Книга: Подвиг Севастополя 1942. Готенланд
Назад: Инженерная пристань Красноармеец Аверин
Дальше: Лабораторное шоссе Красноармеец Аверин

Thalassokratia
Ефрейтор Генрих Дидье

19-20 июня 1942 года, тринадцатые – четырнадцатые сутки второго штурма крепости Севастополь
Цольнера и Гольденцвайга срезало одной и той же очередью. Я этого не видел, мне рассказали потом. Гольденцвайг моментально умер, ему повезло и тут. Прошитый пулями Курт тоже был должен немедленно умереть – однако не умирал. Глаза открывались и закрывались, руки дергались, дыхание, хоть и прерывистое, отчетливо различалось.
Я не видел, как они упали, потому что сразу же после свистка вырвался на несколько метров вперед. Ощутил, как прошла над каской пулеметная строчка, но продолжал бежать, ничего не видя перед собой, как бык на тряпку тореадора. Меня спас Вегнер. Сбил с ног и проорал прямо в ухо: «Лежать, идиот!»
Я не сразу понял, что к чему, а когда понял, стал бешено давить на спуск. Почти не целясь, не было нужды. Рука лихорадочно передергивала затвор. Одна за другой вылетали гильзы. Три обоймы ушли за считаные секунды. Вылетевшие из лесопосадки русские валились один за другим, но те, кто не падал, не залегали, а неистово мчались вперед, посверкивая штыками. С бешеным криком «ура». Их пулеметные очереди взбивали землю буквально перед носом. Я почувствовал – вот и конец.
Заработали наши минометы. Среди бегущих русских с визгом взметнулись земля и камни. Наконец они залегли. Пользуясь возникшей паузой, мы поползли обратно в канаву. По всей линии громыхнули разрывы русских снарядов, со свистом пронеслись осколки. Один, горячий и зазубренный, воткнулся в землю между мной и Вегнером.
Там, в канаве, я и увидел Курта.
Дальше всё шло в обычном порядке. Прилетели «Юнкерсы». Взмыв в небо, бросались оттуда в пике, превращая русское расположение в море огня и дыма. К ним присоединились почти безработные теперь истребители. Идя на бреющем, они старательно обрабатывали пространство внизу из своих пулеметов. Ударили пушки, завыли пяти– и шестиствольные. Я слышал, как кто-то из прибывших к нам офицеров переругивается по рации, костеря невидимого собеседника за скверную разведку и недостаточно подготовленную атаку. Потом опять пошла пехота, на этот раз без нас. Наш батальон оставили в резерве. Четверо легкораненых, пошатываясь и поддерживая друг друга, покинули позицию. В сопровождение им выделили еще двух бойцов. Убитые лежали там, где их настигла смерть. Тяжелый в роте был один.
– Это надолго, – сказал мне Вегнер. – Надо вынести Цольнера к дороге и отвезти на медпункт. Кто пойдет? Вы, Дидье?
– Да, конечно.
– Возьмите еще кого-нибудь. Но только до дороги. Дальше сами. Если надо, довезете до места. Обойдемся как-нибудь без вас.
– Может, Браун со мной пойдет? Мы втроем…
– Знаю. Но пулеметчик нужен здесь.
– Слушаюсь.
Дорога была неподалеку. Занятый накануне поселок позволял к ней пройти почти безо всякого риска. Последние дни появились островки безопасности – если не участвовать непосредственно в атаке, можно было не опасаться снарядов, мин и русских самолетов. Я и незнакомый мне старший стрелок тащили Курта на плащ-палатке. Мне никогда не приходило в голову, до чего же мой друг тяжел. Хотя предположить было можно – выносить раненых приходилось неоднократно. «Передохнем?» – то и дело спрашивал Бруно – так звали моего помощника. «Передохнем», – отвечал ему я, понимая, что изменить ничего невозможно. Веки Курта изредка подрагивали, но глаз он больше не открывал.
Несмотря на небольшое расстояние, наш путь продолжался довольно долго. Приходилось лавировать между ведущими огонь штурмовыми орудиями, обходить занятых оборудованием огневых позиций артиллеристов. На нас покрикивали, задавали ненужные вопросы, требовали скорее убраться. Бой здесь окончился совсем недавно, его следы виднелись повсюду. На окраине поселка мы прошли мимо группы пленных, безучастно сидевших в пыли, мимо покореженных зениток с обгоревшей краской на стволах, мимо валявшихся рядом трупов. Пожилые парни из похоронной команды подбирали наших мертвецов; автоматчики в упор добивали не способных подняться русских.
