Краски русского юга. Стабильные системы
Флавио Росси
3-5 июня 1942 г., среда – пятница, второй, третий и четвертый день артиллерийского наступления на Севастополь
Возвращаясь в Симферополь, я рассчитывал встретиться с Валей, однако напрасно. Разыскивать ее я не мог – не имея понятия где, – и надеялся только на случайную встречу. Или на то, что Валя придет сама, на это – больше всего.
Валя не появилась и в среду. Утром в четверг я отправился в небольшой временный лагерь, устроенный для восточных добровольцев – перебежчиков из Красной Армии и пленных, изъявивших желание бороться с большевизмом в одном строю с германскими товарищами. Поездка была организована Грубером. В расположенный по соседству с обителью добровольцев огромный лагерь настоящих военнопленных мне наведаться не позволили. Точнее не рекомендовали, указав на немыслимую антисанитарию, которую повсеместно разводят русские, а также объяснив, что ничего интересного для союзной прессы там нет и не может быть.
На несколько часов я оказался среди людей Востока, в таинственном и загадочном для меня мире. Не настолько, конечно, загадочном, как Абиссиния, но все же чуждом и малопонятном.
Мне дали переводчика, бывшего лейтенанта Красной Армии (точнее, как он мне объяснил, военюриста) по фамилии Романков. Это был невысокий худощавый брюнет, с тихим голосом, робкими движениями, легкой курчавостью и искательно бегающими глазками присномаминого сынка, неожиданно для себя оказавшегося вдали от родной и привычной юбки. Спрашивать о причинах перехода на сторону рейха не приходилось, и я решил не мучить его расспросами. Он и без того был напуган на всю оставшуюся жизнь, независимо от того, сколь долго последней предстояло продлиться.
Со мною военюрист говорил довольно путано и переводил крайне неуверенно, заботясь не столько о точности перевода, сколько о том, чтобы я остался им доволен. Поначалу он даже норовил предложить мне на выбор несколько вариантов и робко спрашивал, какой из них лучше. Как будто русский был не его, а моим языком. В конце концов, чтобы не провалить интервью, мне пришлось поставить юриста на место. В результате его испуг только усилился. Зато не сорвалось интервью.
Экземпляры, с которыми меня Романков познакомил, оказались гораздо колоритнее, чем он. На встречу со мной в небольшой глинобитный домик немецкие солдаты привели троих субъектов. Один был тоже лейтенантом Красной Армии, но во всех отношениях отличался от навеки пришибленного Романкова. С него можно было писать героический портрет на тему «Дети гор в германских мундирах» (впрочем, мундир, как и у Романкова, на нем пока был русский – бумажная рубаха цвета хаки со споротыми знаками различия). Уверенный и в меру нахальный взгляд, горбатый нос, стройное, гибкое, крепкое тело, загорелые мускулистые руки, торчащие из-под засученных рукавов.
– Лейтенант Мамулия, – представился он и добавил: – Бывший. Теперь доброволец.
Романков поспешил объяснить, что этот лейтенант – грузин. Данное обстоятельство заставило меня присмотреться к нему повнимательнее, и не только потому, что он приходился земляком кремлевскому диктатору.
Мамулия перешел на сторону Германии под Керчью, со взводом солдат. Я проявил долю свойственного мне скептицизма.
– Со взводом в полном составе?
– Почти, – ответил Мамулия. Во взгляде его мелькнули искры воспоминания, возможно неприятного, хотя кто знает…
Другой назвал себя сержантом Абрамяном. Тоже бывшим и тоже добровольно перешедшим на сторону германской империи с целью активной борьбы с большевизмом и русскими колонизаторами за освобождение народов Кавказа. Эти слова он выпалил единым духом, после чего уставился на меня в ожидании одобрения. Я милостиво кивнул и поинтересовался:
– Вы не опасаетесь за судьбы своих близких?
– Мы их освободим, – решительно ответил Абрамян, резко одернув бумажную рубаху. – И не только их, но и всю Армению.
– И Грузию! – твердо добавил Мамулия.
