пока… Но подлый инстинкт победил моментально, и я еще на час забыл о совести.
Однако как зрелый муж способности суждения не утратил. И, заставляя ее выгибаться и вскрикивать, продолжал предаваться мыслям. Проявляя при этом снисходительность и даже великодушие. По отношению к нам обоим. «Чем она хуже тебя? – думалось мне за трудами. – Что ты знаешь о ней, миланский бумагомарака, вонючий фашистский прихвостень? Что ей пришлось пережить в эти годы – без отца, без средств к существованию? Ты осудил ее, позабыв, что от нас ничего не зависит. Измученные люди ищут тепла и в тоске прилипают друг к другу, пытаясь урвать от жизни хотя бы немного. Ты был бессилен спасти девочек, ты ничего не знал, ты был на фронте, рисковал, так получилось… Ты бессилен отомстить Листу. Что, теперь вешаться самому?»
«И все-таки сука», – подумал я, направившись в ванную комнату. Долго стоял под холодными струями, презирая себя и, кажется, снова плача.
По возвращении вновь были слезы, на сей раз ее, не мои. Прижавшись ко мне всем телом и не давая пошевелиться, Ольга шептала как в лихорадке: «Я мечтаю только об одном – навсегда уехать из этой проклятой страны. Ты увезешь меня, правда?» – «Конечно, милая», – бормотал я в ответ, норовя повернуться так, чтобы занять чуть более удобную позицию. «Хорошая квартира, – бормотала она, – погляди, сколько книг. Жалко, ты не знаешь чья». – «Почему не знаю? Доцента Виткевича, мне говорили».
Услышав про доцента, Ольга повела глазами. И усмехнулась, как-то особенно неприятно. «Виткевича? Жалко старого идиота, но он был сам виноват».
Я снова поспешил убраться в ванную. Снова стоял под холодными струями и снова по-детски рыдал. Ментально, по крайней мере. И вновь ненавидел Ольгу. Не понимая вполне – за что? Она была обычной слабой женщиной. Воплощением нормальности. Как я или наш зондерфюрер. Ибо нормальный мир состоит из таких, как Росси, Грубер и фрау Воронов. Нормальностей и тривиальностей. Банальностей, если угодно. А такие, как убитый накануне Старовольский, вспыхивают в нем подобно падающим звездам. И гаснут, потому что никому не нужны. И всё опять приходит в норму. Исчезают откровенные ублюдки вроде Листа – и остаются фрау Воронов, Росси и Грубер. Так устроен мир – и изменить его не дано. Бедная Надя, бедная Валя, вам просто не повезло.
* * *
На следующий день мы очутились в Ливадии, огромном дворцовом имении русских царей, цинично, по словам Грубера, превращенном Советами в санаторий. Там германским главнокомандующим были устроены торжества по случаю великого триумфа. Имелся и другой, не менее значительный повод – генерал-полковник фон Манштейн сделался фельдмаршалом. Об этом мне с утра сообщил зондерфюрер, после чего мы оба, точнее втроем, поскольку машину вел Юрген, отправились к месту события.
Играли оркестры немецких полков. После скорбной старинной песни о погибшем от пули товарище всё больше звучали марши. Светомаскировку соблюдали, но не особенно старательно. Русской авиации, если она еще существовала, было теперь не до нас, их самолеты гоняли ночами на мыс Херсонес, пытаясь эвакуировать прижатые к морю войска. Так объяснил нам немецкий летчик с красивым Рыцарским крестом на шее. Среди деревьев слонялись толпы германских и союзных офицеров, счастливых тем, что штурм был кончен, а они, черт возьми, оставались в живых.
Манштейн с основными героями рейха устроился на ужин в самом большом павильоне, прочие развлекались на собственный лад. Спиртного хватало на всех. К нам то и дело цеплялись с предложением выпить. Обычно мы отнекивались, но порою соглашались, пропуская рюмочку, после чего нас быстро оставляли в покое. Жалко, что не все и не всегда.
Наиболее цепким из всех оказался мой коллега из Румынии, репортер бухарестской газеты и на редкость навязчивый тип. Румяный, с изрядно выдающимся пузцом, в очочках à la Гиммлер, он был вылитый сельский учитель. Самый умный житель коммуны Кампо деи Кретини, единственный слегка образованный человек на ближайшие десять миль – из тех, кто охотно говорит обо всем и чье мнение всегда авторитетно.
