Книга: Зенитная цитадель. «Не тронь меня!»
Назад: ДЕВЯТНАДЦАТОЕ ИЮНЯ…
Дальше: ДОМА НАД БУХТОЙ КАМЫШОВОЙ

ГЛАВНАЯ ЗАПОВЕДЬ

Корабли Военно-Морского Флота Союза ССР ни при каких обстоятельствах не спускают своего флага перед противником, предпочитая гибель сдаче врагам.
Из Корабельного устава
В сумерках катер с тяжелоранеными плавбатарейцами прибыл в бухту Камышовую, где был полевой военный госпиталь.
Катер ошвартовался возле легкого деревянного причала. Язвинский первым сошел на берег.
— Будем сносить людей, доктор? — спросили с катера.
Язвинский ответил не сразу. Он пребывал в растерянности, в оцепенении. До госпиталя было метров пятьсот, а транспорта на берегу никакого… Ведь просил же позвонить в штаб ОВРа, чтобы прислали машину… Но машина почему-то не прибыла. Раненых надо сносить на берег, катер отпускать… Язвинский, точно это могло помочь ему избавиться от постоянного гула в голове, стиснул лицо ладонями.
— Доктор! Переносим раненых! — снова прокричали с катера.
— Переносите!
Возле находившегося рядом с пирсом барака расстелили брезент и на него стали сносить и укладывать раненых. Язвинский делал им обезболивающие уколы, накладывал жгуты, подбинтовывал кровоточащие раны… Здесь были самые тяжелые. Те, у кого оторвало руку или ногу, кого ранило в грудь, в живот…
Язвинский склонился над Алексеем Рютиным, который находился в сознании и даже пытался приподнять голову, осмотреться. Сквозь толстую марлевую повязку, охватившую живот Рютина, проступило большое алое пятно…
— Сильно жжет, Алексей?
— Терпимо…
— Потерпи. Сейчас передам тебя в госпиталь. Машина придет…
— Спасибо, доктор. Других ребят посмотрите. Тиму Бесчастного… Как он? Тимофей! Бесчастный!
Моряк не отзывался. Может, без памяти находился, может, еще с катера не принесли.
Язвинский обходил раненых. Память фиксировала каждого…
Вот Абрамов Василий, старшина 2-й статьи. С баковых автоматических пушек. Без сознания. Ранение в живот…
Брусникин Михаил, краснофлотец, пулеметчик. Ранение в грудь. Состояние тяжелое…
Спицын Иван, старший краснофлотец, радист. Перелом левого бедра. В сознании…
Сергеев Дмитрий, старший краснофлотец, радист. Ранение в бедро и в ногу. Бредит…
С катера позвали:
— Доктор! Подойдите на минутку!
Язвинский заспешил на зов, навстречу бежал запыхавшийся Камынин:
— Скорее, доктор! Умирают ребята…
Язвинский взбежал по сходне, склонился над двумя лежавшими ранеными. Осмотрел, выслушал. Сделал уколы камфары. Этих двоих моряков он спасти уже не мог… Скончались Борис Куликов — дальномерщик, старшина 2-й статьи — и Капитон Сихарулидзе — краснофлотец, зенитчик с кормового автомата плавбатареи…
Язвинский ничего не записывал. Все запоминал. Намертво. Навсегда. Разве забудешь тех, с кем делил столько месяцев боевой службы…
— Отвезите их на плавбатарею… — сказал он катерникам. Не приказывал — просил. Катерники заупрямились. Им вроде бы больше незачем идти к плавбатарее. Братскую помощь оказали, выручили. — Отвезите, ребята. …Мне надо успеть определить в госпиталь тех, кто еще жив.
Ждать Язвинскому было некогда. Уходя, слышал, как моряки заспорили между собой: «Душа не выдерживает…», «Все равно перевозить на берег будут»…
Подслеповато мигая фарами, подъехала машина-полуторка…
Возле госпиталя, при красноватом свете луны, Язвинский увидел сотни лежащих на земле людей. Доставленные с передовых позиций — многие тяжело раненные, беспомощные, — они ожидали своей очереди. Надо было становиться в край очереди, но где этот край? Раненые размещались вокруг госпиталя плотным живым, колышущимся, стонущим, говорящим кольцом. Пристраивать своих тяжелых где-то возле края этого кольца Язвинский не стал. Всеми правдами и неправдами пробился он к врачу, распределявшему тяжелораненых в операционные блоки, упросил его принять хотя бы десять самых тяжелых. Остальных разместил возле госпиталя, ждать своей очереди. Возле них временно остались матрос Циленко и старшина Камынин.
К утру, обессиленный и опустошенный, Язвинский добрался до Стрелецкой бухты. Нашел флагманского военврача Гелекву, доложил о раненых и умерших.
— Составь подробный список! — приказал было Гелеква, но, увидев, что Язвинский едва держится на ногах от усталости, изменил свое решение — направил отдыхать.
Несколько часов сна в кубрике какого-то берегового подразделения пролетели, как миг. Дежурный мичман, как и условились, разбудил Язвинского в назначенное время. Язвинский чувствовал себя лучше, но голова по-прежнему гудела. Сел, обулся. Вдруг услышал чей-то очень знакомый голос. Не сразу поверил. Парамонов! Его помощник, санитар Парамонов, живой, с кем-то спокойно, дружески беседовал. А Язвинский его уже похоронил. Даже мысленно подумал, что придется, как выдастся время, написать в Сибирь, где жили родные Парамонова, скорбное письмо о гибели в бою их сына…
— Парамонов!
Матрос вздрогнул, как от удара током. Оглянулся. На лице его промелькнули, сменяя одно другое, выражения испуга, удивления, наигранной радости.
— Борис Казимирович! Вы живы? — Подошел, схватил за руки, затряс. Спросил: — Вы тоже… здесь?
И ни слова о батарее, о ребятах, о раненых товарищах.
— Нет, я не «здесь». Я на батарее. Сейчас опять туда… А вы, Парамонов, почему здесь оказались? Почему ушли?
Парамонов понурил голову:
— Испужался я, Борис Казимирович…
— Как то есть испугался? Да ведь вы…
Язвинский не находил нужных слов. Парамонов сбивчиво рассказал, что сразу после боя, как только подошли катера, он с несколькими ранеными съехал на берег.
— Я ведь не просто уехал… Я их сопровождал… Комиссар наш тяжелораненый. Лещев тоже тяжелый, в левый бок его… Вам старшина Самохвалов может подтвердить, и лейтенант Хигер. Я их на берегу видел. Тоже пораненные…
— Не надо мне ничьих подтверждений, Парамонов. Кто разрешил вам убыть с батареи?
— Я же сказал вам, товарищ лейтенант, что с тяжелоранеными я… Для сопровождения…
Язвинский, выдержанный, спокойный от природы человек, почувствовал приступ злости.
— Вы же… Вы только что сказали, что испугались, струсили… Потому и ушли с батареи!
— Это я вначале только… А кто не испужается, когда там такое… А потом я вернулся, я ничего… Сопровождал наших…
Находившиеся в кубрике матросы с удивлением слушали этот разговор. Бывший санитар плавбатареи, судя по всему, успел оправиться от первых минут неожиданной встречи и теперь с отчаянностью утопающего цеплялся, как за соломинку, за один-единственный довод: «сопровождал тяжелораненых».