Третий был из закавказских татар, которых при советской власти переименовали в азербайджанцев (так мне объяснил Романков). Мне почему-то показалось, что особой симпатии к своим бравым товарищам азербайджанец не испытывал и потому помалкивал. Не знаю, было ли отчуждение обусловлено разницей религий. Но суровый взгляд магометанина выражал ничуть не меньшую решимость бороться с красными колонизаторами, чем взоры его христианских собратьев.
Меня по привычке потянуло на провокацию.
– А что вы скажете о тех из своих соотечественников, которые продолжают сражаться против Германии?
– В горах всегда водились бараны, – ответил Абрамян.
– Но настоящий джигит всегда умел их резать, – прищурился Мамулия. И даже молчаливый татарин согласно кивнул, после чего трое горцев презрительно уставились на Романкова, испуганно переводившего эту фразу на немецкий.
Славные ребята, подумалось мне, но лучше держаться от них подальше.
Потом меня накормили обедом (к сожалению, не кавказскими деликатесами, а обычным для германской армии гороховым супом) и показали традиционные горские танцы. Пока я делал фотографии лихо плясавших армян и грузин, Романков, подражая стоявшим рядом грозноликим горцам, без устали бил в ладони. Получалось у него неплохо, и некоторые дети Кавказа, расходясь, одобрительно хлопали военюриста по плечу.
Представленный мне контингент отнюдь не исчерпывался кавказцами. По лагерю кучками, в таких же военных рубахах без петлиц, сновали непохожие на них люди монгольской расы, а также промежуточные типы.
– Что с ними будет? – спросил я коменданта.
Тот ответил:
– Кого-то направят в дислоцированную здесь же войсковую часть, а некоторые, самые перспективные, отправятся на обучение. Детали мне неизвестны, а что известно, то не для печати. Но думаю, толк с ребят будет. Хотя и не со всех, не со всех. Есть, знаете ли, такие, что только записались в добровольцы, чтобы не сдохнуть в лагере военнопленных.
– Что вы имеете в виду?
– Вы же понимаете. Только не стоит об этом писать.
– Хорошо, не буду. Так значит, вы полагаете, не все из них вполне искренни?
– А о какой тут искренности может идти речь? – хмыкнул комендант. – Предатель всегда остается предателем. И чем больше он кричит о свободе и независимости, тем смелее можно предположить, что его рыло по самые уши в пуху. Будь на то моя воля, я бы при разгрузке лагерей в первую очередь избавлялся как раз от таких.
– Что вы называете разгрузкой? – снова не понял я.
Комендант промычал что-то нечленораздельное и посмотрел на меня как на безнадежного идиота. Вернее, как на итальяшку, ни черта не смыслящего в современной войне и ее объективных законах.
* * *
Вернувшись ближе к вечеру домой, я несколько часов ждал Валю. Но Валя не объявилась. Я был не удивлен, но сильно разочарован. И бессильный что-либо предпринять, принял приглашение Грубера отужинать в его компании. В итоге около восьми часов мы сидели с ним на террасе небольшого, но уютного кафе, украшенного немецкой вывеской «Schaschliki und Tschebureki» и обслуживаемого интеллигентного вида женщиной и очень ловким, хоть и немолодым официантом.
Вечер был теплым, по русским меркам даже жарким, но после безумного знойного дня мог показаться прохладным. Увитая виноградом терраса выглядела уютной, неприятные для глаз посетители отсутствовали. Да и вообще посетителей было немного: пара коренастых пехотных офицеров, юный лейтенант-танкист, две девушки рядом с ним, хорошо одетый господин с супругой и трое нас – я, Грубер и его старый университетский знакомый по имени Дитрих Швенцль, ныне трудившийся на интендантской ниве. Мы пили красное вино, ели шашлыки – примитивную, но вкусную русскую пищу из жареной по особому рецепту баранины, – и наслаждались покоем. Шум отдаленной канонады нисколько нам не мешал.
– Вот так-то, Дитрих, – говорил Грубер, продолжая разговор о скончавшемся накануне Гейдрихе, – теперь сантименты кончились. И по большому счету, слава Богу! Гейдриха, конечно, жаль, но он пал героем в священной, так сказать, борьбе, принеся себя в жертву – ну и так далее. Зато теперь с чехами перестанут церемониться.
