Книга: Подвиг Севастополя 1942. Готенланд
Назад: Интервью Флавио Росси
Дальше: Порывы страсти Флавио Росси

Школа красных командиров
Красноармеец Аверин

2-5 июля 1942 года, двести сорок пятый – двести сорок восьмой день обороны Севастополя
– Жидан е? Комунисть? Комсомолисть?
Румынский офицер, а может быть, сержант неторопливо проходил мимо нас и повторял эти слова, словно заевшая пластинка, глухо и равнодушно. Но звучали они зловеще. Где-то далеко – судя по солнцу, на западе – перекатывались звуки боя, поблизости то и дело раздавались одиночные выстрелы, а напротив нашего строя, с винтовками наперевес, стояли румынские пехотинцы, довольно сильно пообшарпанные, но, в отличие от нас, сытые. Когда нас сгоняли с дороги, я заметил в кювете мертвых – наших, советских, троих или четверых. На одном, я чуть о него не споткнулся, была тельняшка. С багровым пятном, расплывшимся на несколько полосок.
По шоссе проходила техника. Катили мотоциклы, бронетранспортеры, грузовики. Брели немецкие солдаты, без строя, сняв каски, многие в расстегнутых кителях. На западе гремело не переставая.
– Приехали, Варданчик, – шепнул, обращаясь к Меликяну, Мухин. Вардан не ответил.
Мы попались в лапы румынам при первой же попытке выбраться наружу из нашего подвала, вскоре после того, как потеряли Старовольского. Когда вышли, еще до рассвета, было вроде бы чисто, ни немцев, ни татар. Но немцев и татар не понадобилось. Сначала мы заплутали среди развалин, совершенно не представляя, в какую сторону идти, а потом, часа через полтора, оказались окруженными добрым десятком парней, почти таких же тощих, как и мы, в куртках цвета хаки, издали напоминавших наши гимнастерки, практически того же цвета. Но парни были совсем не нашими, лопотали на своем языке и решительно целили в нас из винтовок и двух автоматов. Сопротивляться было бесполезно. Мы бросили под ноги пустые трехлинейки и сделались военнопленными. Лично я во второй уже раз. Сказал бы мне кто раньше…
* * *
– Германия ест порьядок и культур. Русский свинья, культур и порьядок не ест. Тепер порьядок всегда. Кто не слушат, я стрелят.
Так говорил нам бодрый немецкий унтер, в распоряжение которого нас передали румыны. Он вышагивал вдоль неровного нашего строя, человек пятидесяти оборванцев, добрая четверть в заскорузлом от крови тряпье. Довольный собой и гордый, что может говорить со свиньями на их свинячьем русском языке.
Часа через три сидения на солнцепеке нашу группу присоединили к большой колонне таких же, как мы, бедолаг и погнали по шоссе на восток. Тех, кто подняться не смог, пристрелили.
Мы снова прошли через город. По-прежнему мне незнакомый. Над грудами битого камня плясали тучи черных мух. Временами несло сильнейшим трупным запахом. На маленькой круглой площади вылезший из самоходки немец в трусах объяснялся жестами с русской девушкой в платье и туфельках. Сучка чему-то смеялась.
Как долго мы шли, не помню. Тяжело ступавший рядом красноармеец пытался прикрывать руками голову, пилотки у него не было, а солнце пекло беспощадно. Когда носом хлынула кровь, он повалился в пыль. Какие-то люди, в нашей вроде бы форме, но с непонятными повязками, выволокли его на обочину, и нас погнали дальше. Вдогонку хлестнул винтовочный выстрел.
Когда обогнули Южную бухту – ее я узнал – и вышли к белевшим под солнцем руинам вокзала, я краем глаза заметил купол, вернее каркас от купола. Обгоревший, он возвышался над горкой, под которой мы недавно прошли. Догадался, что это и есть панорама. Над ней висел какой-то красный флаг. Ветра не было, и он не развевался, но догадаться, что флаг немецкий, было несложно. Нашего красного знамени больше тут быть не могло. Теперь даже красное было фашистским.