Узнавши, откуда я родом, он бодро начал тараторить на препаршивейшем французском. Обращаясь ко мне и в упор не замечая Грубера. Выпитое за вечер вино его заметно раскрепостило, сателлиты из Германии превратились в пигмеев и карликов, мундир зондерфюрера внушал что угодно, только не пиетет. Совсем не возмущенный этим Грубер незаметно убрался в клозет. За обе державы оси пришлось отдуваться мне. Попробовав всучить мне сигареты (интересно, где он взял американские?), толстый румын с удовольствием сообщил:
– Мое родовое имя – Вэреску. Вам это ни о чем не говорит?
Не знаю, на что он рассчитывал. Возможно, что я припомню императора Луция Вера? Мне не лезло в голову ничего, кроме румынского слова «вэратик», означавшего то ли баклажан, то ли сорт винограда. Я выдавил полуулыбку, и золотое перо Бухареста уверенно продолжило рассказ о себе.
– Наше имение находится неподалеку от Четатя-Албэ. Знаете, где это?
Я знал и блеснул, на беду, эрудицией:
– В Южной Бессарабии. Ныне Белгород-Днестровский. Да?
Моя оплошность оказалась серьезной. Багрово потемнев буквально на глазах, Вэреску в самом деле стал похож на баклажан. Обиженно насупившись, он очень строго произнес:
– Как потомок древних римлян вы не должны так говорить.
Я с раннего детства не любил указаний на то, что, кому и как я должен говорить. Однако предпочел незамедлительно согласиться, убоявшись апоплексического удара, могущего случиться с представителем союзной прессы. Моя податливость Вэреску понравилась. Речь его сделалась страстной, французский – неожиданно связным. Рокочущие звуки громоподобного голоса легко перекрывали царивший в парке шум. Большую часть возвещенного им я, надо признать, не услышал – благодаря бесценному умению отключаться от излияний скучных собеседников. Но отдельные фразы запомнились – столько в них было огня.
– Настанет день, и рабский славянский язык замолкнет навсегда на нашем римском море… От русского ига освобождена Бессарабия… На очереди подлая Болгария… Мы продвигаемся на восток… Я жду эпохи возрождения Румынии… Доблесть румынских войск – верный тому залог… Территория за Днестром практически входит в Румынское государство… На этом мы не остановимся… Румынским будет Дон, румынской будет Волга… Наши археологи обнаружили подтверждения пребывания румын на этих землях задолго до готов и гуннов… О Крыме я молчу… Неотъемлемая часть нашей Римской империи…
Вскоре я был не в состоянии различать, когда Вэреску говорил о римском, а когда он вещал о румынском. Италию, бесспорно римскую территорию, ждала, похоже, та же участь – ей предстояло стать неотъемлемой частью Румынии. В моем сознании мелькнули апокалиптические видения. Паоло возьмется за румынский язык и однажды в жару попросит купить не «gelato», а «ынгецате». Елена тоже за что-нибудь возьмется. Страстный любовник из Бухареста внушит ей почтение к Древнему Риму. Любовь к античности – что может быть прекрасней?
Вэреску не унимался. Под грохот рвущихся в парке петард Великая Румыния расползалась по глобусу, занимая понемногу Кавказ и упираясь правым боком в Грузию. Левым – в неведомый мне Воронеж (название типично румынское, подчеркнул бессарабец). Без оговорок, однако, не обошлось.
– Пока о грядущих завоеваниях нам нужно, увы, помалкивать.
– Почему? – не понял я великорумынской скромности.
– Большая политика, – объяснил мне со вздохом Вэреску. – Наши, так сказать, союзники, вы понимаете, я о ком…
– Честно говоря, не совсем.
– Венгры, венгры, дорогой коллега. Венгры сразу же заявят, что, завоевав столь обширные территории и превратившись во властелинов Причерноморья, мы получим достаточную компенсацию за Северную Трансильванию. Тимишоара останется венгерской – вы можете представить подобный исход? Мадьяры, чтобы их… Хочу предостеречь вас на будущее – не верьте мадьярам, никогда и ни в чем.
Последние слова мне показались знакомыми. Déjà vu? Или все-таки нет? От кого же я слышал такое и где? Господи, ну конечно, от будапештского корреспондента Дюлы Ковача, забредавшего порой к нам в редакцию выпить кофе и поболтать. Узнав о моей командировке на русский фронт, Дюла убеждал меня практически с аналогичным пылом: «Не верьте румынам, Росси, ради Бога, не верьте румынам». Неужели и он, интеллигентный и деликатный бонвиван, добившийся расположения целого ряда знакомых мне женщин, на поверку такой же болван, как и этот тупой Вэреску? Или же это постгабсбургская специфика Юго-Восточной Европы?
