День и ночь
Красноармеец Аверин
8 июня 1942 года, понедельник, двести двадцать первый день обороны Севастополя
Кровь на серо-зеленом мундире была фиолетовой. Мундир принадлежал немцу, немец был мертв, валялся в окопе в трех шагах от меня. Я не видел, как его убили, даже не слышал, потому что был занят своим узким сектором, а вокруг стоял неописуемый грохот. Убил немца Шевченко, пехотной лопаткой, тем самым ударом снизу под горло, которому раньше учил меня. Если бы не убил, я бы давно был мертвее немца. И мертвее других фашистов, что валялись перед нашими траншеями, висели на разбитых заграждениях, догорали в дымившей еще самоходке. Но кровь на моей гимнастерке была бы иного цвета. Хотя со временем она становится бурой у всех.
За вчерашний день я видел много разной крови. Брызнувшая струей из Генки Воробьева, нашего первого, она была алой, артериальной, и алый цвет ее сохранился на выбеленной солнцем форме – покуда ту не засыпало пылью и песком. Багровой, а значит, венозной, была кровь Шурки Горбатова, и она была всё того же цвета, когда мы ползком перетаскивали его на ротный КП. А когда мы перевернули прошитого очередью с «мессера» Кольку Косых, то из торчавших бугорками выходных отверстий вытекало что-то черное – и Колька уже не дышал. Дорофееву – он, как и Колька, был из второго отделения, но имени его я не помнил – срезало руку осколком. Я видел потом этот осколок, узкий, сантиметров десяти в длину, со страшным зазубренным краем. Кровь на валявшейся руке была темно-красного цвета.
Я так и не понял, кто сжег самоходку. Говорили, Терещенко из третьего отделения. Терещенко больше никто не видел. Может быть, он и сжег. Теперь она дымилась метрах в двадцати от траншеи, а поначалу просто полыхала, и мы ощущали исходивший от нее смертельный жар.
Еще я не понял, что произошло у Старовольского со старшим политруком после того, как мы отошли с первой линии к командному пункту Бергмана. Земскис выбежал из блиндажа, Старовольский кричал ему вслед, старший политрук исчез, а потом была немецкая атака, когда убило Черных и ранило Некрасова. Бергмана ранило раньше, и теперь всем узлом обороны командовал наш Сергеев.
Вчера началось очень рано и все никак не могло закончиться. Атаки прекратились, но стрельба продолжалась, мы и фашисты никак не могли расцепиться. К нам пробивались красноармейские группы – и вероятно точно так же, выходили к своим глубоко просочившиеся немецкие. Гудели германские пушки, возвращались домой самолеты, море пламени колыхалось вокруг, обрамляя огнем горизонт и озаряя наши ошалевшие за день лица. Стянувшись к батарейному КП, мы готовились к новому бою, искали друг друга, пересчитывали припасы, углубляли засыпанные окопы. Патронов почти не осталось, принесенного за ночь, по словам Левки Зильбера, было мало, аж хочется плакать.
Кажется, мне удалось подремать. Или только показалось? Но нет, я спал, и спал наверняка – час, полчаса, минуту, секунду… но спал – это точно. Доказательством было то, что я читал газету «Правда», а читать газету в реальности я не мог, ergo это было во сне.
С утра началось по второму – нет, не второму, а непонятно какому кругу. Негусто ударили наши орудия, в ответ разразились немецкие. Сначала справа от нас, потом и на нашем участке. Сколько часов продолжалось – не знаю. Рядом со мной оказался глубокий подкоп, настоящая «лисья нора» – там я и просидел вместе с Пимокаткиным и Пинским, пережидая обстрел и появившиеся вскоре самолеты. С одной тупой, но абсолютно естественной мыслью – только бы не прямое, только бы не прямое… Я ничего не слышал, ничего не видел, воздух был черным, во рту скрипел песок.
Командный пункт Бергмана разбило серией бомб и особо тяжелых снарядов, теперь на его место указывали груды земли, обломки бревен и вставшая вертикально плита из железобетона. Похоже, прежде она была крышей. Сергеева там не было, погиб его вестовой Сычев – хороший дядька, я видел его пару раз, он угощал меня накануне перловкой – и двое телефонистов. Тогда я, впервые за двое суток, подумал о Маринке Волошиной – ведь она где-то рядом, в своем медпункте, который мы устраивали вместе с ней, когда она пришла на батарею, куда и откуда тащили мы Костю Костаки. Когда же все это было…
Солнце – невидимое в дымных тучах – стояло почти в зените, когда немцы полезли опять. Мы ощутили, что огненный вал прокатился над головами, и поспешно выползали из убежищ, убеждаясь, что окопы вновь сделались мельче, местами засыпаны вовсе и что гораздо меньше стало нас самих – и нет времени разбираться, кто убит, кто ранен, а кто задохнулся в щели. Я пристроился за валявшимся перед окопом камнем и, завидевши первую серую тень, без команды, по обстановке, открыл огонь. Затрещал ручной пулемет Шевченко, следом заговорил «максим».