Затем, переходя в наступление, воскликнул:
— А кому приказывать было?! Кому?! Командиры все убитые или пораненные!
Язвинский хотел было тоже крикнуть ему в лицо, что он, и только он, военфельдшер плавбатареи, самый главный командир для санитара Парамонова, что лишь после его, Язвинского, приказания мог санитар покинуть борт плавбатареи, но минутная злость сменилась бессильной яростью, пропало желание говорить, спрашивать. Парамонов как санитар, как помощник его больше не интересовал. Язвинский вышел из кубрика. Мельком вспомнил, что в ОВРе был у Парамонова какой-то врач, земляк. Еще в октябре, во время штормов, хотели забрать Парамонова на берег, да возможности такой не было. Тогда, в море, их качало, мотало на мертвых якорях…
Лучше бы тогда забрали. Все равно помощник из Парамонова был неважный. Укачивался он. Ложился в лазарете на носилки и мог лежать, страдая от качки, сутки, двое, трое… Пока не кончится, не утихнет шторм.
…Флагманский врач Гелеква заметил, что теперь у Язвинского совсем другой вид, «похож на человека». Язвинский попросил ручку и чистой бумаги, засел за отчет…
— Батарею твою, Борис Казимирович, сегодня опять бомбили… Пожар на ней.
Язвинский вскочил, сказал, что сейчас же едет на «Квадрат». Возможно, там нужна медицинская помощь.
— Не горячись. Напиши рапорт, а я пока узнаю у дежурного по ОВРу, как у них дела.
Буквы торопились и прыгали. Всего раненых было около тридцати человек. Двое скончались… Основных тяжелых он помнил. Но не знал, где находились остальные раненые. Если верить Парамонову, то на берегу. Но возможно, лейтенант Хигер возвратился на батарею. Он был ранен в руку, после гибели Мошенского какое-то время командовал людьми и батареей.
Гелеква узнал у дежурного по ОВРу, что в восемь часов утра плавбатарея снова отбивала атаки «юнкерсов». На нее были сброшены бомбы, которые вызвали новый пожар.
— Людей на палубе не видно. Из Карантинной к ним выходит катер с фельдшером. Через час выйдет и наш катер. Номер обещали сообщить. Постой, постой, Борис Казимирович… — Гелеква замер на полуслове. Подошел к Язвинскому. Пригляделся, точно не веря себе. — Ты что… всегда такой был? — указал пальцем куда-то поверх головы.
— Какой такой? — не понял Язвинский.
— Седой. Мне кажется, что раньше ты…
«О чем он говорит? Обо мне, что я седой?.. Может, измазался чем…» Язвинский подошел к небольшому зеркалу, висевшему возле дверей.
На него смотрел молодой старик. Лицо прежнее, а волосы… Куда девался их русый цвет?
Стало не по себе. Провел рукой по волосам. Нет, не измазался, не обелился. Негде. Выходит, за одну ночь стал абсолютно седым…
Катер подходил к трапу плавбатареи. Язвинский с содроганием, при свете дня, увидел закопченный, изуродованный взрывом борт…
Батарея вначале показалась безлюдной, хотя стволы пушек были подняты для стрельбы по самолетам. Но затем Язвинский заметил вверху, возле трапа, Виктора Донца. Окликнул его, спросил, как дела.
— Все целы, — ответил Донец.
Уже поднявшись на палубу, Язвинский заметил дежуривших возле бакового пулемета Оноприйчука и Головатюка и возле дальномера Бочкова и лейтенанта Даньшина.
Даньшин заспешил навстречу. Прошедшая ночь изменила и его: он осунулся, лицо приобрело болезненно-серый цвет, часто поводил головою, чего раньше за ним не замечалось. Озабоченно спросил:
— Как наши?
— В госпитале. Тяжелых сдал в операционный блок… Остальные ждут. Камынина и ребят оставил с ними. Еще не вернулись? Значит, скоро вернутся…
— А командира… его куда, где похоронили?
— На моем катере его не было. Не знаю. Он был на том, где комиссар и еще несколько наших. Я их не видел. Там, знаешь, тысячи раненых… А наши… погибшие где? — Язвинский кивнул на палубу — она еще виделась ему иной… (Сейчас палуба была вымыта и не было на ней следов вчерашней трагедии.)
Даньшин ответил, что погибших похоронили ночью в море…
Помолчали. В небе стороной шли «юнкерсы». Сигнальчики с мостика — их только теперь заметил Язвинский — доложили лейтенанту Даньшину о самолетах. Затем с бака прокричал дальномерщик Михаил Бочков, указывая рукой направление атаки:
— Командир! Два «месса» на нас!
Даньшин кинулся к дальномеру, на свое привычное место. На ходу что-то крикнул пулеметчикам — те уже развернули ДШК в сторону приближавшихся «мессершмиттов». Язвинский оглянулся. По привычке хотел было кинуться на ют, к кормовому 37-миллиметровому автомату, — там на ящиках запасного артимущества во время отражения воздушных атак он обычно сидел, но теперь как-то разом, неожиданно увидел, охватил взглядом непривычно пустую палубу, сиротливые без людей орудия. Резануло слух слово «командир». Прежде это всегда связывалось с капитан-лейтенантом Мошенским. Только с ним. Теперь его нет, а над палубой прозвучало: «Командир! Два «месса» на нас!»
В бою кто-то всегда должен быть командиром. Погибнет один командир — вместо него назначается другой. И даже если в живых останутся двое, один из них все равно командир!
Пулемет Головатюка и Оноприйчука стал бить по заходившим на батарею самолетам. Очереди его были похожи на уколы, экономные, злые.
Горстка людей — лейтенант Даньшин, два пулеметчика, дальномерщик, сигнальщики — отражала атаку «мессеров». И, видно, опасными для фашистов были очереди опытных пулеметчиков, если крайний слева «мессер», взяв круто в сторону, поднырнул под второго, мчавшегося с ним рядом.
Выстрелов пулемета не было слышно. Все заглушил, придавил к броне, к морю рев летевших на бреющем «мессеров». Язвинский заметил, как мигали в носовой части правого «мессера» огоньки выстрелов, но очереди эти прошли, к счастью, мимо…
Самолеты ушли. Сигнальщики были начеку — не проглядеть бы второй заход или хитрость какую… В одном из сигнальщиков Язвинский узнал старшину 1-й статьи Бойченко. Радостно подумал: «Жив Миша. В таком аду уцелел…»
— Товаришу командир! Немаэ бильше патронив…
Понуро шел от бесполезного теперь пулемета старшина Павел Головатюк.
— «Мессеры» заходят с кормы! — прокричали с мостика.
Даньшин резко оглянулся, скомандовал глухо, непривычно:
— Вниз! Всем вниз!
Головатюк и Оноприйчук заспешили к люку. Бросился в укрытие Михаил Бочков…
Язвинский инстинктивно прижался спиной к стене рубки, а Даньшин, волевой Даньшин, только что приказавший всем укрыться, стоял на палубе во весь рост и в бессильной ярости грозил кулаком приближавшимся самолетам.