На съезде с дороги яростно гудели не способные разъехаться грузовики. Близкий бой нервировал недавно прибывших регулировщиков. Стоявший рядом с ними лейтенант начал было на нас орать, однако увидев, чем мы заняты, посоветовал пройти чуть дальше по шоссе, чтобы не торчать на перекрестке. Там нам удастся быстро поймать санитарную машину – они приходили с севера, забирали раненых, разворачивались и уезжали обратно.
Наших легких мы не встретили, они, вероятно, успели уехать. Сопровождающих не было тоже. Пройдя метров двадцать, мы решили, что можно остановиться. Место было подходящее, возле сгоревшего русского грузовика. Он лежал на боку, колесами в сторону проезжей части и отбрасывал хорошую тень. Цольнер в сознание не приходил, и так, пожалуй, было лучше. Мы уложили его прямо под колесом, соорудив над ним из плащ-палатки что-то вроде тента. Бруно ушел не сразу – он не спешил возвращаться в роту, – но всё-таки ушел. Я сказал, что довезу Курта сам, на первой же машине, которая поедет в сторону медицинского пункта, и немедленно вернусь в подразделение. Правда, машины в нужную сторону пока что не предвиделось, и Бруно, похоже, не очень поверил в мое скорое возвращение.
Поправив над Цольнером плащ-палатку, я смахнул пот со лба и оперся спиной о дно грузовика. Ненадолго склонился над Куртом – он издал какой-то непонятный хрип и булькающий звук, – потом вернулся на прежнее место. Снял с плеча винтовку, поставил ее рядом. Снять бы еще и всё остальное… Пространство вокруг было затянуто пеленой из пыли и дыма. Обычный севастопольский пейзаж последних трех недель.
Нащупав в кармане сухарь, я положил его на язык, намереваясь растянуть удовольствие как можно дольше. Почти против воли скосил глаза на Курта.
Бинты на его груди безнадежно набрякли кровью. Глубоко запавшие глаза по-прежнему были закрыты, лицо и руки казались белыми, несмотря на густой загар. Почти без эмоций я вдруг осознал, что хочу его смерти и просто не могу ее дождаться. «Хорош товарищ», – подумал я. Равнодушно, без душевного потрясения. Ладно, успокоил я себя, быть может, я черств, но я для него что-то делаю, а это важнее, чем чувства. Вряд ли удастся его спасти, я прекрасно знаю, но с ним до конца буду именно я.
Подувший с запада ветер приятным холодком прошелся по лицу и разорвал висевшую передо мной пылевую гардину. Я увидел море, самое настоящее море. Оно лежало за шоссе – словно бы в чаше, синее, неподвижное, серебрившееся и переливавшееся на солнце. В каком-то жалком километре от меня. Мне подумалось, что прежде тут могли быть виноградники – полого спускавшийся к морю ландшафт подходил для них наилучшим образом. Теперь тут всё было вытоптано, перекопано, выжжено и разрушено. По чудом сохранившимся фрагментам шоссе медленно тянулись грузовики, не опасаясь русской артиллерии и самолетов – напрочь исчезнувших в последние дни.
Я испытал непонятное возбуждение. Странное и мало уместное, во всяком случае, в присутствии умирающего товарища. Но так или иначе, я испытал – и нисколько не устыдился. В голове завертелись вокабулы недоученного и давно мне не нужного языка. Из тех, что не забудутся и самыми тупыми. И которые непременно вспомнятся, стоит лишь бывшему гимназисту увидеть на горизонте безбрежную водную гладь. Даже совсем при других обстоятельствах.
Thalassa, древняя thalassa! Та самая, на которую в неописуемой радости взирали с понтийских круч воины, лохаги и стратеги Ксенофонта. Море спасения и избавления, отдохновения от трудов. Я стоял перед ним, прокопченный, истерзанный, прошедший через такое, по сравнению с чем атаки персидской конницы и наскоки таврийских племен представились бы сущей ерундой. По нынешним меркам, десять тысяч греков совершили анабасис практически без потерь. Но были счастливы, увидев это море. Теперь его увидел я, Хайнц Дидье, новоиспеченный немецкий ефрейтор.