* * *
На следующее утро тех, кто сумел дойти и пережил первые сутки, построили на каком-то большом, возможно совхозном, дворе. Несколько сотен человек, в большинстве незнакомых друг с другом. Мечтавших о глотке воды и о кусочке хлеба. Или уже ни о чем не мечтавших. Вардан едва держался на ногах, я незаметно его поддерживал. Судьба неспособных идти была хорошо известна.
Мы не знали, где мы находимся, далеко ли ушли мы от города и куда предстоит нам идти. Знали только одно – хорошего ждать не следует. Но смутно еще представляли себе плохое – и сколько его может быть.
Лишь позднее я узнал, что пережитое нами в тот день называлось у немцев селекцией. Оказалось, можно селекционировать не только растения, но и живых людей, и в обращении с военнопленными это обычная процедура. Нашу первую селекцию провели румыны, халатно и безразлично. Следующая, немецкая, выглядела более серьезно. Двор был оцеплен по периметру немецкими солдатами и татарскими добровольцами. С бронеавтомобиля, стоявшего возле длинного белого здания, на нас был наставлен ствол пулемета. «МГ-34», как когда-то у Мишки. Долго кого-то ждали. Солнце стремительно взбиралось на небо, лучи обжигали сильней и сильней. Наконец явился и прошел на середину полный немец, без кителя, в нижней рубашке, заправленной в серые брюки. По нашитым прямо на рубашку погонам тянулся белый унтерофицерский кант. Немцы-конвоиры подобрались. Их примеру последовали татары, став чуть более похожими на солдат.
Немец отдал распоряжения двум сопровождавшим его рядовым, а затем, когда те отбежали, медленно направился вдоль нашего строя, пристально вглядываясь в лица. Иногда задерживаясь и что-то бормоча под нос. В руке его подрагивал хлыст. За ним семенил кадыкастый русский, лет сорока, в пиджачке, похожий на моего последнего словесника Сухотина. Пиджачок был явно не по сезону, черт его знает, зачем он его нацепил. Иногда он раскрывал свой рот, переводя произносимое немцем, но что именно – издалека слышно не было.
Добравшись до нас, унтер остановился и уставился на Меликяна, на его горбатый нос и оттопыренные уши. Из-под фуражки унтера лился пот, губы были презрительно сжаты. Вардан сглотнул, и я собственным нутром ощутил его страх. Немец положил ладонь на кобуру, висевшую не справа, как у наших командиров, а слева.
– Jude?
Меликян не ответил.
– Жид, твою мать? – перевел кадыкастый. Меликян замотал головой. Немец, поморщившись, что-то сказал. Переводчик скомандовал:
– Штаны спустить, сучары! Всем! Всем, кто еще не понял?
Не успев уразуметь смысла идиотского приказа, мы поспешили его выполнить. Слишком уж выразительно смотрел на нас пулемет. Расстегнув ширинку, я вывалил свое вполне себе стандартное имущество. Другие, человек полтораста, тоже. Мухин даже приподнял орган пальцами и вызывающе им потряс, пробормотавши что-то, видимо, обидное для русского. Однако услышан не был. Унтер, удостоверившись, что у Меликяна все в целости, погрозил ему пальцем и двинулся дальше вдоль нелепого строя людей со спущенными штанами, брезгливо кривя поганую жирную харю.
– Живи, падла… пока, – бросил Вардану русский и кинулся следом за унтером. Тот далеко не ушел. Остановившись вновь, метрах в пяти от нас, немец крайне довольным тоном проговорил:
– Nummer eins.
– Вышел из строя, сука! – визгливо скомандовал русский.
– Я не еврей, – прозвучал сдавленный голос. – Я есть мусульманин. Ихь быть муслим.