Вэреску продолжал размахивать руками. Толстые щеки поблескивали при свете взлетающих в небо ракет. Я опустил глаза, лишь бы не видеть отвратительной пьяной хари. Вот ради чего умерли Надя и Валя, вот ради чего гниют под Севастополем десятки тысяч русских, немцев и тех же несчастных румын. Чтобы пузатая деревенщина со знанием французского могла, надувшись индюком, трепаться здесь, в Крыму, о будущем Румынии.
Всякий раз, когда я слышал слова «Великая Румыния, Ромыниа маре», у меня возникало желание произнести вслух немногое, что я знал из румынского языка, а именно крестьянскую присказку: «Ромыниа маре, мамалыга наре». Желание почти непреодолимое. Возникло оно и сейчас. И было преодолено. При прощании Вэреску записал себе в блокнот мой адрес, пообещав прислать вина из поместья в Бессарабии, отбитого в сорок первом у захвативших его большевиков. «Поверьте мне, ничуть не хуже самых лучших тосканских сортов».
– Ну, как? – спросил довольный Грубер, появившись в тот самый момент, когда Вэреску, расставшись со мною, пошел по дорожке, обсаженной туями. – Просветились по вопросу поглощения Южной России Величайшей из Румыний? Я, между прочим, до сих пор не пойму, что делают тут итальянцы? У вас-то какие цели?
Я недоуменно пожал плечами.
– Всё ясно, – сказал зондерфюрер. – Чистейшей воды альтруизм. Предлагаю по этому случаю выпить. Вы как?
– Если без румын, с удовольствием.
Грубер весело рассмеялся. Мне же подумалось, что я несправедлив к несчастному народу пастухов и земледельцев, гибнущих тысячами в русских пространствах непонятно за что и зачем. Случайно встретил идиота – и с пренебрежением стал думать обо всех. А что скажут об итальянцах те, кому встретится не Пьетро Кавальери, а мои коллеги Тарди и Тедески? Или Флавио Росси, трусливый и жалкий подлец?
* * *
Десять минут спустя мы сидели в увитом плющом павильоне, куда официанты в мундирах и фартуках таскали на подносах бутылки и бокалы. Вместе с нами был Дитрих Швенцль, приехавший прямо из Ялты и не без труда нас отыскавший среди царившей в Ливадии суеты. Свободный столик мы нашли не сразу. Некоторое время пришлось постоять, озираясь по сторонам, покамест один не освободился наполовину. Встали сразу трое – капитан, лейтенант и майор авиации. Мы устремились к их покинутым местам.
– Вы позволите, господа? – спросил учтиво Грубер у сидевших там двух… как бы получше сказать… господ, ибо именно данное слово подходило к ним наилучшим образом, точно характеризуя великосветскую стать и повадку. Рядом с ними мы трое выглядели воплощением демократии и социализма, пусть даже национального.
– Разумеется, – ответил один, великодушно улыбнувшись и пробежав по нас троим чуть водянистыми глазами.
Мы представились. Они, приподнявшись, представились тоже. И оба действительно оказались аристократами, немецким и русским. Наверняка утонченными ценителями искусств и замечательными спортсменами.
Немец был в мундире с лейтенантскими погонами, русский – в отличном гражданском костюме. В их манере обращения я сразу же уловил снисходительную доброжелательность представителей высшей расы к прочим, малым и незаметным, но, к сожалению, необходимым людям – подающим пальто, подносящим еду, издающим газеты, пишущим книги, снимающим кинофильмы. Внешне они никак не отреагировали на имена Грубер, Швенцль и Росси, но я непостижимым образом ощутил, как при звуках первого оба мысленно скривились, при звуках второго хихикнули, при звуках третьего насупились. И даже если бы меня звали Бьянки, реакция была бы в лучшем случае такой: «Не припоминаю».
Между тем я тоже ничего о них не знал. Русский звался князем Яковом Волконским, фамилия, не спорю, известная, но мало ли на свете известных фамилий? Немец именовался Бруно фон К., он был отпрыском швабско-франконского рода и приходился дальним родственником Гогенцоллернам и Виттельсбахам, не говоря о всяких Гогенлоэ, Кюнрингах и Виндишгрецах. Оба успели повоевать, послужив в добровольцах на испанской войне, в прекрасно известном мне «Кондоре». Теперь отважного немца почему-то отзывали из армии.
