Книга: Подвиг Севастополя 1942. Готенланд
Назад: Возмездие Флавио Росси
Дальше: Братское кладбище Красноармеец Аверин

Безразличие
Старший стрелок Курт Цольнер

13-14 июня 1942 года, суббота, воскресенье, седьмой – восьмой день второго штурма крепости Севастополь
Русские отбили станцию вечером. На следующий день мы взяли ее снова, и наш обескровленный батальон наконец-то отвели на пятидневный отдых. Дидье половину пути счастливо и глупо смеялся. Я тоже был счастлив, но прошел всю дорогу молча. Говорить было не о чем. Погибли… Какая, впрочем, разница? Легче было перечислить живых.
Пить мы начали еще в грузовиках, отвозивших нас в деревню, где роте выделили место для постоя. Там же разместился и штаб батальона. В дорогу нам выдали шнапс, каким-то чудом охлажденный «Пильзнер», белый хлеб и вяленое мясо – и строго-настрого запретили шуметь, чтобы не привлекать внимания полевой жандармерии. Я пил пиво и жевал бутерброды с говядиной. Дидье и Браун надирались водкой. Дидье продолжал хохотать, но время от времени вдруг становился донельзя серьезным. Чтобы сразу же разразиться новым приступом идиотского смеха.
Жандармерия нас не тронула. Мы высадились в деревне, заняли отведенные нам места. Размещение прошло без эксцессов, в рамках устава и с соблюдением дисциплины. Мы втроем поселились в приземистом крестьянском доме с белеными саманными стенами, обычными для Украины и Крыма. Хозяйку звали Таисьей, ее почти совершеннолетнюю дочь – Клавой. То есть Клавдией, кто бы мог подумать. Вегнер нарочно определил в этот женский дом не кого-нибудь, а нас – как наиболее устойчивых в моральном плане. Почтальон раздал привезенные письма. Я получил писульку от Клары. Развернул, но строчки прыгали перед глазами, и я почти ничего не понял. От выпитого практически натощак немилосердно ныл желудок. Могла бы помочь сметана, но попросить у хозяйки съестного я не рискнул. Дом не производил впечатление зажиточного.
Дидье и Браун немедленно завалились спать, прямо на дворе, в роскошной тени под стеной. Я последовал их примеру. Отношения с хозяйками решил установить ближе к вечеру. Пусть сначала поймут, что мы для них не опасны. Приобретение доверия и некоторого уважения со стороны местных жителей представляло собой особое искусство, которым многие пренебрегали. Но только не я.
Проснувшись, я сделал решительный шаг к сближению – натаскал воды в жестяной умывальник и бочку. Как правило, это производило впечатление. Русские привыкли иметь постояльцев иного рода. И если при расквартировании в татарских деревнях издавались строгие распоряжения с кучей различных запретов, то в русских поселениях царила, мягко говоря, свобода нравов.
Таисья – немолодая и некрасивая женщина, смотрела на мои действия с равнодушием слишком полным, чтобы быть искренним. Я, в свою очередь, обошелся без ужимок, просто сказал ей по-русски заранее подготовленную фразу:
– Мы это радимо самостоятельно. Вы сте домачица.
Она промолчала. Я выложил на покрытый клеенкой стол свой хлеб и говядину. На обрывке газеты написал имена.
– Кто ли нехорошо се ведет, вы говорите о Цольнер, Дидье и лёйтнант Вегнер.
Она кивнула. Стало чуть легче. Я направился к умывальнику, где уже плескался Хайнц. Снимать штаны ему, пожалуй, не стоило – хорошо хоть остался в трусах. Браун, стащив рубашку, задумчиво стоял у невысокой, по грудь, деревянной изгороди.
– Знаешь, кого я видел? – спросил он меня с усмешкой.
– Кого? Итальянского корреспондента?
– Почти. Тезку моего сраного. Старшего ефрейтора Отто. Шел из штаба. Значит, скоро покатит обратно. А?
– О чем вы тут, заговорщики? – осведомился слегка отмывшийся и подошедший к нам Дидье.
– Браун предлагает избить старшего ефрейтора Отто.
– Он тут будет?
– А куда он денется? – хмыкнул Браун. – Другой дороги из штаба нет, разве что вокруг деревни двинет. А место укромное.
