Инженерная пристань
Красноармеец Аверин
20-21 июня 1942 года, двести тридцать третий – двести тридцать четвертый день обороны Севастополя
Сначала была дивизия. Для меня она оставалась абстракцией, я ее не ощущал, будучи связанным исключительно со своей ротой, батареей Бергмана и нашим опорным пунктом. Абстракцией были и высокие чины. Пока я не увидел комдива в ночь после отхода с нашего первого рубежа.
Потом от дивизии остался сводный батальон, человек, говорили, двести, под командой старшего лейтенанта. Мы продержались несколько дней. Потом не стало и батальона. Только остатки перемешавшихся подразделений и мертвецы на последней позиции, где мы оказывали организованное сопротивление.
Наш взвод был из числа счастливых. В строю – невиданная роскошь – оставались командир, помкомвзвод и один из отделенных. Старовольский, Зильбер, Шевченко. Был цел я, были рядом Мухин, Молдован, дед Дмитро Ляшенко. И прибившийся к нам Меликян. Больше не осталось никого. Если кто и выжил, о них известно не было. Нас поливали огнем с «мессеров» и бронетранспортеров, бомбили с «Юнкерсов» и «Хейнкелей», обстреливали с самоходок. Ноги разъезжались на сотнях гильз, спотыкались о зазубренные осколки, скользили по крови и слизи. Вокруг клубились огненные вихри (красиво звучит, но не приведи господь увидеть), тошнило от дыма, гари, тола, пыли. Тошнило, но не выташнивало. Давно не жравшим, нам нечем было блевать.
Появлялись разные люди, как правило, не старше капитана. Что-то кричали, приказывали, угрожали. «Стоять насмерть! До последнего патрона! Трусов и паникеров расстреливать на месте!» Кого-то действительно расстреливали. Потом эти люди исчезали. Или гибли, или перемещались в другие места. Ясно было, что нам конец. Трудно было с этим смириться, но приходилось. Надеяться было не на что, разве что на отступление. Бухта была рядом, я видел узкую полоску воды, возникавшую за спиной, когда распадалась сплошная стена разрывов.
То, что мы еще существовали, было странным и малопонятным фактом. Не может человек столько дней подряд выносить подобное напряжение, без отдыха, без еды, без воды, без сна. Когда все вокруг подчинено одной лишь цели – уничтожить тебя, уничтожить. Ты давно не обращаешь внимания на окровавленные клочья гимнастерок, на разбитые пушки, искореженные пулеметы. И часто хочешь одного – скорее бы всё это кончилось. Чтобы сразу, раз и готово. Но какая-то сила – инстинкта или чего-то еще – заставляет падать, когда ты чувствуешь опасность, ползти, шевелиться, стрелять и искать патроны. Ведь если не стрелять – они подойдут. И тогда тебе точно конец. А жить по-прежнему хочется. Хотя и не всем. Я видел тех, кому вдруг становилось безразлично, кто просто дожидался смерти. Она обычно приходила быстро.
К вечеру не знаю какого числа мы поняли, что оказались в окружении – для меня уже втором. Фашисты были справа и слева. Повсюду рыскали автоматчики, по засыпанным окопам, где мы укрывались, мели пулеметные очереди. Нас было человек пятнадцать – в большинстве незнакомых, оказавшихся рядом только в этот последний день. Казалось, мы не в силах что-либо предпринять, не в силах попросту подняться. «Что будем делать, лейтенант?» – спросил Шевченко Старовольского. Больше для формы, чтобы не молчать. Младший лейтенант заставил себя присесть, расправил плечи, провел по лицу ладонью, выдохнул несколько раз. И отдал приказ о прорыве.
Распределив между собой найденные на убитых патроны, мы неожиданно бросились на заходивших с тыла немцев. Зильбер швырял гранаты, Шевченко бил из пулемета, я выпускал короткие очереди из «ППД». Им я обзавелся накануне, сняв автомат с моряка, лежавшего в окопе с оторванными по бедра ногами. Фрицы кинулись врассыпную, кроме тех, конечно, кого мы убили и ранили. Один, широкий и плотный, пока я к нему бежал, стоял и никак не падал. Я в бешенстве давил на спуск, а он орал от ужаса и колотился в трясучке. Когда мы, прорвавшись, обессиленные, сидели в кустах, передо мной опять возникло искаженное болью лицо, кровавая струя, хлеставшая изо рта, и белый галун на зеленом воротнике.