Говорят, что море под Севастополем видно со всякого места, во всяком случае, с каждой высотки. Мне до сих пор увидеть моря не довелось. Видимо, мы мало ходили в полный рост, больше ползали и пригибались. Я поглядел на Курта. С обидой и жалостью из-за того, что он не может раскрыть глаза и увидеть того же, что я. Моря Геродота, Ксенофонта, Митридата Евпатора, Ясона.
Я присел, чтобы снять сапоги и дать немного отдохнуть своим ногам. Стянул носки, пошевелил онеменевшими пальцами. Полегчало лишь самую малость.
Солнце, двигаясь с востока на юг, продолжало изливать потоки слепящего света, и я бы охотно переместился под тент, но места под тентом не было. Да и вообще засиживаться не стоило. Преодолев смертельное нежелание опять надевать сапоги, я поднялся и вышел на трассу, надеясь поймать грузовик. Из тех, что шли на север, остановился третий. Он был занят как раз сбором раненых. Мне помогли погрузить в него Цольнера и попытались убедить, что самому мне ехать не нужно. Я настоял на своем. Уже в кузове, бросив взгляд на лежавшего в беспамятстве Курта, санитар, жилистый саксонец из двадцать четвертой, угрюмо заметил:
– Долго не протянет.
– Посмотрим, – ответил я.
В кузове набралось полтора десятка человек. Я, двое санитаров, еще один сопровождающий вроде меня и двенадцать тяжелораненых, с бело-желто-красными повязками на самых различных местах. Заметив, что я их рассматриваю, санитар охотно взялся объяснить мне, кто есть кто.
– Вон тот челюстник. Снесло подчистую. Но жить он будет. Хотя не знаю как. Гадкое дело, эти челюстные. Тех двоих – на ампутацию, у первого обе ноги расплющены, у другого от руки одни лохмотья. Который с ногами, вряд ли выберется. Вон тот..
– Мартин Петцольд, – подсказал сопровождающий стрелок. Насквозь пропыленный, в рабочей куртке, с изодранным локтем, с воспаленными глазами давно не спавшего и умирающего от усталости человека. Словом, такой же, как я.
– Осколок в легкое. Может, еще и выкарабкается. Этому, пожалуй, тоже ногу отнимут, хотя посмотрят еще.
– Скорее отымут, – бросил второй санитар.
– Жалко парня, – сказал я со вздохом, изображая участие.
– Всех жалко, – то ли согласился, то ли возразил мне первый.
– Теперь протезы хорошие делают, – поделился стрелок. – Я видел в киножурнале.
– Даже если и хорошие, на всех не напасешься, – отмахнулся от него санитар. – И вообще, протез есть протез. А того вон – затылок снесло, мозги белеют. Брр…
– Они нам за всё ответят, – угрюмо сказал стрелок.
– Кто? – не понял первый санитар.
– Красные.
– А-а.
– Ты из какого? – спросил я стрелка.
Он назвал свой полк и представился:
– Штефан Кройцман.
– А у того вон парня, – продолжал экскурсию первый санитар, – прострелена шея. Аккуратненько так, навылет.
– Оклемается, – рассудил его напарник. – Если заражения не будет. А если будет, так и ампутировать нечего.
Я уставился на дорогу, стараясь отвлечься от юмора висельников. Что им еще оставалось, чтоб не свихнуться в своем аду? И что оставалось мне, у которого был свой, ничуть не менее адский?
Раздался протяжный сон. Я оглянулся. Нет, не Курт. Штефан Кройцман нагнулся над своим товарищем и что-то ему говорил. Санитар предложил воды.
– Ему можно. Недавно набрали, еще холодная. Вы, ребята, тоже угощайтесь.
Я отвинтил от фляжки кружку-пробку и подставил ее под струю из канистры. Вода действительно была холодной. То, о чем мечталось последние двое суток. Я посмотрел на Курта. Серые губы на пепельном лице были судорожно сжаты.
На полевом медпункте кружили мухи, не в меньшем количестве, чем на поле, в местах, где скапливались трупы. В нос ударило смесью йода, скипидара, спирта, свежей крови, противоожоговых и противовоспалительных мазей. Сновали бойцы с носилками в руках, уже пустыми – к подъезжавшим машинам, с нагруженными – от машин. Некогда белые повязки на рукавах давно утратили прежний цвет, и кресты на них, когда-то красные, почти не выделялись. Распоряжавшийся на автостоянке фельдшер указал на одну из палаток, где делали операции. Дежуривший рядом с фельдшером санитар помог мне поднести к ней Курта. Неподалеку от палатки работали плотники – сколачивали гробы из свежевыструганных досок.