Русский князь – Бруно фон К. называл его Джимом, – получив недельный отпуск в своем немецком ведомстве, прибыл на Южный берег Крыма со своеобразной инспекцией и был в целом удовлетворен состоянием фамильного имения в районе Алушты.
– Надобно признать, я ожидал гораздо худшего. Остается получить разрешение от министерства по делам восточных территорий. Люди, правда, теперь не те. Особенно молодежь. Но это, я так думаю, дело вполне поправимое.
Я не совсем уразумел, на что именно должно было дать разрешение министерство по делам восточных территорий. Вряд ли оно занималось вопросами реституции отобранной большевиками русской земельной собственности. Быть может, князь Джим имел в виду аренду или функции управляющего? И как он собирался поправить ситуацию с людьми? Впрочем, тут-то вариантов не предвиделось. Борьба с саботажем была поставлена в Крыму на высоту.
После рассказа об алуштинском имении – князь Волконский рассказывал не нам, а своему другу Бруно фон К., в то время как мы трое вежливо молчали, – последовало не менее волнующее повествование о судьбе коллекции старопечатных польских книг. Эту коллекцию его отец, бывший до первой войны депутатом русского парламента от русского населения одной из нерусских губерний, сумел после русской революции успешно вывезти во Францию.
– Я их обнаружил в полном порядке, в доме, ныне занятом немецкими войсками. Один немецкий офицер, барон фон Б., помог перевезти ящики на военном грузовике в замок моего французского друга.
– Маркиза де ла Ш.? – спросил Волконского фон К. Князь Джим с готовностью подтвердил.
И они заговорили об общих родственниках и знакомых рангом не ниже графского (упомянутый барон фон Б. общим знакомым не был). Нас окончательно перестали замечать. Новой темой стала предстоящая свадьба принцессы Марии Адельгунды Гогенцоллерн и его королевского высочества принца Константина Баварского («in Bayern», а не «von»). Количество известных двум аристократам частностей и сплетен потрясло бы даже репортера светской хроники.
Грубер начал выказывать признаки раздражения и в какой-то момент, словно продолжив прерванную беседу, громко заговорил со Швенцлем о Витгенштейне и каком-то неведомом мне пражском Якобсоне, скорее всего еврее. Швенцль охотно его поддержал. Не разбираясь в филологических тонкостях, я тем не менее ожесточенно закивал, удовлетворенно замечая краем глаза, как вытянулись лица у обладателей княжеской крови. От Якобсона, посредством непонятой мною цитаты, Грубер умудрился перейти к современнейшей русской поэзии.
– Лично мне этот Маяковский очень даже нравится! – решительно заявил он и уставился князю Джиму прямо в глаза. Тот испуганно вздрогнул и поглядел на Грубера, как на змею размером с анаконду и на бомбу с часовым механизмом. – Живи он в Германии, он стал бы певцом национальной революции. У него, кстати, есть кое-что и о Крыме. Эвакуация Севастополя, двадцатый год… Помните, Дитрих, занятную поэмку? О революции и Гражданской войне. Как же она называется? Черт…
– «Хорошо»?
– Да, разумеется! «Хорошо» – и это на самом деле неплохо.
И Грубер, небрежно вылив в рот содержимое рюмки, разразился русскими стихами, крайне неприятными для Джима Волконского. Почему – я понял на следующий день, когда зондерфюрер мне их перевел.
От родины
в лапы турецкой полиции,
к туркам в дыру,
в Дарданеллы узкие,
плыли
завтрашние галлиполийцы,
плыли
вчерашние русские.
Князь Джим побледнел. Фон К. ничего не понял, но за компанию – вот она, классовая солидарность – сделался бледным тоже. Грубер же, вполне собой довольный, принялся рассказывать мне и Швенцлю о своей командировке в Ленинград, о Ленинградском отделении Академии наук СССР и о Ленинградской консерватории. При этом «Ленинград», в различных сочетаниях и с различными суффиксами, прозвучало не менее двадцати раз, наряду с аббревиатурами РККА, РККФ, наркомат и Осоавиахим.
В какой-то момент фон К. содрогнулся всем телом, как будто проглотивши кость. Князь Волконский сделался чертовски любезен. Пил вино, рассказывал анекдоты, чуть ли не обнимался с Грубером и пел непонятно зачем «Германия выше всего». Мне стало немного стыдно – чудные ребята, компанейские, свойские, до чего же я был к ним несправедлив. Пожалуй, в аристократах и в самом деле есть что-то такое… Врожденное, чего у нас, простых смертных, не будет уже никогда. Как жалко, что это уходит. Бедная наша Европа, скоро она превратится в Америку.