Немец и русский оскалились.
– Ja, ja, – сказал унтер. – Muslime sind unsere besten Freunde in diesem Judenland. Sogar mit so einem Schwanz.
– Замечательно, – выдал переводчик. – Мусульмане наши друзья. У тебя есть шанс. Пойди, поговори со своими единоверцами.
Он показал пальцем в сторону ограды, где стояло несколько вооруженных парней в цивильной одежде и высокий седобородый старик в халате и белом тюрбане. Мулла, подумалось мне.
Потом я увидел человека, обнаруженного унтером: могучий мужчина с заросшими по самые плечи руками и бритой наголо головой. Поддерживая руками штаны и неловко переступая ногами, он медленно двинулся туда, куда указывал палец переводчика. Дошел и остановился. Было видно, что старик о чем-то его спросил. Он неуверенно ответил. Когда подошли унтер и русский, мулла, улыбнувшись, развел руками. Немец в ответ усмехнулся, расстегнул кобуру и извлек пистолет. Двое из тех, что были с муллой, подвели лжемусульманина к белому дому, с размаху ударили его лицом о стену и оставили лежать на земле. Унтер выстрелил и вместе с переводчиком вернулся к нам. Оба продолжали улыбаться.
– Вот так, – сказал русский предатель, – бывает с теми, кто пытается обманывать германские военные власти и оскорбляет чувства правоверных мусульман. Есть еще муслимы? То-то, орлы буденовские…
«Nummer zwei» и «Nummer drei» обманывать германские власти не стали. Номер четвертый оказался дагестанцем, выдержал экзамен и возвращен был в строй. «Nummer fünf» не запирался, лишь крикнул: «Прощайте, товарищи!» – и обреченно махнул рукой. Потом были выявлены, не знаю уж как, командир, политрук и двое матросов. Их вместе с евреями заперли в сарае, а прочим приказали топать дальше.
– Только бы не на мины, – прошептал оказавшийся рядом с нами дагестанец, когда мы вышли за ворота. – Наших ребят вчера по минному полю гоняли. Сто ушло, вернулось четверо.
– Тогда бы евреев с комиссарами искать не стали, какая, нах, разница – на минах или тут? – здраво рассудил Мухин. – В лагерь гонят, не иначе. Тут главное – дойти.
* * *
На мины нас, по счастью, не погнали. Вели по шоссе между лесистых холмов, раз за разом отгоняя к обочине, чтобы пропустить катившие на Севастополь грузовики. Один раз даже выдали немного сухарей, наших, трофейных, советских. Покуда мы, усевшись на землю, их грызли, с нами заговорили двое незнакомых красноармейцев. Оба были с Кубани. Их подразделение переправили на плацдарм всего лишь неделю назад. Через два дня от роты почти никого не осталось, а вчера их, как и нас, сцапали в развалинах фашисты.
– Був я вже на фронти, – медленно и убито говорил один, Мыкола, постарше и посолиднее, – алэ такого николы не бачыв. Голову пидняты не моглы… Командыра вбыло, комыссара вбыло, Васыля, сусида мойого, вбыло… Нэ знаю, чому я живый…
Другой, молодой и нервный, из того же самого села, что и Мыкола, молотил языком так быстро, что трудно было ухватить хоть слово. Ясно было одно – досталось ему крепко, и этот ужас пребудет с ним навечно. В отличие от него мы привыкали к войне постепенно. И кой-чему успели научиться, ощутили себя солдатами.
– Слушай, – сказал ему Мухин, – ты как-нибудь не так скоро, а то ведь я по-украински не очень разумию.