После прорыва нас осталось двенадцать, как в поэме Александра Блока. Удивительно, но «наши» все остались живы. Я, Мухин, Молдован, Ляшенко, Меликян, командиры. Впрочем, не совсем было ясно, состоялся ли наш прорыв. По всему периметру перекатывалась стрельба. Кусты, где мы обосновались, скрывали от нас развалины, в которые за дни беспрерывных обстрелов превратилась Северная сторона.
– Где мы, старшина? – спросил Старовольский Зильбера.
Тот, немного подумав, ответил:
– Где-то между Голландией и Инженерной пристанью. К Инженерной, мабуть, поближе. Туда намылимся? Или в Голландию? Прямо по курсу еще одна бухточка есть.
– Куда вернее?
– А шоб я знал.
– Я бы лучше намылился в Голландию, – влез в разговор отдышавшийся Мухин, – ни разу за границей не был.
Зильбер привычно показал ему кулак, и бытовик заткнулся. Все посмотрели на младшего лейтенанта. Пронзительно завизжали реактивные минометы. Немцы утюжили Сухарную балку.
– К Инженерной пойдем, – рассудил младший лейтенант, возможно только ради того, чтобы не соглашаться с Мухиным. Особенных причин выбрать то или другое у него, я уверен, не было. Если не считать того, что «к Инженерной, мабуть, поближе».
* * *
Пробираясь через кустарник – местами даже маленький лесок, – мы старались не напороться на немцев. Защита была иллюзорной, лесок был почти прозрачен. Кусты и деревья, изувеченные долгим обстрелом, стояли без листьев, с перебитыми ветвями, с израненными голыми стволами. Приходилось постоянно пригибаться – поверху проходили пулеметные и автоматные строчки. Ноги едва шевелились, хотелось прилечь и остаться лежать. Долго-долго, до самого конца.
Впереди в качестве боевого охранения шли Шевченко и Молдован. Минут через пять после нашего выступления Молдован возвратился и что-то негромко сказал лейтенанту. Потом из-за деревьев показался Шевченко, с ним еще трое людей. Уже немолодых, вооруженных трехлинейками, однако без военной формы. Было видно, что на фронте они впервые, – взрывы, гремевшие в отдалении, вызывали у них любопытство, они вертели головами, пытаясь разобраться, где это громыхает. Страха, однако, не проявляли. Видимо, привыкли к подобным звукам в городе и просто желали сориентироваться, откуда исходит угроза. В отличие от нас, не обращавших на далекую пальбу внимания – всё равно трещало всегда и повсюду.
– Кто такие? – спросил Старовольский, подойдя к непонятным людям.
От группы отделился худой и высокий мужчина лет сорока пяти в заправленной в штаны полосатой футболке и металлических очках. Все пуговицы на планке были расстегнуты, жилистая шея напряжена, по небритому лицу катились крупные капли пота. От долгих прогулок пешком он, похоже, давно отвык. Через плечо был переброшен кожаный патронташ. Удобная штука, мне давно хотелось завести себе такую. В подсумках места не хватало, приходилось набивать патронами карманы. Впрочем, последнее время подсумки чаще пустовали. Хорошо, что у мертвого автоматчика нашелся запасной диск.
– Истребители, товарищ младший лейтенант, – доложил Старовольскому мужчина. – Рабочие морзавода. Призваны позавчера по партийной мобилизации.
– Кто командир?
– Сержант госбезопасности Козырев.
– Что делаете в районе? Знаете, что немцы вокруг?
– За немцев не слыхали. Неужто совсем прорвались? Как же так?
Младший лейтенант не ответил. Рабочий продолжил:
– Диверсантов вот вылавливаем. Только что взяли троих. Они наших ребят положили, а мы…
– Ведите к сержанту, посмотрим на ваших диверсантов, – устало прервал его Старовольский.
