Книга: Прорвать Блокаду! Адские Высоты
Назад: День второй
Дальше: Линия жизни (Январь 1942 года)

День третий

А утром мы собрались на работу. На настоящую работу. Не такую, как дома. Дома — там мы работаем, чтобы жить. Здесь мы работаем — для того, чтобы совесть была чистой. Не все так думают. И все так не говорят. Слишком это пафосно звучит, я знаю. Но мне надоело прятать себя под броней цинизма. Я слишком сед, для того чтобы врать. Времени-то все меньше и меньше. Поэтому надо успеть сказать правду. И делать то, что ты считаешь должным. Считайте это пафосом. Мне наплевать.
С одной стороны — мы живем не будущим, но прошлым. Это страшно. У нас нет будущего. У нас только прошлое. С другой стороны, у многих и прошлого-то нет. Только сегодня. Только «здесь и сейчас». Так и меня когда-то учили на факультете психологии — «живи здесь и сейчас». С точки зрения психолога, это, может быть, и правильно. С точки зрения меня — нет. Потому что человек тем и отличается от зверя, живущего в его душе, — он помнит прошлое и делает будущее. Быть зверем — легко. Быть человеком — тяжелее. Но к этому надо хотя бы стремиться. Иначе всем нам каюк.
Если бы не эти бойцы, которых я пойду сегодня искать, — мы были бы рабами третьего рейха.
Если бы не эти бойцы, я стал бы потреблядью, живущей ради очередного ломтя хлеба повкуснее, телевизора побольше да авто понавороченнее.
Они воюют до сих пор. Воюют за меня. За мою душу…
— Леха, опять книгу сочиняешь? — мощный удар в плечо едва не уронил меня с бревна, на котором я сижу и курю, бездумно глядя на пеплом подернувшиеся угольки утреннего костра…
— Блин, Юди! Я чуть сигарету не сожрал из-за тебя!
— Чего сочиняешь-то?
— Ничего.
Я не соврал. Я не сочиняю. Я вижу костер, морщась от сизого дыма. Я вдыхаю ароматный запах кофе с водкой. Я слышу кукушек, отсчитывающих минуты и часы до домовины тем, кто поливал огнем и кровью речку Черную, урочище Гайтолово, ЛЭП, Синявинские высоты… Кукушка, кукушка, сколько я в этот раз бойцов подниму? Молчит, сволочь…
— Жень, куда идем?
— Белоснежка, ты с нами, что ли? — кричит Дембель, старательно упаковывающий в разгрузку свои причиндалы — нож, лопатка, фонарик, аптечка, фляжка, тушенка. Зачем фонарик? А ни за чем. Темнеть тут начинает аж в десять вечера. А сейчас девять утра. Неужели не вернемся до темноты? Да, конечно, вернемся. Но фонарик взять надо. Потому что Поиск не прощает разгильдяйства. Уходишь на час? Возьми еды на сутки. Сколько раз бывало, когда бойца находили перед тем, как уже время идти в лагерь. И любой поисковик — нормальный поисковик — никогда не уйдет с раскопа, пока не поднимет последнюю махонькую косточку. Ох и орал как-то Еж на Риту, когда она с детьми как-то пришла в час ночи.
И принесли они тогда трех бойцов. В темноте просеивали на ощупь землю. Искали. Дособирали. Утром, когда вернулись на место, чтобы поставить крест ребятам из сорок второго, снова перебрали землю — тяжелую, глинистую. Не нашли ни одной косточки.
И медальон тогда не нашли.
— С вами, Дембель! Куда ж вы без меня-то?
— Без тебя-то? За водкой и по бабам!
— Ну, тогда я точно с вами!
— Дед, — кричит Еж, проверяя рации. — Тебе-то куда по бабам, ты же седой и старый!
— Старый конь, он, детка, борозды не портит, — важно говорю я.
— И глубоко не вспашет, — меланхолично говорит Ритка, заполняя очередной акт эксгумации.
— Что, Рита, и твою борозду Дед глубоко не вспахал? — замирает Еж, изображая удивление.
— Как и твою… — так же меланхолично отбривает Мать.
Еж аж закашлялся.
От смеха.
Вот так у нас всегда. Не подначишь — не поешь.
От души я ему врезаю по спине. Чтобы больше не кашлял.
— Куда идем, Еж?
— Да вот, думаю на Квадратную.
Квадратная поляна…
Страшные там были бои. Очень страшные. Впрочем, как и высота «Огурец», как и «Невский пятачок», как и весь Ленинград.
Кстати, странно… Я этот город называю или Питером, или Ленинградом. Санкт-Петербургом только в кассах вокзалов.
— Туда, где вы в прошлом году нашли штугу.