– Ты по-прежнему их недолюбливаешь, Клаус.
– Дело в другом. Они ничем не хуже других. Но и не лучше. И меня бесит, повторяю – бесит то особенное отношение, которое считают нужным проявлять к ним некоторые из наших заправил. Не будем называть имен.
– Не будем.
– Пойми меня правильно. Я человек науки. А тезис о чехах как о старинном имперском народе глубоко антинаучен. И приводит к непоследовательности. К исключениям из правил, к привилегиям – короче, ко всему тому, что мне – как человеку науки – глубоко противно.
– А как же быть с политической гибкостью? – спросил Дитрих, подливая всем вина и подкладывая себе на тарелку кусок шашлыка, основная масса которого лежала на подносе, прикрытая, чтобы не простыть, тонкой белой лепешкой.
Грубер поморщился.
– В Чехии нужна не гибкость, а дисциплина. Чехи ничем не лучше поляков.
Швенцль рассмеялся.
– Все-таки ты их недолюбливаешь. Признайся, у тебя не заладилось с какой-нибудь богемочкой.
– Плевать я хотел на богемочек.
– Напрасно. Чертовски приятные девушки, если иметь к ним подход. Вы не пробовали, Флавио?
– Я в Чехии не бывал.
– А я, знаете ли, частенько ездил в Прагу и Карлсбад. Туристом, еще в студенчестве. Когда Клаус по уши погряз в науке о славянах, я предпочитал заниматься славянками.
– Ты ими, похоже, и здесь занимаешься.
– Не без того, – скромно признался Швенцль. – Что же касается раздражения Клауса по поводу чехов, то я, кажется, знаю причину.
– В чем же она? – с любопытством спросил Грубер, отправляя в рот кусок мяса, предварительно смоченный им в довольно остром красном соусе.
– Причина в том, мой друг, что ты слишком много занимался Россией. И теперь тебе обидно, что чехам достается меньше, чем русским. Ведь ты всегда обладал обостренным чувством справедливости.
– Может быть, – не стал возражать зондерфюрер.
Мне сделалось грустно. Ход разговора и выводы были нелепы. Пустая болтовня, не имевшая отношения ни к Вале, ни к Надежде, ни к гудевшей в тридцати километрах отсюда войне. Или наоборот – имевшая непосредственное отношение и оттого становившаяся зловещей, если не чудовищной по смыслу.
Между тем Дитрих Швенцль не выглядел злым человеком. Он был кругловат (как положено интенданту), на добродушном лице светились неглупые глаза, а способность находить общий язык с обитательницами разных регионов свидетельствовала об открытости и широте души. Я знал интенданта уже два дня и успел получить от него совет относительно обхождения с русскими Mädel. Его суть заключалась в том, что не стоит тратить времени на тех, кто не проявляет здоровой алчности, хмуро смотрит на немецкий мундир и плачет по поводу и без, – они безнадежно испорчены большевизмом и почти наверняка состояли в комсомоле, слухи о половой распущенности в котором, похоже, всего лишь слухи. Я не стал делиться с ним своим пока что скромным опытом и отчасти сходными выводами – делать предметом пустых разговоров имена Валентины и Нади казалось мне кощунственным и диким. К тому же Валя проявляла не алчность, но здоровый интерес к симпатичному человеку, весьма и весьма приличному на фоне иных иностранцев, наводнивших ее страну.
Мои размышления прервал знакомый голос.
– Добрый день, друзья мои!
Я вскинул голову. Возле стола, деликатно поддерживая под локоть уже виденное мною белокурое чудо, стоял оберштурмфюрер Лист. Мы трое поднялись и поклонились, Грубер даже поцеловал даме руку. Я тоже изобразил движение в указанном направлении, но остался на месте, смущенный обращенным на меня странным взглядом оберштурмфюрера. Ужин мы продолжили впятером, благо наш стол был достаточного велик.