Прочих истребителей, еще человек десять, мы нашли в сотне метров дальше, возле какой-то постройки из дерева и кирпича, наполовину, как водится, разрушенной. Возглавлявший их сержант госбезопасности – молодой человек с розовыми щечками, крючковатым немножко носиком и в новой, не по сезону шевиотовой гимнастерке – бросил на нас недоверчивый взгляд, возможно заподозрив, что мы дезертиры. Но нас было много, мы были вооружены, и рядом с нами шагал командир. Сержант госбезопасности, очевидно, рассчитывал, что Старовольский подбежит доложиться, но Старовольский неторопливо подошел вместе со всеми и ограничился отданием чести. Козырев, со своими двумя кубарями в петлицах, и этого делать не стал. Лишь развязно и высокомерно буркнул:
– Привет, младшой… Куда направляемся?
Так и сказал: «младшой». То ли сержант, то ли лейтенант. Старовольский в долгу не остался:
– Прорвались из окружения, ищем своих. Вроде нашли. Так ведь, сержант?
Козырев насупился. Розовые щечки сделались красными. Опустив слово «госбезопасности», Старовольский существенно понизил его в звании. Крючковатый носик недовольно сморщился. Иной реакции, однако, не последовало. Хотя Старовольский ждал. Злой он стал последнее время, нервный. Особенно после истории с Земскисом.
«Знойное дыхание тыла», – шепнул мне на ухо Шевченко. Мухин, тоже шепотом, прокомментировал по-своему: «Ребята меряются пиписьками. У нашего, похоже, длиньше». Я, в свою очередь, подумал, насколько поразительное существо человек. Недавно почти что мертвый, он вдруг обнаруживает способность шутить.
Мухин оказался прав. Сержант госбезопасности проглотил пилюлю и вместо дальнейших расспросов сам объяснил лейтенанту, что он делает тут со своими людьми. Оказалось, что ночью в штаб истребительного отряда поступило донесение о высадке на мысе Толстом, в районе Константиновского равелина группы немецких диверсантов. На поимку было брошено несколько отрядов. Как обстояли дела у других, сержант госбезопасности не знал, а вот его люди наткнулись на троих, успевших просочиться глубоко в расположение наших войск. Завязался бой, появились потери. Но диверсантов повязали. Двое из них, правда, были ранены. Еще раньше, в другом месте, возможно во время высадки.
– И что интересно, младшой, – снова выдвинул свою «пипиську» сержант, – все трое наши.
– Какие еще «наши»? – не понял Старовольский. Мы подтянулись поближе к сержанту. Шевченко положил ладонь на ствол своего «ППШ». Мухин засунул руки в карманы. По Левкиному лбу, проделав тропку в копоти и грязи, сбежал на брови потный ручеек.
– Непонятно, что ли? – удивился Козырев. – Не немцы, говорю, а наши. Советские граждане то есть. Бывшие.
– Понятно, – зловеще сказал Шевченко.
Младший лейтенант проговорил:
– Показывай.
Мы подошли к стене. Под ней, на чудом не выгоревшей траве, сидело трое человек, со связанными за спиной руками. У одного, бледного и белобрысого, глаза были закрыты. Другой, похожий на зверя, но тоже бледный, видимо из-за потери крови, свирепо поглядывал из-под густых бровей. Третий, крепкий плечистый парень, с широким, как пишут – открытым, лицом, пялился не отрываясь. Будто чего-то ожидая и будто чего-то желая сказать.
– Вот эти двое, раненые что, те явно из-за Збруча, – пояснил сержант Старовольскому. – Смахивают на оуновцев. Сами бы не сдались. Если бы не раны.
Младший лейтенант кивнул.
– А этот, падла, наш, «восточник», но тоже националист, я слышал, как они переговаривались, – добавил сержант. И громко выкрикнул: – Вста-ать!
Белобрысый очнулся и вскинул голову. Ненамного старше меня, он попытался подняться, но, сдерживая стон, снова осел на землю. Лишь выпрямил спину и устремил на нас взгляд. Я бы сказал, горделивый. Зверообразный, напрягшись всем телом и елозя спиной по стене, медленно разогнулся. По лицу пробежала улыбка. Третий вскочил моментально. Без помощи рук, резко спружинив ногами.
– Ну, – сказал Старовольский, подойдя к ним вплотную, – представляйтесь. Молчите? По-русски не понимаете? Так я и мовою можу.