Молодой неожиданно обиделся. С трудом заставив себя говорить помедленнее, объяснил бытовику, что это вовсе не украинский, просто так говорят на Кубани, а с украинцами он, Сэмэн Луценко, не имеет ничего общего, потому что Кубань не Украина никакая, а Россия. Я усмехнулся. Самое подходящее было место и время для разъяснений. Впрочем, и мой последний разговор со Старовольским состоялся не при самых подходящих обстоятельствах. Да и Шевченко любил поболтать на похожую тему – и тоже, прямо скажем, не в институтской аудитории.
Я бы не вспомнил об обиде кубанца, да и вообще бы о нем позабыл – слишком уж многое случилось потом, – если бы не очередная селекция, состоявшаяся через несколько часов. Мы очутились тогда неподалеку от места, похожего на лагерь военнопленных. Обширное пространство обнесено было колючей проволокой. За проволокой в огромном количестве стояли, сидели, лежали безоружные люди, а с внешней стороны перемещались вооруженные, по двое или по трое. Лаяли псы. Некоторые из охранников были в немецкой форме, некоторые – непонятно в чем, но с непременной белой повязкой, вроде тех, что я видел раньше.
На этот раз фашисты искали не врагов, а украинцев. Дико звучит, но так оно и было. Из сборного домика у лагерных ворот, представлявших собой большие деревянные рамы со всё той же колючей проволокой, появился веселый и румяный субъект. В форме, похожей слегка на немецкую, но не серо-зеленой, а черной – и с повязкой на рукаве. Подойдя вплотную к нам – охранники с собаками быстро выстроили нас в три шеренги, – он с приветливой улыбкой произнес:
– Дэнь добрый, хлопци. Чого лякаетэсь? Нэ трэба мэнэ лякатысь, бо я свий, хоч и нэ для кацапив. Спытаты хо́чу, чы украинци е?
Я не сразу понял, на кой ему черт понадобились украинцы. Земляков, что ли, ищет? А он повернулся к нам левым боком и ткнул длинным пальцем в повязку на рукаве. Там красовалась немецкая надпись: «Ukrainische Polizei».
– Курва погана, – прошептал кубанец постарше, Мыкола. А другой, тот, что недавно обиделся на Мухина и говорил, что он совсем не украинец, вдруг, стараясь не смотреть на земляка, начал протискиваться из третьего ряда, где мы стояли, вперед.
– Я украинэць, я!
Полицейский поглядел на него с одобрением. Поправил пальцем черный ус.
– Добрэ, одын е… Звидкы будэш? Из Кубани? Козак? З сэла? Тэж непогано. Хто шчэ е з Кубани, старовыннои украинськои зэмли? З Полтавы хтось е? З Вынныци? З Кыеву? З Житомыру? Хто нэ хоче до табору, йды до нас! Служба добра, гроши е, горилка будэ… Погонымо жидив та кацапив из нашои батькивщчыны, из нашого Чорного моря.
Полицейский агитировал весело. Проходил вдоль строя, лукаво заглядывал в глаза, подмигивал, размахивал руками, сыпал шутками и прибаутками. Ему бы в цирке было работать или на эстраде конферансье. Потешать скучающую публику. Мне же было не до скуки. Прикрыв глаза от солнца, я увидел других «украинцев». Тех, диверсантов, в лесу, схваченных рабочими-истребителями. Как ползал перед Левкой по земле православный комсомолец, пограничник из Харьковской губернии. Как от них, собак, летели клочья. Как Старовольский кричал: «По фашистским тварям – огонь!» И живо представилось мне, как полетят когда-нибудь клочки от полицая, от кубанца этого гнилого. Когда вот только? Скорее бы.
– Господин полицейский, я украинец! – раздался еще один голос. Агитатор развернулся и, прищурившись, спросил:
– Украинэць? Нэ брэшеш? Якэ твое призвышче?
– Прозвище? В школе Мудохоем звали. А так Муходоевы мы.
Полицай хихикнул.
– А ну, кажи «хлиб та сало це найкрашча страва, хай живэ украинська дэржава».
Назвавшийся украинцем неуверенно и совсем не по-украински произнес:
– Хлеб да сало не отрава, нехай живет украинская держава.