Нам приказали подождать. Ждать пришлось недолго. Вскоре полог откинулся, и вынесли тазик с отрезанной стопой. Вышедший следом хирург бросил на Курта взгляд, снял очки и недовольно поморщился. По костистому лицу скатились крупные капли пота. Фартук был заляпан багровыми и бурыми пятнами.
– Бесполезно, солдат.
– Хотя бы морфия, – попросил я его. – Если очнется.
– Если очнется, – распорядился хирург и отошел в сторону, на ходу вытягивая из кармана брюк сигареты и зажигалку.
Мне не хотелось заходить в палатку, откуда доносились крики, стоны и злобная ругань. Тем более что смысла не было. Мы поставили носилки неподалеку от входа, ассистент хирурга, вернувшись, выдал санитару шприц.
Санитар не спешил уходить. Достав по примеру врача из кармана пачку сигарет, он протянул мне три штуки.
– Закуривай.
Я затянулся.
– Откуда будешь? – спросил санитар. Он был старше меня лет на двадцать, возможно и больше.
Я ответил и тоже спросил:
– А ты?
– Брук-на-Муре.
– Где это?
– Штирия.
– Надо же. Ни одной австрийской части, а столько ваших тут встречаю. У нас в подразделении двое были из Австрии. Один тоже санитар.
– Да какой я санитар… Так, вроде чернорабочего. А откуда ваш?
– Из-под Кремса. Я в вашей географии не особенно.
– Нижняя Австрия. А почему «были»?
– Санитара вчера. На кладбище. Ничего не осталось. А другого раньше.
Мы затянулись. Пряный дым приятно щекотнул гортань и наполнил легкие полузабытым блаженством. Внезапно штириец дернул меня за рукав и показал глазами на Цольнера. Тот очнулся. Взгляд, направленный на меня, казался вполне осмысленным. Он издавал мычание, словно что-то хотел сказать. На лбу поблескивала испарина. Мелко подрагивала кисть вытянутой вдоль тела руки. Не зная, что делать, я расстегнул ему боковые карманы куртки (от нагрудных ничего не осталось). Извлек из правого какие-то бумаги. Письма в надорванных конвертах, четыре. Я поднес их Цольнеру прямо к глазам. Курт успокоился. Напряжение спало, веки закрылись вновь. Санитар шевельнул сложенными для крестного знамения пальцами.
Я заглянул в конверты. В двух обнаружились фотографии. Девушек, причем совершенно разных. Одна была блондинкой, другая – шатенкой или брюнеткой. Наш моралист, похоже, отличался разносторонним вкусом, и не только в области изящных искусств. Впрочем, блондинка выглядела не лучшим образом, несмотря на все старания прилежного фотографа. Несколько, я бы сказал, анемично. Впалые щеки, тщательно уложенные, но жидковатые локоны. Взгляд, который ей представлялся загадочным, а мне – растерянным и детским. У поглядевшего на снимок штирийца она интереса не вызвала, в отличие от брюнетки. Та была вне конкуренции. Неглупые, с искоркой глазки давали понять, что их обладательница знает толк в любви и верности. Сочные губки поблескивали влагой и, слегка приоткрывшись, обнажали красивые белые зубы. Крепкие щеки выглядели румяными даже на черно-белом снимке. Бюст прочитывался более чем ясно. Если ее раздеть…
При мысли о голой девчонке меня чуть не стошнило. Я испуганно перевел глаза на носилки с Куртом. Он был совершенно спокоен. Веки, минуту назад опущенные, снова приподнялись. Высохла испарина на лбу, сделались серьезнее и резче черты. Санитар, который как раз рассматривал темноволосую, словно бы смущенно прикрыл ладонью рот. К нам медленно подошел вернувшийся к палатке хирург.
– Вы еще здесь? – спросил он меня, засовывая сигареты обратно в карман. – Хоронить будут вечером, дожидаться не стоит. Данные оставьте в канцелярии. Вам покажут.
– Что? – не сразу понял я. Потом кивнул. Да, конечно, данные… В канцелярии.