Во время завязавшейся между интендантом, пропагандистом и сотрудником службы безопасности беседы – они говорили о наших потенциальных союзниках в России – я предпочитал отмалчиваться. Лишь изредка подливал даме Листа вина, и она, мало интересуясь мужским разговором, награждала меня улыбкой, являя городу и миру все тридцать два еще не тронутых временем и кариесом зуба. Похоже, не будь рядом с нею Листа (или не будь тот столь важной и опасной персоной), она бы явила мне и кое-что другое. Склонность русских женщин к выходцам с жаркого юга представлялась мне очевидной – равно как и факт, что не каждая из них отличалась Валиной разборчивостью и тонким пониманием людей. Признаюсь, я понемногу стал надеяться, что вскоре почувствую на своей ноге прикосновение лакированной туфельки. Вовсе не потому, что этого хотел, но чисто из спортивного интереса – чтоб хоть самую малость насолить надоедливому эсэсовцу. Он, конечно, не сделал мне ничего плохого, но такова сила наших предубеждений. Тем более что роскошный бюст таврической Венеры заслуживал внимания подлинного ценителя – на коего Лист походил гораздо в меньшей степени, чем я.
Мои грезы, как водится, были оборваны Грубером. Обращаясь сразу ко всем – а меня, чтобы я не отвлекался, так вообще легонько дернув за рукав, – доктор заявил, вероятно развивая затронутую прежде тему:
– А теперь, господа, посмотрите на этого кельнера. Вот кто действительно хочет, чтобы мы оставались тут вечно.
Я посмотрел. Кельнер не представлял собой ничего примечательного. Я еще раньше обратил внимание на его неюный возраст, на профессиональную сноровку, но не придал тому никакого значения – профессионалы встречаются в каждом деле, что же тут такого особенного? И хотя у меня не было особых сомнений относительно желания официанта оставаться под немцами – как, впрочем, и относительно его возможного нежелания, – я спросил:
– Почему? Он чем-то принципиально отличается от прочих русских?
Грубер явно ожидал подобного вопроса и, обтерев салфеткой губы, с довольным видом приступил к объяснению, предназначенному как для меня, так и для оберштурмфюрера Листа.
– Безусловно отличается. Дело в том, что всё, происходящее сейчас с его страной, не является для него катастрофой.
– Да? – спросил Лист и внимательнее пригляделся к фигуре, склонившейся с подносом наперевес через два столика от нас. В голосе оберштурмфюрера послышалось разочарование, смешанное с подозрением. – Чем же оно для него является?
Я ожидал услышать какую-нибудь ученость и не ошибся. Формулировка доктора-слависта была чеканной, хотя звучала несколько загадочно.
– Переходом из одной стабильной системы в другую, вот чем. Уже третью на его памяти, если не считать промежуточных этапов.
Я не вполне понял мудреную мысль Грубера.
– Поясните, Клаус.
– Мне тоже, – присоединился Лист, не без труда отрывая взгляд от кельнера.
– И мне, – встрепенулся Швенцль, добавив: – Здесь сильное эхо.
Все рассмеялись. Разумеется, кроме блондинки – при столь шикарном бюсте знание французской классики ничего не могло улучшить и только бы понапрасну обременяло. Слова еврейского царя о многой мудрости справедливы для женщин ничуть не в меньшей степени, чем для мужчин. Скорее, даже в большей.
Не обращая на красотку внимания (но меня ему было не обмануть), зондерфюрер развил свою мысль.
– Первой стабильной системой была старая Россия, тот режим, который большевики называют царизмом. Мы, кстати, тоже. С легкой руки всё тех же, между прочим, французов.
Будучи слегка навеселе, он хохотнул. Красавица, едва ли понимавшая причину веселья Грубера, благосклонно посмотрела в его сторону. Ей нравилось звучание умных слов. Такое с женщинами бывает. Даже с красивыми и эффектно оформленными.
– Ну а потом, – Грубер отпил вина и внезапно одарил блондинку продолжительным взглядом, – всё разлетелось вдребезги.
В этом месте блондинка вздохнула и извлекла из сумочки платочек. Грубер понизил голос, возможно, чтоб случайно не услышал кельнер.