— Товарищ лейтенант! Товарищ… — Из люка, что вел в кубрик, рывком выскочил Виктор Донец, бросился к лейтенанту… Думалось, что сейчас он оттолкнет, силой уведет Даньшина с палубы, но он встал с ним рядом, худой, высокий, и как бы заслонил собою лейтенанта от мчавшегося на батарею «мессершмитта». Выхватил из кобуры наган и, почти не целясь, стал стрелять по самолету.
Свирепый рев авиамотора обрушился на людей. Что-то защелкало, завизжало, замелькало над палубой в самых разных направлениях…
«Мессершмитт» промахнулся. Почему-то казалось, что он повторит налет, но ни он, ни другой, летевший в стороне, атак больше не предприняли. Подошли бледные Даньшин и Донец.
— Все! — негромко сказал Даньшин.
— Что «все»? — спросил Язвинский, лишь бы не молчать.
Даньшин взглянул на него печальными, потухшими, точно пепел костра, глазами и раздельно повторил:
— Все, Боря. Отвоевалась плавбатарея. Пойдем вниз.
— Товарищ лейтенант! Флаг!.. — тревожно вскрикнул кто-то из стоявших неподалеку матросов.
Даньшин взглянул в сторону бака. Где же флаг?! Его не было. Очевидно, перебило пулями.
— Донец! Бойченко! — Голос лейтенанта зазвенел, и Язвинский удивился столь разительной перемене: только что отрешенность и боль — теперь твердость и ярость. — Как угодно, но флаг до места!
Донец словно ждал этого приказания. Отозвался:
— Есть, флаг до места! — выхватил взглядом стоявшего в проеме рубочных дверей старшину Бойченко, крикнул, увлекая за собой: — Пошли, старшина! — заспешил к мачте.
Из-за покореженного бортового ограждения поднялись на палубу старшина 2-й статьи Камынин и матрос Циленко. С них ручьями стекала вода — видно, добрались вплавь… Камынин подошел к военфельдшеру Язвинскому, доложил, что он и Циленко прибыли.
— Кого еще удалось передать в операционную? — спросил Язвинский.
— Всех, кого врачи сочли тяжелыми. Бесчастного снарядом убило…
— Как убило?
— Так и убило, Борис Казимирович… Ничего от Тимофея не осталось. Был человек — и нету…
— Что поделаешь… Спускайтесь вниз. Там, в «гроте», все наши.
— Есть! Только в кубрик заглянем, переоденемся.
…Под защитой нескольких этажей палубной брони, возле самой воды, собрались почти все оставшиеся в живых плавбатарейцы. Завидя Камынина и Циленко, оживились. Послышались вопросы:
— Что нового на берегу, какая обстановка на сухопутных позициях? Как наши раненые?
Камынин ответил, что на сухопутном фронте по-прежнему трудно… Давит гад, лезет. Бомбит по-страшному. Снарядов не жалеет. Народу пораненного очень много. Госпиталь забит. Тимофея Тимофеевича Бесчастного снарядом убило…
Выслушали молча. Мысленно вспомнили Тимофея Бесчастного: удалой был комендор, с нескольких снарядов немца сшибал, славный товарищ, плясун, каких не сыщешь… А душевная сила какая! Был тяжело ранен, а ведь в полном сознании находился, со всеми попрощался. Наверняка бы поправился, да надо же, нашелся у гадов для него еще один, роковой, снаряд. О подробностях гибели никто не спрашивал…
А в памяти Камынина навсегда останется та страшная ночь. Когда-нибудь он еще расскажет о ней… Если суждено будет…
А было так… Машина-полуторка привезла тяжело раненных плавбатарейцев в полевой госпиталь Камышовой бухты ночью. В число десяти принятых вне очереди тяжело раненных плавбатарейцев Бесчастный не попал. Обещали принять позже. Чтобы о нем и о других оставшихся плавбатарейцах в запарке не забыли врачи, Язвинский и оставил Циленко с Камыниным, помогавших ему эвакуировать раненых.
А что они могли сделать, чем помочь? Кто в полевом госпитале, переполненном, доведенном до высшей степени человеческого страдания, мог внять их просьбам? И что они могли, кроме просьб? Вокруг лежали сотни раненых, и в темноте было не понять, не разглядеть, кто жив, а кто уже умер. Да и какое право имел он, Камынин, заботиться о спасении своих товарищей, когда все, находившиеся на этом поле, были в не менее тяжелом состоянии? Из госпитального блока, сквозь строй толпившихся возле дверей легкораненых, протиснулись санитары и тут же, на земле, неподалеку от входа, стали отбирать особо нуждавшихся в немедленной помощи. Взяли кого-то и из плавбатарейцев…
Камынин вдруг понял — нельзя терять ни минуты. «Коля, бери!» Циленко догадался. Подняли с земли раненого, понесли следом за санитарами. Когда того раненого брали, зашевелился, застонал, потревоженный резким движением, Бесчастный. Камынин точно помнит — Бесчастный. Его голос. Может, очнулся, может, в бреду, и он, Камынин, обернувшись на ходу, крикнул: «Держись, Тимоша! Сейчас за тобой придем!»
Возле самых дверей Камынина и Циленко настиг упругий воздушный удар — звук разорвавшегося метрах в ста снаряда. Краем глаза, всего на миг, Камынин видел яркую вспышку разрыва — валкие фигурки людей, вскинутые навстречу взрыву руки, взлетевшие черные клочья… И сразу наступила еще более густая чернота ночи, наполненная невыносимыми криками…
Минутой позже поблизости с госпитальным блоком еще один разрыв. В окна, давно лишенные стекол, дохнуло жаром и удушливым смрадом взрывных газов. Тогда-то, выйдя из госпитального блока, увидели Циленко и Камынин, сколько бед принес этот разорвавшийся снаряд… Недвижно лежали люди, а на том месте, где еще минуту назад на носилках остался Тимофей Бесчастный, была яма. На дне ее, точно волчий глаз, светилось тлеющее тряпье…
— Тимофей! Бесчастный! — позвал не своим, чужим голосом Камынин, споткнулся, упал в теплую воронку, нащупал рукой деревяшку, машинально вцепился в нее, поднял — то была рукоять от носилок. За ней потянулся обрывок брезента…
— Тимофей…
Вместе с Циленко, наклоняясь над каждым убитым, обошли воронку вокруг. Бесчастного не обнаружили…
Возвратившись на плавбатарею, Владимир Камынин рассказал все как было. И с того самого часа, с того самого дня сам он и все, кто слышал от него о Тимофее Бесчастном, будут знать, что лихой командир первого 76-миллиметрового орудия погиб от прямого попадания немецкого тяжелого снаряда.
В «гроте» гул чужих самолетов слышался глуше, но каждый знал, что самолеты шныряют в небе над «Квадратом» и в любую минуту по «старой памяти» могут разгрузиться над безмолвствующей плавбатареей… Не столько чувство опасности, сколько бездействие угнетало людей. Вся их энергия, весь опыт, боевая доблесть и удаль низводились этим бездействием к нулю…
Загудели ступени трапа. Люди с недоумением взглянули вверх. На трапе, быстро сгибаясь в коленях, появились флотские брюки клеш, зашустрили старенькие хромовые корочки. Такие знакомые хромовые ботинки… Кто-то постоянно форсил в них, кто-то свой, плавбатарейский… Кто же?