– По-моему, не стоит, – засомневался я.
– Стоит, не стоит, – проворчал мстительный Браун. – Вон он чешет, гомик очкастый.
Дидье поспешно заскочил в сапоги (штаны остались возле бочки), и три не очень трезвых типа ступили на тропу войны – выйдя из калитки и встав на пути заносчивого писаря. Сначала старший ефрейтор попытался нас не заметить, но Браун, почесывая грудь, сделал шаг в сторону и перегородил ему дорогу. Ефрейтор почуял недоброе, но понял, что общения не избежать.
– Добрый день, – сказал он довольно вежливо.
– Как поживаете? – спросил его Дидье. Паточный голос Хайнца не предвещал ничего хорошего. Браун продолжал почесывать грудь. Я держал свои руки в карманах, что, возможно, также выглядело намеком на готовность к непредсказуемым действиям.
Старший ефрейтор слегка побледнел.
– Что вам угодно, господа?
В голосе его звучала гордость. Он не был героем, но законченным трусом тоже.
– Серьезный вопрос, – задумался Дидье. – Чего тебе угодно, Отто?
– Я еще не придумал.
– Тогда позвольте пройти, – попробовал воспользоваться заминкой ефрейтор. Он начал обходить Брауна, но Дидье сделал пару шагов и оказался у писаря на пути. Тот дернулся в сторону, но здесь его встретил я, хотя мне совсем не хотелось участвовать в травле несчастного зайца.
– Вы забываетесь, господа.
Дидье вытер пот со лба и равнодушно сплюнул в траву. Я зевнул (по-настоящему). Отто Браун медленно процедил:
– Так значит, мальчик, твоя фамилия Отто…
Ефрейтор напрягся всем телом.
– В общем-то ничего страшного, – великодушно заметил Дидье, – скорее парню даже повезло. Но у тебя есть, пожалуй, и имя, малыш?
«Малыш» промолчал, переводя взгляд с одного на другого. Мы, должно быть, казались ему существами из преисподней. А чего он хотел – пьяная солдатня, она и в России пьяная солдатня.
– Возможно, его зовут Зигмунд, – предположил Дидье.
– Или Зигфрид, – продолжил Браун.
– Теодорих, – закашлялся Дидье.
– Одоакр, – постыдно добавил я.
Глаза глупого ефрейтора наполнились слезами. Но парень всё-таки держался.
– Позвольте пройти!
Дидье ненадолго задумался и, слегка взъерошив волосы, проговорил:
– А что, если начистить ему рыло?
– Я бы лучше надрал ему задницу, – сказал не знавший милосердия Браун.
– Как ты это себе представляешь? Я имею в виду – технически?
Браун не представлял. Дидье повернулся ко мне.
– А что бы предложил ты?
Я не ответил. Мне было всё равно и никого не хотелось бить. Даже старшего ефрейтора Отто, пусть тот заслуживал избиения добрую тысячу раз.
– Каждый проступок имеет свои последствия, – стал объяснять нам ефрейтор. – Нет преступления без наказания… Армия… Дисциплина… Штрафное подразделение…
Браун мягко и словно невзначай прошелся ладонью по его треугольному носу, и ефрейторские очки свалились в заросли лопуха. Дидье приподнял ногу и подержал ее на весу – как раз над блестевшими на солнце стекляшками. Потом, передумав, поставил стопу на землю в нескольких миллиметрах от них.
– В следующий раз, сынок, старайся быть вежливее, – посоветовал он старшему ефрейтору. – Мы не всегда такие добрые. Ты понял меня, товарищ?
– Воин, – сказал, словно выплюнул, Браун.
Старший ефрейтор облегченно кивнул. На длинном носу блеснула капелька пота. Я тоже был рад, что обошлось без мордобоя. Хотя особой разницы не ощутил.
* * *
Ночь прошла спокойно, бойцы устали и спали как суслики. На следующий день местные привыкли к новым постояльцам и сделали необходимые выводы. Они уже знали – майору надо кланяться, иначе схлопочешь стеком. Знали, что Вегнер безопасен – но приветствовали и его. Опасен был писарь Отто – он тоже требовал, чтоб ему кланялись и снимали перед ним шапку. За провинность бил по лицу и пространно объяснял виноватому, что русские свинский и глубоко некультурный народ. Тогда как Германия – страна великой культуры. Один раз цитировал Гёте, хотя тот вроде бы о русских не писал.