Штуга — «STUG-III». Немецкая самоходка. Ее прямым попаданием на куски. Ствол мы тащили вшестером два часа километр до дороги. А там загрузили на зыкинский «Соболь». А потом привезли в Киров, где он и валяется сейчас в музее. Посетители нашего музея непременно пинают эту дуру. Правильно и делают.
У меня, внезапно и резко, начинает болеть голова. Странно, обычно в лесу голова у меня не болит. Это дома бывают приступы — остаточные явления инсульта. И снимают их, как правило, либо цитрамон, либо алкоголь. Либо и то, и другое. В лесу ближе алкоголь. Он за пазухой. Во фляжке.
Глоток. Медленно легчает. Только в висках стучит.
— Дай-ка… — протягивает руку Еж.
— Это лекарство, — даю ему фляжку.
— Я знаю.
— Вечером дождь будет.
— Башка?
— Угу.
— Пить надо меньше, — он делает еще глоток. — Как тебя жена терпит?
— Она меня не терпит. Она меня любит, — парирую я.
— Мы тебя тоже полюбим вечером, Белоснежка! — Дембель, подслушав последнюю фразу, внезапно шлепает меня чуть ниже спины, отбирая одновременно фляжку из рук Ежа.
— Старый ты уж со мной рядом спать, — и подмигиваю пацану, рядом с которым сплю в землянке. — Вона, смотри. В этом году Ванька мой любимец!
Тот краснеет и отпрыгивает в сторону. Все ржем. Даже Рита, которая пытается нахмуриться:
— Мужики, идите-ка вы на работу, а?
И мы уходим.
Еж. Я. Дембель. Змей. Буденный. Юди.
До поляны пара километров. От Чертова моста по дороге на восток. Слева лес. Справа поле, потом тоже лес. В лесу мелькают палатки — вот Тамбов, вот Северодвинск. Остальных не видно с дороги. По пути таблички — «Мемориальная Зона! Въезд запрещен!».
Захотел бы — не проехал бы иначе чем на танке. В некоторых местах почти до колена грязи. Инстинкт поисковика заставляет скользить взглядом по обочинам. Кукла «стопиццот»-летнего возраста — типичный пупс из детства восьмидесятников. Автомобильный номер — он-то откуда взялся? Бутылочка из-под йогурта. Пустая полторашка пива. Презерватив. Когда-то и здесь было сухо. Пустой корпус от снаряда. Сто пятьдесят два миллиметра.
Когда-то и здесь была война.
Не верится…
А что тут веровать-то? Вот они — вороночки вдоль дороги.
А вот и она — Квадратная Поляна.
И только входим на нее — сюрприз сразу же. В центре поляны могильный холм. В прошлом году его не было. А на холмике — воткнут кем-то крест. На кресте приколочена табличка.
На табличке фломастером:
«Здесь покоятся останки трех бойцов РККА. Поисковики, похороните их!»
— Мать, Мать… Еж на связи.
— Чо надо? — отвечает рация.
— Не чо надо, а позывной говори, — выключив «прием», Еж добавляет пару неласковых.
— Мать на приеме, скотина колючая!
— Давно бы так. Двух баб на Квадратную нам пошли.
— Еж, ты не уху ел?
— Мать, три бойца.
— Так поднимайте!
— Тут легкие, мы дальше упремся. Девок хватит.
Молчание. Шипение в эфире.
— Мать! Мать, Мать!
— Наташка к вам пойдет с Аней. Еще Катька приехала, тоже к вам пойдет.
— Да мне насрать кто. Через сколько придут?
— Через полчаса.
— Отбой связи.
Еж запихивает рацию в карман своей разгрузки:
— Дед, ты тут остаешься.
— Как же мы без Белоснежки-то? — возмущенно орет Дембель.
— Я-то чо? — возмущенно ору я.
— Ты старый. И ты нас найти сможешь. Примерно в километре на северо-восток. Валим.
И они исчезают в лесу.
Я остаюсь. И правильно остаюсь. Я, хотя тут и второй всего раз, не заблужусь. У меня какое-то идиотское чувство ориентации. В лесу я не теряюсь. А в городе — запросто. Бывает такое. Я — лесной человек. Жена так меня и называет ласково — волк. И как меня ни корми, я смотрю в лес. В Демянский лес, в Новгородский, в Ленинградский…
Блин, как же башка болит. Точно дождь будет. Кидаю плащ от ОЗК. Укладываюсь на него около могилы. Достаю фляжку, дополненную водкой перед выходом. Банку тушенки открываю ножом. Хлебнул водки, не чокаясь. Не потому, что не с кем. А за вас, мужики. Закуриваю.
А вот ведь странное дело. Именно за такой случай нас называют гробокопателями.
Кто-то нашел останки трех человек. Решил, что это бойцы РККА. Принес сюда их. Закопал. Сделал могилу. Ну и оставить их уже в покое? Чего носить-то с места на место?