Кок Иван Кийко! Конечно, он! Спустился по трапу в «грот». Не было на нем привычного белого фартука и колпака на голове. Однако темная форменка по-прежнему ловко и плотно сидела на его атлетически крепком теле, и прежним, бодрым был его басок:
— Хлопцы! Что зажурылыса? Обед готов. Где наш лейтенант?
Действительно, чего приуныли? Пока все здесь сидели, думали невеселые думы свои, человек занимался положенным ему по флотскому штату делом — готовил обед!
Приход Кийко вывел Николая Даньшина из задумчивости.
— Здесь я, товарищ Кийко… — отозвался Даньшин, и в железном «гроте» на миг снова воцарилась тишина. Даньшин вдруг почувствовал себя неловко перед Иваном Кийко, перед всеми, кто сидел с ним рядом в «гроте»… Они, рядовые бойцы, привыкли безоговорочно исполнять его команды, искренне верить ему… Куда ведет он их теперь? Какой пример им подает? Он еще не до конца осознал столь неожиданно всколыхнувшуюся в глубине души тревогу: слишком коротко было время между вопросом Кийко и его ответом…
— Обед готов, товарищ лейтенант! Прошу «добро» на раздачу! — четко доложил Кийко.
— Разрешаю! — Даньшин встал.
Поднялись, распрямили плечи люди, затопали наверх по трапу.
— В обороне главное — харч!
— Молодец, Кийко!..
— А знаешь, я уже и забыл, когда в последний раз рубал…
Заговорили люди! Даньшин с радостным удивлением отметил это и не спешил наверх, ожидая, пока все выйдут из «грота»…
Непривычно замкнутый, не замечающий даже его, Даньшина, поднялся, прошел мимо по трапу доктор Язвинский.
В «гроте» остались только Даньшин и Донец. Тревожно взглянув вверх, на опустевший трап, точно боясь, что его могут услышать, Донец сказал:
— У меня к вам, товарищ лейтенант, дело. Вот Кийко обед сварил… Старшина Бойченко сигнальную службу наверху несет и вниз не спускается… Я так полагаю, товарищ лейтенант… К тому, значит, что раз вы дали мне комиссарский наган и просили, когда трудно, вам помогать, я хочу сказать, товарищ лейтенант…
— Да не тяни кота за хвост! — не выдержал Даньшин. — Будь, как и был, помощником. Что ты хотел сказать?
Донец — и без того худой, высокий — распрямился. Несмотря на ответственный момент, лицо его едва не расплылось в улыбке: лейтенант Даньшин на глазах у него стал прежним, привычным Даньшиным. Заранее заготовленные слова не шли, да и не годились.
— Я к тому, товарищ лейтенант, что… Правильно мы накрепко флаг приколотили. Рано нам в трюме отсиживаться, я так думаю.
— Правильно думаешь. Это все, что ты мне хотел сказать? — Даньшин достал из кармана трубку, продул ее. — Добро. А теперь пошли подкрепимся.
Сразу же после обеда лейтенант начал действовать споро и решительно. Михаил Бойченко получил в свое распоряжение двух краснофлотцев взамен выбывших из строя и тотчас же организовал дежурство на телефоне и службу наблюдения. Командиру отделения радистов Николаю Некрасову лейтенант поручил ввести в строй поврежденную взрывом радиоаппаратуру (если, конечно, возможен ремонт местными силами). Некрасов был радистом опытным. Вся надежда на него, так как из всех ранее подчиненных ему краснофлотцев в строю остался всего один — Поздникин.
У мотористов и электриков в строю находились краснофлотцы Петр Шилов, Иван Полтаев, Василий Курочкин, Иван Шарандак, старшины Николай Кожевников и Михаил Ревин.
Отделение это всегда было слаженным и крепким. Таким оно и осталось. Бесперебойно подавалась электроэнергия, были развернуты запасные пожарные шланги, все моторы и помпы подготовлены к немедленному действию.
Уцелевшим комендорам палубным — их было немного — во главе с Камыниным лейтенант поручил осмотреть всю зенитную часть, все орудия, автоматы и пулеметы. Доложить степень износа и повреждения, провести необходимый после боя регламент…
Сам лейтенант стал звонить в штаб ОВРа — начальнику штаба и оперативному дежурному…
Донец здесь же, в иссеченной осколками, покореженной боевой рубке, составлял список оставшихся в строю. Дело продвигалось медленно. Сколько раз рука Виктора Донца с зажатым в ней карандашом ставила против фамилий знакомых, родных до боли ребят безжалостное слово «убит», сколько раз памятью уходил в недавнее прошлое, явственно представляя их молодыми, здоровыми… Задумывался — и звучали их голоса, виделись лица…
Донец заставлял себя писать дальше. Отвлекал разговор по телефону, голос лейтенанта Даньшина. Говорил Даньшин спокойно. Даже, наверное, спокойнее, чем надо. Спрашивал, как там раненые, все ли живы, где находятся. Хлопотал о боеприпасах. Не нажимал, не требовал — докладывал и просил:
— Держимся. Летают, гады, над самой палубой. Одним ревом своим бескозырки сшибают… Да, боезапаса нет. Ни одного снаряда, ни одного диска… Пришлите. Два 76-миллиметровых орудия в строю. Автоматы? Тоже два. Носовой и кормовой. Доложите срочно. Что? Сколько всего людей? Донец! Сколько у нас получилось? Донец, я тебя спрашиваю!
Донец ответил: «В строю сорок семь человек!» Лейтенант тотчас сообщил эту цифру по телефону. Положил трубку.
— Ну что они, товарищ лейтенант? — спросил Донец. — Обещают подвезти боезапас?
— А! — махнул рукой Даньшин. — С боеприпасами дело табак. На берегу нет, а с подвозом очень туго. Каждый корабль прорывается с боем. Блокада…
На верхней палубе — Донец слышал — лейтенант сказал матросам совсем не то, что ему. («Самочувствие тех, что находятся в госпитале, прежнее, а кое-кому лучше. Все будут эвакуированы на Большую землю. С боезапасом трудно, но надежда есть. Надо ждать и держаться».)
— Два «мессера» с кормы на нас! — прокричал сигнальщик и тут же подал отныне полагавшуюся команду: — Всем в укрытие! Всем в укрытие!
Держаться! Теперь это было главным. И здесь, на железном острове бухты Казачьей, и в задымленном, горящем Севастополе, на его суровых бастионах.
* * *
Контр-адмирал Владимир Георгиевич Фадеев обладал завидным качеством: чем напряженнее и труднее складывалась военная обстановка, тем энергичнее, тверже и спокойнее работал он сам и заставлял работать других.