Последний раз взглянув на Цольнера, я подумал, что, возможно, так даже лучше. Сунул найденные бумаги в сухарную сумку и встал. Хирург развернулся и скрылся в палатке. Поднявшийся вместе со мной штириец перекрестился опять. Теперь уже явно, четко зафиксировав каждую оконечность воображаемого креста.
– Он лютеранин? То есть я хотел сказать, евангелист?
– Католик.
– Да? Надо же. Наш, стало быть. Ты, значит, тоже католик?
– Нет, я как раз евангелист.
– М-м.
Против воли я внутренне усмехнулся. Цольнер оказался паписту из Штирии ближе, чем потомок гугенотов Дидье. Позабытые многими вещи для кого-то еще сохраняли значение.
– Машины до Бартеньевки будут?
Штириец кивнул, и мы медленно направились к автостоянке. Канцелярия располагалась там же.
* * *
Не знаю, кончится ли это когда-нибудь. Мы лежали в траве и дожидались, пока «Хейнкели» пробомбят участок, отведенный для сегодняшнего наступления. Вегнер курил сигарету за сигаретой, раньше я за ним такой привычки не наблюдал. Страшно не хотелось подниматься. Судьба Цольнера могла постигнуть каждого, будь он католик или евангелист. «Отмучился?» – спросил меня старший лейтенант, когда я вернулся в подразделение. То ли иного он не мог предположить, то ли все было написано у меня на лице. «Хороший был парень», – заметил Главачек. Оценил.
«Хейнкели» неспешно удалились, и мы поползли атаку. Скользили как тени по перепаханной земле, извивались ужом, обменивались знаками. Сильно поврежденный железобетонный бункер иногда огрызался огнем. Часа через два в роте выбыло двенадцать человек, трое навечно. Вегнер яростно ругался.
Мы все-таки сумели подобраться вплотную. Патроны у русских были на исходе, и они не могли удерживать на расстоянии сразу несколько атакующих групп. Потом мы долго ждали огнеметчиков, а когда огнеметчики прибыли, наблюдали за их опасной и нелегкой работой. Первая струя рассыпалась яркими брызгами вокруг одной из амбразур. Ответом было несколько коротких очередей. Мы сразу же открыли огонь из всего наличного оружия. Бетонная стенка утонула в сполохах длинных искр и выбиваемой пулями пыли. Отчетливо было видно, как пулеметные трассы рикошетом уходят в небо. Русские не отвечали. «Прекратить огонь!» – распорядился Вегнер. Сделалось тихо. Относительно, разумеется, поскольку продолжалась пальба на соседних участках. Огнеметчики возились со своими аппаратами, прикидывая, как бы вернее запустить струю прямо вовнутрь бункера. Я наблюдал за ними из воронки. Лежавший рядом Браун внезапно толкнул меня в бок.
– Слышишь? Что это там?
Среди сплошного гула артиллерии и отдаленных бомбовых разрывов тонким невнятным пунктиром прорывались непонятные звуки. Тягучие и протяжные, напоминавшие вой или стон. Они доносились из бункера. Браун был заметно озадачен.
– Молятся, что ли, а?
Скатившийся в воронку старший лейтенант внимательно прислушался. Обернувшись к нам, сказал:
– Поют.
Огнеметчики выпустили струю. Не очень удачно, внутрь амбразуры почти ничего не попало. Звуки из бункера сделались громче. Теперь я тоже различал, что это было пение. Из огнемета вырвалась еще одна струя. Пламя скатилось по стене, окрасив изборожденное воронками пространство бледно-бордовым цветом. Вслед за Вегнером, почти не таясь уже, к нам перебрался и Главачек.
– Что у вас тут?
– Концерт по заявкам, – ответил Браун, перемещаясь из положения «лежа» в положение «сидя».
Старший лейтенант поморщился. На его лице плясали огненные блики, челюсти словно сводило судорогой. И тут я узнал мелодию. Вегнер узнал ее сразу.