Кубанец, вызвавшийся первым, посмотрел на него с презрением – и был, похоже, здорово удивлен, когда полицай похлопал кандидата в украинцы по плечу и великодушно объявил:
– Трошкы зрусификованый, алэ наш! Будэш тэпэр Муходоенко. Та нэ бийся, це я жартую.
Новорожденный украинец смущенно закивал головой. Руки его тряслись, по морде катилась слеза. Агитатор опять повернулся к строю и неожиданно перешел на обычный русский язык.
– Ну, ребятки, кто еще? Выходи, не боись! Всех берем в украинцы, кроме жидов, нерусских и комиссаров!
Я услышал шепот Мыколы.
– Прыдавлю своимы рукамы, гныду…
Отыскали еще четверых. Кто вышел бодро, кто понуро – не оглядываясь назад и стыдясь своих товарищей. Я был уверен, что на самом деле тех, кого было принято считать украинцами, здесь было гораздо больше, четверть, если не треть от колонны.
Слегка разочарованный небольшим количеством обнаруженных соотечественников полицейский на прощанье разразился напутственным словом. Опять же на самом обычном и, можно сказать, литературном языке.
– Дураки вы все, ребята, и придурки. Мало, я вижу, вас советы гнобили, морили, кулачили и ссылали. Мало жизни учили. Ну ничего, теперь немцы поучат, узнаете, что такое есть орднунг. Так что ступайте пока в лагерек… Обживитесь, осмотритесь. А я через недельку наведаюсь к тем, кто живы… кто здоровым останется. Глядишь, и новые украинцы отыщутся… Спорим, а?
* * *
В лагере нас снова учили порядку. Когда стрельбой – поверх голов, но не всегда поверх, – когда словами. Во время выдачи сухарей, все тех же, наших, советских, недавно захваченных немцами, немецкий фельдфебель со смехом выкрикивал через рупор:
– Русски не понимат орднунг, русски ездит с трамвай бэз билет, русски нэ любит свай русски фатерлянд, русски глюпи дурак и гразни свин’а.
Ему был забавен вид огромной толпы голодных и страшных людей, нестройно бросавшихся вперед, к раздатчикам, в надежде получить хоть что-нибудь и не сдохнуть от голода в ближайшую ночь. Мы, новенькие, пока еще держались, наш плен был относительно недолог. Но было понятно, что скоро дойдем и мы.
Невероятное случилось на следующий день. После уборки появившихся за ночь трупов, построения, новых выстрелов в воздух и прочих, быстро ставших привычными прелестей лагерной жизни. Опять появились раздатчики – наши, в неподпоясанных гимнастерках, катившие постановленные на тележки котлы с каким-то непонятным, противно вонявшим варевом. Их сопровождали немцы с винтовками на изготовку. Однако не только немцы. Среди охранников были и русские. И одним из них был наш бывший сослуживец студент Зиновий Пинский.
Он шел неуверенно, озираясь по сторонам. За плечом болталась трехлинейная винтовка, а на рукаве белела повязка с надписью «Im Dienst der deutschen Wehrmacht». Надпись я разглядел хорошо, потому что крайне некстати оказался у Пинского на пути, направившись к котлам в надежде хоть чего-нибудь урвать. Пинский узнал меня сразу же, и в этот момент я понял, что бывает страх, по сравнению с которым страхи, испытанные мною, суть проявления высокого мужества, если не героизма.
В момент посерев лицом и открыв изумленно рот, Пинский затрясся как в лихорадке. Мне даже стало его жалко. Ну да. Оступился человек, паршиво, но бывает. В сущности, успел подумать я, он всего лишь обманул фашистов, чтобы не схлопотать при селекции пулю. И теперь живет одной лишь мыслью – с винтовкой в руках убежать к партизанам и мстить за свой страшный позор. Я сделал легкое движение глазами – не бойся-де, не выдам.