Немца Шевченко убил во время второй атаки. Немцы тогда подползли совсем близко и кидали в нас гранаты на деревянных длинных ручках. Одной убило Усова и снова зацепило Молдована. Мы бросали лимонки в ответ, я швырнул две последние, не знаю, насколько «культурно» получилось на этот раз. Старовольскому сильно царапнуло голову, кровь заливала лицо, он бил по наступающим из автомата, стараясь прижать их к земле. Сколько там их ползло, не скажу. В траншею запрыгнул один. Будь у него не винтовка, а что-нибудь покороче, он бы успел развернуться. У Мишки лопатка была под рукой. Немцы опять отошли, а этот немец остался. Многие другие остались здесь тоже. И вчерашняя самоходка, до которой было уже не двадцать, а больше метров. Очень хотелось пить.
Я не хотел смотреть на немецкий труп, но не смотреть не получалось. Омерзительнее всего было горло, куда вошел заточенный край лопаты. Я немножко разбирался в немецких знаках различия, убитый был унтерофицером, по-нашему, младшим сержантом. Награды на серо-зеленом кителе ни о чем мне не говорили. Мишка объяснил, что черный кругляш с каской, свастикой и мечами был значком за ранение. Я удивился – надо же, немцы и за ранение награждают. Другой, в виде венка с наложенной винтовкой и наверху орлом, давался за участие в атаках и рукопашных боях. «Вот и доучаствовался, – сказал Михаил. – Возьми на память, хороший трофей». Я помотал головой, трофей мне был не нужен, прикасаться к мертвецу не хотелось. Немецкий мундир, кстати, был пошит из хорошего сукна, слегка ворсистого и, вероятно, очень жаркого летом.
После авианалета недосчитались пятерых – двоих в нашем взводе, двоих во втором и одного в третьем. Бомбежки и штурмовки сегодня были долгими. Бомбардировщики разгружались не сразу, а постоянно висели над головой, давая возможность своей пехоте накапливаться для броска почти что в полной безопасности.
Новая атака началась, как только улетели самолеты. Немцы передвигались короткими перебежками, строча из пулеметов и швыряя перед собою гранаты – хотя расстояние не позволяло добросить их до нашего окопа. Они словно бы старались очистить от нас всякое возможное пространство.
Гранат у них было много. Они гремели всё ближе, и нам приходилось сгибаться, пережидая, когда пронесутся осколки. Я едва различал мимолетные тени и мельтешение огоньков. Надо было стрелять, но я не мог понять куда. Пулеметный огонь был настолько силен, что хотелось уползти, забиться в щель, исчезнуть. Я почти не замечал, как нажимал на спуск.
Гранаты стали рваться прямо над головой, одна залетела в окоп, мы кинулись в ход сообщения, и тут же рвануло за нами. Когда мы с Мишкой осторожно выглянули (один бы я нипочем не решился), там было трое немцев. Мишка дал очередь, и они повалились на дно, рядом с убитым лопаткой унтером. В ответ прилетела граната, ее подхватил и выбросил обратно Молдован. «Живем, Алешка», – крикнул Шевченко и снова занял старое место. Рядом с ним устроился Дмитрий Ляшенко. Я вогнал в магазин обойму и нащупал в кармане сухарь. Конца и края бою не было. Снова хотелось пить.
* * *
Но кончился и этот день – с бесконечными бомбежками, штурмовками, атаками и обстрелами. Правда, не было больше узла обороны, не было веселых лейтенантов-артиллеристов, не было пушек, не было дзотов, и в ямах на месте КП батареи залегли с пулеметами немцы. Их надежно прикрыла вздыбленная плита.
Нашего взвода, можно сказать, тоже не было. И полка, говорили, не стало. Подполковник, комполка и весь его штаб погибли, немцы сбили морскую бригаду, прорвались на правом фланге, и мы оказались в окружении. Перед тем как пошли на прорыв, я видел мертвого Пимокаткина, осколок авиабомбы рассек ему надвое горло, голова держалась на кожаном лоскуте. Шевченко забрал у него медальон (Пимокаткин не выкинул, не поверил примете), потому что книжки красноармейской в карманах не отыскал. Черт знает, куда она делась, красноармейская книжка, времени на поиски не имелось. Немцы палили со всех сторон, мы лежали, стараясь вдавиться в почву, а она, жесткая и твердая как камень, не позволяла вдавиться в себя. «Давай что есть», – проорал Старовольский Мишке. У него скопилось много красноармейских книжек, теперь прибавился цилиндрик с писулькой – будет чем заняться, если останется жив. Пинский лежал с нами рядом. Мишка хлопнул его по плечу: «Держись, братишка, проскочим». Тот кивнул. Вид его был решителен и непреклонен, руки сжимали винтовку.