Из мемуаров князя Якова Волконского «Былое. Т. 3. Распятая Европа» (Лондон, 1978)
«В Крыму, куда я приехал для ознакомления с состоянием наших имений и с целью выяснения настроений русского народа, имел место неприятный и крайне опасный для Сопротивления инцидент. Два агента гестапо и подозрительный итальянец (возможно, действительно звавшийся Росси, но скорее всего представившийся «красным», чтобы над нами поиздеваться) нахально провоцировали меня, подвергая оскорблениям мою несчастную Родину и Белое Движение. Лейтенант фон К., убежденный антинацист, отозванный из армии по причине отдаленного родства с императорской фамилией (гитлеровская клика опасалась, что гибель или подвиги ее представителей могут иметь последствием рост монархических настроений в рейхе), был заметно встревожен и незаметно подал заранее условленный знак. Не поддавшись на грубую провокацию, мы сохранили себя для борьбы с гитлеризмом и тоталитарным варварством».
[Надо сказать, что Бруно фон К. и впрямь был связан с фон Штауфенбергом и после двадцатого июля сорок четвертого года, как и многие, был казнен. Князем Волконским, однако, никто не заинтересовался. Должно быть, по причине всегдашней неразберихи и путаницы компетенций в Великогерманской империи.]
Летчик, сказавший мне с Грубером, что русской авиации теперь не до нас, досадным образом просчитался. Среди ночи русские бомбардировщики скинули на Ливадию бомбы. По счастью, обошлось без пострадавших. «Сдается мне, – заметил Дитрих Швенцль, – война до сих пор не окончилась».
* * *
Катер шел довольно близко к берегу, почти под самыми громадами нависших над темной водой скал. Скорость хода была невелика, торопиться нам было некуда. Так считал лейтенант Альфьери.
– На войне вообще не стоит торопиться. Разве что при отступлении, – мудро сказал он мне, на минутку позабыв о членстве в партии, девизами которой были победа и отвага.
На море господствовал штиль. Погода была курортной. Немногочисленные матросы перемещались по судну в трусах. Сам командир, высокий и подтянутый пизанец, был в элегантных шортах, рубашке с коротким рукавом и легонькой летней фуражке. Я тоже предпочел надеть короткие штаны и впервые за время пребывания в Крыму воспользовался пробковым шлемом. Моим соотечественникам тропический шлем был привычен, тогда как немцам, подзабывшим за двадцать лет о собственном колониальном прошлом, он мог показаться комичным.
– Кстати, на днях поторопились союзники. Вы слышали, как это было? – спросил меня Альфьери.
Я был не в курсе, и он с удовольствием мне рассказал.
– Мы тут ночью двадцать девятого устроили войнушку у мыса Фиолент, его пока что не видно, закрывает мыс Айя, вон тот, к которому мы движемся. Покидали с катеров гранаты, взорвали старое корыто со взрывчаткой. Сами не знали, зачем столько шума. А это была стратегия. Манштейн задумал одержать великую победу и на море.
Я заметил, что стоявший рядом вахтенный матрос едва заметно ухмыльнулся, и понял, что немцам основательно не повезло.
– Великий флотоводец пригнал из Ялты моторные шхуны, не меньше десяти, на них пехота с минометами, и отправил на мыс Херсонес. Туда мы сегодня не пойдем, ничего там хорошего нет. Русские засекли эти лоханки еще на траверзе Фиолента. Сколько там было миль от берега, Тебальди?
– Четыре вроде. Или пять, – ответил вахтенный, глядя в бинокль.
– Ну да, вроде того. И недолго думая открыли огонь. По такой-то цели да не открыть. Лично я бы не выдержал. Двадцать минут – и почти все шхуны на дне. С батальоном немецкой пехоты.
Я молча покивал. Батальон немецкой пехоты был когда-то живыми людьми. Такими же, как Цольнер и Дидье. Альфьери истолковал мое молчание верно.
– Только не подумайте, что я злорадствую. Но так уж повелось. Трудно представить себя в их шкуре. В немецкой, в сухопутной. Каждому свое. Да и Манштейн всем надоел до чертиков, германский военный гений. А ребят тех жалко, кто бы спорил. Тебе ведь жалко, Тебальди?
– Угу.
