Голубая бухта
Капитан-лейтенант Сергеев
30 июня – 4 июля 1942 года, двести сорок третий – двести сорок седьмой день обороны Севастополя
Чтобы понять, что такое хаос, надо было в тот вечер попасть в Севастополь. Мы прикатили туда на полуторке с Фиолента, проскочив по Балаклавскому шоссе – один раз прямо под носом у немецкого танка, непонятно откуда взявшегося в нашем тылу. По счастью, это был не настоящий танк, а штурмовое орудие, без вращающейся башни, иначе бы он запросто мог залепить нам вдогонку снарядом. Очередь из пулемета ушла куда-то в сторону.
Мы неслись, объезжая воронки и горящие грузовики. Мертвых объехать удавалось не всегда. Из-за дыма и пыли видимость была нулевой. Сашка Батурин, только вчера впервые ставший на ноги, скрипел зубами при каждом толчке. В кузове нас было четверо, двое младших лейтенантов, старшина второй статьи и я, самый старший по званию. По дороге подобрали шесть бойцов стрелкового полка. Спрашивать, откуда и куда они несутся, смысла не было. Очень трудно спрашивать об этом у людей, когда на голову падает «Юнкерс», а поодаль мелькают чужие мотоциклисты.
В город мы заехали не сразу. Нас остановили в сумерки на южной окраине, где уже скопилась масса автотранспорта. Младший лейтенант, маленький, помятый, в топорщившейся гимнастерке, заскочив на подножку, принялся объяснять, что в городе делать нечего, что началась эвакуация, что есть приказ отходить к аэродрому Херсонесский маяк, там будет новая линия обороны, а потом нас всех погрузят на корабли… Под аккомпанемент рвущихся бомб и снарядов его слова звучали крайне убедительно.
– Заворачивайте налево и дуйте по степи, – неистовствовал младшой, – а я с вами сяду, дорогу покажу. Быстрее только, пока нас тут всех…
Грузовик, накрытый метрах в тридцати от нас снарядом, наглядно продемонстрировал, что значат его слова. Однако мне предложенный рецепт не понравился. Не настолько важной фигурой был младший лейтенант, чтобы драпать по его приказу. Я перегнулся над кузовом и проорал со злостью:
– Эй, парень, не слышал часом про трусов и паникеров? Ты что мне тут раскомандовался?
Младший лейтенант соскочил с подножки и неловко ухватился за кобуру. Опережая возможные глупости, я решительно приказал:
– Доложитесь по форме старшему по званию. Перед вами капитан-лейтенант Сергеев.
Мой голос прозвучал внушительно. Паникер вытянулся и представился:
– Младший лейтенант Скачков. Помощник начальника…
Я перебил его.
– Оно и видно, что Скачков. Куда скакать собрался?
– Согласно приказу. На мыс Херсонес. Товарищ капитан-лейтенант, да я…
– Сгинь с глаз моих. Живо!
Скачков растворился в черном бензиновом дыму. Но обстановка яснее не стала. Среди недальних домов, частью уже разрушенных, мелькали группы бойцов. Было видно – они уходят. В ту самую сторону, куда требовал поворачивать паникер и трус Скачков.
– Ты что-нибудь понимаешь? – спросил меня Батурин.
– Еще не совсем.
Мимо пробежала группка красноармейцев. С вещмешками за спиной и взятым на ремень оружием. У белобрысого парня в гимнастерке с оторванным по локоть рукавом я приметил висевшую через плечо пару яловых новых сапог. Один был спереди, другой болтался сзади. Автомобили урчали моторами, шоферы матом объясняли друг другу, кто из них идиот и болван. В воздухе, строча, пронесся «мессер». От пулеметной очереди вспыхнул грузовик. Еще целые машины разворачивались вправо и, неповоротливо расходясь, объезжая каркасы и остовы, уходили от города в степь, одна за другой исчезая в пыли и дыму.
– Катастрофа? – спросил старшина, приподнявшись слегка над бортом. Я вспомнил не к месту, как в какой-то книжке – или не книжке? – персонажи вот так же спрашивали друг друга: «Катастрофа?» – словно бы не сомневались в том, что катастрофа должна непременно случиться, и это их «катастрофа?» звучало как «что? уже?». Мне сделалось досадно, что я зря наорал на младшего лейтенанта Скачкова.
Или все же не зря? Из города, прорываясь сквозь орудийный гул, периодически доносились звуки пулеметной, автоматной и ружейной стрельбы, бой шел, кто-то сопротивлялся. Я стукнул по кабине и крикнул высунувшемуся в окошко водителю:
– В город, Степа, в город! Только поосторожнее, следи за дорогой. Если что, сворачивай.
Заезжать глубоко на машине не стоило. Надо было спрятать ее среди домов или развалин, сойти, оглядеться, уяснить что к чему. Навстречу пока попадались только наши, бой грохотал вдалеке за их спинами. Судя по звукам стрельбы, раздавшимся в разных, весьма разбросанных местах, то нараставшим, то резко стихавшим, он носил очаговый характер.
– Стоит ли? – засомневался старшина.
Он мог позволить себе вопросы – в храбрости и опыте его никто не сомневался. О них свидетельствовали Красная Звезда и медаль «За боевые заслуги» на форменке.
– Разобраться надо, Максимыч. Иначе какого черта нас вообще сюда погнали? Тут же наверняка с комсоставом труба. Скачков-то вон ускакал. Сто-ой!
* * *
На следующий день мы ползли по канаве, я и какой-то боец. Не поднимая голов, чтобы нас не заметили немцы. Царапая руки о битый кирпич. Слышались крики, одиночные выстрелы. Добравшись до разрушенного двухэтажного дома, сумели слегка оглядеться. В отдалении дымились немецкие автомашины, подожженные нами утром. Неподвижно стоял гранатой подорванный танк. Валялись мертвые, немецкие и наши.
– Что делать будем, товарищ капитан? – прошептал мне боец, тараща воспаленные глаза.
Я бы тоже спросил кого-нибудь, да плохо, не знал кого. Надо мною начальников не было. Лишь бы что-нибудь ответить, сказал:
– Выбираться. На мыс Херсонес. Согласно приказу.
– А где это, далеко?
– Как получится… Тебя как зовут?
– Пашка… Хомченко…
Выбраться получилось. Подробности значения не имеют. Прятались от немцев, как суслики в степи. По дороге обросли людьми – красноармейцы, младший сержант, военврач, точнее военфельдшер, и полтора десятка раненых и санитаров.