Я немножко сблизился с Клавдией. В самом хорошем смысле. В отличие от Гольденцвайга, который раза два совался к нам на двор, но был вытеснен непреклонным Дидье. Хайнц соврал кретину, что Клава теперь его девка – и чтоб ее ни-ни. Противно, а как иначе? Слава Богу, она не узнала.
Мы даже попытались однажды разговаривать – со своими обрывками хорвато-сербского я был способен на большее, чем просто демонстрировать ей фото. Клаве понравились Клара и Юльхен. Во всяком случае, на словах. О матушке было сказано: «Добрая женщина, правда?» Конечно, кто бы сомневался. Фотографию Гизель, пришедшую с только что полученным письмом, я показывать Клаве не стал. А то ведь подумает черт-те что. И как ни досадно, будет права. Другой вопрос: почему, не показав ей Гизель, я показал непорочную Клару? Хо-хо.
Сидя на крыльце и натягивая ситцевую юбку на тощие коленки (я деликатно поглядывал на крышу), Клавдия спрашивала, велик ли мой город. Чем я там занимался. Что учил в университете. Какой я веры и верят ли католики в Бога. Давно ли мы вместе с Кларой. Есть ли у Юльхен парень. Не спрашивала только о войне. Словно бы ее не было, и я приехал в Крым по путевке профсоюза железнодорожников. Ни разу не улыбнулась. Но все же не уходила. Боялась разгневать? Не знаю.
Наш приятный разговор в тот раз, к сожалению, оборвали. Штос привел к нам Йозефа Шиле, одного из новобранцев, прибывших вместе с нами из степного учебного лагеря. Он получил контузию, почти ослеп – по словам санитара, на несколько дней, – и теперь хотел, чтобы ему помогли написать письмо – ответ на полученное вчера от матери. Поскольку Дидье успел приложиться к бутылке, сочинять послание выпало мне.
Письмо от матери было нейтральным – выросшие цены, продовольственные трудности, поведение некой Лизхен, в целом непредосудительное, недавний английский налет на расположенный поблизости городишко, советы быть поосторожнее и не лезть без причины в пекло. Однако когда Йозеф Шиле продиктовал свой ответ, я основательно смутился. Чего стоила, скажем, фраза: «Я сам пристрелил пару этих азиатов»? А она была не единственной. Смущен был и дожидавшийся рядом Штос.
Прошла, постаравшись не привлекать внимания, Клавдия, и я решил, что вряд ли родителям Йозефа Шиле стоит читать о том, о чем, волнуясь, сообщал их совершеннолетний сын. Отложив уже начатый лист, я вытащил новый и начал писать о другом. Об ароматах степи, шуме далекого моря и распростершемся над головою звездном небе. Пошловато, конечно, но для парня из села неплохо. Заглянувший через плечо полупьяный Дидье одобрительно потряс головой. Ради достоверности я оставил замечание Йозефа о русском хозяйстве – иначе у родителей могли возникнуть сомнения в авторстве послания и, как следствие, ненужное беспокойство. «Оно ничем не лучше польского, даже хуже. В нашем курятнике я чувствовал себя вольготнее, чем в русском крестьянском доме». Понятия не имею, какой там у них был курятник. А разница очевидная, тут ничего не скажешь. Только он ею гордится, а я почему-то нет.
– Готово, Йозеф, – сказал я, завершив свой труд.
– Спасибо, ребята. Мама будет рада. И папа. Пусть знают, как мы тут за них сражаемся. Правда?
Я промолчал. Конечно, правда, маленький болван. Потому что если ты, не приведи Господь, на днях погибнешь, а погибнуть здесь могут все, это письмо окажется последним о тебе напоминанием. И твоя мать, такая же добрая женщина, как и моя, будет его перечитывать, показывать товаркам, понесет твоей школьной учительнице. И учительница будет счастлива от того, что учила хорошим вещам – и самое главное ты усвоил.
Штос похлопал Йозефа по плечу. Небо, как всегда в эти дни, было безоблачным и по случаю новолуния обещало быть ослепительно звездным.