А кто их нашел? Грибники? Охотники?
Нет.
Ребята их нашли, которых называют «черными». Которые копают хабар. Потом продают и живут на него. А найденных бойцов прикапывают вот на таких местах.
Это нормальные «черные». Я и сам-то «черный». Удивлены? Не удивляйтесь. Официально, по документам, я сейчас нахожусь в Старорусском районе Новгородской области. Здесь меня по документам нет. И если сейчас — вдруг! — приедут русские человеки в голубовато-серых мундирах покроя «а-ля вермахт», то вполне могут посадить меня по двести двадцать второй статье — «Хранение оружия и боеприпасов». И правильно сделают. Потому что у меня в руках сейчас пять патронов тем самым калибром семь и шестьдесят два. Я в обойму ножом попал, после того, как банку открыл и в землю его воткнул. Патроны, правда, гнилые. Но это пока экспертиза докажет… Бывали случаи, бывали…
Да что же так башка-то болит? Точно портится погода. Был дождик — будет дождище. Люблю погоду. Любую. Лишь бы голова не болела. Приходится еще бахнуть. Запивая водкой три таблетки цитрамона.
Цитрамон, цитрамон…
Зачем мы сейчас этих бойцов будем поднимать?
Они же уже похоронены!
Нет.
Там, на мемориале, к ним будут приходить гости. Мы будем приходить. Туристы будут приезжать на мощных автобусах. Не то что тут — глухой лес и никому не добраться.
Кому-то кажется, что никакой разницы в этом нет? Они же мертвые! Они же — ВСЁ!
Ага.
Они-то всё. А мы только начинаем.
Это не мы их ищем. Это они выбирают — с кем из нас лечь в настоящую домовину.
Если я не похороню их — меня тоже выкинут на обочину. С тротуара, где я внезапно умру. Вот иду-иду — взял да умер. Как в Ленинграде зимой сорок второго. Тогда увозили на кладбище. На Пискаревку. Еще куда-то. Много куда.
Да и сейчас бомжей увозят.
Бомжей увозят и закапывают под безымянными, с номерами, железными кольями.
А мужиков этих не увозят.
И не закапывают. Их бросили в лесах и болотах. Мы бросили. Да, да. Мы. И нечего валить на Сталина, Ленина и прочих Берий.
Это я не похоронил их.
Потому что Россия — это я.
Повторюсь.
Россия — это я.
Нет, не государство аки Людовик Какой-То-Там.
Я — это страна. Потому что меня когда-то так учили — если не ты, то кто? Потому что Россия состоит из таких, как я. За единую и неделимую? Тогда не делите ее судьбу на всех. Каждый из нас — это Россия. И каждый из нас — несет ответственность за судьбу России. Ровно в одинаковой степени — что бомж, что президент. Потому что…
Россия — это я.
Я буду хоронить своих отцов и братьев, чего бы мне это ни стоило.
А ты — как хоронил своего отца?
Так же будут хоронить и тебя.
Можете считать это манией величия. Мне все равно.
— Дед! Чего разлегся?
А вот и Наташка с Анькой.
Киваю на крест.
Протягиваю им банку с мясом, хлеб, луковицу. Есть надо всегда, пока есть еда. Иначе — смерть. Джек Лондон, чо. И практика. Эти девки — молодцы. Хотя и дуры. Молодцы, потому что допинывают тушенку, смачно заедая луком. Дуры — потому что ездят сюда. Не бабское это дело…
Пока они доедают мой обед — я начинаю копать, доставая бойцов из земли.
Снимаю дерн.
Потом рыхлую и, что странно, сухую землю.
А вот и…
Полиэтилен.
Мешок, черный такой. Я его немедленно рву лопатой.
А потом мы достаем кости.
Одну за другой.
Бедренные откладываем отдельно. По ним считаем бойцов.
Раз, два, три, четыре, пять, шесть….
Три бойца.
Шесть бедренных костей.
Здоровые такие. Больше, чем у меня. А у меня рост — сто восемьдесят.
Голени идут. Анька вверх пошла по костям. Хотя тут все перемешано. Ребра вместе со ступнями. Череп — один — в тазовых костях. Наши ли? Может, немцев «черные» прикопали? И пошутили?
Наши, наши…
Фаланги пальцев ног в валенках. «Черные» их так и подняли. Не стали доставать косточки из смеси корней, травы и войлока.
И еще наши пуговицы.
Впрочем, пуговицы — это отдельный рассказ. Не те, которые на шинелях, а те, которые на нижнем белье. Есть с четырьмя дырками, есть с двумя, а есть даже и с тремя.
Какие чьи?
Вы пока погадайте, а мы поднимать будем дальше.