Мы прорывались в сумерках, под пулеметным огнем, бившим нам прямо в тыл. Пробирались заваленными ходами сообщения, просто бежали по склону, ломали собою кустарник, швыряли последние гранаты, стреляли в скачущие среди деревьев тени. Противно свистели мины. Люди падали и застывали. Или катились вниз. Я добежал.
Когда поняли, что прорвались и что перед нами наши, мы снова заняли оборону. Остатки роты, остатки полка. Быть может, остатки дивизии.
* * *
Саню Ковзуна ранило осколком немецкой мины, его вытащил на себе Сергеев. Когда я почти случайно оказался рядом, над Саней, под обгоревшим дубком, склонилась Марина Волошина. Жалобно глянула на меня, и я сразу же понял – конец. Саня что-то бормотал, не открывая глаз, Маринка не понимала, а я разобрал: «Стий, смэрть, видступы… Ни, нэ видступыть… Стий, видступы…» Маринка шептала: «Держись, Санечка, держись», – но знала, что он уже там. Сергеев стащил с головы фуражку, помял ее в руке и ушел совещаться с командирами. Положение было малоприятным, немцы оседлали гребень высотки и теперь господствовали над нами.
– Куда его? – спросил меня Молдован, когда я, проблуждав в темноте, нашел наконец свой взвод.
Я показал на живот. Федя резко ударил меня по руке.
– Ты чего? – удивился я.
– На себе не показывай. Совсем, что ли, сказился?
– А-а…
Мы приступили к оборудованию окопов на новом рубеже, границей которого служил глубокий противотанковый ров. Работали всю ночь, опять не спали и почти не ели. По счастью, доставили воду. Теплую и очень вкусную. Такой сладкой воды я не пил ни разу в жизни.
В ту ночь, отправленный с Левкой и Мишкой в овраг, где разместился склад боепитания, я увидел комиссара Земскиса. Он брел, шатаясь, с перевязанной головой, косился по сторонам и не ответил на мое приветствие. Видимо, не узнал, больно сильно мы все изменились – заросли щетиной, почернели. Было к тому же темно, хотя постоянно взлетали ракеты, а небо пылало зарницами. Трудно было узнать человека в муравейнике, где копошились люди из разных подразделений – батальонов и даже полков – и все были чем-нибудь заняты. Но Зильбера Земскис приметил – капитальная фигура старшины читалась четко при любом освещении. Я успел заметить, как Земскис, осторожно к нему подойдя, подергал Зильбера за рукав и отвел подальше от посторонних глаз. Заметил – и сразу же позабыл про дурацкую конспирацию, занявшись получением боеприпасов.
Странный разговор старшего политрука Земскиса М. О. со старшиной второй статьи Зильбером Л. С.
«Послушайте, старшина, – сказал Мартын Оттович Левке. – У меня к вам очень серьезное дело. Не по службе, а так сказать, по душе». Лев Соломонович неохотно ответил: «Слушаю вас обоими ушами, товарищ старший политрук». – «Вы видите, – сказал комиссар, – я очень опасно ранен. Не буду говорить, по чьей вине, это не имеет такого значения. Немецкие снаряды не разбирают…» – «Не разбирают», – согласился с ним Левка. «В общем и целом, – сказал комиссар, – мне требуется помощь, ваша». Какая, Левка не спросил, военком объяснил ему сам: «Вы были там и видели…» – «Видел», – ответил Левка. «То самое безобразие». – «Безобразие», – согласился Зильбер. «Это нельзя так оставить», – закончил комиссар и вопросительно взглянул на старшину.
Тут Левка удивился первый раз: «Вы направду так думаете?» – «А что тут думаете вы?» – в свой черед удивился военком. «Я думаю, шо как вы весь пораненный, вам надо думать за эвакуацию». – «Направду?» – «А то… Вон вы какой – совсем бледный и немножко на ногах не стоите. А младшего лейтенанта не надо». – «Шо не надо?» – не понял Земскис. «Хипешу не надо. Простите, товарищ старший политрук, мине треба идти до своих. Разрешаете одер нейн?» Военком не разрешил и разразился серией вопросов: «За какой хипеш вы мне, старшина, говорите? Куда вы торопитесь? Что за спешка?» – «Война, говорят, товарищ военком».