– Но ему – не знаю, кем он был в то время, – повезло. Его не прирезали освобожденные из тюрем уголовники, не утопили пьяные матросы, не расстреляла ЧК. Между прочим, – Грубер поглядел на меня, – одного моего рижского родственника она расстреляла – так что имейте в виду, Флавио, это не антибольшевистские сказки. Его, – взмах рукой в сторону кельнера, – не замучили в белой контрразведке – это, к слову, тоже не большевистская пропаганда, имейте в виду и это.
– Кто бы сомневался, – хмыкнул Лист, знавший толк в контрразведывательной работе.
– Буду иметь, – сказал я покорно. Швенцль промолчал, только положил на тарелку несколько кусков шашлыка (кельнер сразу же по приходе Листа принес нам новый поднос) и обильно полил их соусом.
– Ну а потом, – продолжал Грубер, – худо-бедно утвердилась вторая стабильная система. Не рай, скажем прямо, но если жить незаметно, желательно в городе, и иметь толику везения, можно было прожить и в ней. Однако недостатки новой системы были весьма серьезны. Не думаю, что этого типа слишком волновали аресты и расстрелы – он не относился к «бывшим» и даже не был в числе, если можно так выразиться, «настоящих». Но вот отсутствие частной собственности безусловно отравляло ему жизнь. Хотя кто знает… Он всего лишь кельнер. Было бы кому прислуживать. Потом, однако, пришли мы, и худо-бедно сложившаяся система опять разлетелась. Снова стало некого обслуживать и некому доносить.
– Доносить? – удивился Швенцль.
– Пятьдесят на пятьдесят, что он был каким-нибудь секретным сотрудником, – авторитетно заметил Лист. – Кстати, не заняться ли им на всякий случай?
Грубер небрежно махнул рукой.
– Думаю, не стоит. Ну, так вот… Прошло всего несколько месяцев, и жизнь опять наладилась. В ней появилась стабильность и состоятельные господа, которых он вновь может обслуживать в надежде на чаевые. Мы с вами или, скажем, вон тот лейтенант.
Блондинка с интересом посмотрела на танкиста, чья голова последние десять минут мирно покоилась на персях одной из прекрасных спутниц. Вторая спутница гладила немецкого друга по обнаженной по локоть руке. В своей левой, свободной кисти юная дева сжимала зеркальце, то поднося, то отдаляя его от лица. Ее интерес к своему отражению был объясним легко – перед тем как уснуть, лейтенант нахлобучил ей на голову черную танкистскую пилотку. Пастушеская идиллия с налетом меланхолии, русская буколика и крымская георгика – в сгущавшемся мраке, под пенье сверчков. Не хватало только звуков мандолины или какой-нибудь балалайки. Мы растроганно улыбнулись, на сей раз все без исключения. Тут блондинка Листа понимала больше нашего – и возможно, была знакома с обеими потаскушками.
– Не все, однако, смирились с такой стабильностью, – заметил Швенцль и махнул рукой в сторону юго-запада, где, пусть и не так интенсивно, как днем, продолжала работать немецкая артиллерия.
Грубер пожал плечами.
– Этот смирился. Смирился – не то слово. При наличии известных холуйских наклонностей он будет в любой системе как рыба в воде. В отличие от нас, он не страдает избытком убеждений и фанатизма, и потому именно он – наша самая надежная здесь опора.
– Верно, – согласился Лист и, воспользовавшись отлучкой своей прелестной подруги, присовокупил: – Когда мы приступим к окончательному решению славянского вопроса, – он широко улыбнулся мне и Швенцлю, – таких мы оставим. А еще мы оставим приятных девушек, скажем, вон тех.
Во мне опять взыграл дух противоречия. Не столько из-за рассуждений Грубера, сколько из-за странных, но несомненно зловещих слов оберштурмфюрера. Я вступил в спор с доктором, но поскольку Лист только что с ним согласился, выходило, что и с Листом тоже.
– Вы хотите сказать, что возвращение большевиков для него нежелательно?
Грубер кивнул, и я с легким раздражением продолжил:
– Но если он готов приспособиться к любой системе, почему бы ему снова не приспособиться к большевикам? Разумеется, их возвращение невозможно, но сугубо гипотетически…
Лист посмотрел на меня с любопытством. Его дама, которая как раз вернулась из – назовем вещи их именами – клозета, тоже взглянула на меня без былого расположения. Швенцль, напротив, с некоторым сочувствием. Грубер, в свою очередь, улыбнулся и приступил к терпеливому объяснению.