Ребра россыпью.
Череп, более-менее целый, — один. Нижней челюсти нет. В верхней только один зуб. Других нет. Только ямки. Сама голова без повреждений. Даже черепные кости — ой, я знаю, что это не по-патологомедицински — по швам срослись без семидесятилетних проблем разложения. Кажется, вот тут даже хрящик сохранился на шве? Складывай давай! И медальон ищи! Дед, да не бубни ты, ладно? Ладно.
А вот плечевых костей только две. Странно. Обычно тоже сохраняются. «Черные» потеряли? Или в бою от потери крови из выдранных плечевых суставов умерли они?
Мы не плачем по ним.
Мы просто копаем и собираем бойцов по косточкам. Одного за другим.
И не разобрать — где чья?
Но вы не волнуйтесь.
Мы вас всех троих в одном гробу похороним восьмого числа.
А пока вот так — в два черных мешка. В каждый мешок — уже в лагере — засунем бумажку, на которой Рита напишет — «Три бойца. Квадратная. В один».
По этой записке мы потом и разберемся.
А пока мешок с мелкими костями я складываю в полевой рюкзак — маленький такой, литров на тридцать, ношу там все нужное, — а два, с костями большими, на плечи и домой. В лагерь. Потому что две девки не донесут в руках пятьдесят килограммов костей.
А я потом дерну до наших мужиков в лес…
На раскопе время летит незаметно. Только начал работать — глянь, уже три часа прошло. Так что, когда вернулись, внезапно наступил обед. А после обеда — так же внезапно — полил дождь. Затяжной такой, мелкой сеточкой накрывший деревьица.
Лес тут какой-то смешной. Не то что наш. У нас там деревья. Чисто энты толкиновские. Здесь же… Какие-то недоростки, право слово. Редко попадаются высокие деревья. Словно когда-то здесь был лесоповал. А потом на этом лесоповале, густо удобренном человеческим мясом, выросли вот эти вот — тополинки, осинки, елочки…
По ним сейчас и барабанит дождь. Плащ ОЗК я опять не взял. Не люблю я его. Длинный, ходить в нем неудобно. И он резиновый — не дышит. Закутаешься в него — и потеешь как в бане. Для бани мы их и берем. А сейчас я иду сытый и довольный по мокрому снизу и сверху болоту, жирно чавкая сапогами.
Вообще-то по дороге хоть и дальше, но удобнее. Напрямки тут километр. Но местами приходится по колено в болотной жиже шагать.
Но я люблю лес под дождем. Идти легче. Да и работать легче, чем под солнцем. Под солнцем потеешь, как негр на плантациях, — тяжело дышать. А сейчас вот самое то — мелкий такой дождик. Нечастый. Я люблю дождь. Впрочем, я солнце тоже люблю. И снег люблю. И даже морозы люблю. Я вообще погоду люблю. Любую. Потому что еще жив. Перестану ее любить — когда умру. А может, и не перестану.
Умрем — все узнаем. А пока остается только верить.
Пока размышляю над тайнами бытия и погоды, дождик заканчивается. И я выхожу на Квадратную. Мужиков нет.
— Еж, прием. Белоснежка на связи. Я на квадрате, вышел с юго-западного угла.
— Привет, любимая. Метров сто на восток продернись. Услышишь много мата — не подходи.
— Понял. Конец связи.
Много мата я услышал почти сразу. И, конечно же, пошел на этот самый мат.
Ругался Дембель.
Он закопался почти по плечи в землю. Время от времени пропадал в яме. После чего мат раздавался снова и оттуда вылетала мина калибром восемьдесят два миллиметра. Ее ловил Юди, меланхолично покуривая на бруствере раскопа, потом складывал минометку к своим товаркам.
— Чо приперся, старый пень, сказали же не подходи! — Юдинцев возлежал аки турецкий султан, наблюдающий за невольниками на каторге.
— Юди… Ты где видел русского человека, который, увидев надпись «Осторожно, покрашено!», не потрогает пальцем?
— Ты не русский. Ты немец. А немцам положено быть законопослушными.
— Я русский немец. И, значит, подчиняюсь законам тогда, когда хочу. И вообще, от деда у меня только печень.
Дед у меня и впрямь — немец. Самый настоящий немец. Матерый такой. Фашистский. Попал, собака, в плен, и батю моего бабушке заделал.
В это время Дембель вышвыривает еще одну мину.
— Пятьдесят три.
Я сначала не понял, что за калибр такой.
Только потом дошло — это порядковый номер.
Мины лежат в рядок по десять штук. Рядом двенадцать снарядов калибром семьдесят шесть миллиметров.
А Еж со Змеем таскают поросенков по сто пятьдесят два миллиметра. Здоровые. Восемь штук уже стоят рядком.