Военврачом назвал его я, когда мы с Хомченко, тогда еще вдвоем, спасаясь от несшегося на бреющем «мессера», скатились в здоровенную воронку. Я ударился ногой о что-то резко дернувшееся, пригляделся и увидел сидящего прямо передо мной, вытянув ногу, младшего сержанта. Нога перебинтована, в руке пистолет, ствол наведен на меня.
Когда «мессер» испарился и осела пыль, я деликатно дал понять, что целиться в капитан-лейтенанта РККФ не стоит, что целиться надо в немцев или румын. Лицо красноармейца скривилось, как от боли. Но пистолет он опустил. Дуло мне теперь смотрело не в лицо, а в пах.
– Где командиры? – спросил я его, стараясь не обращать внимания на «пушку». – Кто начальник?
Он покривился опять, помедлил немного и неожиданно рявкнул, перекрыв сиплым голосом звуки снарядных разрывов:
– Согласно приказу всё начальство от капитана и выше съебалось на мыс Херсонес для срочной эвакуации на Кавказ. Еще позавчера. И потому лично мне непонятно, что вы тут делаете, товарищ капитан-лейтенант. Может, вы диверсант немецкий? Не в курсе последних событий и так вот дали маху?
Ствол пистолета вскинулся и уставился мне в грудь. Я судорожно сжал в ладони свой собственный «ТТ». Хомченко, примостившийся рядом, приоткрыл от изумления рот. Лишнее движение – и психованный сержант мог бы нажать на спуск. Однако больше, чем действия, меня поразили слова – снова «согласно приказу». Кругом полнейший бардак, а у кого ни спроси, даже вот у меня, всё происходит «согласно приказу». Или «согласно приказа»? Лицо сержанта было словно обиженное, и глаза глядели на меня как на врага.
– Что ты мне тут заливаешь, боец? – крикнул я резко в ответ. – Не бывает таких приказов. Я только что из госпиталя. Сегодня в Севастополе немцев жгли. Колонну остановили.
Боец не ответил. Лишь уронил бессильно кисть, удлиненную пистолетом. Сверху раздался голос:
– Всё бывает, капитан-лейтенант. Такое вот, как оказалось, тоже.
Голос был спокойный, рассудительный. Я поднял глаза и увидел нависшую над краем воронки голову.
– Синельников, отставить, – приказала голова решительным и твердым голосом. – Да и вы не машите пистолетом, товарищ капитан-лейтенант, не дай бог что случится. Здравия желаю. Добро пожаловать в санбат…
Он назвал номер санбата дивизии, но какой я не разобрал. Вспомнил только, что, перед тем как нырнуть в воронку, заметил два перевернутых догоравших грузовика и что-то белое, раскиданное по земле. Теперь сообразил – перевязочные средства, бинты или что-то еще.
Мы с Хомченко вылезли наверх. Опять увидели перевернутые грузовики, белые бинты и валявшихся на земле людей, которых прежде даже не заметили. Воздух содрогнулся от пролетевшего в сторону мыса Херсонес тяжелого снаряда. В отдалении, за бугром тарахтела какая-то техника, можно было не сомневаться – немецкая. Человек, отдавший приказание несдержанному младшему сержанту, устало сидел на земле. Чернявый, нос горбинкой, в петлицах – чаша со змием и три кубаря. Типичный медик, таких я видел много.
– Здравия желаю, товарищ военврач, – приветствовал я его.
– Военфельдшер, – равнодушно поправил он и выдавил улыбку. – А приказ имеется, капитан-лейтенант. И согласно ему вы имеете полное право бросить нас здесь и идти вон туда. – Он махнул рукой на запад. – Эвакуация комсостава, полезных кадров, от капитана и выше, как верно отметил младший сержант Синельников. Крайне необходимых для дальнейшей борьбы с коварным и подлым врагом.
Он поднялся, поправил гимнастерку и, обтирая на ходу пыль с лица, направился к третьему автомобилю – не перевернутой и не горевшей полуторке. Там шевелились какие-то люди.
Я как-то сразу и успокоился. Вернул пистолет в кобуру. Пошел за ним следом. Захотелось сказать ему что-нибудь доброе.
– А срать хотел я, доктор, на идиотские приказы. Поступаете под мою команду. Все всё поняли?
Военфельдшер остановился. Усмехнулся и подал мне руку. Подошел Хомченко, приковылял Синельников, подтянулись трое немолодых мужичков, по повадке похожих на санитаров, за ними – несколько ходячих раненых в бинтах. Целое войско, будет с кем немца бить.
– Военфельдшер Лейкин, – представился доктор. Подумав, добавил: – Яков.
– Сергеев, – ответил я. – Сколько у вас людей?
Лейкин задумался.
– Товарищ капитан! – выкрикнул неожиданно Хомченко. – Мотоциклисты!
И верно. Метрах в трехстах, в стороне от шоссе, катили четыре мотоцикла с люльками. Отчетливо виднелись пулеметные стволы, поблескивали под лучами солнца каски. Достаточно им было нас заметить…
– За машины, в укрытие, быстро, ложись! – проорали мы оба, я и военфельдшер.
Немцы не обратили на нас внимания. Перли вперед, в сторону тридцать пятой береговой батареи. Следом показалось два неспешно шедших бронетранспортера. Мелькнули силуэты растянувшихся цепью солдат.
– До роты пехоты, – прикинул я чисто механически. В нашем положении численность противника ровным счетом ничего не меняла.
– Надо отходить? – спросил меня военфельдшер. Осторожно, будто несколько стесняясь. Сомневаясь, не проявляет ли он трусости перед лицом врага.
– Драпать надо, – буркнул я, – и чем скорее, тем лучше. Вопрос: куда?
– Наши в бухтах, – ответил фельдшер. – Ближайшая Стрелецкая. Может, туда? Пока не отрезали?
– Тяжелые есть? На чем потащим? Машину завести удастся?
– Попробуем.
* * *
Полуторку завести удалось. Также удалось оторваться от появившихся на шоссе и справа от дороги немцев. У них, похоже, кончился обед и они возобновили осторожное наступление. Грохот вокруг нарастал – и севернее, в Стрелецкой, и где-то впереди, и на юге, вероятно на Фиоленте. Что примечательно, бой продолжался и в городе, кто-то там сражался в окружении. Кто? Где? Уже не понять.