Не знаю, как Зиновий истолковал мое движение. И заметил ли его вообще. Продолжая трястись, он резко обернулся к шедшему с ним рядом немцу, жердеобразному, в зеленой куртке, с закатанными до тощих локтей рукавами. Обернулся и закричал, тыча в меня скрюченным дрожащим пальцем:
– Er ist Feind! Er ist Kommunist! Töte ihn, töte!
Немец, уже немолодой, но еще и не старый, с усталым то ли от недосыпу, то ли от пьянства лицом, прошелся по мне сонным взглядом и хмуро пожал плечами.
– Hier ist jeder Feind. Und jeder ist Kommunist.
Пинский дернулся и суетливо схватил его за руку. Немец, рассвирепев, оттолкнул математика. Пинский едва устоял на ногах и, сообразив, что помощи от вермахта не будет, сам скинул с плеча трехлинейку. Немец, не растерявшись, резко ударил его по щеке – как бьют припадочного, чтобы привести его в чувство.
– Pimokatkin, du, Arsch mit Ohren!
По счастью, происходящее оставалось незамеченным. Вопли Пинского и ответы солдата заглушались голосами сотен пленных, криками раздатчиков и охраны. Наши фигуры терялись среди множества сновавших во все стороны людей, на нас никто не обращал внимания. Пинский по-прежнему трясся, уставив на меня свой неподвижный взгляд, немец стучал себя по голове, вернее по железной каске, и что-то ему внушал.
Мне тоже захотелось крикнуть. Чего, казалось бы, проще: «Er ist kein Pimokatkin. Pimokatkin ist tot. Er ist Jude», – и мерзавцу пришел бы конец. Но я не мог. Потому что сделать такое – значит стать таким же подлецом, как Пинский. И выставить мерзавцами советских людей – хороши, мол, стучат друг на друга немецким хозяевам. А я не хотел. Убить его хотел. Задушить хотел. Перегрызть вонючую глотку хотел, хоть противно, а хотел. Но быть такой сукой, как он, я не желал категорически. Потому что есть вещи, которые нельзя… Никогда и ни при каких обстоятельствах. Потому что сделать так – это предать своих, Левку, Мишку, лейтенанта, Маринку. Всех, кто остался на Бельбеке, Мекензиевых, под Бартеньевкой и на Лабораторном.
Я повернулся и пошел. Ощущая спиной страшный испуганный взгляд студента-математика Пинского. Ожидая пули и заставляя себя идти спокойно и ровно, не петляя, без зигзагов. Уж коли суждено…
Обошлось. Больше я студента Пинского не видел. Надеюсь, прожил он недолго. И задавили гниду наши как немецкого прислужника, а не фашисты как разоблаченного Jude.
Позднее мне не раз приходило в голову, что поведение его было довольно глупым. Обрати фашисты на меня внимание, они бы не убили меня сразу, а заинтересовались бы, кто я таков и откуда я известен «Пимокаткину». Допросили бы. И с интересом бы узнали, что документы у него чужие, украденные у погибшего деревенского паренька. С логикой у математика отчего-то было хреновато. Страх, он паршивый советчик.
* * *
Не знаю, как я пережил тот день. Из-за столкновения со студентом мне не досталось «супа», накануне я съел только несколько сухарей, за день до этого, в подвале, мы вообще ни черта не ели, и день перед этим, на Лабораторном, держались неясно на чем. Мысль о возможности смерти от голода постепенно утрачивала абстрактный характер.
Вечером я действовал более решительно и сумел раздобыть – в наполовину сплющенную консервную банку – немного бурды, вновь принесенной раздатчиками. В тот момент она мне, правда, бурдой не показалась. Я просто видел, что это бурда – зеленоватая водица с кусочками рыбьих хвостов, – но жрать хотелось так, что была она мне как амброзия, которой питались, я знал со школы, боги античных греков. Я бы съел еще с десяток полных банок, но наливали только раз, да и то наполовину. Банку я утром сумел отыскать на земле. Видимо, она осталась от кого-то из убитых или умерших.