Голос лейтенанта хорошего не предвещал. Да и с чего бы? Я сам ощутил приступ бешеной ненависти. Который уже день, сколько ребят, а эти, свои… Суки фашистские. Шевченко и Зильбер встали рядом. За ними подошли Молдован и Ляшенко.
Белобрысый провел языком по пересохшим губам и неожиданно запел противным тонким голоском, едва перекрывая близкий грохот:
– А мы тую червону калыну пидиймэмо… А мы нашу славну Украину…
– Заткнись, – посоветовал ему Шевченко. – Засунь свою калыну в сраку и отвечай на поставленный вопрос.
Строго говоря, никакого конкретного вопроса Старовольский предателям не задал. Но ответ услышать и в самом деле хотелось. Очень хотелось услышать ответ.
Белобрысый посмотрел на нас тяжелым взглядом. Ему было больно, грязная повязка на ноге побурела от засохшей крови. Зверообразного слегка трясло, но и он крепился, стараясь держаться прямо, шумно выдыхая и снова глотая черным ртом горячий севастопольский воздух. «Восточник» водил глазами – по Старовольскому, сержанту госбезопасности, по нас и по рабочим морзавода. Нижняя челюсть его отвисла, сделав лицо непроходимо глупым. Казалось тем не менее, что он о чем-то думает.
– Тебе эти суки нужны? – осведомился Старовольский у сержанта Козырева.
Я поежился. Когда культурный лейтенант употреблял вдруг грубые слова, мне становилось не по себе. Не к добру это было. Для «связки слов» и бессмысленной брани он их не применял, используя исключительно к месту и в сугубо буквальном значении.
– На хер? – зевнул Козырев. Широко, во весь рот, чтобы заметили и оценили диверсанты. – Тут такого говна…
Поняв, что приходит конец, молодой и белобрысый пронзительным дискантом закричал:
– Слава гэроям, слава Украини… Хай живэ соборна вид Сяну по Кавказ…
Похожий на зверя дико взвыл, бешено вращая головой:
– Давай, стриляй. Алэ вже завтра нимци будуть у вашому сраному Сэвастополи. А потим у Москви ваший смэрдячий, у Лэнингради, на Волзи ваший поганий, на Кавкази. Ось ваши мэртвякы валяються, усюды, тыщамы. За всэ заплатытэ, кацапы, жидюгы, комунякы. Голодом морылы, у Сыбиру гноилы…
Он бы продолжал еще долго, но тут не выдержал Мишка.
– Заткни-и-ись! – закричал он так, словно бы диверсант сказал какую-то гадость лично про него, старшего краснофлотца Шевченко. – Ты, сучье вымя, чужим горем не прикрывайся, тебя тут не было, когда мы с мамкой лебеду ели! Сало жрал в своей Восточной Малопольше. А теперь к нам приперся, вызволытель… Звали тебя сюда? В горах не сиделось, курва нерусская?
– Слава гэроям, слава Украини, – бормотал своё молодой и бледный.
Дед Дмитро Ляшенко чуть не заплакал. Подскочив к звероватому и размахивая кулаками, проорал ему прямо в лицо:
– То мои, нэ твои диткы помэрлы, то нас, нэ вас у Сыбир гналы! Мовчи, падло, бо вдарю… Нэрусь…
– Слава гэроям… Гэроям слава…
Кто-то из рабочих, слушая Мишку и деда, кивал. Сержант госбезопасности косился, но помалкивал. Старовольский в неистовстве дергал пальцами и никак не мог расстегнуть кобуру – а за спиной висел немецкий автомат. Тут третий диверсант, что оставался цел, по-своему как-то истолковав разговор, бросился на колени и заголосил почти по-бабьи:
– Хлопчики, так я же наш! Моя фамилия… – фамилии я не расслышал, потому что прогремел ужасной силы взрыв и поверху, ломая ветки, прошла тугая жаркая волна. – Сумской области… Харьковской губернии… Русский, комсомолец, православный… Пограничник я… Не по своей воле-е-е…
– Ссуко продажна! – закричал ему тот, что был похож на зверя. – Ты ж прысягу складав… Дви навить… На вирнисть вождэви Адольфови Гитлэру та на вирнисть дэржави наший…
– Слава гэроям, слава Украини…
Сумчанин пополз по траве, уткнулся харей в сапог Левки Зильбера. Поднявши голову, кричал и выл: «Не убивайте… Искуплю… Я наш, я наш…» Старшина в ярости отбросил его пинком. Диверсант откинулся назад, разбитое лицо побагровело от крови. Мне стало страшно. Люди были еще живые, а понятно уже, что мертвые. Старовольский совладал с кобурой. Но вырвав «ТТ», сразу же его опустил, словно бы вспомнив о чем-то, очнувшись. Однако было поздно.