* * *
Мы собрались в большом сарае и развлекались каждый на собственный лад. Я штопал носки, Дидье трепался с Брауном, прочие дулись в скат. Все потягивали пиво (нам как раз привезли добавки). Приковылял наш старый взводный, Греф. Его нога еще не вполне зажила, но он был в состоянии передвигаться, и ему позволили лечиться в деревне – во всяком случае, пока там были мы.
Окончив штопку, я перешел к более интеллигентному занятию – вместе с Дидье стал развлекать товарищей сочинением стихов. По предложению Брауна, вспомнившего, как весело было в прошлом году на Днепре, когда мы занимались чем-то вроде этого.
– Ребята, покажите класс, у вас здорово получается. Жалко, я тогда не записал.
Благодарение Богу, что не записал. Игра была простой – строчку я, строчку Хайнц. Независимо от схемы рифмовки – АВАВ, ААВВ, АВВА – на каждого приходилось по рифме. На этот раз первую строчку продекламировал я. Поскольку утром мною все же было прочитано письмо от Клары («родной, ты не забыл, я жду и буду ждать»), начало сложилось само, вполне в духе ожиданий Брауна.
– Нежно раздвигая шелковые ножки…
Браун и Главачек заржали, предвкушая продолжение. Дидье не заставил ждать.
– Робкая пастушка ласково шептала…
Клара, милая Клара… Или милая Гизель? Но она не робкая. И вообще, что такое «робкая»? Образ, не более.
– Милый мой, хороший, отдохни немножко, – ответил я, благо рифма уже созрела. Дидье после недолгого раздумья завершил:
– Оботри свой хвостик, и начнем сначала.
Как мало нужно бывает порой для оглушительного успеха. Какой-нибудь писака строчит годами толстенный роман – и не может представить себе дальнейшей его судьбы. Прочтут или не заметят, восхвалят или освищут. А тут – четыре строчки, и всенародный восторг.
Отсмеявшись, Браун спросил:
– Где это вы в своих университетах видели пастушек?
– Нигде, – серьезно ответил Дидье. – В университетах водятся студентки, чахлые, скучные и в очках. А студентам больше нравится ядреные девчонки из сельской местности. Поэтому мы приедем к тебе на хутор и займемся твоими пастушками.
Браун состроил скептическую мину.
– У нас девки, конечно, веселые, да только так они к вам и помчатся.
Мнение Грефа было иным, более оптимистичным. Или наоборот, пессимистичным? До чего же все перемешалось.
– Когда окончится этот бар… – он поглядел в сторону партийного Главачека и поправился: – Вот это самое, пастухов останется так мало, что нам всем придется крепко попотеть.
Главачек печально вздохнул:
– А вот у меня была девка в Моравии… И ножки раздвигала, и пела хорошо.
– Прямо вот за этим делом? – поразился Браун. – Умираю, хочу поющую девку! А то мои всё больше языком чесали, дуры деревенские.
– А нежно раздвигать – это как? – поинтересовался Штос на правах специалиста в медицинской сфере.
– Вот так! – детским смехом залился Браун и попытался изобразить ногами в сапогах нежность робких пастушек Гессена.
– Прости, приятель, но твои прелести не возбуждают, – покачал головою Штос.
– Это потому что у меня на ногах не шелк, а шерсть.
– В данный момент на тебе штаны из хлопка, – поправил Брауна любивший точность Дидье.
– Но под ними-то всё равно шерсть! – не унимался Отто.
Невинный разговор о пастушках перерос в традиционную армейскую дискуссию: что лучше для женщин – длинный или толстый. Как главного специалиста в области анатомии, в арбитры призвали Штоса.
– Не все так просто, господа! – авторитетно объяснил он нам. – Это зависит от целого ряда факторов. От строения частей тела. От привычек в интимной жизни. От занимаемой позиции.
– В обществе? – спросил Дидье.
– В обществе тоже. От того, чем вы, собственно, собираетесь заниматься.
– То есть? – не понял Браун. – А чем еще можно заниматься?
– Деревня, – мечтательно вздохнул Дидье. – Ваши пастушки тоже такие темные?
– Куда им до ваших очкастых.