– Готовность не есть возможность, дорогой Флавио. Смена системы, если она вдруг случится, не пройдет безболезненно. Во-первых, снаряды и бомбы не спрашивают о лояльности. Во-вторых, большевики как раз об этом спросят – и привлекут к ответу.
– Но за что? – развел я руками. – За то, что он обслуживал клиентов в ресторане?
Лист рассмеялся. Дама с опозданием в полсекунды последовала его примеру. Даже Швенцль удивился моей наивности. Но Грубер сохранил терпение.
– За то, что обслуживал нас с вами: старшего интенданта Швенцля, корреспондента миланской газеты Флавио Росси, оберштурмфюрера Листа и зондерфюрера Грубера. А также множество других, не менее приятных и достойных людей. Но вам, Флавио, похоже, этого не понять, война не итальянская стихия. Зато русские разбираются в этом не хуже нас, немцев, и при случае спуску никому не дадут. И он, – Грубер вновь показал на кельнера, забиравшего пустую бутылку со стола у танкиста, – это прекрасно знает. И боится. И этот страх – залог его верности. Хотя в глубине души он наверняка тоскует о временах проклятого царизма. Предлагаю провести веселый эксперимент. Маленький фокус-покус.
При последних словах Грубер обернулся в сторону официанта, ловко щелкнул пальцами и выкрикнул по-русски: «Человек!» (Я знал это слово от Зорицы). Кельнер сразу же вырос над нашим столом. Впрочем, слово «вырос» подходило тут в наименьшей степени – он умудрился встать возле нас так, что мы, сидящие, все равно ощущали себя выше. Грубер что-то спросил по-русски. Тот расплылся в улыбке. Ответа я не понял, но по лицу официанта было видно, что он безмерно счастлив, хотя, возможно, сам не понимает почему.
Когда он удалился, Грубер довольно сказал:
– Всего лишь парою барственных слов, без всяких чаевых я доставил ему недолгое удовольствие побывать в полузабытом старом мире. Как мало иногда бывает нужно. Но главное его качество не это, а умение приспосабливаться к обстоятельствам. И когда мы завершим объединение Европы, ей будут нужны именно такие русские. Те, что там, – Грубер показал ладонью в сторону, где находился Севастополь, – ей не понадобятся. Не правда ли, господин оберштурмфюрер?
– Очень верная мысль, – с готовностью согласился Лист, вставая из-за стола, чтобы направиться в туалет.
Швенцль со вздохом признал:
– В последние двадцать лет русские сами уничтожили себя, и способствовать их возрождению в задачи новой Европы, пожалуй, не входит.
Дама Листа печально кивнула. В свете висевшей над нами лампы розовым мрамором блеснуло умопомрачительное декольте, так взволновавшее когда-то ученого зондерфюрера. Я вспомнил про Валю и Надю – а они понадобятся новой Европе? Мне сделалось неуютно. И хотя Листа рядом не было, розовый мрамор оставил меня равнодушным.
Сквозь полумрак я посмотрел зондерфюреру прямо в глаза.
– Мне кажется, Клаус, есть еще одна причина, о которой вы все время забываете упомянуть.
– Какая же?
– Страх.
Грубер задумался. Швенцль его опередил.
– А хотя бы и так, господин Росси. Эффективная оккупационная политика невозможна без страха. Мы умели пользоваться им и в четырнадцатом году, и в восемьсот семидесятом. Не в таких масштабах, как здесь, конечно. Французы – цивилизованный и более понятливый народ. Правда, Клаус?
Грубер ответил не сразу. И не Швенцлю, а мне. Фактически продолжив наш давний разговор на пляже в Феодосии.
– Полагаю, Флавио, можно сформулировать так. Наш главный союзник здесь – Смердяков.
– Кто-кто? – переспросил Швенцль. Грубер не обратил на него внимания.
– А главное оружие в отношении прочих – страх. Теперь вы довольны, Флавио?