В тот день Фадеев только что возвратился от командующего СОРом вице-адмирала Октябрьского. Обстановка в целом, и особенно на сухопутных рубежах обороны, складывалась тревожная. 19–20 июня шли напряженные бои за Северную сторону. Противник еще накануне получил возможность простреливать насквозь весь город, лишив защитников Севастополя возможности пользоваться Северной и Южной бухтами…
В воздухе господствовала вражеская авиация. Только за 19 июня на боевые порядки наших войск было сброшено 1000 фугасных и 10 000 зажигательных бомб. Гитлеровцам удалось выйти к бухте Голландия…
Метр за метром, расплачиваясь тысячами жизней своих солдат и офицеров, противник оттеснял защитников Севастополя к морю, и с каждой потерянной пядью земли положение севастопольцев катастрофически ухудшалось…
Все было взаимосвязано. Неслыханное артиллерийское и авиационное давление на суше противник подкреплял, поддерживал жесточайшей блокадой моря. Командующий 11-й немецкой армией генерал фон Манштейн выпросил у фюрера специальный авиационный бомбардировочный корпус, и с того самого времени, как этот корпус полностью перебазировался в Крым, гитлеровцы взяли под круглосуточный контроль морские коммуникации, морские подступы к Севастополю…
Все труднее становилось кораблям пробиваться в осажденный город. Так, 10 июня у причала Сухарной балки погиб от ударов вражеской авиации транспорт «Абхазия», а возле стенки Павловского мыска — эсминец «Свободный»…
13 июня на подходивший к Севастополю теплоход «Грузия» набросилась буквально туча «юнкерсов». (Теплоход вез 700 бойцов и 700 тонн боезапаса.) Пытавшийся защитить «Грузию» тральщик № 27 после неравного боя с двадцатью семью «юнкерсами» был потоплен… Одна из бомб попала в теплоход, но «Грузия» все же пришла в Южную бухту, где стала разгружаться. Однако полностью завершить разгрузку ей не удалось. Тогда же, 13 июня, теплоход был снова атакован авиацией противника и потоплен…
19 июня в двадцати милях южнее мыса Феолент был потоплен шедший в Севастополь транспорт «Белосток», который вез подкрепление и боезапас.
От перевозок подкреплений и боезапаса транспортами пришлось отказаться. Для прорыва в осажденный город стали использовать только боевые надводные корабли, а также подводные лодки…
Вице-адмирал Октябрьский был очень обеспокоен создавшимся положением и потребовал, в частности, от контр-адмирала Фадеева и начальников ПВО и тыла флота взять под личную ответственность каждый прибывающий в Севастополь военный корабль, охранять всеми мерами на подходе и у мест разгрузки, сократить до минимума время нахождения кораблей в бухтах Севастополя, для чего погрузку раненых производить одновременно с разгрузкой корабля…
Фадеев собрал накоротке командиров частей ОВРа. Каждый отчитался за свой участок службы и работы, получил четкое указание на дальнейшие действия… Когда все разошлись, Фадеев спросил у своего начальника штаба капитана 2-го ранга Морозова:
— Уточнили о плавбатарее?
— Уточнил, товарищ контр-адмирал. — Морозов раскрыл папку.
Вчера он уже докладывал о выводе из строя плавбатареи… Данные читал по журналу: «19 июня. 20 часов 20 минут. Два самолета противника Ю-88 пикировали на плавбатарею № 3. Было прямое попадание. Возник пожар. По предварительным данным, 18 человек убито, 18 человек ранено, тяжело ранены командир и комиссар плавбатареи № 3».
Контр-адмирал Фадеев, обычно сдержанный, неожиданно вспылил: «Почему «по предварительным»?! Сколько часов прошло после бомбардирования плавбатареи, а у вас все «предварительно»?! Чем занимаются Дубровский и Федоренко? В каком состоянии плавбатарея, может ли она нести боевую службу по охране аэродрома? И потом, почему два «юнкерса» — мне летчики сообщили, что плавбатарея вела бой минимум с шестью «юнкерсами». Уточните лично и в 10.00 мне доложите!»
Морозов уточнил — и теперь готов к докладу…

 

— Обстановка на плавбатарее следующая: было убито и умерло от ран двадцать девять человек… Ранено двадцать семь. В числе убитых — командир плавбатареи капитан-лейтенант Мошенский. В числе тяжелораненых — военком плавбатареи батальонный комиссар Середа. В строю осталось 47 человек. Командиров двое — лейтенант Даньшин и старший военфельдшер Язвинский. Обязанности командира батареи исполняет лейтенант Даньшин. Я связывался с ним по телефону. Несмотря на большую убыль в зенитных комендорах, плавбатарейцы, по докладу лейтенанта Даньшина, могут прикрывать аэродром, но для этого им срочно необходимы боеприпасы. Сегодня у них нет ни одного снаряда… В строю два 76-миллиметровых орудия, два 37-миллиметровых автомата, один пулемет ДШК, то есть половина стволов от того количества, что было… Плавбатарея находится под постоянным воздействием авиации противника. У меня все, товарищ адмирал.
Доклад начальника штаба был более чем подробен, и, когда Морозов умолк, адмирал все не отрывал задумчивого взгляда от раскрытой темно-синей папки, которую тот держал перед собой. Наконец спросил:
— Теперь все точно?
— Да, товарищ контр-адмирал. Вот списки с плавбатареи…
Фадеев молча протянул руку к папке. Подавая ее адмиралу, начштаба торопливо перевернул несколько листков, открыл требуемое.
Адмирал пробежал глазами список. Ни одна фамилия не воскресила в его памяти лица погибшего, за исключением командира плавбатареи. Да и Мошенского командир ОВРа знал больше заочно — по рапортам и другим боевым документам, которые сходились к нему за все месяцы обороны, — видел его всего дважды. Первый раз в августе 1941-го, когда плавбатарея уходила с морзавода на Бельбекский рейд. Второй — в штабе Севастопольского оборонительного района, когда Мошенскому и его комиссару вручали ордена. По тому разу в основном командир плавбатареи и запомнился — рослый, крепкий.
Уже тогда, в штабе СОРа, Фадеев смотрел на Мошенского с гордостью и уважением. Плавбатарейцы и впрямь были гордостью частей охраны водного района Севастополя. Они тогда сбили более десяти самолетов противника. Таким успехом не мог похвастать ни один боевой корабль флота.
Да, никого из погибших на плавбатарее старшин и краснофлотцев контр-адмирал Фадеев не знал в лицо, не помнил по фамилии, но каждый из них был по-особенному дорог и памятен ему по доблестным делам, по тому, что сделал для Севастополя. У каждого из погибших плавбатарейцев где-то были родные, близкие… Тяжело… Очень тяжело. Почти год идет война… Два последних месяца немцы ведут жесточайший штурм Севастополя.
За все время войны контр-адмиралу Фадееву не приходилось еще держать в руках столь большой список боевых потерь. Человеческих потерь…
— Много… Очень много… Сколько бомб попало в батарею?
— Одна пятисоткилограммовая — прямое попадание. И вторая рядом с бортом, такая же.
— В самую точку попали, мерзавцы… Значит, так, товарищ Морозов, сообщите семьям. А я попрошу полкового комиссара Бобкова лично написать семье Мошенского… Найти слова, какие нужно. Это был настоящий герой. И люди его герои. Раненых, говорите, двадцать семь человек?
— Так точно, товарищ контр-адмирал.
Фадеев встал из-за стола, прошелся по небольшой комнате-кабинету. Это не было свойственно ему, и начальник штаба с удивлением следил за Фадеевым.