– И наконец, – закончил Штос, – от характера отношений между партнерами. Романтичности, возвышенности и так далее. Некоторые из моих знакомых медичек, самые великодушные, говорили, что принципиального значения не имеет ни то ни другое. И что важнее всего – душа. Некоторые, подозреваю, даже не врали. Магда Фойерман точно не врала. Хотя жаловаться ей было не на что.
* * *
Я не помню, откуда появился патефон. Кажется, приволок Греф. Что, впрочем, тоже не имело значения. И пластинки – откуда взялись пластинки? Мы уже сильно выпили, и разницы не было никакой. Первая пластинка была русской. Ее поставил Дидье, в надежде услышать что-нибудь знакомое. Чтобы можно было хором подпевать. «Волга-Волга, матерь Волга, ты течешь, неся покой. И не ведаешь о страшном, что свершит казак донской». Но песня была другой, гораздо более веселой. В исполнении какого-то мужчины. Вроде бы по-русски, но ни черта не разобрать. Рефреном повторялось «На Кавказе есть гора… большая… такая».
– О чем там, умники? – спросил нас Греф.
– Похоже, про Кавказ… – неуверенно ответил Дидье, напряженно вслушиваясь в звуки, мало похожие на русскую речь.
– Все ясно, – сделал вывод Отто. – Как раз для нас. Скоро будем на Кавказе. Я уже умею плясать по-тамошнему, видел у кавказских добровольцев. Дайте мне нож! Цольнер, где он у тебя?
– Бери.
Дальнейшее выглядело так. Получив нож, Отто зажал его в зубах. Сделал свирепые глаза. Отбросил правую руку в сторону. Другую, согнувши в локте, поместил на уровне груди. Заорал «асса» и начал бешено перебирать ногами по земляному полу, периодически меняя положение рук. Его примеру последовали Клаус и Штефан, вдребезги пьяные парни из первого взвода – они тоже стали бешено орать и носиться с ножами в зубах по сараю. На мой взгляд, это больше походило на ритуальные пляски готтентотов и гереро – более близких германскому сердцу, чем обитатели таинственного мира неведомых кавказских гор.
Греф менял пластинки. Прозвучали песни в исполнении русской певицы с весьма приятным голосом – что-то о море и встречах. Потом было несколько других. Их опять пел мужчина, но не тот, что пел про гору на Кавказе. Одна из песен, про солнце, море и любовь, была невероятно похожа на польское танго, в котором покинутый любовник жалобно вымаливал у бросившей его любовницы «последнее воскресенье», прозрачно намекая на возможность самоубийства. Его нередко слушал отец, получивший от коллеги по высшей технической школе набор привезенных из Польши пластинок.
Потом мы пели сами. Обычный армейский репертуар. У немецкой армии достаточно песен – нация Моцарта и Бетховена, мы самая музыкальная армия в мире, и если кто-то думает иначе, то срать мы на них хотели. Про Аргоннский лес и подвиги отцов. Про вереск и девушку, ждущую меня на родине. Про то, как по городу маршируют солдаты – и девушки, другие девушки, а может быть, и та, что ждет меня на родине, распахивают окна и пялятся им вслед. «Это миф! – кричал отчаянно Штос. – Прекрасный национальный миф! Я хочу в миф! Быть мифом! Мы все будем миф!» – «Мы не миф, – икая, отвечал Дидье. – Мы метафора. Гипербола. Литота. Метонимия. Синекдоха». Не понимавший подобных слов и не обладавший слухом Браун молча колотил алюминиевой кружкой по лавке и продолжал колотить, когда Главачек и хромающий Греф, разделавшись с Польшей («Данциг свободен!»), отправились наказывать английских предателей германской расы. Главачек был самолетом – руки в стороны, плавные качания корпусом, – а Греф радистом-стрелком – ды-ды-ды-ды-ды-ды…
Потому что,
Потому что
Мы идем,
Идем
На Англию,
Англию!

Когда Англия понесла заслуженную кару, мы с Дидье принялись распевать утратившую прежний, да и всякий вроде смысл «Стражу на Рейне». Уставший от жары и потому раздевшийся Хайнц торжественно перемещался по сараю в синих спортивных трусах, воздевая руки вверх и потрясая ими в патетических местах. Браун продолжал молотить по лавке кружкой, я прижимал ладонь к груди и вдохновенно закрывал глаза. Прочие корчились от смеха, и только Главачек косился на нас с непониманием – в нем сохранялась вера в высокие идеалы.