По дороге мы обогнали много наших, гражданских и военных. Хутор Пятницкого проходили в плотной колонне из людей и автомобилей. Среди шума и дикого гвалта, усугубляемых разрывами ложившихся по площадям снарядов. Ревели пролетавшие над головами истребители, занятые охотой на копошившихся внизу людей и на медленно двигавшийся транспорт.
Среди стремящихся из города толп мне удавалось увидеть и отдельные организованные подразделения. Они сохраняли подобие строя. Я искал глазами хоть кого-нибудь старше себя по званию. Тщетно. Не видно было даже капитанов. Лейкин оказался прав. Удивительно, что в течение вечера, ночи и дня, покуда мы окапывались в городе, а после отражали две немецкие атаки, мне никто ни о чем таком не сообщил. Или бойцы не знали, или им было совсем не до этого.
Наш водитель бешено сигналил, подобно десяткам других. Нас осыпали матом. Стлавшийся над дорогой едкий чад проникал, казалось, в самое нутро. Наконец из кузова, где я сидел – с Хомченко, санитарами и ранеными, – мне удалось разглядеть подобие линии обороны. Ствол глядевшей на восток зенитки, суетившихся рядом красноармейцев, силуэт в фуражке, размахивавший автоматом. Прикинув, что пешком я доберусь туда скорее, я забарабанил по крыше кабины. В окошко высунулась кучерявая голова.
– Дальше без меня, – прокричал я Лейкину. – Тут не потеряетесь. А мы с Хомченко остаемся. Идет?
– Идет, капитан. Спасибо.
Мы спрыгнули (Хомченко без особой охоты) и направились в сторону автоматчика. Помахав на прощание рукой врачу и грозному сержанту Синельникову, я невольно усмехнулся. Спасибо. За что? Я абсолютно ничем не помог военфельдшеру и его персоналу. Разве что внес спокойствие в смятенные их души фактом присутствия старшего по званию. Ну и решительной командой «драпать».
Распластавшись в пыли, мы переждали очередной пронесшийся «мессер». Поднявшись, резво сбежали с забитой людьми и машинами дороги, обошли два разбитых грузовика и, виляя между свежих, дымившихся еще воронок, добрались до позиций зенитчиков. Направленное в сторону города орудие смотрелось ужасно одиноким, поскольку буквально всё вокруг устремлялось в противоположном направлении.
Справа и слева от шоссе, в сторону Стрелецкой и в сторону тридцать пятой плотными рядами, десятками и сотнями стояли различного назначения автомобили и тракторы. Исправные или уже разбитые артиллерией и с воздуха. Кое-где виднелись брошенные пушки. Было понятно – им нечем стрелять. Метрах в трехстах мёртво дымилась немецкая самоходка, еще ближе к нам я заметил валявшиеся на земле тела убитых немцев. Приятно, конечно, что гитлеровцы, – но значит, они прорвались и сюда.
Когда мы подошли, командир в фуражке продолжал устало размахивать автоматом. Прикладывая к губам металлический рупор, он время от времени сипло выкрикивал:
– Все способные держать оружие остаются в обороне! Приказываю – все способные держать оружие поступают в мое распоряжение! Прочие сдают боеприпасы! Патроны! Гранаты! Всё, что имеется! Товарищи, призываю к большевистской сознательности! Раненые, сдавайте и собирайте боеприпасы!
Заметив меня, он машинально отдал честь и устало отрапортовал:
– Младший лейтенант Лотяну. Начальник участка. Готовимся к отражению. Скоро снова полезут. – Криво усмехнувшись, сообщил: – Пункт сбора старшего комсостава на тридцать пятой береговой. Эвакуация ночью. Ваш боец должен остаться здесь. Разрешите продолжать выполнять мои обязанности?
– Если позволите, товарищ лейтенант, я бы тоже остался здесь, – ответил я.
Он усмехнулся опять. На этот раз без издевки. Даже чуть-чуть смущенно.
– Тогда поступаете… под мою команду. Тут у нас… сами видите.
– Вижу. Переход от анархии к военной демократии.
– Ага. Вон там, в ста метрах справа, сводный взвод. Присоединяйтесь. Если что, замените командира. Младшего лейтенанта Кукушкина.
– Есть.
Он снова поднял рупор к почерневшим губам.
– Товарищи, проявляйте сознательность! Раненые сдают боеприпасы, способные держать остаются в обороне!
* * *
К вечеру я заменил не только раненного в ноги Кукушкина, но и в клочки разорванного Лотяну. Немцы не столько атаковали нас танками и пехотой, сколько обстреливали из орудий, забрасывали бомбами с «Юнкерсов» и обстреливали с «Мессершмиттов». С безопасного расстояния бронетранспортеры поливали нас из пулеметов. Постепенно нас оттеснили за хутор Бухштаба, почти что к самому берегу. Как сказали бы в мирное время экскурсоводы, к оконечности Гераклейского полуострова и самой западной точке Крыма.
Вечером мы перешли в контратаку. По всему трехкилометровому фронту. Уже без патронов, в штыки, на «ура», больше половины атакующих – в бинтах. Через головы длинными очередями бил установленный на автомашине счетверенный зенитный «максим». Не ожидавшие такого немцы, не будь дураки, удрали. Говорили, на несколько километров. Бросив несколько орудий и три танка. Мы ползали среди трупов и собирали патроны. Кое-кто вооружился немецкими винтовками.
Когда стемнело и рабочий день у немцев вроде кончился, мы начали оттягиваться к воде. Я с новыми своими подчиненными, осталось их десятка два, пошел в Голубую бухту. Упорно повторялись слова об эскадре. Она должна была прийти сегодня ночью. Так говорили. Четырнадцать кораблей.
– Может, и правда уедем, товарищ капитан? – спрашивал меня с надеждой шедший рядом Хомченко, когда мы пробирались через плотные ряды перекрывавших подступы к бухте автомобилей. – Вот вы как моряк что скажете? Четырнадцать кораблей, говорят, придет.
– Может, – отмахивался я. Представить себе прорвавшуюся из Новороссийска «эскадру» было нелегко, но чем не шутят в этом мире черти.
Пробиться к бухте оказалось невозможно. Никогда я не видел столько народа, собравшегося в одном, не самом широком месте. На зажатом между обрывами пологом спуске плотной стеной стояли или прямо на земле лежали тысячи людей. Взлетавшие в небо немецкие ракеты освещали угрюмые лица. Наверху тоже виднелись люди.
Противник вел беспокоящий огонь. Бреши, возникавшие при разрывах снарядов и мин, моментально заполнялись человеческим материалом – как называли нас когда-то писавшие про отбор последнего в ходе гражданской войны. Но окажись они тут сами, то возможно, написали бы иначе. У нас отбор уже произошел. От капитана и выше.