Эту музыку я часто слышал в детстве, хотя и не помнил немецких слов. А потом вдруг услышал в Париже, куда, приехав туристом, очутился с отцом на демонстрации французского Народного фронта. Само собой, совершенно случайно. Зрелище было запоминающимся. Солнечный май, тысячи людей, красные знамена, транспаранты, лозунги, совсем иной, чем дома, энтузиазм. Смешавшись с манифестантами, мы прошли вместе с ними до кладбища Пер-Лашез. Услышав, как мы говорим по-немецки, женщина в праздничном платье, сказала сопровождавшим ее подросткам: «Regardez, mes enfants! Ce cont antifascistes allemands!» – и вручила нам по гвоздике из букета, который в охапку несла на груди. Отец, я помню, жутко покраснел. Пять проведенных в Париже дней он после каждого визита в кафе тихо ругал «высокомерных лягушатников» и с удовлетворением отмечал признаки вырождения у представителей кельтической альпийской расы, не говоря уже о заполонивших Лютецию средиземноморцах с их очевидными семитическими чертами. Папаша не был нацистом, но его страшно раздражали официанты, не скрывавшие своего презрения к иностранцам и безошибочно определявшие в нем, то ли по акценту, то ли по чему другому, «боша» – который пытался утаить свою бошескую сущность манерами и знанием языка.
Мне было семнадцать лет, я еще не окончил гимназии. Постоянно повторявшийся французский припев прочно врезался мне в память. И сейчас мне казалось, что в треске лизавшего бетонные стены пламени я слышу именно эти слова.
C'est la lutte finale:
Groupons-nous, et demain,
L'Internationale
Sera le genre humain!

«Это наш последний бой, объединимся – и завтра весь человеческий род станет Интернационалом…» Так они звучали на языке моих далеких предков. Но здесь французскую песню пели по-русски.
– Это их гимн, – сказал, садясь на землю, Вегнер, – русский гимн… после русской революции.
– Фанатики, – уважительно заметил Главачек.
Заняв удобную позицию, огнеметчики пустили несколько новых струй. Те наконец попали точно в амбразуры. Пение прервалось. Прозвучали дикие вопли, сухо щелкнули револьверные выстрелы. Наружу вырвались языки пламени, повалил черный дым, в ноздри ударил запах горелого мяса.
– Готово, – подвел итоги Браун.
Никто не отозвался. Мы встали и осторожно направились к бункеру. Огнеметчики собирали имущество. Командиры взводов доложили Вегнеру о потерях. Рота еще существовала, но называть ее ротой не стоило. Взводом, пожалуй, тоже. Тем не менее местность вокруг наполнялась людьми. Из других подразделений, быть может – других частей. Они были заняты своими делами.
Для нас рабочий день был кончен. Бухта лежала рядом, поблескивая синевой между развалин и обезображенных снарядами кустов. В разных местах на водной поверхности возникали белоснежные столбы – чем-то напоминавшие дорические колонны, но в отличие от последних недолговечные. Еще одна thalassa, увиденная мною в последние два дня, на этот раз через бинокль, который я взял у Главачека. Взвод артиллеристов, слаженно и четко развернув противотанковые пушки, начал беглый обстрел акватории, по которой медленно перемещались редкие катера и шлюпки. Справа и слева по-прежнему шел бой.
Осмотрев окрестности бункера, Вегнер уселся на полевую сумку, достал фляжку и угостил коньяком меня, Главачека и еще одного взводного, старшего фельдфебеля Линца. Он смертельно устал и долго не мог заставить себя подняться.
– Где Браун? – спросил меня Главачек.
Я пожал плечами, ненадолго задумался и решил отправиться на поиски. Кое-где еще постреливали, и могло случиться что угодно. У входа в бункер возились саперы. Стоявший возле них незнакомый майор с неудовольствием поглядел на мою болтавшуюся без ремня и давно потерявшую первоначальный цвет куртку, грязные брюки навыпуск и сделал незаметный знак рукой, означавший, должно быть: «Убирайся к чертям, ублюдок». Я успел заметить пару офицеров, сопровождавших невысокого человечка в чужом мундире с орденскими планками на груди и в пенсне. Его головной убор являл собой нечто среднее между кепи и русским зимним шлемом, только без заостренного навершия. Группа неторопливо приближалась к бункеру, и майор подготовился к встрече, чтобы представить иностранному союзнику новый неприступный бастион, в жестоком бою захваченный доблестной германской армией.
Отто я отыскал шагах в пятидесяти оттуда, в неглубокой ложбине, где еще сохранялись остатки когда-то покрывавшего ее кустарника. Он стоял там, наведя свой пулемет на двух коротко стриженных людей, в изорванных и прожженных военных рубахах, с обреченностью смотревших на него узкими, как щёлки, глазами. Увидев меня, сказал:
– О, видал? Из бункера выбрались, суки… Удрать хотели, я их случайно заметил. Что уставились? Плясать, жидюги!