— Вот что, товарищ Морозов… — сказал, остановившись напротив, адмирал. — Всех раненых плавбатарейцев первым же кораблем эвакуировать на Большую землю. А если конкретно, то сегодня ночью должен прибыть «Безупречный», вот на нем. Ясно?
Морозов несколько растерялся. Где в такой короткий срок — до ночи — найдешь, соберешь раненых плавбатарейцев, кто конкретно будет заниматься их эвакуацией? Фадеев, видя замешательство на лице начштаба, посоветовал использовать для этой цели самих же плавбатарейцев, только легкораненых.
— Выделите автотранспорт, а они своих сами найдут.
— Есть. И последнее, товарищ контр-адмирал. Как быть с боеприпасами для плавбатареи?
— Как быть, товарищ Морозов? — в свою очередь спросил контр-адмирал.
Морозов ответил, что боеприпасов для нужных им орудий и автоматов нет, корабли не подвозят, а на складах давно пусто…
— Выходит, сами себе ответили. То же скажу вам и я.
— Да, но им и укрыться негде… Железный островок, а они на нем…
— Знаю, товарищ Морозов. Я сделал для них, что мог, и сделаю все, что смогу. Держать под огнем попусту не будем, а что касается постоянного воздействия с воздуха, то все мы, дорогой мой, находимся под этим воздействием. Мою машину сегодня, когда от командующего ехал, раз десять атаковали. Пришлось, как акробату, прыгать в кювет… Солидно ли адмиралу? Что поделаешь — воздушное воздействие! — Фадеев коротко улыбнулся.
Морозов, взяв документы, вышел из кабинета. Нет, не в тот день, а лишь полторы недели спустя поймет и оценит Морозов щедрость слов командира ОВРа контр-адмирала Фадеева по отношению к раненым плавбатарейцам: «Я сделал для них все, что мог…»
Уходя на подводной лодке с одной из последних штабных групп из Севастополя, находясь почти сутки под ударами глубинных бомб, задыхаясь от недостатка кислорода в переполненных отсеках, капитан 2-го ранга В. И. Морозов поймет, что ночная эвакуация раненых плавбатарейцев на эсминце «Безупречный» была в те дни больше чем наградой. То была дарованная жизнь, возможность дальнейшей борьбы с врагом.
* * *
Немецкие самолеты «ходили» над головой. Особенно досаждал «мессер», которого моряки прозвали «крестником». Его светло-желтое брюхо было в нескольких местах залатано серыми полосками… По утверждению пулеметчика Головатюка, это был старый знакомый, меченный зенитным огнем плавбатареи. С Головатюком был полностью согласен Некрасов.
— Факт, «крестник»! Через чего бы ему так свирепствовать и злиться на нас?!
Не проходило дня, чтобы «крестник» не полоснул очередью, не выпустил десяток-другой снарядов по палубе плавбатареи. Его узнавали по почерку. Он не шел, как другие, напрямую, а заходил по дуге, над самой водой, со стороны солнца… Все хотел застать врасплох. Оставаться в боевой рубке при налетах «крестника» стало опасно. Головатюк пробовал было охотиться за фрицем с помощью винтовки-трехлинейки, но лейтенант Даньшин приказал поберечь патроны: «Они нам еще пригодятся… там, на берегу!»
Последние дни плавбатарейцы все чаще думали о суше, о возможности продолжить борьбу на сухопутном фронте.
Обстановка в Севастополе становилась день ото дня тревожнее. Враг подошел вплотную к городу. На окраинах из последних сил его сдерживали поредевшие батальоны…
По ночам было особенно заметно, как стягивалась огненная дуга, все более замыкая город и бухту Камышовую.
Лейтенант Даньшин несколько раз выходил по телефону на начальника штаба ОВРа. Ну, сколько можно сидеть, ждать у моря погоды?! Нет снарядов — спишите на берег. Создайте отряд! Не может быть, чтобы сухопутному фронту не требовались бойцы. Негоже быть морякам сторожами своей, ныне бездействующей плавбатареи!
Морозов каждый раз отвечал одно и то же: «Ждите. Решаем, что с вами делать».
Долго решали… Что может быть хуже бездействия и ожидания?
…Над палубой послышалось звонкое: «Укройся! «Крестник» летит!» Старшина Бойченко, подавший эту команду, в момент съехал по трапу с мостика. Следом за ним скатился на палубу и нырнул в люк сигнальщик Поздникин.
— Так-то, Виктор, — переводя дыхание, сказал Бойченко. — «Куда ни поеду, куда ни пойду — все к ней заверну на минутку…» Слышал такую песню?
— Слышал, товарищ старшина…
— «Завернул». Сейчас сыпанет. Гляди в оба!
На подлете к плавбатарее «крестник» лег на крыло — стала видна очкастая физиономия летчика…
— Товарищ старшина! Он что-то сбросил… Во, глядите!
— Вижу…
На плавбатарею летел белый комочек — парашютик. На бомбу не похоже — слишком мал…
— Вымпел… Послание какое-нибудь фрицевское сбросил. Они осенью прошлого года нам хреновину бросали… — пояснил Бойченко и на всякий случай дернул Поздникина за рукав: — Сиди тихо! Может, подманивает…
Белый парашютик опускался точно на палубу, и Михаил Бойченко подумал: «Вот что значит безоружные… Легонькие парашютики — и те метко кидает, что же говорить о бомбах…»
Матросы не раз судачили на этот счет — почему немец не добивает плавбатарею? Положил бы пяток пятисоток — и светлая память… Пришли к выводу, что экономит бомбы. Немец — хозяин прижимистый. Зачем тратиться на то, что не мешает?..
Парашютик упал в районе кормового автомата. Свежий бриз медленно тащил его по броневой палубе…
— Товарищ старшина, разрешите? — Поздникин взглянул на небо, прикинул, что «мессер» сейчас напасть не сможет.
— Давай! Быстро! — разрешил Бойченко. Поздникин со всех ног бросился по верхней палубе к вымпелу.
— Аккуратно, Витя! — крикнул ему вслед Бойченко. — Вдруг мина!
Матрос какое-то мгновение помешкал, потоптался возле парашютика, затем, решившись, схватил его, кинулся обратно…
— Вот! — протянул старшине парашютик.
— Развлекаетесь? Между прочим, старшина, кому-кому, но тебе должно быть известно: поднимать немецкие листовки запрещено, — раздался голос Виктора Донца.
— Известно, — насмешливо блеснул глазами Бойченко. — А знать, о чем они брешут, что против нас думают, не помешает. Это при умной голове, товарищ Донец, тоже информация о противнике. К тому же я сам читать не собираюсь, а отдам товарищу лейтенанту. Понятно? Поздникин, отнеси лейтенанту! — передал парашютик старшина. Когда матрос убежал вниз, насмешливо сказал Донцу: — Ты, Донец, комиссаров наган нацепил и вроде бы как еще башковитее стал…
— Кончай поддевать… Это я, может, и не для тебя вовсе сказал, а для молодого бойца Поздникина. Мы-то с тобой калачи тертые. Нас на эту немецкую дешевку не купишь.
— Тут ты прав, — рассудительно согласился Бойченко. — Нас не купишь. А вот почему Витю Поздникина дурнее нас считаешь — непонятно… Грамотный ты мужик, Донец, а в политическом отношении не очень. Так что зря комиссаров наган нацепил.