– Глядите! – шепотом прокричал мне прямо в ухо Хомченко.
Людская масса колыхнулась. Голоса слились в единый протяжный стон. В черневшем перед нами море явственно мелькнули огоньки. В ответ, как я понял, стали вспыхивать фонарики на берегу. Я заметил лишь несколько вспышек, случайно обращенных в нашу сторону, но легко можно было представить, что с моря весь берег светился загоравшимися и моментально гасшими огнями.
Все более отчетливо шумели моторы. Скорее всего сторожевых катеров. Немецкий огонь усилился. Рвануло рядом с нами. Мне под ноги что-то упало. Опустив на миг глаза, я увидел по локоть оторванную руку. Кулак был крепко стиснут.
– Товарищ командир, товарищ командир, что же делать, что же делать? – услышал я женский голос, обращенный непонятно к кому. Я не ответил. Откуда мне знать.
– Добейте, ироды… – звучало с другой стороны. – Добейте, братцы… Не могу…
Наверху неожиданно началась перестрелка. Огонь был плотным, мы бы такого открыть не смогли. Похоже, воспользовавшись нашим уходом с позиций, немецкие автоматчики вплотную подобрались к батарее, ставшей, насколько я мог судить, командным пунктом целой армии и оборонительного района.
– Товарищи, в оборону, – раздался твердый голос где-то сзади.
– Пошли, – сказал я Хомченко и тем из своих, кто еще оставался рядом.
Пробиться назад, однако, тоже было невозможно. Сверху напирали новые толпы. По счастью, вскоре перестрелка стихла.
– Отбой, – распорядился я. Словно в ответ бухнуло два отдаленных разрыва.
А потом… А потом наверху громыхнуло так, что дрогнула под ногами земля. Я бы упал, но в стиснувшей нас массе падать оказалось некуда. Хомченко судорожно вцепился мне в локоть. Рядом, разинувши рот, что-то кричал краснофлотец – но крика его я не слышал. Небо побагровело, сделалось невыносимо светло. Немецкая артиллерия растерянно умолкла.
После сверху долго сыпался песок. Плотной тучей оседала пыль. Меня одолел безудержный кашель. Захотелось надеть противогаз.
– Господи, что это? – услышал я все тот же женский голос. Хотел обернуться, но не успел.
Потому что… Наверху громыхнуло опять. Еще сильнее – или мне показалось? Многие не удержались на ногах, повалившись друг на друга. Ненадолго сделалось ясно как днем. До меня дошло – рвут башни батареи. Немцы, сообразив что к чему, возобновили огонь. Он сделался значительно сильнее. Сразу несколько снарядов разорвалось у нас за спиной, среди рядами стоявших грузовиков. Заполыхав, те обеспечили постоянное освещение.
– Кажись, каюк… – услышал я голос Хомченко, шедший откуда-то снизу. Схватившийся руками за грудь и за живот красноармеец полулежал на земле. Словно прилег отдохнуть. Я быстро нагнулся, чтобы помочь. Он дернулся и затих.
Мы были знакомы с ним целые сутки.
* * *
– Товарищ капитан-лейтенант! Вы тоже тут? Живой, здоровый? Счастье-то какое!
Голос был радостным. Надо же, кто-то был рад, что я всё еще жив и здоров. Я обернулся и увидел Лукьяненко, ротного старшину и командира второго взвода. Невероятно, но факт, родная усатая морда. Сколько же я с ним, подлецом, не встречался? И не припомнить. Меня ранило недели три назад, но, кажется, прошло больше года.
Шум у уреза воды усиливался. Немцы продолжали забрасывать бухту снарядами. Пулеметные очереди врезались в обрыв. Нас обдавало пылью и мелкой крошкой.
– Во, видали, что деется? – говорил мне Лукьяненко, торопливо глотая слова. – Командование-то на Кавказ, слыхали, свалило, а мы-то тут загибаемся. Вы-то сами-то как? Почему не в списках-то? Начиная с капитана все по списку эвакуируются.
– Нормально. Какие, к черту, списки? Есть тут кто из наших?
– Да я-то не знаю, откуда мне знать-то. Нас как покрошили на Братском кладбище, так я с тех пор с кем только не был. Слышал только, что Старовольский-то наш с Шевченко где-то на Лабораторном храбро окопались. Так оно когда еще было.
«Храбро окопались». На редкость гадкое было у моего старшины помело.
– Про Лабораторное знаю. Еще что-нибудь слышали?
Я так и не научился говорить ему «ты».
– Не, откудова мне. Да что с ими сделается, товарищ капитан? У Мишки вашего голова на плечах еще та, а Старовольский, он тоже парень шустрый. По-германски знает. Надо будет, так и с немцем сговорится. Не то что мы с вами, простые советские люди.
Среди скопления машин рванула канистра с горючим. На усатой физиономии задергались багровые блики. Сделалось невыразимо тошно.
– Старшина Лукьяненко, – сказал я, поглядев на пистолет, – или вы заткнетесь, или я вас пристрелю.
Он обиженно пожал плечами и насупил свое мерзкое мурло.
– Да что с вами случилось, товарищ капитан? Я же ж к вам со всей душой. А вы. Эх, люди…
Он растворился в тысячной толпе, и больше его я не видел. Одна из самых ничтожных моих потерь.
* * *
Немецкий обстрел поутих. Но шума меньше не сделалось. У уреза непрерывно рокотали голоса. Потом, невдалеке от невидимого из ложбины рейдового причала, вдруг затрещали выстрелы. Били из автоматов, наших, «ППШ», очередями и одиночными.
– Что там, господи? – снова услышал я знакомый женский голос. Скосив глаза, увидел пигалицу в пилотке. Детское испуганное лицо, расширенные глаза. В зрачках плясало пламя горевшей поодаль полуторки.
– Сам не знаю, – бросил я. – Да ты не бойся, дурочка.
– А я не боюсь. Диверсанты?
Слово «диверсанты» она произнесла с бодрой, почти утвердительной интонацией. Дескать, может предположить и такое. Но не боится. Только скажите ей точно, скажите, что происходит. Потому что она ничего тут не может понять. Потому что ей страшно, она одна. Но она не боится ни диверсантов, ни чертей, никого. Только скажите, пожалуйста, ладно?