– А мама борща бы насыпала повну талирку… – услышал я голос, когда, единым духом выпив зеленый суп, слишком быстро окончил роскошную трапезу. Какой-то паренек разговаривал с нашим кубанцем Мыколой. Сидевший рядом Мухин – по-турецки, подставив заходящему солнцу лицо – недовольно в ответ проворчал:
– Душу не трави, салага, а?
– Недолго мы так протянем, – заметил дагестанец, которого звали Сеит. Был он горбоносый, чернявый, не очень молодой, на вид лет тридцати, не меньше. Очутившись однажды рядом, он держался теперь вместе с нами, и мне, честно говоря, это нравилось. Было в нем что-то надежное, не знаю как, но это чувствовалось. Хотя чужая душа, как известно… Служили мы вместе с Зиновием Пинским – но разве бы я подумал?
– Скорее бы, – прошептал Меликян.
Удивительно, как он держался. Мухин, услышав его, разозлился.
– Хочешь скорее, подойди к проволоке и немца попроси. Да и просить не надо будет. А не хочешь – молчи. Без того тошно.
Гул в лагере постепенно ослабевал. После полудня пригнали новые группы пленных. Кого-то, наоборот, увели. Нас пока что не трогали. Отдельные серые тени медленно перемещались в различных направлениях, но большинство давно сидело или лежало на земле. Перекрикивались часовые. Изредка гавкали за проволокой псы. Откуда-то издалека, быть может из лежавшего поблизости поселка, брехали им в ответ дворовые собаки.
– Кранты нам приходят, – сказал, когда совсем стемнело, Мухин.
– Ну да, – согласился я.
– Рвать отсюда надо.
– Ага. Есть идея как?
– Идеи нет, – ответил бытовик.
– И у меня ее нет.
К нам подсел Сеит. Мухин не стал скрывать от дагестанца темы нашего разговора. Скрывать было нечего, желание удрать было естественным и вполне предсказуемым, плана же не было никакого. Сеит покивал головой. По его мнению, надежда была одна – скрыться при перегоне из этого, временного, лагеря в другой. Если до перегона, конечно, дойдет и нас не перестреляют где-нибудь поблизости.
– А охрана? – засомневался Мухин.
– Будет стрелять, – спокойно сказал Сеит. – Может, попадет. Может, нет. Главное до леса добраться. В горы уйти.
Я согласился, что иного выбора нет. И сразу же вспомнил, как мы с Маринкой бежали к деревьям. И как взлетали перед глазами листочки, сбитые то ли пулями, то ли осколками рвущихся бомб. Она споткнулась первый раз, потом второй, а я рвал ее за руку и бешено тащил за собой. «Уходи, все равно умру».
– А Вардан? – задумался я.
– Здесь ему точно пиздец, – рассудил немедленно Мухин. – Лучше попробовать. Вдруг повезет. Тут или пан, или пропал.
Вардан лежал в забытьи. Будить мы его не стали. Решили – расскажем всё завтра. Оставался вопрос: как нам не заблудиться в горах?
– Со мной не заблудитесь, – сказал уверенно Сеит. – Я горы понимаю.
Мне захотелось поговорить с ним основательнее. Надо ведь знать человека, с которым завтра кинешься под пули. Да и просто было интересно, парень он был симпатичный.
– Слушай, – спросил я его, – а ты кто по национальности? У вас же в Дагестане целых сто народов живет, я слышал. Аварцы, лезгины, лакцы, кумыки. Правильно?
– Не знаю, – ответил Сеит. – Я в Дагестане не был.
– Как это? – вздрогнул всем телом Мухин.
– Просто. Не был. Сказал, что первое в голову пришло. Лишь бы мусульманское было.