Потом вспоминали жизнь до войны. По общему мнению, жизнь до войны была. У каждого своя, но в целом неплохая. И подумать только, кому-то еще не нравилось.
– А я до войны был кельнером, – ни с того ни с сего признался вдруг Главачек. – И называли меня, понятное дело, обер-кельнер. Так сказать, господин обер.
У Хайнца, повалившегося в мокрых от пота трусах на лавку, моментально появилась идея.
– Господа, – сказал он нам, отнимая фляжку с водой от губ. – Предлагаю задуматься над общеизвестным фактом. Всякого кельнера, а вовсе не только обер-кельнера, называют обером. Не следует ли пойти по этому пути и произвести реформу воинских званий? Скажем, все стрелки станут старшими стрелками, все ефрейторы – старшими ефрейторами, а все фельдфебели – старшими фельдфебелями.
Против последнего пункта решительно возразил старший фельдфебель Греф: «С фельдфебелями ты, братец, перегнул», – но его уже не слышали, приступив к обсуждению других принципиальных деталей.
– А кем станет унтерофицер?
– Скажем, обер-унтерофицером.
– Нет, лучше просто обер-офицером.
– Действительно, скромно и элегантно.
– А что с обычными, так сказать, заурядными офицерами? Я понимаю, что лейтенант станет старшим лейтенантом. А остальные?
– Надо подумать.
– Твою реформу, Хайнц, можно сделать более радикальной, – сказал тут я. – Давайте всех называть просто оберами.
– Или сразу оберстами, – предложил, расправив плечи, Штос.
– Вот с этим я согласен, – не растерялся Греф. – Кстати, вы в курсе о передвижном солдатском борделе? Послезавтра в батальон доставят девок из Симферополя. Так что готовьте презервативы! У кого нет, обращайтесь ко мне. Дорого не возьму, возможен обмен.
– Использованных на новые? – прищурился Дидье.
– Молчи, несчастный циник.
Весть о борделе меня не взволновала, и чтобы не участвовать в разговоре, я решил почитать письмо от Гизель. Как водится, вначале стояло «Милый Курт». Что дальше, я разобрать не успел, помешал противный голос Гольденцвайга. Когда мы пели и трепались о довоенной жизни, этот подонок молчал. Но после сообщения о шлюхах у него отыскалась тема для разговора. Как выяснилось, близкая ему до чрезвычайности. В своей хорошей жизни (совсем не довоенной) он занимался тем, что отбирал женщин в офицерский бордель, и теперь решил поделиться с нами конфиденциальной информацией.
– В офицерском у нас трудились те, кто добровольно, а в солдатском – по мобилизации.
– То есть как – по мобилизации? – удивился кто-то.
Гольденцвайг презрительно фыркнул.
– Дурачок… Война – это мобилизация всех ресурсов, в том числе и женских. И отношение соответствующее, кормежка там, всё прочее. Не любил я этих мобилизованных. Тощие, синие, ни черта не умеют, бежать еще пытаются, суки. Мне больше нравилось с офицерскими, была возможность. Но иногда и с такими приходилось, когда по-другому не получалось.
Интересно, кем он был в гражданской жизни? Наверняка каким-нибудь сутенером. Гнусная уголовная морда. Сидел, нет? Вот бы о ком никто не загрустил. Но ведь такая сволочь всех переживет.
– На этом я и погорел. Оказалась там одна хлипкая, из слабонервных, сидит, ревет… Мы ее с ребятами попотчевали часика два, а она, паскуда, возьми и сдохни. Тут мой шеф и развонялся: Гольденцвайг, туда-сюда, вы используете служебное положение, чтобы угощать своих дружков общественным имуществом, мне не хватает человеческого материала. И меня спихнули в спецкоманду. Тоже мне, нашел человеческий материал, старый козел, у самого не стоит, так цепляется к нормальным людям.
Я не выдержал и привстал.
– Может, помолчишь?