Дама смотрела на нас в недоумении. Мысли Грубера о Смердякове ей были неизвестны. Вернувшийся к нам Лист услышал только слово «страх». И было видно, что оно ему понравилось.
– Да, – сказал он, возлагая руку на плечо русской дамы, – страху мы здесь понагнали. Что есть, то есть. Но ведь тоже, знаете ли, не молотили без разбору.
– В самом деле? – спросил Дитрих Швенцль, непонятно что имея в виду.
Лист ухмыльнулся и прошелся по нас глазами.
– Порой такие задачки решать приходилось, что мозги набекрень сворачивались. И всё о том же – кто тут друг, кто тут враг. Кого в ров, кого в газ – а кого в самооборону.
Он был пьян, и оттого слова про ров и газ вырвались из уст его легко и буднично. При первом слове я моментально вспомнил Валю и наш разговор о закопанной во рву на окраине города девушке. При втором – Надежду и таинственную машину на симферопольской улице.
– Вы уже знаете, – с улыбкой рассказывал Лист, – где находитесь и сколько тут обитает разнообразных народцев. Можете себе представить, какой потребовался дьявольский труд, чтобы разобраться во всем этом содоме и не нарубить тут дров. Без них, конечно, тоже не обходилось, война есть война. Но все-таки… Вылавливать большевиков и явных евреев – это еще полдела. Нужно было разобраться со всеми остальными, с кем можно сотрудничать, с кем нет. Отделить русских от украинцев. Это гораздо сложнее, чем может показаться на первый взгляд.
Грубер понимающе кивнул. Оберштурмфюрер продолжил:
– Мы этим продолжаем заниматься и сейчас, хотя я не особенно верю в успех. Затем нужно было отделить русских, готовых сотрудничать, от остальных. И то же самое проделать с татарами, армянами, болгарами, греками. Создать всяческие национальные комитеты. – Он хихикнул, его дама тоже. – Не допустить, чтобы на важные посты проникли тайные большевики. Коммунистов и прочие подрывные элементы, в том числе потенциальные, разоблачить и отправить куда следует. С другой стороны, – поднял он палец, – простить некоторых очевидных коммунистических активистов, готовых с нами сотрудничать. Признать их заблуждавшимися или загнанными в партию насильно. Особенно, если они не русские, а, скажем, татары. – Оберштурмфюрер ласково посмотрел на блондинку, та вздохнула. – Но и это еще не всё. Возник очень серьезный вопрос, требовавший безотлагательного решения. Дело в том, что здесь, в Крыму, существуют… точнее, существовали… два… занятных племени. Так называемые крымчаки и так называемые караимы. Тысяч десять тех и тысяч десять этих. И проблема – что делать с этими парнями? В общем, надо было срочно решать, евреи они или нет, ну а потом действовать в соответствии…
Оберштурмфюрер неожиданно вздрогнул и на мгновение запнулся. Словно бы кто-то под столом толкнул его ногой. Удивленный взгляд, обращенный на даму, дал понять, что толкнула она, той самой туфелькой, о которой недавно грезилось мне. Блондинка оказалась вовсе не такой уж дурой и попыталась удержать покровителя от разглашения секретной информации. Однако добиться своего не смогла. Лист благодушно махнул рукой – ничего, дескать, особенного, – и она, пожав плечами – решай, дескать, сам, – занялась шашлыком. Олицетворявший будущее России кельнер как раз принес нам третий поднос и еще одну бутылку вина.
– Это интересно, – неуверенно сказал Грубер. – Помнится, в тридцать девятом году рейхсминистерством внутренних дел было принято решение, что караимы евреями не являются.
– Точно, – икнул обрадованно Лист. – Их расовая психология совсем не еврейская, теперь я тоже про это знаю. Но то ведь в рейхе. А тут, в России, всё пришлось начинать заново. Были люди, которые считали, что раз караимы придерживаются еврейской религии…
– Они не признают Талмуда, – уточнил поспешно Грубер.
– Верно, – снова обрадовался компетентности доктора Лист. – Но раз они признают Ветхий Завет и не являются христианами, то они такие же евреи, как и прочие иуды… Кое-где в имперском комиссариате не стали вникать в тонкости и отправили караимов туда же, куда и всех. В Киеве все пошли в один овраг.