— Тю! Дался тебе наган! — в сердцах сказал Донец и хотел было уйти, но подошел лейтенант Даньшин. Спросил:
— Сам-то читал?
— Нет. Передал вам, — ответил Бойченко.
— Читайте! — Даньшин протянул сложенный в несколько раз листок.
Бойченко прочел вслух:
— «Скоро Севастополь есть капут, до бистро свидания, рус матрозен!»
— Интересно? — не без ехидства в голосе спросил Даньшин старшину Бойченко.
— Бред собачий! Зло их берет, вот и пишут…
— Ну а раз знаешь, то больше не присылай подобную мерзость! Я с этим листком в гальюн не пойду — побрезгую, а ты присылаешь, точно донесение какое. Понял, Бойченко?
— Понял, товарищ лейтенант!
За своей спиной Бойченко услышал веселый шепоток Донца:
— Так-то, Миша… А говорил, зря наган таскаю…
— Ты что там шепчешь, Донец? — спросил Даньшин.
— Да так, шутка одна промеж нас, товарищ лейтенант…
«Крестник» улетел. Небо над бухтой Казачьей на какое-то время снова стало чистым. Прошли на задание два наших «яка»… Сигнальщики заняли свои места на мостике.
Вскоре заметили катер-охотник курсом на плавбатарею. Доложили Даньшину. Катер сбавил ход, подошел к трапу.
— На плавбатарее!
— Есть, на плавбатарее! — отозвался Даньшин.
— Примите пакет от командира ОВРа!
Не ослышался ли? Пакет от командира ОВРа! Пакет — значит приказ. Наконец-то! Даньшин заспешил вниз по трапу, только ступеньки зазвякали. Протянул руку — перехватил пакет.
— Передайте командиру плавбатареи! Кто принял?
— За командира плавбатареи лейтенант Даньшин! — Ответил и почувствовал, как стучит, колотится в груди сердце. Пакет! Что в нем? Что?
Охотник взбурлил винтами воду, умчался. Даньшин, сопровождаемый ожидающими взглядами моряков, направился в рубку. Торопливо надорвал конверт, вынул из него сложенный вдвое листок бумаги. Прочел, что, согласно приказу с 27 июня 1942 года, то есть с завтрашнего числа, плавбатарея № 3 расформировывается. Для охраны имущества батареи предписывалось временно оставить на ней десять человек во главе с младшим командиром. Остальному личному составу под командой лейтенанта Даньшина прибыть к 9.00 в бухту Карантинную. Под приказом стояли подписи контр-адмирала В. Фадеева и капитана 2-го ранга В. Морозова.
Нет больше плавбатареи… Расформирована. Особенно больно стало от слов: «Верно: капитан 2-го ранга В. Морозов». «Верно»… Ишь ты, подтверждает…
— Старшина Бойченко!
— Есть, старшина Бойченко!
— Объявите общий сбор в «гроте». На мостике и у телефона оставить только сигнальную службу!
— Есть, общий сбор в «гроте»!
* * *
Вот и настало это печальное утро 27 июня 1942 года… Солнце еще не поднялось над холмами, а берег давно гремел, ухал, стонал. Черные дымы застилали небо над Севастополем, плыли над водой, над бухтой…
Щемящее чувство тревоги теснило грудь. Скорее! Скорее на берег! Пусть дадут оружие — и на помощь, на защиту Севастополя!
Моряки еще с ночи надели первосрочное обмундирование, достали из рундуков бескозырки. Да, они стремились на сушу, но в глубине души каждый из них по-своему прощался с плавбатареей. Один задумчиво облокотился о броню орудийного щита, другой наигранно бодрился, говорил, что и на суше «живут люди», несколько моряков — руки в карманах брюк или за спиною — плотной группкой молча разгуливали по палубе… Точно напоследок измеряли шагами ее, тысячу раз измеренную за долгие месяцы жизни на железном острове.
Прибыл овровский катер. Прозвучало: «Всем в катер!» И разом смолкли разговоры, замкнулись, ушли в себя моряки и оттого даже лицами стали вдруг все похожи, точно братья-близнецы… Черной цепочкой сходили по трапу.
Лейтенанту Даньшину надо было взять в кают-компании приготовленный чемоданчик.
В коридоре буднично и ровно светил электрический плафон. Батарея еще жила, и оставленные на ней электрики давали свет. Лейтенант Даньшин шел к себе в каюту, как много раз до этого, а между тем шел он сюда в последний раз… С того самого рокового дня, с 19 июня, он не спал в ней, а перебрался в лазарет к Борису Язвинскому… Все напоминало о прошлом. Пустые жесткие койки, старенький деревянный столик возле иллюминатора, лампа-бра… Сейчас она печально кивала металлическим плафоном.
Через открытую дверь командирской каюты струился голубой утренний свет. Даньшин вздрогнул. Откуда в железном чреве дневной свет? С болью вспомнил: свет проникает через пролом брони верхней палубы. Такой же пролом зияет и в полу каюты… Услышал голоса на верхней палубе: «Где лейтенант?» — «Пошел в каюту. Сейчас будет!»
Пора! Прощай, плавбатарея, прощай, большой железный дом, где прошли десять долгих месяцев. Провел ладонью по заклепкам брони. Ладонь стала черной… И снова память-боль: «Сажа от того пожара…»
Вышел на верхнюю палубу. Его ждал старшина 2-й статьи Кожевников. В надвинутой на самые брови мичманке, молчаливый, собранный. Во всем облике — строгая готовность. Кожевников оставался за старшего на плавбатарее. Здесь же, группкой, стояли электрики и мотористы, еще кто-то из моряков. Последние десять человек…
— Старшина, флаг я обязан взять с собой… — точно извиняясь перед Кожевниковым и остающимися на плавбатарее людьми, сказал лейтенант.
— Есть.
…Старшина Бойченко дернул за фал, но флаг не хотел спускаться. Очевидно, заело верхний блок. Бойченко вынул нож, перерезал фал. Поблекшее, посеченное осколками полотнище доверчиво скользнуло в матросские руки. Даньшин сложил полотнище в несколько раз и замешкался, не зная, куда его убрать… В чемодан неудобно прятать…
— Давайте, товарищ лейтенант, при мне будет! — выручил сигнальщик Виктор Яковлев и, приняв из рук Даньшина флаг, убрал его за фланелевку, на грудь.
— Ну, все. Пора… — сказал Даньшин и с каждым из остающихся на плавбатарее попрощался за руку. Хотелось сказать всем что-то теплое, обнадеживающее, но не было слов.
* * *
Встреча с землей! Все похоже на сон. Вот только что приснилось — эта земля или десять месяцев без нее?
Катер жестко стукнулся бортом о размочаленный деревянный брус причальной стенки, и, точно боясь потерять хоть миг свидания с землей, на пирс вскочили сразу несколько человек, приняли прижимные концы, накинули на железные трубы — кнехты… И сплошным черным валом, накренив катер, хлынула на причал братва.
В каких-то десяти метрах от причала росла трава. Колючая, сухая крымская трава, от которой плавбатарейцы отвыкли, казалось, навсегда. Люди бросились к траве. Щупали ее руками, растирали в ладонях, подносили к щекам. Скребли ногтями красноватую землю, пересыпали ее в ладонях. Земля! Настоящая земля!