Я подумал вдруг о Ленке и Володьке. Я не думал о них сто лет. Как минимум с позавчерашнего дня, когда не съехал еще с Фиолента. Огромное заблуждение полагать, что человек на войне только и делает, что думает об оставленных близких. Если бы так, то когда воевать? Володька окончил свой первый класс. Ленка…
Крики звучали всё громче. Ни разу я не слышал столько отчаяния в многоголосом человеческом вое. Мольба, призывы на помощь, предсмертный яростный хрип. Перекрывая их, прогремел усиленный мегафоном голос:
– Посадка невозможна. Всем отойти от причала. Посадка невозможна.
Меня дернули за рукав. Я поглядел. Пигалица.
– Невозможна, да?
– В следующий заход, – неопределенно ответил я и в стиснувшей нас толпе неловко погладил девчонку по плечу. Она прижалась ко мне, еще крепче вцепившись в рукав. Надо бы было спросить, как зовут, какое звание, где служит. Где служила, если быть точным.
У причала сделалось чуть тише. Снова стало слышно урчание моторов. Но через полминуты оно было заглушено новой волной нечеловеческого крика и каким-то совершенно непонятным грохотом. Невидимый берег взорвался воплями и проклятьями. Произошло что-то ужасное и невообразимое. Затрещали выстрелы из винтовок и пистолетов. Последние патроны. Не по немцам. Куда? Зачем? На кой? Душу отвести? Или… Лучше не думать. Но не думать не получилось. Последний патрон – в себя?
Я взял девчонку за руку и твердо сказал:
– Пошли-ка, мать, пока не задавили.
– Ага, – пробормотала она.
Мы стали протискиваться наверх. Медленно, стараясь не оторваться друг от друга. Осторожно, но настойчиво работая локтями. Таких, как мы, уходивших от берега, было довольно много. По причине давки нас пропускали с трудом, но охотно. Стоявшим сзади, казалось – чем ближе к воде, тем лучше. Тогда как мы у воды побывали, пусть не у самой кромки.
В уши врывались обрывки коротких и злых разговоров.
– Немцы-то не стреляют.
– Чего им стрелять. Отдыхают.
– Ждут, когда мы сами себя передушим.
– Начальство удирает. По своим шмаляют, чтобы под ногами не путались.
– Ой шо там было, хлопцы… Причал обвалился. В воде месиво. Тонут, орут.
– В гробу я такую эвакуацию видел.
Стало просторнее. Я выбрал место возле кучки раненых и опустился на землю. Девчонка села рядом. Из-под оттянувшейся юбки выглянули острые коленки. Шерстяные латаные чулки, на ногах – смешные ботинки. В свете повисшей над нами ракеты блеснули змейки на петличках. Такие же, как у младшего сержанта Волошиной. У Марины. Где она, что с ней? В записке, полученной от Шевченко, ничего о Марине не сообщалось. Я попытался представить ее – и не смог.
– Медик? – спросил я, чтобы не молчать.
– Ага. Ефрейтор. А вы?
– Моряк. Капитан-лейтенант. Не видно разве?
Она простодушно улыбнулась.
– Нет. Армейское всё.
– Главное – морская душа на месте.
Оттянув немного планку гимнастерки, я показал ей край тельняшки. Не самый приличный жест, но она улыбнулась опять. Помолчав, призналась:
– Есть хочется. А вам?
– И мне. Сухарь погрызешь?
– Угу.
* * *
Оставив убитую утром девчонку – фугасный снаряд разорвался в пятнадцати метрах, – я присоединился к одному из формируемых сводных отрядов. Девчонку звали Женькой, мы успели познакомиться, она выросла в Кировограде.
Снаряд накрыл порядочный диаметр, осколками убило и ранило десятка два людей. Женьке повезло – она умерла моментально, без боли. Впрочем, откуда мне знать о том, что успевает почувствовать человек в последний свой миг на земле? Но лицо ее было спокойным, словно она на самом деле ничего не ощутила. Я прикрыл ее брошенной кем-то шинелью и снова подумал о Ленке. Счастье, что она в Новосибирской области.
Толпа на спуске в бухту поредела. Перед рассветом зазвучали командные крики. «Не скапливаться, вашу мать, скоро немец прилетит, разнесет нас тут к чертовой матери». «Рассредоточиться, кому сказано». «Раненых – под скалы и в гроты». «В оборону, товарищи, в оборону! Все, кто может держать оружие…» Одни разбредались в поисках укрытий, другие без лишних слов пробирались через ряды автотранспорта в сторону вчерашних позиций – или что там еще оставалось. Потом начался обстрел. Снаряд, убивший Женьку, прилетел одним из первых.
Появились и старшие командиры. Ко мне, когда я протискивался между двух грузовиков, обратился незнакомый майор. Спросил, кто я такой и откуда. Удовлетворенный ответом, приказал с двумя десятками бойцов занять узкий сектор в районе полуразрушенных батарейных казарм. Слева и справа от нас поспешно размещались отрядики вроде нашего. Среди гимнастерок мелькали тельняшки и загорелые дочерна обнаженные торсы. Солнце стремительно лезло ввысь.
Едва мы успели залечь, как немцы застрочили из пулеметов. Передвигаясь по-пластунски и перебежками, я бегло ознакомился с личным составом. В основном – бывшие артиллеристы, связисты и тыловики, армейские и флотские, пехотинцев всего лишь пятеро. Четверо легкораненых. Половина успела поучаствовать в боях, половине не довелось. Вооружение – винтовки Мосина и «СВТ», патронов мало или нету вовсе, у четверых – немецкие карабины, двое – с немецкими рожковыми автоматами. Я отрядил троих людей на берег за водой. Там ее пытались опреснить в вырытых лопатами лунках – об этом мне сообщил один из красноармейцев. Еще двоих, шустрых с виду тыловиков, я отослал пошарить по брошенным автомобилям. Чтобы поискали там съестного, особенно сахара. Сахар можно было развести в морской воде, сделав ее чуть менее гадостной.
* * *
Что еще? Жарило солнце, полыхали машины, гудел почерневший от дыма воздух. Половину моего отряда через несколько часов можно было бы считать выбывшей из списков – но списков не было. Раненых и убитых незаметно заменяли незнакомые мне люди – или вливавшиеся из других подобных групп, или приходившие с берега, где устали отсиживаться в укрытиях.
Дважды или трижды мы бросались в контратаки. Как накануне, по всему недлинному, в несколько сотен метров, фронту. Орали из последних сил «ура», отбрасывали немцев, а после, под пулеметами, снарядами и бомбами, матерясь, отползали назад в неглубокие наши окопы.