Я почувствовал вдруг, как под скатертью кто-то крепко сжал мне запястье. И понял, что это Грубер. Похоже, он вообразил, что сейчас я вскачу и наделаю глупостей. Я был польщен. Но зондерфюрер меня переоценивал.
Неожиданно зазвучала музыка. Всё тот же кельнер, по видимости озабоченный беспробудным сном танкиста и призванный на помощь взглядами юных дев, нашел деликатный способ пробудить героя от сна. Подойдя к стоявшему в углу террасы комоду, он завел стоявший на нем патефон. Поставленная пластинка оказалась самой подходящей – с легендарной «Песней о танке». Я невольно заслушался незатейливым, но благородным мотивом, бесхитростными, но шедшими от сердца словами.
Беснуется буря иль воет пурга,
И ночью и днем мы идем на врага.
Покрыты пылью лица,
Но духом мы тверды,
да, мы тверды!
И танки несутся сквозь пламя и дым.
Заслышав бодрые мужские голоса, танкист моментально встрепенулся и победительно оглядел окрестности. Лист отсалютовал ему вилкой. Чтобы не быть заглушенным красивой, но несколько мешавшей ему мелодией, оберштурмфюрер повысил голос.
– С другой стороны, караимы не только не признают Талмуда, но и говорят по-тюркски. Те же татары, только жиды. А какое нам, спрашивается, дело до веры, если духовная суть заключена в расе, а? Следовательно, нужно было определить, являются ли они тюрки… тюркизи… – сложное слово далось Листу лишь с третьего раза, – тюркизированными семитами, сохранившими не только свою иудейскую религию, но и совокупность расовых пороков, или же они представляют собой природных тюрок, которым евреи в Средние века навязали свое лжеучение – но не свою расу! Чистый Гегель, правда?
Я тупо уставился в мясной поднос, краем глаза заметив, что туда же смотрит Дитрих Швенцль. Но Листу не было дела до нас, равно как и до поющих танкистов, которые, завидев неприятельское войско, немедленно включают полный газ. Оберштурмфюрер был занят освещением научной проблемы.
– Другой вопрос – кто такие крымчаки. Язык опять же тюркский. И снова нужно решить: или это асси… ассими… ассимилированные татарами евреи или объевреенные евреями татары. Религия-то у них, прямо скажем, жидовская, при этом с Талмудом всё в порядке. И вот ребята из опергруппы строчат запрос в Берлин – немедленно помогите нам принять единственно правильное решение, люди ждут… И лучшие специалисты по вопросам расы и религии проводят тщательное изыскание и выносят окончательный вердикт… – Лист ненадолго замолк, отправляя в рот кусок баранины, и закончил, уже пережевывая мясо: – Короче, караимам повезло. А крымчакам – нет. И после этого кто-то посмеет утверждать, что гуманитарные науки не имеют практического применения?
Вероятно, последние слова предназначались Груберу. Возможно, даже мне. Но Грубер промолчал, а я снова вспомнил страшную машину и вцепившуюся в меня Надю. Поющие танкисты между тем радостно сообщили, что «смерть за Германию – высшая честь» – более чем к месту, хотя автор, конечно же, имел в виду иные смерти, совсем не те, о коих нам сообщил беспечный оберштурмфюрер.
– Уже поздно, – произнес Грубер бесцветным голосом.
– Пожалуй, да, – отозвался Швенцль.
Я изобразил глубочайший зевок и пробормотал:
– Завтра рано вставать.
– Да, милый, – сказала блондинка Листу, – завтра рано вставать.
Оберштурмфюрер обвел нас беззаботным взором, ненадолго задержавшись на мне и снова дав почувствовать, что я здесь иностранец. Потом несколько раз качнулся – словно бы в такт вокальному повествованию о том, как немецкие танкисты мастерски преодолевают все препятствия и находят пути, которых, кроме них, никто не найдет. Затем решительно кивнул.
– Точно, завтра рано вставать. Но учтите, господа, если что, газу хватит на всех.