Над морем, синим по левому борту и скорее зеленым по правому, бесшумно парили чайки. Кое-где среди скал белёсо бурлила вода. Колыхавшиеся на легкой, почти неприметной волне обломки дерева, куски резины, обрывки ткани были немногим, что в этом царстве мира и спокойствия напоминало о продолжающейся войне. Правда, по мере приближения к мысу Айя немногого становилось всё больше и больше. Катер прошел мимо раздувшегося трупа. В вышине, недоступный зениткам, проплыл самолет-разведчик. Кто-то из команды, включив приемник, настроился на вражескую волну. Возможно, на нейтралов. Почти неосознанно, вслед за певцом, я стал тихонько напевать «Too many tears». Вернее мурлыкать, повторяя мелодию, слов я почти не знал.
– Их топят сотнями, – негромко сказал Альфьери.
– Кого?
– Русских. Пытаются уйти на чем только возможно. На шлюпках, досках, автомобильных покрышках. Недавно на траверзе Ялты перехватили сторожевик с генералом, кажется командиром дивизии. Русские не хотели сдаваться, их несколько часов обстреливали с четырех катеров, потом поливали с «Юнкерса». Из сотни человек в живых не осталось и двадцати, все до единого ранены.
– Как генерал?
– Я слышал, сделали операцию.
– Интересно было бы встретиться.
– Взять интервью? Пожалуй. Но такую птицу вам вряд ли покажут. А наши ребята, с другого катера, вчера захватили шлюпку. Набита русскими как сельдью. Несколько штатских, бабы… Сдали их немцам в порту. Но до чего же хорошо сегодня в море…
– Да, – согласился я.
– Вроде бы солнце то же самое, а не жарит, как на берегу. Сотню лет назад такую погоду моряк бы просто проклял. Мертвый штиль. Но прогресс сделал ветер ненужным. Надо быть очень далеким от техники, чтоб отрицать очевидное.
– Что именно? – не понял я снова.
– Прогресс. Философы, я слышал, отрицают прогресс. Немецкий Ницше и кто-то еще.
Я улыбнулся, пытаясь вспомнить, кто еще отрицает прогресс.
– Господин лейтенант, – повернулся к нам вахтенный. – Впереди непонятный объект. Похоже на плот.
Альфьери поднял свой бинокль.
– Действительно, похоже. Что скажете, Росси?
Он передал бинокль мне. Черное пятнышко впереди обрело угловатую форму, там что-то горбилось, топорщилось. Возможно, лежащие люди.
– Проверим, – решил Альфьери.
Несколько минут спустя мы вплотную приблизились к «непонятному объекту». Уже по пути стало ясно, что это в самом деле плот, что на плоту есть люди и, судя по полосатому тряпью, эти люди матросы. Пять или шесть человек. Почти вся наша команда высыпала на палубу. Веселый паренек по имени Джанни, помогший мне утром с вещами в ялтинском порту, приветственно размахивал руками, приглашая русских на борт.
– Отлично, – сказал Альфьери. – Поможем товарищам по роду оружия. Пусть считают, что им повезло. Немцы матросов не любят. Убеждены, что каждый должен заниматься только тем, к чему приставлен изначально, и моряку на суше сражаться не следует. А русские топят их шхуны с пехотой… Черт, да они же совсем не собираются…
Я пригляделся и похолодел. Русские матросы не разделяли настроений итальянской команды. Их лица выражали равнодушие к смерти – и вместе с тем готовность утащить с собой в могилу еще хотя бы несколько врагов. Тот факт, что мы не немцы, не имел для них значения. Один, почерневший от копоти и солнца, полулежал, опершись о бочку, и целился в катер из трофейного пулемета. Через плечо была переброшена пусть и коротенькая, но лента, а значит, патроны имелись. В какой-то момент черный зрачок пулеметного дула уставился мне в лицо. Вот она, расплата за подлость и трусость. За предательство девочек. За фрау Воронов, за всё.
Альфьери прошептал:
– Только этого нам не хватало. Перестреляют полкоманды. Да на черта они мне сдались?
Отдернув от поручня правую руку, он сделал жест, которым один автомобилист сообщает другому: пропускаю-де, проезжай. Никто из команды не удивился, и мы плавно разошлись на контркурсах, на расстоянии десятка метров друг от друга. Ствол пулемета, медленно поворачиваясь, продолжал напоминать, что суетиться нам не стоит.
Теоретически можно было вернуться назад. Подготовившись к бою, разместив команду по местам – и спокойно уничтожить русских из собственных двух пулеметов, с безопасного расстояния, пользуясь возможностью маневра и приличным запасом патронов. Но после произошедшего это не было бы fair play, и пойти на такое честный Альфьери не мог. Во всяком случае, так его понял я.