Первым выстрелил дед Дмитро Ляшенко. Пуля вонзилась в деревянную стену рядом с головой звероватого. Вдогонку раздался голос сержанта госбезопасности Козырева:
– По фашистским тварям, по врагам, по предателям…
– За что, хлопчики? За что? – отползая к стене, заскулил «восточник».
– За всё, жовто-блакитные суки! – бешено выкрикнул Старовольский. И в этом «за всё» я услышал – за дивизию, за пропавшую без вести Маринку и за что-то еще, страшное, непонятное, невыносимое. Быть может, то самое, на что намекал когда-то старший политрук, выспрашивая лейтенанта о девятнадцатом годе. Причин так думать я не имел, но именно это и вспомнилось. Ведь так же яростно и исступленно младший лейтенант расправился когда-то, в другой какой-то жизни, с нашим идиотом-комиссаром. Как будто мстил ему за что-то и кого-то.
– Огонь! – скомандовал Козырев, выбросив руку с наганом вперед.
– Получай, петлюровские твари! – взвизгнул Шевченко и резко поднял «ППШ».
Рабочие вскинули винтовки. Меня замутило, когда я увидел, как от дергающихся людей полетели в стороны красные клочья. Даром что ко многому привык и имел свой собственный счет – хотя бы сегодняшнего германского унтера. А Старовольский, тот стоял, весь помертвевший, и смотрел – безумными и черными глазами.
Потом, когда мы шли на звуки боя в районе Инженерной пристани, Зильбер недовольно отчитывал Шевченко:
– Ты шо, решил, войне конец? Патрончиков шибко много? На черта ты в эту падлу сумскую полдиска залепил?
Шевченко не отвечал, свирепо кусая губы. А Мухин мне шепнул о Старовольском:
– Вот она – вшивая интеллигенция со всем еёным гнилым нутром. Из-за немчуры разорялся, а как своих, так «за всё».
Я возмутился.
– Какие же они свои? Предатели. Фашисты.
– Ну да, – согласился Мухин. И ухмыльнулся. Криво и устало.
* * *
Прошел еще один день. Мы защищались на берегу, прижатые к самой кромке. Из-за развалин каменных домов вели огонь немецкие танки и пушки. «Вот теперь-то точно конец», – раз двадцать за день повторил нам Мухин. Собственно, он говорил не «конец», но смысл заключался в этом.
Раненые, кто мог передвигаться, отползали к воде. Там за наваленными ящиками и мешками с песком трудились последние санитары. Когда туда попадали снаряды, к небу взлетало белое – перебинтованные тела или куски того, что было телом. Бухта бурлила, кипела, вздымалась фонтанами – бой громыхал повсюду. За бухтой я впервые увидел город. И даже на расстоянии, сквозь черные тучи дыма, понял – города больше нет, остались одни руины.
К вечеру стало понятно, что тут нам не продержаться. Еще немного, и немцы ворвутся на пристань, под прикрытием расчищавших им путь орудий и минометов. Стало известно, что на ночь запланирован отход на южный берег. Должны были прийти мотоботы и катера. У нас появлялся шанс. Но не у красноармейца Ляшенко. Пуля в висок, и нашего деда не стало. Он лежал между мною и Мишкой, спокойный и неподвижный. Мишка кричал и лупил короткими очередями, я выбирал подходящую цель – из тех, что выныривали среди развалин, подбираясь всё ближе и ближе. Ляшенко, приоткрыв немного рот, прозрачными глазами смотрел в багровевшее небо, заляпанное дымом и мутное от пыли.