Гольденцвайг уставился на меня, ожидая дальнейших действий. Дидье и Браун на всякий случай приподнялись.
Положение было дурацким. Я круто развернулся и вышел из сарая. По пути услышал, как Главачек негромко произнес: «Говори тише, Гольден, не мешай господину Цольнеру. Он хочет остаться чистеньким и бережет свои уши. Я не удивлюсь, если даже к девкам не пойдет». И эта тварь туда же.
Ночь была непроглядно темной, несмотря на усыпавшие небо звезды. На душе было гадостно, гадостно было во рту, мерзко сосало в желудке. Как будто нажрался дерьма. А ведь вроде не первый раз. Черт с вами со всеми, плевать. Я хочу остаться чистеньким. Да, хочу.
По узкой тропке между изгородями я прошелся до нашего, вернее до Таисьиного дома. Заметил, как испуганно метнулась тень, услышал, как скрипнула дверь. Надо бы завтра смазать. А может, не стоит, в случае чего этот скрип послужит сигналом тревоги. Впрочем, помощи тут не дождешься.
Хочу остаться чистеньким. Остался ли, вот в чем вопрос. Ворованных кур жрал со всеми. В лучшем случае – ворованных, то есть украденных с известной долей стыда. И ту девчонку Греф убил у тебя на глазах. Божился потом, будто она сама на него накинулась и он с перепугу выстрелил. Но ты ему не поверил. А потом забыл – и вместе с ним жрал кур, потому что был голоден и чертовски устал. И Браун при тебе открыл гранатой хлипкую дверь деревенской хибарки, так, на всякий случай, не захотелось стучать. И там лежал мертвый дед, прикрывший собою внука. У внука осколком раздробило ладонь. Брауну потом было неловко. Он переживал. Отказался от ужина. Господин судья, прошу принять во внимание, что непосредственно после убийства подсудимый чувствовал себя неловко.
Я уселся на землю, прижавшись спиной к стене, хранившей дневное тепло. Я знал, что Таисья и Клавдия бодрствуют. Чего они ждут – когда я усну? когда я уйду? Поймал себя на мысли, что готов сделать для них что угодно – лишь бы не быть страшилищем. Но спать не спалось. Лучше было уйти. Я вернулся обратно в сарай.
Там доигрывали в скат, и никто на меня не взглянул. Браун умело расправлялся с Гольденцвайгом. Сильно продувшийся сутенер поставил на кон золотое колечко. «Игра становится серьезной», – заметил Греф. Браун с легкостью выиграл снова, после чего сказал:
– На сегодня всё. Я хочу спать. Где ляжем?
– Давай прямо здесь, – вспомнил я о Таисье и Клаве. Попутно ругнул себя за то, что не решился сказать хозяйке – мы ночевать не придем. Сделал бы доброе дело, дав ночь покоя несчастным людям.
– Рано! – сказал Гольденцвайг. – Я отыграюсь.
– Хватит, – зевнул утомленно Главачек. – Без штанов захотел остаться?
Гольденцвайг полез в нагрудный карман и длинными пальцами выудил полотняный мешочек. Развязав тесемки, выложил на стол непонятные штучки. Судя по звуку, металлические. Дидье насторожился.
– Что за фигня?
Гольденцвайг довольно улыбнулся.
– Золото. На акции добыл.
В свете лампы действительно что-то блеснуло.
– Какой еще акции? – спросил его Греф, прикрывая зевающий рот.
– Обыкновенной, даже возиться не пришлось, там специальные русские были, щипцами дергали. Их потом, конечно, тоже.
Сделалось тихо. За стеной стрекотали кузнечики и сверчки. В лампе дрожало пламя. Дидье почти неслышно пробормотал:
– Вы там все чокнулись – или как?
Сутенер посмотрел на него с таким же презрением, с каким недавно глядел на меня. Пожал плечами. Хмыкнул.
– Нормальное дело. Все берут. Работка, между прочим, не из приятных, врагу не пожелаю, а тут какая-то компенсация. Так что не стесняйтесь, ребята. Играем, Браун? Учти, я просто так не уйду. Эй!
Придушенным голосом, словно бы сдерживая рвоту, Дидье прошептал:
– Убери.
Гольденцвайг поскреб на щеке щетину.