Он где-то успел надраться. Я попытался его образумить.
– Отто, разве это евреи? Это вообще какие-то монголы. Успокойся и пойдем, с ними без нас разберутся.
Браун обратил на меня помутившийся взор и твердо заявил:
– Они тут все жиды! Понял?
Снова повернувшись к пойманным им русским – или кем они там были? – он заорал:
– Что пялитесь, уроды? Ответите мне за Курта, за всех ответите!
Сцена становилась невыносимой. Я и сам был зол до невозможности, но марать руки о двух испуганных азиатов было последним делом.
– Отто…
Он не услышал.
– Плясать, кому я сказал! Танцевать, танцевать!
Они стояли и тупо смотрели на нас. Кажется, первый их страх прошел. Отто продолжал бесноваться. Он опять что-то кричал про своего друга Курта, требовал танцевать (он знал – это слово русские понимают). В конце концов появились Вегнер и Главачек, которые отправились искать меня, точно так же, как я недавно отправился отыскивать Брауна. Увидев, что происходит, Вегнер рассвирепел.
– Ефрейтор Браун, прекратите истерику!
Старший лейтенант не сумел просчитать последствий. Сообразив, что теряет добычу, Отто выпустил длинную очередь. Азиатов швырнуло на землю, словно мешки с песком. Нам осталось лишь взирать на розоватое облачко над неподвижными телами и бойкое пламя, заплясавшее на одежде.
Выбираясь из ложбины, Вегнер обернулся ко мне и бросил:
– Дайте ему выпить, и чтобы сегодня я этой рожи не видел.
Главачек убрался вслед за ротным. Постояв немного, я стукнул Отто по плечу – пошли. Наверху нас встретил лейтенант-сапер.
– Что случилось? Кто стрелял? – спросил он недовольно.
– Я, – ответил Отто. – Там, внизу, можете посмотреть. Ничего интересного. Ефрейтор Отто Браун. Здравия желаю.
Лейтенант ругнулся и поспешил обратно к бункеру.
* * *
Весь следующий день мы закреплялись на берегу Севастопольской бухты. Еще через день остатки батальона посетил командир дивизии. Наш сухонький генерал-майор, с оттопыренными ушами и вытянутым лицом, с которого почти никогда не сходила гримаса недовольства – на самом деле последствие тяжелого ранения и множества операций, перенесенных им впоследствии. Ему было под пятьдесят, как и командиру полка, который вышагивал рядом с ним и, в отличие от генерала, имел приставку «фон». Объявлялись награждения. Физиономия Берга сияла. Пьяный Браун прошептал мне в ухо:
– Если я не получу Железного креста…
Я локтем двинул его в бок.
Генерал-майор останавливался перед каждой ротой и всюду что-то произносил. Приняв рапорт от старшего лейтенанта, он обратился и к нам.
– Мои боевые друзья! Совершенное вами в течение этих кровавых дней покрыло каждого неувядаемой славой.
Он стоял напротив меня, с грудью, увешанной орденами, полученными за ту и за эту войну, с сиявшим на солнце значком за ранение, с тяжелой упрямой челюстью и могучим горбатым носом. Говорил о значении Севастополя, о том, что он скоро падет, но новые жертвы во имя Европы, увы, неизбежны. О том, что получено сообщение о капитуляции Тобрука, неприступной британской крепости в Ливии, взятой Роммелем и итальянцами практически с ходу. «Тобрук оказался, прямо скажем, не Севастополем, а южноафриканская дивизия – не русской морской бригадой», – усмехался наш генерал. Он был горд, что его ребятам приходится раскусывать совсем другого качества орех. Кое-кто в строю с готовностью заулыбался.
Последними словами генерал-майора были: «Родина не забудет ваш рыцарский подвиг!» Выкрикнув их, он торжественно удалился. За ним поспешили майор и полковник.
Среди представленных к Железному кресту были Вегнер, Главачек и Браун. Я, как и большинство других, получил нагрудный знак «За ближний бой». Не бог весть что, но смотрелся он довольно симпатично.
Назад: Инженерная пристань Красноармеец Аверин
Дальше: Лабораторное шоссе Красноармеец Аверин