День миновал. Второе июля? Или?
* * *
Не помню, когда я последний раз спал. На Фиоленте, в госпитале? Вроде бы так. Но ведь как-то еще держусь. Видно, иногда я впадаю в незаметное забытье и чуть-чуть набираюсь сил. Днем, ночью? Не скажу. Не знаю.
Ночь, моя вторая ночь у Херсонеса. Продолжают гореть и взрываться машины. Темный дым плотно стелется над землей. Ветер с моря его гонит в глубь полуострова, туда, где находимся мы, где перед нами – немцы. Я зажимаю рот, но помогает мало.
Мы лежим в сухой и колючей траве. Ждем сигнала. Немцы – вот они, рядом. Надо лишь снять посты, работая без шума, ножами. Потом – общим броском вперед. Трещат кузнечики, сверчки – неистребимая южная тварь. Ей нипочем бомбежки, обстрелы, танки, горящий бензин и мазут, десятки тысяч обезумевших людей, способных только убивать друг друга и в муках дожидаться конца. Снова хочется пить, но все же не так, как днем, спасает ночная прохлада.
– Вперед, товарищи, – свистящим шепотом проносится по цепи.
Лучи прожекторов ударяют нам прямо в лицо. Неистово колотят пулеметы. В ослепительном свете мечутся черные тени. И падают, падают, падают. Я успеваю залечь. Над головой еще пять или десять минут проносятся сотни пуль. Свиста не слышно, мы лежим слишком близко к рокочущим пулеметам.
Тишина. Смертельная, давящая, уничтожающая тишина. Свет прожекторов, неторопливо шарящих по земле. Короткая очередь по обнаруженной цели. Тишина. Кузнечики и сверчки.
* * *
На следующий день всё было, как накануне. Оборона с утра до вечера, ночью – попытки прорваться. Прожекторы, пулеметы… И медленно, ползком, царапая лицо о сухую траву, назад. Извиваясь меж мертвых тел. Тел тех, которым не повезло. Не повезло? Не уверен. Им уже ничего не грозит.
Было так же, но не совсем. Немцы теперь наседали не сильно. Им было проще подождать, пока мы тут передохнем сами. Наши корабли больше не появлялись. Подальше от берега, чтобы не угодить под перелеты собственной артиллерии, проходили порой фашистские катера. Надо полагать, с них с интересом наблюдали за многотысячным людским муравейником, облепившим скалы Херсонеса. Канаты, приставные лестницы, движение вверх и вниз. Разрывы снарядов и мин, аккуратно ложившихся по давно расписанным артиллеристами квадратам. Взлетавших кверху человечков, оторванных рук и ног с катеров скорее всего не видели. Разве что в бинокль, наблюдатели и командиры.
Немцы начали экономить боеприпасы. Их летчики придумали забаву: швырять на нас пустые металлические бочки. В полете те издавали жуткий, страшный, непонятный вой. Первое время, пока мы не привыкли и не научились их распознавать, некоторые из укрывшихся под скалами не выдерживали и в ужасе бросались вниз, разбиваясь о камни в неглубокой прибрежной воде.
* * *
Иногда мне кажется, что я сплю. Или что я потерял сознание. Что окружающее меня нереально, что нереален я сам. Потом врываются голоса, крики, шум, грохот очередного разорвавшегося снаряда. Реальность возвращается. Неизбежно.
Скоро сумерки. Немцы устали. Спустившись со скал, медленно пробираюсь среди кучек людей, больше похожих на тени. Ищу, где присесть, отдохнуть. Слышу, как человек со шпалами подполковника говорит: «Какая армия погибает…» И сразу же вспоминаю, как по дороге из города к бухте не обнаружил никого старше званием, чем старший лейтенант.
Злобы нет, не осталось, ни капли. Волны накатывают розовой пеной на известняковые плиты, качаются ряды старых, уже разбухших, и недавних, пока еще свежих трупов. Вонь от них должна быть нестерпимой, но я привык, уже давно. Красный шар стремительно падает в море, поднимается ветер, меня начинает знобить. Накрываюсь подобранным у батареи ватником и проваливаюсь в забытьё.
Снова голос. Настойчивый, требовательный.
– Товарищи, в оборону. Все, кто может, в оборону. Ночью идем на прорыв.
Перебираю в карманах собранные за день патроны, закидываю на плечо «ППШ», трогаю пальцами «ТТ» и иду к одному из спущенных с кручи канатов. Который день мы тут? День, ночь, сутки… Вижу давешнего подполковника и отдаю ему честь. Тот криво усмехается и назначает меня старшим над двумя десятками бойцов – из них примерно треть матросы.
* * *
Скоро утро. Прорыв не удался. Я жив и вернулся под скалы. А после оказался на корабле, на нашем эсминце, среди бескрайнего Черного моря.
Шел дождь, чудесный летний дождь. С небес лилась вода, холодная и сладкая – не опресненная в лунках морская, с растворенным в ней сахаром и привкусом крови, а настоящая прекрасная вода. Волны ударяли о борт, впереди был кавказский берег. Тучи сверкали молниями, раздавался веселый гром. Ближе, ближе, ближе… Аааах! От грохота чуть не лопнули перепонки.
Я судорожно вздрагиваю в укрывшей меня норе. По кромке берега мечутся люди. Разрываются тяжелые мины. На месте пробегающего рядом человека на мгновение вырастает столб пламени, и человек пропадает среди множества трупов, заваливших полоску суши. Распластавшись среди камней, дожидаюсь, когда и меня…
* * *
Мой черед пока не наступил. Прислонившись спиной к прохладной еще скале, я гляжу на спокойное, равнодушное море. Оно стремительно окрашивается во все свои цвета, на лениво катящихся к берегу волнах искрятся лучи восходящего солнца. Восходящего, как и положено, на востоке, но на немецкой теперь стороне.
Здесь, под скалами, пока еще тень. Она покрывает ряды прибитых к урезу воды мертвецов. Словно бы темным саваном. Впору подумать о вечном. Но я не думаю ни о чем. Даже о Ленке. Даже о Володьке. Им мои думы ничем не могут. Мне не помогут тоже.
Быть может, я зря залегал, когда нас ночью косили из пулеметов? Инстинктивно, рефлекторно, по давно обретенной пехотной привычке. Быть может, лучше принять свою порцию свинца – и завершить затянувшуюся комедию?