– Колечко, может, тоже убрать? Оно не из ювелирной лавки. С жидовочки, прямо с пальчика… еще тепленького. А может, с украиночки, хрен их тут разберет, тоже черненьких хватает. Браун, может, отдашь? Еще не поздно. А то ведь карман прожжет.
Браун озадаченно вертел кольцо в руках, и было видно, что расставаться он с ним не хочет. Я толкнул его в плечо.
– Отдай. Кому я сказал. Ну, Отто…
Раздался чей-то глумливый голос – не разобрать в полумраке чей.
– Если господин Цольнер хочет остаться святым, так пусть остается сам. Или он теперь у нас заместо полкового попа?
Я промолчал, с надеждою глядя на Отто. Зато немедленно вскинулся Хайнц.
– Слушай, заткнись. Или…
– Что «или»?
Греф не вмешивался. Отто вертел кольцо. Штос обошел снарядный ящик, за которым велась игра, и встал рядом с Дидье, у меня за спиной. Главачек проявил рассудительность.
– Хватит собачиться, парни. Нормальное дело. Кольцо – это всего лишь кольцо. Зубы дергать, пожалуй, слишком, а кольцо – нормальный трофей. А война – это война.
Всё тот же голос из полумрака заметил:
– Похоже, господину Цольнеру такая война не по нраву.
Хайнц рыкнул:
– Я сказал, заткнись.
В двери с фонариком в левой руке, в спортивных трусах и накинутом на плечи кителе появился заспанный Вегнер. Недовольно спросил:
– Что за шум?
Гольденцвайг поспешно упрятал коронки в карман. Отто проделал то же самое со своим золотым кольцом. Воцарилось напряженное молчание. Греф устало поднял голову.
– Выпьете с нами, господин лейтенант? У нас тут маленький праздник. Жалко только, многих не хватает.
Вегнер присел у ящика. Без особенного желания вытянул кружку пива и, не говоря ни слова, чуть покачиваясь, удалился. Было видно, что он не поверил Грефу. Старший фельдфебель злобно на нас посмотрел и погрозил кулаком.
– Еще раз начнете – пожалеете. Совсем без меня распустились. Цольнера тоже касается. И Дидье. Будет вам три дня отдыха… в сортире. А теперь – спать. Всем.
Мы расползлись по домам. Я оказался прав, что не стал предупреждать Таисью.
* * *
Я моментально уснул. Но как нередко бывает, похмельный сон оказался недолгим. Алкоголь рассосался в крови (или что там бывает у нас с алкоголем?), и я проснулся от желания пить. Стараясь не шуметь, на цыпочках вышел из дома. Набрал из бочки воды. Она была теплой, но я осушил две кружки. Наполнил третью и, сев на привычное место под стеной, поставил кружку прямо на траву.
Хоры кузнечиков стихли. На востоке забрезжил рассвет. Решив, что смогу читать, я развернул письмо от Гизель. «Милый Курт…» Я опустил листок. Что будет написано дальше? Тяжелая работа, деньги, карточки? Ждет меня по-прежнему? Или утешилась с другим, таким же несчастным и одиноким, какими мы были сами? Я поймал себя на мысли, что мне безразлично. Я был бы рад любому исходу, лишь бы она была довольна. Насколько возможно быть довольным в наше время. Безнравственность или усталость? Когда-то я переживал из-за сгоревшего в пустыне танкиста. Размышлял, не совершаю ли подлость. Каким же я был идиотом. Я живой – и мне безразлично всё. Какое же дело до нас мертвецу?
Нет, это просто усталость, всего лишь усталость, Цольнер. И убежденность, что Гизела никогда… Ты в этом уверен, стрелок? Признайся честно, хотя бы себе – тебе ведь абсолютно безразлично.
Я, не читая, сложил листок и сунул его в карман. Заметив, как из дому вышла Таисья, прикрыл глаза, чтобы не смущать понапрасну женщину. Когда открыл, она стояла напротив, метрах примерно в пяти, и пристально глядела мне в лицо.
Я выдавил улыбку. Таисья не ответила. Но взгляда не отвела. Очень странного, непонятного, неподвижного, грустного взгляда.
Назад: Возмездие Флавио Росси
Дальше: Братское кладбище Красноармеец Аверин