Я еще долго смотрел назад, наблюдая, как медленно шедший плот исчезает в далеком мареве. Альфьери распечатал пачку сигарет и заявил:
– В конце концов, мое задание другое. Патрулировать район. Извещать о неприятельских кораблях. Вот я и ищу корабли. А гробить своих людей – увольте. Надеюсь, вы не станете об этом сообщать?
– О чем? Я ничего не видел.
– И мы ничего не видели… Да… Ты что-нибудь видел, Тебальди? У меня надежная команда, Росси. Один за всех.
Над головой послышался гул. Мы стремительно вскинули головы. Установив источник звука, Альфьери печально добавил:
– А вот от воздушных ребят матросикам уже не уберечься. Храброе люфтваффе исполнит наш долг до конца. Им легче. Для них всё то, что копошится внизу, – абстракция.
Над нами, гудя, пролетел пикировщик, курсом на юго-восток, как раз в ту сторону, где скрылся русский плот.
* * *
На следующий день, вернувшись в Симферополь, я принялся готовиться к отъезду. К вечеру вещи лежали повсюду: на столе, на диване, на стульях. Фотопленка, блокноты, одежда, всяческие мелочи, которых, как водится, оказалось неожиданно много. Все это нужно было растолкать по чемоданам, постаравшись ничего не испортить – задача, так и не ставшая привычной, несмотря на годы странствий.
Оберштурмфюрер Лист заявился ко мне неожиданно. Он был здорово навеселе и нагл как никогда. Моя входная дверь была не заперта, и он просто ввалился в прихожую, споткнувшись там обо что-то и очень громко выругавшись. Потом проорал:
– Росси, вы дома? А это я. Пришел к вам попрощаться.
Я ответил достаточно резко:
– Ну так входите, коли пришли.
– Вхожу, вхожу. Ну, где тут можно сесть?
Я показал ему на стул, заваленный блокнотами. Лист раздраженно махнул рукой и ограничился тем, что положил на стол фуражку. Блеснул облысевший череп.
– Ладно, Росси, я могу и стоя. Поздравьте меня, я пополнил коллекцию.
– Какую еще коллекцию?
– Вы забыли? Вы забыли наш исторический разговор? Когда мы с вами шли и говорили о театре? О польках, шведках, чешках, сербках. Вот угадайте – что их всех объединяет?
– Понятия не имею.
– Вы темный человек. Их объединяет то, что все они носители христианской культуры. Европеянки, чтобы их…
– Что дальше? – оборвал я его. Вопрос означал – какого черта ты сюда приперся?
– Дальше? А вы забыли, что у нас было дальше? Дальше было… Ладно, ерунда. Дело в том, Росси, что я неплохо развлекся сегодня с одной бабенкой. Из тех, что регулярно моются и не забывают о духах и маникюре. И представляете, она оказалась татарочкой. Я сначала сомневался, стоит ли рисковать рейхсмарками, чертовка хотела рейхсмарок. Но не был разочарован. Буря и натиск под покровом восточной стыдливости. Не сменить ли мне профессию и не заняться ли миром ислама? Что скажете, dottore?
– Смените, – ответил я. Данная рекомендация означала – убирайтесь и поскорей.
Лист, однако, меня не понял.
– Нет, – подумал он, – все-таки я присяду. Вот сюда. Вы не против?
Он подошел к столу, подвинул к центру разложенную там одежду и нахально уселся на край. Хихикнув, сверкнул зубами.
– Знаете что, Росси? У меня появилась интересная мысль. Чисто научная. Филологическая. Которая объясняет множество разных вещей. Практически всё. И я вам ее выскажу.
Я убрал со стула блокноты и сел напротив, положив ногу на ногу.
– Ну, давайте, высказывайте. Ежели мысль приходит, то как же не поделиться.
– А вы злопамятный… Слушайте. Ученому мужу в голову не придет, а такому неученому идиоту, как я, пришло. Знаете, почему германцы всех сильнее на войне? Немцы, чертовы британцы, плутократы-янки?
– Почему же?
– А потому, что у нас исторически другое к ней отношение, чем у вас, романцев, и славян. Вот это я вам и докажу. Какого рода слово «война» в итальянском? Во французском? В испанском?
– Женского, – ответил я.
– А в русском?
– Тоже женского.