Все это добро, как выясняется, нестреляное. Артобоз, что ли, тут накрыло? Ну да… Скорее всего. Больше тут ничего нет. Только ВОПы — взрывоопасные предметы.
Вопы, вопы — всем нам… Рифма нам, в общем. Ежели что. Даже хоронить будет нечего. Кроме Буденного. Он копается почти в сотне метров от взрывоопасной полянки.
— Дед, я флягу твоего деда нашел, смотри!
Фляжка и фляжка. Немецкая.
— Деда мне лучше найди.
— Нету тут твоего деда. И моего нет. Только фляжка. А ты ее переверни, переверни…
Я переворачиваю немецкую фляжку. А на ней надпись:
«Отнята у немца в бою».
И звезда.
— Еще есть чего?
— Не-а. Только фляжка.
Вот так бывает. Отобрал у фрица фляжку. В бою. А потом потерял ее. Бывает. Дай бог, если этот боец дожил до Победы.
Нет, не так.
Дай бог, ЧТОБЫ этот боец дожил до Победы.
А если он и погиб тогда — пусть его смерть была красна. Не обязательно на миру. Но обязательно — правильная.
Вот так вот живешь-живешь и вдруг понимаешь — смерть бывает правильная и неправильная. Вот сосед у меня как-то умер. От алкоголя. Два года лежал на кровати и пил. Больше ничего не делал. Потом и вставать перестал, чтобы в магазин сходить. Всех просил. Дружки ему носили. Меня просил. Я по первости брал для него. Потом перестал. Так он схитрил. Говорил мне, что сердце у него болит, врачи мне валокордин прописали. Возьми, а, пару пузырьков, я его в чай капаю. А потом выяснилось, что он их тупо выпивает — конечно, семидесятипроцентный спирт.
Вот так и помер лежа. В загаженной, обосранной комнате. В темноте. В одиночестве. И самое странное, что я не помню — как его зовут? А ведь хоронил в прошлом году. Или позапрошлом? Или?
А вот своих бойцов помню.
Алешка, Витька, Иван,
Калимов. Трошин. Сергеев.
Чудово, Демянск, Демянск.
Архангельск, Воронеж, Чита.
1942, 1942, 1942.
1995, 1998, 2000.
Трех бойцов я нашел, опознанных за пятнадцать лет. Всего трех. Извините, больше не получилось. Пока не получилось.
Вот такие бывают смерти.
Так что после того как Буденный перерыл землю вокруг фляжки, мы возвращаемся на «рыбное» место.
Лучше уж от восьмидесятки, чем от валокордина.
Быстрее и честнее.
А тем временем Дембель идет на рекорд. Уже сотня минометок. Я такого еще не видал. Бывало всякое. Как-то нарыли пулеметное гнездо Гансов — там гильз от французского «Гочкиса» было столько… Что когда собрали их в кучу — куча выросла мне по колено. Такое количество снарядов и мин в одном месте — первый раз вижу.
— Юди, а ты что не копаешь?
— Лень! — флегматично отвечает наш здоровяк.
— Да они, ссуки, вниз идут. Тут вдвоем нечего делать… — Дембель выкидывает еще одну мину — А Юдинцеву тут вообще… Он тут застрянет.
И впрямь. Раскоп похож на шурф. Тоннель к центру земли.
Попеременно мы лазаем туда, сменяя компактного маленького Дембеля. В итоге через два часа все вырыли.
Шестьдесят две мины калибром полсотни два. Сто двенадцать мин калибром восемьдесят два. Снарядов не прибавилось — двенадцать: семь-шесть и восемь поросенков.
А потом мы засекаем координаты GPS. Пусть саперы сами вывозят это барахло. И мы идем в лагерь, с сожалением оглядываясь на кучу убийственного железа. Почему с сожалением? Да потому что мы и сами можем бахнуть. Выкопать хорошую яму. На дно сначала слой хвороста. Потом все это слоями складывается. Вниз поросенки, потом средний калибр, потом полтиннички, между слоями и сверху — снова хворост. Потом это все заливаем бензинчиком. Делаем дорожку метра на три. Поджигаем и… БЕЖИМ!!!
Пока там все прогревается — свалим метров на пятьсот. А там уже и не опасно. Осколки вниз уйдут. Проверено. Зато БАХ! Будет такой, что в Питере услышат. Вот из-за этого и не подрываем. Еще ночного визита ментов нам не хватало…
И выходим домой. Не потому, что темнеет. Тут темно становится после одиннадцати — белые ночи практически. И не потому, что устали. Некогда тут уставать. А потому, что снова пошел дождь. И на этот раз уже сильный. Почти ливень. Согреться у нас, конечно, есть чем. Но вот земля… Мгновенно превращается в болото.
А вот это плохо.