Ранило Молдована и Зильбера. Федора легко, поцарапало руку и голову – а Левку серьезно. «Множественное осколочное», – прокомментировал фельдшер, когда мы с Мишкой, где пригибаясь, где ползком, оттащили старшину на медпункт – площадку, заваленную десятками стонущих и кричащих людей, среди которых метались несколько санитаров. По тону фельдшера нельзя было понять, насколько опасно положение старшины. Но было предчувствие – увидим его мы нескоро, если увидим его вообще. Думать времени не было, нужно было бежать назад – отстреливаться от немцев.
Висевшие над головой самолеты не позволяли начать эвакуацию до темноты. Наседавшая пехота стремилась с нами до наступления темноты покончить. Но пехоту остановили в считаных метрах от нас, заставили залечь, отползти, попрятаться в серых руинах. И темнота пришла. Немцы пытались ее рассеять осветительными зарядами, медленно спускавшимися с высоты на маленьких парашютах. Но даже остатки мрака значили очень много. Не будет самолетов, а это уже кое-что.
Нам повезло опять. Как только появились мотоботы, мы получили приказ переправляться. В заслоне оставались бойцы из местного стрелкового полка, главной силы, оборонявшей пристань. «Странное название», – успел подумать я, едва переставляя ноги и из последних сил стараясь не упасть. В спину толкали: «Шибче, шибче». Я почти ничего не видел, зажатый среди пробиравшихся к разрушенному причалу людей. Над головой противно свистело металлом. Стоны мешались с матом. Кто-то испуганно вскрикивал от боли. Взмывавшие во тьму немецкие ракеты неожиданно и резко высвечивали детали – остатки портовых сооружений, скелеты сгоревших грузовиков, головы в пилотках, в касках, ружейные стволы.
Толпа казалась мне огромной, меня словно бы тащило волной, я был не в силах изменить, ускорить или замедлить свое движение. Несколько раз в толпу со свистом врезались мины, но она моментально смыкалась и продолжала идти вперед. Наконец перед глазами черной нефтью сверкнула вода. В ней расплывчато и дергаясь отражалась небесная иллюминация. Сквозь трескотню винтовочных и автоматных выстрелов слышался звук работающей машины. «Дошли», – прохрипел Старовольский. И добавил: «Готовиться к погрузке. Держаться вместе. Мухин, чтоб тебя…» – «Чё Мухин? Чуть чё, сразу Мухин».
Мотоботы показались мне маленькими. Их спешно нагружали ранеными, перетаскивая с пристани и передавая с рук на руки тех, кто был не в состоянии ходить. Еще раньше ушло три шлюпки. Потом подошел еще один мотобот, подвалив как раз туда, где оказались мы, под высокую площадку, предназначавшуюся для более солидных судов. Бросили концы, проорали: «Грузись!» Мне показалось, что это невозможно – такую толпу на такое суденышко. И попасть на него было не так-то просто. Низенькое, оно подпрыгивало на поднятых взрывами волнах, то ударялось о сваи причала, то уходило прочь, обнажая широкую полоску воды. Смущен был даже Мишка. «Напоследок только ноги поломать осталось». Но сзади напирали: «Шо стоим, кого рожаем?» Красным пунктиром прошла пулеметная строчка, ударила в бетонный блок, выбила длинные искры. Ойкнул боец, получив рикошетом.
«Пошли, пехота! Шевелись!» – кричали с мотобота. Скакнули Шевченко и Мухин, за ним сиганул, перекрестившись, Молдован. Я оказался на самом краю. Мокрое дерево скользило под ногами. На чернильной воде кровью плясали блики. «Чё стоишь, не ссы, Маруся». Я приготовился было к прыжку, но с тылу надавили и прыгать пришлось кое-как. Едва коснувшись борта, я понял, что падаю, и шумно опустился под воду. Теплую, даже горячую. Вынырнув, увидел над собой огненный шар на парашюте и черную массу, закрывшую полнеба. Яростно треснул по ней кулаком, в ответ прозвучал металлический гул. «Я тут!» Меня нащупали чьи-то руки, вытянули наверх, и я перевалился через борт. Впервые в жизни искупавшись в море. С отвращением сплюнул воду, которой успел наглотаться. Она показалась не столько соленой, сколько масляной и мерзкой на вкус. Воняла соляркой, бензином – и еще чем-то гадким, о чем было лучше не думать.