Комиссар отозвался строго и с немалой обидой в голосе: «Я знаю о войне не хуже, чем знаете вы. Она у меня не первая. Я в Красной Армии с девятнадцатого года, бился на Украине с деникинскими полчищами, белопольскими интервентами, петлюровскими бандами, отражал комбинированные походы Антанты».
Зильбер недовольно переминался; разговор, не нужный с самого начала, становился непомерно длинным. «Я вам так скажу, товарищ комиссар, – наконец открыл он рот, – ничего же таки не трапылось, надо ложить на это дело и об него позабыть. Лейтенант хипешить не станет, а его, значит, тоже не надо».
Земскис подумал, что Левка всё понял, и решился слегка поднажать. «Вы меня удивляете, товарищ старшина. Вы и я люди близкие, социально и политически. Я красный латышский стрелок, вы, так сказать, Зильбер, а стало быть, наш элемент. Зачем вам выгораживать черносотенца и погромщика?»
Тут Левка действительно понял и решил, что пора кончать. «Вы, товарищ старший политрук, я вижу, думаете, что если человек родился евреем, так он завсегда будет трус или сволочь».
Земскис попробовал объяснить, что имел в виду совершенно иное, но Левка ему не дал. «А это, товарищ комиссар, не так. Евреев в свете очень много, и они немножко разные. Вот Илья Эренбург – знаменитый писатель. Леонид Утесов – певец. Полковник Фроим Гроссман – начарт в Чапаевской. Наш комдив вроде тоже из наших. А я так вообще – разрядник по боксу».
«Какой у вас разряд?» – уточнил военком. Левка ответил какой и завершил свою речь словами: «А как вы не только пораненный, но и весь через себя заслуженный, то подумайте за эвакуацию. Я вже ж вам русским языком сказал, лейтенант хипешить не станет».
Когда Зильбер отбился от военкома, Шевченко поинтересовался, о чем был разговор. «Адя», – недовольно буркнул старшина. Вспомнив о чем-то, он оставил нас одних, и я спросил у Михаила, что означает последнее слово. Мишка ответил анекдотом: «Сарочка, почему ты називаешь своего Мойшу Адей? – Я же не можу при вам всем називать его «адиёт».
Еще в ту ночь мне довелось увидеть командира дивизии и даже с ним поговорить. Он наткнулся на нас в темноте, спросил, из какого мы подразделения, – и обрадовался, узнав, что перед ним люди Бергмана. Сказал: «Он тут, неподалеку, в полевой санчасти. Докладывали, что пришел в себя».
Я разглядел комдива в ослепительно-белом сиянии немецкой ракеты. Он был невысоким, сухим, таким же измученным, как все, с завалившимися щеками и черными провалами глаз, но всё равно энергичным и деловитым. «Как настроение?» – спросил он нас в завершение краткой беседы. Старшина на секунду замялся, и Мишка ответил за всех: «Отличное, товарищ полковник, пожрать бы только не мешало». – «Уже везут, – ответил комдив. – Помпотылу обещал горячего. Будем теперь обороняться здесь, задача – не пустить фашиста на станцию. Вместе с нами свежая дивизия. Дальше хода нет. Последний рубеж. Понимаете, не дети». Потом обратился ко мне: «Как вас зовут, товарищ боец?» – «Красноармеец Аверин». – «Давно на плацдарме?» – «Уже три недели». – «Уже, – повторил комдив. – А на полк дивизия перла. А на неполную нашу дивизию – две. С авиацией и бронетехникой. И продвинулись на километр… За двое суток… Десять-пятнадцать минут ходьбы…»
Он резко махнул рукой и в сопровождении немолодого уже адъютанта пошел от нас прочь, растворяясь во мраке. Зильбер, помедлив, спросил Шевченко: «Слушай, а он еврей чи кацап? Никак не пойму». – «Очень важно?» – удивился Мишка. «Да нет, но просто. Я тут комиссару сказал, а теперь думаю. Вот ведь Адя потерянный, а?»
Шевченко занимало иное. «Адъютант у комдива другой. Раньше ведь этот был, амбал, с линкора, как его там…» – «Контузило его сегодня, – объяснил нам Зильбер, – но не так, шоб насовсем. Отдышится и снова бегать будет».
Десять-пятнадцать минут ходьбы – это было совсем не мало. В километре от нас располагалась станция с загадочным названием «Мекензиевы Горы». В двух километрах за нею – Братское кладбище и поселок Бартеньевка. Сразу за Бартеньевкой – Северная сторона. За бухтой лежал Севастополь. Свежая дивизия, о которой сказал комдив, была, возможно, последним резервом армии.