Жаль, что день прошел насмарку…
А в лагере ждал сюрприз. Даже два сюрприза. Во-первых, сегодня — совет командиров. А во-вторых…
Васька со Степаном приехали.
Парни сидели за столом, закидывая в себя топливо — гречку с тушенкой. Ну а потом мы начали обниматься, хлопать друг друга по спинам и жать руки — обычные мужские ритуалы, выражающие радость после годовой разлуки.
Мужчины не любят «выражать эмоции» — мужчины живут. Если мы рады друг другу — мы обнимаемся. Если не рады — оскаливаемся в якобы приветливой улыбке. Впрочем, о чем это я?
Васька достает канистру из-под стола. Пятилитровую:
— По маленькой, мужики?
Еж хмыкает:
— А большая у тебя какая?
— Вот такая! — Степка достает уже десятилитровую. В одной коньяк, в другой водка. В третьей — тоже «маленькой» — наливка для девчонок.
— Идите-ка к палаткам, мужики, сейчас совет командиров тут б-будет. Саша п-приедет, — а вот и наш главнокомандующий появился. Юра Тимофеевич Семененко. Мужик строгий, серьезный, справедливый и…. Непьющий. И к этому делу относящийся сугубо отрицательно. И в этом он абсолютно прав. Пьяные дебоши, ор у костра и кидание патронов в костер — дело весьма неприятное. Самое смешное, что мы — вятские водкохлебы — пьем совершенно по-другому.
Для тепла, расслабления и разговора. А вот пьяных дебошей у нас не бывает. Впрочем, вру. Бывают. Иногда. После таких историй виновник просто выгоняется из отряда. Навсегда. И безоговорочно. Без права апелляции.
Устал пить? Иди спать.
— Думаешь, все выжрут? — с сомнением смотрит Еж на спиртное. — Надо тогда перепрятать.
— Да неудобно просто. Давай сначала дела все решим, а п-потом уже сидите тут.
— На самом деле, мужики, идите-ка в лес!
— Рита, мы только что оттуда, — это Змей подал голос.
— Ладно, мужики, пойдем, правда, посидим у нашей палатки, — Степан — серьезный такой мужик — вставляет свое веское слово.
Парни набирают еды-закуски в свои котелки и отправляются к палатке Васьки и Степки.
Они не входят ни в какой отряд. Они — сами по себе. Прямо как я. Рассказывать я про них не буду. Потому что не знаю про них ничего. Не потому, что они такие все из себя «черные» — а потому, что мне это не надо. Мы встречаемся на Вахте, на Вахте и расстаемся.
Мы просто работаем вместе. Работаем… Воюем. Только у нас вместо автоматов — лопаты в руках. Похоронные команды…
Парни поднимаются на обрыв и исчезают за поворотом. Я и Еж — остаемся. Еж — потому что он все-таки командир. А мне просто интересно.
И еще… я же говорил, что официально меня тут нет? Меня нет ни в одном списке ни одного из отрядов. Я не написал, в двадцатый уже раз, заявление о вступлении в поисковый отряд, который когда-то сам создал! Я не расписываюсь в журнале техники безопасности. Я не подписался под распиской «О существовании статьи двести двадцать второй — предупрежден!». У меня нет справки из областного УВД — «По статье два-два-два не привлекался». Да, да… Для того чтобы искать бойцов — сейчас необходимо доказательство того, что ты не привлекался за хранение боеприпасов и огнестрельного оружия. А если тебе нет восемнадцати — еще и разрешение от родителей, заверенное нотариусом. Я просто приехал и копаю. Меня нет.
А вот и Тамбов пришел. Почти одновременно с ними — Архангельск-Северодвинск. Еще Тула, Рязань, Пермь, Питер…
Наших командиров аж шесть штук.
Юра — командир кировского отряда. Ритка — командир слободского «Возвращения», Ежик — Котельнич. Гоша Култышев — Фаленки. Леха Зыкин — Нолинск. Зуевский еще отряд. Командира пока не знаю, как зовут. Еще толком не познакомился с ним.
А что вы хотели? У нас шестнадцать поисковых отрядов из Кировской области. Из сорока двух районов. Здесь шесть — остальные в Новгородской области.
А я из какого отряда? А не из какого. Я сам по себе. Семнадцатый я.
А вот и Сашка — командир всей синявинской поисковой экспедиции. Наши вятские отряды — все — подчиняются Юре Семененко. Юра за нас за всех перед Сашкой отвечает. Все просто. Как в армии.
Садимся за стол. Мы заводим генератор — лампочка над столом немедленно загорается. Так-то светло еще. Но — пусть будет еще светлее.
— Значит, так, — начинает Сашка, сдвигая фуражку военного образца на затылок. — Есть две новости. Одна плохая…
— А вторая, соответственно, еще хуже… Начинай с ху… С очень плохой, — встревает Еж.