Не стыдясь слез, плакали, изумленно восклицали: «Братцы, красота-то какая!»… Моряки ликовали, забыв обо всем на свете: о грохоте канонады, о дымном небе, о гуле чужих моторов над бухтой…
Даньшин, глядя на своих плавбатарейцев, ловил себя на мысли, что и ему хочется сесть на землю, погладить ее руками. Он втайне даже завидовал тем морякам, которые, точно дети, затеяли веселую возню…
Чуть в стороне стояли матросы-авиаторы. Оставили на время свои сухопутные дела — провода какие-то они в землю только что закапывали, — во все глаза глядели на этих странных счастливых людей. Будто с луны прибыли. Чудаки!
Среди матросов-авиаторов нашелся кто-то «знающий». Пояснил: «Вон с той железной коробки прибыли. Штрафники. Свое отбыли — вот и радуются». — «Почем знаешь, что штрафники?» — «А потому знаю, что слышал… Стали бы обычных людей держать столько месяцев без берега!»
Знали бы те судачившие матросики-авиаторы, что в одном они были абсолютно правы: прибывшие на берег были самыми обычными и в то же время действительно необычными людьми. Людьми с железного острова, внушавшими страх врагам и почтение севастопольцам.
— Хватит нюниться, товарищи! В колонну по три… становись! — Лейтенант стал в том самом месте, откуда за ним должен был выровняться строй, вытянул вверх руку. Знак общего внимания.
Моряки нехотя прекратили веселую возню, взяли тощие вещмешки, стали строиться.
Потоптались, потолкались, но довольно скоро разобрались по трое.
— Шагом… арш!
Заколыхался, зашагал строй. И только теперь сначала один, затем другой, третий моряк, точно по команде, стал оглядываться на бухту, на черневшую посреди ее железную коробку, на свою плавбатарею… На фоне неба были четко видны пушки и маленькие фигурки людей. Тех, что по воле военной судьбы еще оставались на плавбатарее…
* * *
Возле штаба ОВРа их встретил капитан 2-го ранга Морозов. Сказал, что сам контр-адмирал Фадеев хотел бы увидеться с ними, но не смог, не позволяют обстоятельства: немец жмет…
Морозов от лица службы поблагодарил плавбатарейцев, сказал, что все они до единого за свою воинскую доблесть будут представлены к наградам, только будет все это после, а пока надо вести борьбу с врагом, отражать его бешеный натиск.
— Нужна ваша помощь, товарищи плавбатарейцы. Обстановка очень трудная. Надо помочь на сухопутном фронте. Мы сегодня направляем несколько групп овровцев на различные участки обороны. Фактически каждый моряк-севастополец должен в любую минуту быть готов вступить в бой. Линия обороны проходит по станции Инкерман, гора Суздальская, хутор Дергачи, высота Карагач, деревня Кадыковка…
Не каждое из перечисленных названий было знакомо морякам, но такие места, как Инкерман и хутор Дергачи… Каждый знал — это предместья Севастополя.
Усталый голос начальника штаба, его осунувшееся, землистого цвета лицо, воспаленные от постоянного недосыпания глаза и, наконец, тяжелая кобура нагана у бедра свидетельствовали о многом.
— Вас покормят, выдадут патроны и оружие… Через два часа, — Морозов взглянул на часы, — ваша первая группа должна убыть на передовые позиции. А пока можно перекурить…
Даньшин сразу же подошел к Морозову. Спросил, не оговорился ли начальник штаба насчет первой группы. Дело в том, что плавбатарейцы, и, в частности, он, Даньшин, просят не разбивать их на группы, а составить одно подразделение, хотя бы взвод… Морозов выразил сожаление, сослался на приказ направить в три разных места группы по десять человек.
— И так каждый день, товарищ лейтенант. Не знаю, из кого и как формировать эти группы, да и оружие кончается. Вы пока остаетесь при штабе ОВРа.
— Как «остаюсь»?! Мои люди уходят воевать, а я остаюсь? Товарищ капитан второго ранга…
— Это приказ, товарищ лейтенант. Приказ, а не просьба… — усталым голосом пояснил Морозов и поправил на кителе лейтенанта чуть накренившийся орден Красной Звезды. — Человек вы военный, а посему не будем тратить время. Разбейте всех прибывших на три группы по десять человек, а оставшиеся пять-шесть человек до завтрашнего дня будут в моем резерве. Всё.
Морозов ушел, а Даньшин стоял в каком-то оцепенении. Магическое слово «приказ», точно высокая каменная стена, закрыло недавние мечты о подразделении плавбатарейцев, об участке обороны, который им будет выделен… Теперь лейтенант Даньшин еще раз остро почувствовал, что плавбатарея № 3 расформирована, что уже завтра, а может, и сегодня ни в каких списках и приказах значиться не будет и все плавбатарейцы, в том числе и он, рассеются, вольются в другие подразделения и части. Ничто — даже ленточки бескозырок — не укажет на принадлежность моряков к плавбатарее, потому что на ленточках тускло, едва заметно проступали бронзовые буквы названий прежних частей и кораблей. Тех, с которых почти год назад пришли моряки на «Квадрат», на свою плавбатарею…
Когда списки были составлены, оружие, боезапас и вода получены, когда люди, коротко простившись, ушли тремя молчаливыми группами в сторону Севастополя, лейтенант как бы смирился, успокоился. Заботы о людях, о батарее, все эти дни занимавшие его целиком, вдруг отступили, оставив место личному, касающемуся только его, Николая Даньшина, двадцати двух лет от роду, моряка-лейтенанта без определенной военной работы… Николай вспомнил о матери и сестрах, о том, что целую вечность не писал домой, в Алма-Ату. Вспомнил о старшем брате Иване, командире-артиллеристе. Где он сейчас? Жив-здоров ли? Вспомнил и о той, которая сейчас в Севастополе, может, тоже думает о нем. А может, и не до того ей: такое творится…
Из внутреннего кармана кителя достал комсомольский билет. В нем хранилась ее фотокарточка: смуглое, исполненное спокойствия и нежности лицо, большие доверчивые глаза с солнышками внутри… Оля. Улыбнулся, точно она могла ответить ему. «Ничего, Оленька. Какие наши годы! Все хорошее — впереди». И уже с особой настойчивостью думал о капитане 2-го ранга Морозове, от которого зависела скорейшая отправка на позиции. «Может, удастся пройти мимо ее улицы и дома, узнать хотя бы, как она там… Что узнать — увидеть ее! Хотя бы на минутку…»
Достал тугую, еще не початую пачку махорки, не спеша набил трубку. Закурил. Но вкус табачного дыма забивала горечь дыма пожарищ, дыма, что стелился над холмами…
Лейтенант Даньшин глядел на этот черный дым, на холмы — так смотрит мастер на трудную работу, которую он должен сделать. Он думал о жизни, а между тем кто знал, что жить и ходить по Земле ему оставалось всего лишь три дня…
Назад: ДЕВЯТНАДЦАТОЕ ИЮНЯ…
Дальше: ДОМА НАД БУХТОЙ КАМЫШОВОЙ