– То-то же. И в польском женского, и в чешском. Кстати, по-чешски, я проверил сегодня по словарю, она называется… – он сделал паузу, – «валька». Правда, смешно? Жалко, не знаю, как будет «война» по-сербски. Не помните случайно?
– Нет, не помню.
– Черт с ними, сербами, хорватами, проклятые убийцы, скорее бы они друг друга перерезали. А теперь о главном – какого рода «война» по-немецки? Правильно, мужского. Вот потому-то мы всех на войне и имеем. У нас мужское к ней отношение.
Возражать подонку не следовало, с такими вообще не следует говорить. Но победило мелкое тщеславие гимназиста начальных классов.
– Понятно. Однако в латинском языке «война» была среднего рода, bellum. В итальянском средний род, как правило, становится мужским. Было бы «il bello».
Мой ответ лишь обрадовал Листа. Как некогда обрадовали Луцака стихи поэта Михаила Кобыльницкого.
– Замечательно! – воскликнул он. – Римляне громили всех вокруг и создали великую империю. А вы сами отказались от нужного слова. Было бы «il bello», да нет… Осталась «la guerra». Результат налицо. И никакие Quinto Regimiento… Нет, во мне умер великий филолог. Что скажете, Росси?
– Не знаю, – буркнул я. Гестаповцу решительно не давал покоя коммунистический Пятый полк и казавшийся ему однофамильцем Энрике Листер. Начальное «р» в слове «рехимьенто» он произнес вполне для немца сносно – четко и раскатисто.
– Плевать. Но это не все, до чего я додумался. Знаете, в чем вы, латиняне, сильнее нас, немцев и русских? Вот в этом самом, – посредством сложенных в кружок пальцев левой руки и указательного пальца правой он весьма наглядно показал мне соитие. – И это тоже можно обосновать филологически.
Я сразу же понял, куда он клонит, и слушал бы дальше без особого интереса, если бы…
– По-итальянски и по-французски, – разглагольствовал весело Лист, – «amour» и «amore» мужского рода, а по-немецки и по-русски – женского. Ваш удел – любовь, а наш удел – война. Вы, Росси, имели Валентину Орловскую, а я ее взял и повесил. Разделение ролей… Сидеть!
С тоской и обреченностью я осознал, что больше молчать невозможно. Граница была перейдена, окончательно и бесповоротно. Самое большее – меня расстреляют. Лист продолжал балагурить, держа, однако, руку поближе к кобуре.
– Их вешали при мне, но я не стал дожидаться конца представления. Ваша Надежда была самой легкой и, я думаю, умерла последней. Впрочем, не обязательно. Тонкая шейка…
– Свинья, – прошептал я в ужасе, – грязная эсэсовская свинья.
Куда будут стрелять – в грудь, в затылок, в спину? Кто – сам Лист, Ширяев, татары? Господи, вот и всё… Елена, Паоло, простите… Наденька, Зорица, Валя…
– Хотите быть храбрым? – спросил меня Лист. – Напрасно, я слыхивал и не такое. Но мне плевать. Я ведь из простых, даром что учился в университете. Нет, если вы меня ударите, тогда вам, конечно, не поздоровится. Нападение на должностное лицо, офицера службы безопасности. Попробуете?
Я стиснул на коленях кулаки.
– Смотрится, – оценил Лист мою позу. – Но требует продолжения.
– Я не боюсь тебя, Лист.
Оберштурмфюрер скривился.
– Это временное состояние, Росси. Поверьте опыту. Боятся все. Или почти. Кроме самых чокнутых. Ну еще фюрер и дуче, кажется, ничего не боятся. Они же боги, могут себе позволить. Кстати, el Quinto Regimiento…
– Ступайте вон… Прочь!
Оберштурмфюрер усмехнулся и слез со стола. Надел фуражку с мертвой головой, прикрыв свою раннюю плешь. Поправил рукой кобуру, насмешливо посмотрел мне в глаза.
– Знаете ли, Росси, после моего разъяснения это не впечатляет. Впрочем, вы и так себя превзошли. Требовать большего от вашего брата было бы вопиющей бестактностью. Оцените, кстати, я тоже могу выражаться изысканно. Хотя в латинском не преуспел. И вот что еще, на будущее… Не все настолько терпеливы, как я, а наказания в империи куда разнообразнее, чем вы себе воображаете. Наши вожди любят, знаете ли, средневековые штучки. Гильотина, секира. Вы навряд ли можете представить, каково висеть на мясном крюке.
И он залился смехом счастливого человека. И вышел прочь, насвистывая джаз.