— Чтобы просто плохая — хорошей показалась? — засмеялся Юрка.
Хороших новостей от начальства не бывает. Даже в день зарплаты. А тут у нас зарплат нет. Тут мы платим.
Сашка пожимает плечами:
— Товарищи командиры, начну с просто плохой новости — транспорта на захоронение не будет. Добираться будете сами. Я, конечно, попытаюсь…
Потом Сашка долго рассказывает, где он может достать транспорт для того, чтобы поисковики добрались до похорон. Все ржут. Я улыбаюсь — новость как новость, ничего плохого. Первый раз, что ли? От нашей стоянки до кладбища — всего семь километров по прямой. В прошлом году ходили, в позапрошлом. Сейчас что, не доберемся, что ли?
— Новость очень плохая, — Саша держит паузу как хороший актер, дожидаясь, пока утихнут смешки за столом.
— Захоронение будет шестого числа…
Отлично. Замолкли все. Тишина мертвая.
Обычно захоронения весной всегда восьмого мая. Перед Днем Победы. Вахта заканчивается в этот день.
— А с-смысл в чем? — Юра первым озвучил общий вопрос.
— Смысл, Юрий Тимофеевич, в том, что восьмого числа на торжественные мероприятия, посвященные Дню Победы, приедет кто-то из наших снусмумриков, — и Саша ткнул пальцем в тент.
— В смысле, Валька Матвиенко, что ли? — не понял Еж.
— Нет. Кто-то из президентов. Этот или тот — не знаю. Захоронение переносится на шестое — в целях безопасности. Поисковикам просили передать, чтобы носа не показывали из своих палаток. Иначе будут проблемы. Большие.
— Понятно. Как обычно — мы тут лишние, — это командир из Архангельска-Северодвинска голос подал. — Мы, значит, тут в грязи, сырые, голодные копаем, а эти… Это же нельзя так оставить, он же, они же…
И завел речь на тему, что кто-то предал Россию.
Это он любит.
Зато не любит Саша. И я тоже не люблю эти глупые разговоры. Если тебе не нравится что-то — иди и делай. Что делать? А я откуда знаю? Я тоже не знаю. Но сидеть и возмущаться на нетрезвую голову — более чем глупо. Или закладывай фугас направленного действия. Одного сегодняшнего склада хватит на весь кортеж, вне зависимости от бронированности лимузинов.
И тут меня осеняет.
Они же нас боятся.
Нет, не только снусмумрики. И не только поисковиков. Все они всех нас боятся. Не мы их — они нас. И мне вдруг становится приятно.
Меня — уставшего, грязного, мокрого, — они — довольные, сытые, толстые — они меня боятся. Потому что мне уже нечего терять. Почти нечего. Кроме своей семьи. И мне становится понятно, почему, унижая свой народ правой рукой, левой они поощряют культ семьи — материнский капитал и все такое. Потому что человек, любящий свою семью, будет держаться за нее. Это последний якорь в государстве, которое относится к тебе как к рабу. Они не понимают одного. Того, что мы когда-нибудь снимем и этот якорь — зажмуримся и пойдем отвоевывать для своих сыновей нормальную жизнь.
Жизнь, в которой их внуки не будут искать дедов, брошенных на мусорных свалках. Жизнь, в которой можно работать, а не зарабатывать. Где не нужно быть эффективным, а можно быть полезным. Где можно уметь, а не иметь.
Чего это меня на философствование-то потянуло?
— Машина за останками придет пятого в обед, — продолжает Саша. Мне его жалко. Потому что он сам понимает маразм происходящего, но ничего сделать не может.
— А дальше?
— А дальше оставаться в лагерях…
— Саш, работать-то можно?
Мать твою… Можно ли хоронить людей?
— Разрешения до какого числа?
Администрация Кировского района Ленинградской области выдает разрешения на «земляные работы».
— Пятнадцатое.
— Шестнадцатое.
— Четырнадцатое.
Голоса вразнобой. Командиры сообщают — до какого числа они получили разрешение на поиск. Кто как просил — все, на всякий случай, «на попозже».
— А с найденными что делать?
— Как обычно, времянки.
Времянка… Нашли. Похоронить их не имеем права. Складываем останки в полиэтиленовый мешок. И снова закапываем около стоянки. На следующий год похороним. Когда можно будет. Когда чиновники разрешат.
Теперь понимаете, почему я все «чернею» и «чернею»?