Не знаю. Я готов, давно готов, давно ни за что не цепляюсь, но вот так – по доброй воле? Если успел повалиться наземь – значит, такая судьба. Значит, еще суждено что-то сделать. Или я вновь ошибаюсь? Цепляюсь за последнюю надежду?
Вокруг слишком много смертей, чтобы думать еще и о смерти. Я слышал о парне, взорвавшем с собою немецкий танк. Он думал не о смерти, он делал свое дело. Точно так же, как делали мы все, когда оборона держалась.
Но есть и другие смерти, их много, таких смертей. Только что, буквально на глазах, двое вылезли на торчащую в пятнадцати метрах от берега скалу, прокричали: «За родину, за Сталина», – и выстрелили друг в друга из пистолетов. Их право. Но я так не могу. Не хочу и не буду. Даже за Сталина. Даже за родину.
Кого-то убивают немецкие агенты. Они прокрадываются через скопления брошенной техники, смешиваются с толпой, заводят разговоры, провоцируют беспорядочную стрельбу, охотятся на комсостав. Так говорят, да и сам я однажды видел. Наших, русских, перебежчиков, призывавших расправиться с комиссарами и толковавших – надо сдаваться, немцы не расстреляют, окажут всем раненым помощь. Их, несмотря на изношенные и грязные гимнастерки, распознали по сытым рожам. Запираться они не стали. Один, видать идейный, успел проорать: «Ну и дохните тут, комуняки, жидовское семя». Драгоценных патронов на них не тратили, забили прикладами и ногами.
* * *
– А правда, что знаки различия лучше снять?
Я смотрю на говорящего, незнакомого мне немолодого человека, измученного, как все, с петлицами младшего политрука. Голова перевязана оторванным от майки лоскутом, руки исцарапаны камнями в кровь. Он давно сидит рядом со мной, говорит, говорит, но я его не слышу, я умираю от жажды и время от времени впадаю в забытье.
– Ну сними.
– А вы, товарищ капитан-лейтенант?
– Не буду.
– Почему?
Я пожимаю плечами.
* * *
Меня окликает доктор Лейкин. Военфельдшер, то есть. Но для меня он доктор.
– Товарищ капитан-лейтенант, вы?
Я улыбаюсь. Впервые за не знаю сколько дней.
– Я, товарищ Айболит. Как видите, жив и всё еще досаждаю фашистам. А вы как?
– Тоже, как видите, жив. Но досаждаю не очень.
Я моментально вспоминаю первый день, воронку, направленный на меня пистолет. «И потому лично мне непонятно, что вы тут делаете, товарищ капитан-лейтенант. Может быть, вы диверсант немецкий? Не в курсе наших последних событий и так вот дали маху?»
Я снова улыбаюсь. Так мне, во всяком случае, кажется.
– Как поживает бдительный сержант?
Лейкин не сразу понимает, о ком идет речь. Но понимает. Виновато разводит руками.
– Уже никак. При подрыве батареи. Мы рядом были. Рванули без предупреждения. Вот таким образом. Там внутри командиров погибло много.
Я в курсе. Закрываю тему.
– Ясно.
Он уходит заниматься ранеными. Они везде, и их становится всё больше. На закате мы встречаемся вновь. Находим небольшое место под обрывом. Незаметно переходим на «ты». Говорим о разном. В том числе и о самом главном.
– Ты чего больше всего хочешь? – спрашивает он.
Отвечаю честно:
– Пить, есть, спать.
– А жить?
– Тоже хочу, но это как получится.
– Слышал, там политрук застрелился?
Я слышал и молча киваю. Не знаю, что это за политрук. Не тот ли, что спрашивал о знаках различия? Не знаю. Сидящий рядом красноармеец, не соблюдая субординации, неожиданно встревает в разговор.
– А еще полковник один. И баба какая-то.
В его словах я не слышу злорадства, но и сочувствие в них не звучит. Лейкин болезненно морщится. Я не реагирую, молчу. Боец понемногу начинает горячиться. Подсев ко мне вплотную и тяжко дыша, он чуть ли не выкрикивает мне прямо в лицо, кося левым глазом на фельдшера:
– И вот значит за усатого… – пауза, – нам всем тут загибаться? Где эскадра, где самолеты? Чего молчишь, капитан?
Он не называет «усатого» по имени, но понятно, кого он имеет в виду. Он глядит мне в лицо с нескрываемой черной яростью. Почерневшая жилистая рука сжимает винтовочный ствол. Я напрягаюсь и тоже чуть ли не выкрикиваю:
– Нет самолетов. И эскадры нет. Воды нет. И пива нет холодного. Есть еще вопросы?
Боец отходит с угрюмым видом. Он не диверсант. Он не провокатор. Он просто осатанел.
Из кучки людей, присевших рядом с нами, доносится приглушенный разговор. Я слышу отдельные реплики. Понимаю, что должен вмешаться. Но бессильно продолжаю сидеть.
– Немец вон колхозы обещал распустит… Вранье… И к пленным отношение есть, говорят… Ага, есть, видел я их отношение… Есть, говорю… Кто не еврей и не комиссар, так сразу, может, и не шлепнут…
Лейкин тоже делает вид, что не слышит. Спор между тем продолжается.
– Что вывозят, куда вывозят? На работу? Так ведь в Европу вывозят, к себе. А у нас одиннадцать семей прямиком в Сибирь отправили. Ты городской, не знаешь. Заливаю? Ага… Да сам ты, паря, подкулачник… А голод-то был, голод… Ты городской, не знаешь… Я зато, ребята, помню… Откуда будешь? Орджоникидзевский край, Северо-Кавказский… Не, вот у нас на Полтавщине… А у нас в Воронеже так лучше? Вот, ребята, был, помню, случай… Приехали к нам из города на раскулачку…
Лейкин обращает ко мне лицо с запавшими и почерневшими глазами.
– Я думаю, нет смысла, – произносит он тихо.
Я переспрашиваю:
– Что?
– Нет смысла ждать.
Я всё еще не понимаю. Мое мышление на грани угасания – от жажды, усталости, безнадежности, голода.
– Плен для меня невозможен, – бросает Лейкин слово за словом. – Жалко только, патронов нет.
– Не стоит, Яша, – говорю ему я. Однако понимаю, что не прав.
– У меня есть «наган», – уточняет Лейкин, – только патронов нет. Мне много не надо. Хватит и одного.
Я без особого напора, сугубо для очистки совести, напоминаю о врачебном долге.
– Раненые…
Он отмахивается.
– Здесь достаточно медперсонала. Одним военфельдшером больше, одним военфельдшером меньше.