– А зачем? – прошептал я медленно, соображая, что делать дальше.
– Местный я, – ухмыльнулся Сеит, – из Старого Крыма.
– Татарин? – насторожился Мухин.
– Нет, француз.
– А зачем ты… того… наплел?
Сеит пожал плечами. Мухин был изумлен не на шутку. Я же всё понял сразу. Скажи Сеит, что он татарин, его бы стали загонять в отряд на фашистской службе. И если бы отказался, объявили предателем татарского народа. И скорее всего бы убили. Странный он был человек, наш Мухин, не понимал простейших вещей. «Жизню знаю». Комик из Марьиной Рощи.
* * *
Чудеса иногда случаются. Наш уход произошел фантастически мирно. Без стрельбы и бешеного бега от летящих вдогонку пуль. Единственный немец, увидевший нас, не стал поднимать тревоги.
Случилось это на шоссе, на следующее утро после принятого решения. Колонна снова сбилась у обочины, пропуская, как водится, немецкую технику – вереницу грузовиков, направлявшихся к Севастополю. Мы шли им навстречу, в Бахчисарай. Рядом со мною, Мухиным, Варданом и Сеитом оказалась легковушка, тоже съехавшая на обочину и стоявшая там в ожидании, пока ее хозяева, полноватый офицер с непонятными погонами и какой-то долговязый, сильно загорелый штатский, делали фотоснимки, запечатлевая нас всех для истории. За машиной, едва приметная, виднелась уходящая в почти отвесный склон тропинка. Она сразу же терялась среди густых и зеленых ветвей, иными словами – выглядела невероятно соблазнительно. И автомобиль стоял очень удачно, почти полностью ее скрывая от любопытных глаз.
Ближайший к нам конвоир жадно курил сигарету, полученную от штатского, и делился с ним своими впечатлениями. Штатский черкал карандашом в блокноте. Оба повернулись к нам спиной – как и немецкий офицер, торчавший от них чуть поодаль. Гул грузовиков заглушал почти все звуки, а легковой, защитного цвета автомобиль стоял от нас буквально в двух шагах, оставалось только незаметно его обойти. Переглянувшись с Мухиным, я сделал первый шаг. Мухин тронул за рукав Меликяна. Сеит всё заметил сам и безмолвно кивнул головой. Еще нас заметил кубанец и тот молодой паренек, что мечтал накануне о «повной талирке» борща. С нами они не пошли, лишь шевельнули на прощание бровями, повернулись в сторону фашистов и плотно встали плечом к плечу, хоть немножко, но прикрыв наш донельзя нахальный уход. Поступили они мудро – если бы двинулось много народа, нас бы непременно заметили.
На немца мы наткнулись, обойдя автомобиль. Он, вероятно шофер, уютно сидел на траве, рядом с открытой дверцей, и потому был не виден с дороги. Спокойно жевал бутерброд, запивая еду из фляжки. Увидев нас, едва не подавился. В течение доли секунды пять человек, мы четверо и он, пережили почти одинаковый ужас. Смерть показалась неизбежной всем. Инстинктивно, не раздумывая, я приложил указательный палец к губам. И немец, тоже скорее всего инстинктивно, потряс головой в ответ. Мы моментально исчезли за деревьями – и ни минуту, ни две спустя так и не услышали ничего, кроме протяжного гула шедшего на Севастополь автотранспорта. Немецкий шофер оказался неглупым и сделал разумный выбор.
Мы быстро, почти бегом, двинулись по лесу, где редкому, а где густевшему почти непроходимо. Смелым судьба помогает, повторял я слова из сборника римских пословиц. Приятно было ощутить себя смелым. И очень хотелось, чтобы ребята, прикрывшие нас на шоссе, тоже смогли бы бежать, когда им представится случай.
Назад: Интервью Флавио Росси
Дальше: Порывы страсти Флавио Росси