Потом я в рост стоял в толпе перевозимых на южный берег. Сколько нас было, не знаю, но суденышко, пусть и осев, держалось. Отвалили благополучно. Мотор работал ровно. Пристань, освещенная разрывами и ракетами, медленно отодвигалась вдаль. Мотобот тяжелым ходом выруливал на середину бухты, обходя железные бочки, качавшиеся на переливавшейся разноцветным фейерверком воде. В голове колотилось: «Километр, не больше, всего лишь километр… Несколько минут, и мы на месте». Южный берег пестрел пожарами. «На Херсонесском маяке, даже там горит», – прошептали рядом. На северном берегу продолжался бой, особенно интенсивный слева. «Северное укрепление добивают, – проговорил тот же голос. – И Михайловский с Константиновским держатся». «А мы уходим», – подумал я. Но стыда не ощутил. Какой уж тут стыд. На войне каждый делает свое дело. Согласно приказу – и в меру везения. Мы ведь тоже стояли, покуда могли. Нам просто чуть-чуть повезло. И нам, и тем, кто был на других мотоботах. Да и повезло ли еще? Пара пулеметных очередей… мы так хорошо тут стоим.
В белом свете повисшей над нами ракеты мелькнула одна из вышедших ранее шлюпок. Битком набитая людьми. Вытянув шею, я видел, как работают веслами краснофлотцы. Медленно, как бы устало, но мерно, слаженно, четко. Наш мотобот, подрагивая, начал ее обгонять, и как раз в этот момент рядом шумно взметнулись фонтаны воды. Три, еще три, еще… «Засекли, мать их так», – проорал какой-то матрос. Мухин толкнул меня в бок: «Вот теперь точно, суки, накроют». Москвич, похоже, не чувствовал страха. Я, как ни странно, тоже. «Елки-палки, я же плавать не умею», – прозвучало откуда-то слева. «Держись за воду, не утонешь», – посоветовали в ответ.
Снаряды ложились плотнее, окружая первый мотобот, плотно набитый ранеными. Он был виден как на ладони, немцы не забывали об освещении. Оба пылающих берега тоже обеспечивали постоянный, пусть и не очень яркий на середине бухты свет. Мотобот, тяжело дыша, упрямо вспарывал килем воду. Стоявших на нем было меньше, чем у нас, гораздо больше там было лежачих. Быть может, среди них находился и Левка. Мне очень хотелось, чтобы старшина там был и чтобы мы встретились на южном берегу.
Шедшую рядом с ним шлюпку вдруг подкинуло кверху кормой и вмиг разнесло на части. Мелькнули в воздухе тела. «Не повезло…» – среагировал мозг. Следующее попадание пришлось по мотоботу. Вспыхнуло, грохнуло – и там, где он только что был, багровой стеною взметнулась вода. Брызнули в стороны люди. Кто-то в ярости выкрикнул: «Га-ады!» Мы замедлили ход, развернулись, пытались выловить хоть кого-то. Вытянули пять или шесть человек. Еще нескольких подняли со шлюпок. Немцы продолжали обстрел, но больше ни в кого не попали.
Через десяток минут – времени я не чувствовал, но так должно было быть по расчетам – мы причалили в одной из балок, неподалеку от черного остова погибшего корабля. Я вывалился кулём прямо в воду, вторично искупавшись в море. «Как мешок с говном», – прокомментировал Мухин, прыгая вслед за мной.
Хотелось отлежаться, хоть немножко прийти в себя, но практически сразу мы получили лопаты и прочий шанцевый инструмент. Вгрызаясь в твердую как камень землю, принялись оборудовать новый рубеж. Старовольский пытался узнать о Зильбере, но ничего не вышло. Выживших раненых немедленно увезли, ни имен, ни частей никто не знал и знать не мог. Нас снова куда-то влили – вместе с несколькими бойцами истребительного отряда – теми самыми, из рабочих морзавода, про которых я за день успел позабыть. В кровавом зареве на Северной всю ночь потрескивали выстрелы. Взад и вперед мотались катера, мотоботы и шлюпки.