Я нашариваю в кармане и извлекаю револьверный патрон. Протягиваю, стараясь не глядеть ему в лицо. Лейкин вставляет патрон в барабан и неуверенно спрашивает:
– А ты?
– Подожду. Прости.
Узкая красная полоска на горизонте – след утонувшего в море солнца – с каждой секундой тает. Пристально вглядываясь в теряющий краски берег, я вижу, как военфельдшер Яков Лейкин, спотыкаясь о камни и лавируя среди усеявших узенькую полоску людей, медленно уходит в сторону Херсонесской бухты. Удаляясь всё дальше и дальше. В поисках подходящего места. Чтобы никого понапрасну не беспокоить.
* * *
Впервые за долгие месяцы у меня имеется время подумать. Однако я не думаю, не могу. О чем? О городе, которого больше нет? О вице-адмирале Октябрьском, о генерал-майоре Петрове? Теоретически, совершенно теоретически, я и мои люди тоже могли оказаться на каком-нибудь корабле – и были бы счастливы, будь оно так. Я и мои люди, я с моими людьми.
На востоке, невидимое отсюда, взбирается на небо солнце. Мы пока остаемся в тени. На море, над плотной и ровной тенью, отбрасываемой берегом, колеблются малые, полупрозрачные тени – от дымов, вьющихся над догорающей техникой.
Володька, Ленка, Ленка, Володька… Мои в Сибири давно уже не спят. Она на службе, он в школе, за партой. Или сегодня выходной, и в школе занятий нет? Ах да, теперь же июль, какая там, к черту, школа. Им не представить, что происходит здесь, на побережье, – и слава богу, что не представить. Кому это поможет? Чем?
Через пару часов, съев свой завтрак и выпив свой кофе, немцы решают заняться организацией культурного досуга издыхающих под скалами русских. Из динамиков льется музыка. Хорошая музыка, наша. «Когда на землю спустится сон и выйдет бледная луна, я выхожу одна на балкон, глубокой нежности полна…» С неба, покачиваясь в воздухе, слетают вниз немецкие листовки.
Умные немцы используют всё, вот и Клавдии Шульженко сыскали они применение. Знают, паскуды, что мы ее любим, да и содержание подходящее, особенно тут, у воды, на порыжевших от крови плитах. «Мне море песнь о счастье поет…»
Песнь о счастье – не худший вариант. А о чем поет оно песню нам? Наше море, отрезавшее нас от спасения и равнодушно день за днем наблюдающее нашу гибель. «Ты помнишь наши встречи и вечер голубой? Взволнованные речи, любимый мой, родной…»
У той девочки был чудный, волшебный какой-то голос. Как же ее звали, как? Тогда, в Днепропетровске, на выпускном. «И нежное прощание, руки пожатье. Ты сказал мне «до свиданья», простясь со мной». Ее голос наполнял собою актовый зал, в нем звучало настоящее переживание – хотя девчонке наверняка ни с кем и никогда еще не довелось расстаться. Разве что через несколько дней.
«Не жди любви обратно, забудь меня…» Как же все-таки ее звали? И неужели всего год назад? Днепр, школа и мы, черноморцы, приехавшие в большой красивый город по служебным делам и приглашенные на выпускной бал в самой обычной десятилетке. «Нет к прошлому возврата, и в сердце нет огня».
Зато огня хватает тут, совсем другого, и совсем не в сердце. Но девочка та пела замечательно. Родное, нежное лицо в обрамлении светлых, немножко пушистых волос. Неугомонный Мишка немедленно воспылал и пригласил ее на вальс. Но белый танец достался не Мишке, белый достался мне. Сам бы я не решился, командир, не к лицу состязаться с матросами. А горд был как – смешно сказать. С тех пор не танцевал ни разу, и вряд ли уже доведется.
Вспомнил – Оксана. Конечно, Оксана. Ксеня, как говорил Михаил, жужжавший о ней на следующее утро, покуда мы не узнали о том, что случилось в ту летнюю ночь, – и не поспешили на поезде обратно в Севастополь. Подвергшийся бомбежке, еще неудачной для немцев. Но до чего же всё памятно, боже. Раз, два, три, раз, два, три – и я будто бы вновь ощущаю под ладонью упругий, податливый изгиб. И будто бы снова смотрю в сияющие детские глаза.
У Ленки у моей глаза сияли тоже. И волосы были русые. Она зачесывала их кверху и перетягивала лентой, чтобы не лезли в глаза, как спортсменка. И одеваться любила на спортивный манер. Мы неплохо смотрелись, когда втроем или вдвоем гуляли по Приморскому бульвару. Кое-кто из сослуживцев мне завидовал. Один дурачок, когда я был в дальнем походе, пытался за ней приударить. Ленка просила его не бить. Я и не бил, зачем? Я всё понимаю, она у меня красавица, тут устоять нелегко, особенно одинокому моряку. Дурачок тот погиб в ноябре под селом Камары, мне говорил Шевченко.
Музыка замолкает. Я поднимаю набрякшие веки и вглядываюсь в привычный пейзаж. Наше море накатывает на берег, покачивая раздувшиеся тела и выплескивая на скалы чуть розоватую пену. К прошлому возврата нет, да и какое там было прошлое? У Мишки, у Левки, у Костика – и у десятков тысяч ребят, что сгрудились здесь, под отвесным изрезанным берегом. А с немецкой стороны, как сквозь туман, доносится голос – юный и ласковый, нежный и добрый. «Мальчики, милые, хорошие, родные… Зачем вам комиссары, зачем вам жидовская власть, пожалейте себя, бросайте оружие, идите к нам, идите, идите, идите…» Откуда притащили эту суку? Из Ялты, Бахчисарая, Симферополя? Гранатой бы ее – да жалко, не добросить.
Собравшись с силами, я поднимаюсь на ноги. Подхожу к веревочной лестнице. Останавливаюсь. Смотрю на вчерашних спорщиков, с напряженными лицами внимающих глупой продажной твари. Чего они там захотели услышать? Не понимаю и не хочу понимать. Вытянутые жилистые шеи, драные гимнастерки, руки в кровоподтеках. Глаза, в которых безнадежность мешается с последней, безумной надеждой. Наверху уже слышится урчание машин и пока еще дальнее гудение самолетов. Скоро начнется опять.
Поправив ремень и застегнув на планке сохранившиеся две пуговицы, делаю шаг в направлении красноармейцев. Вырастаю над ними, вглядываюсь в глаза. Медленно произношу:
– В оборону, товарищи, в оборону.