Я не могу, не имею морального права хоронить только тогда, когда мне разрешат. Я имею право похоронить ребят тогда, когда я их нашел. Вернее, не так. Ребята имеют право лечь в домовины в любое время года и суток. Когда ОНИ захотят. А никак не хемули со снусмумриками. Потому что если бы не ребята — лунтики и пунтики сейчас работали бы оскопленными евнухами на фермах тысячелетнего рейха. Если бы вообще родились… Не помнящие родства и помнить не желающие… А ведь у одного из наших Главных деда тут нашли пару лет назад. Именно здесь. Под Синявино. Но ему, похоже, все равно.
А потом разговор идет об обычном — кто, где и как работает. Нормально работаем. Кто-то десять бойцов поднял. Кто-то еще ни одного. Саша подбивает итоги — на второе мая всей экспедицией подняли уже сто двенадцать бойцов. Опознанных мало. Очень мало. Один.
Грустно от этого. С другой стороны — это же не грибы. Они не растут снова и снова. И то, что каждый год их становится все меньше — это наша работа. Только я не представляю — как мы будем жить после этого Дня? Это как с солдатами. Воюешь, мечтаешь вернуться домой, дожить до Победы. Доживаешь. Возвращаешься. А дальше-то что?
А дальше надо жить тихой мирной жизнью. Где места для подвига гораздо больше. Где подвиг — не одноразовый рывок на амбразуру, а нудный и рутинный — ежедневный! — труд. Причем, как правило, никем не оцениваемый.
А ведь многие из тех, кто вернулись — так и не смогли перестроиться. Может быть, потому, что ничего не умели, кроме того, как убивать.
Так-то это страшно. Двадцатилетний пацан, который только и умеет — как правильно убивать. А ведь в мирной жизни нужно совершенно другое… И некому тебя научить этой самой мирной жизни.
У нас всех попроще. На войну мы ездим как в отпуск. Кто-то раз в год, кто-то два. Это здесь мы — Змей, Еж, Буденный, Белоснежка, Мать…
А дома мы — юрист, инженер, журналист, спасатель, педагог…
Так что все нормально с нами будет. Наверное. Если сможем остаться людьми, а не функциями.
Собственно говоря, на этом совет и заканчивается. Командиры разбредаются по своим отрядам, с привычной злобой ругая все и вся.
Сашка остается ночевать у нас. В землянке места достаточно. И мы идем к Ваське со Степой.
Там как раз решают — куда идти завтра.
Питерские предлагают идти на поле за дорогу. У них минаки классные — до пяти метров в глубину берут. А поле это — перепахано было после войны. Вместе со всем железом и людьми.
После первой же вспашки трактористы местного колхоза отказались там работать. После нескольких подрывов.
Если выстроиться цепочкой — можно пройти по этому полю — пять километров в длину, пять в ширину — и просто пособирать кости с земли. В прошлом году прошли через него наискосок. Набрали два десятилитровых мешка костей. Где-то берцовая кость. Где-то лучевая. Где-то нижняя челюсть. Где-то ребро.
Как их всех хоронить? Как учитывать?
Никак.
Это доборы.
Есть такой термин — добор. От слова «добрали». Ну, например. Идешь по лесу — старый раскоп. Прошлогодний. А в отвале земли косточка сереет. Просто вот не заметили в прошлом году. Бывает такое — неаккуратно сработали. Наша вина, я знаю. А бывает, что прямое попадание — и кости по лесу разбросало. Или ногу-руку оторвало-выкинуло. Или перепахали — как на том поле… Вот это все и есть доборы. За бойца мы их не считаем. Просто вместе со всеми и хороним останочки.
— Мы на поле не можем идти, разрешения на него нет, — говорит Еж.
— Мга разрешения не дала, что ли, — удивляется Степан.
— А мы там и не спрашивали ни разу за семь лет.
Поле — в другом районе. Чтобы там поработать, надо получить разрешение уже не в Кировском районе, а в Мгинском. Граница идет прямо по дороге. Все время представляю себе, что вдруг граница бы шла по лесу. И нашли бы мы бойца, ноги которого в Кировском, а голова во Мгинском. И не имеешь права подымать то, что лежит в другой административной единице. А я не шучу. Начальник Мгинского РОВД за этим следит как за своим огородом. Караулит. Да не шучу я! Два года назад его архаровцы остановили нашего парня, только из леса вышедшего и решившего сократить путь через это проклятое поле.
Наряд его там и цепанул.
Особых страстей не было. Отделался часом в «бобике» и заполнением протокола. Слава богу, патронов в карманах не было. Три патрона — основание для задержания. А ежели эти патроны рабочие — основание для пяти лет лишения свободы. Это как экспертиза покажет.
Это мы все прекрасно знаем.
Но решаем идти все же на поле. Почему? Да потому как там мало кто копает. Потрудиться там надо. Не. Не как в лесу. Труднее. В лесу легче работать. И не из-за Этих… На Этих нам наплевать. Там…
— Может, траншею завтра проверим? — подаю я голос, садясь у костра.
— А качать ее как? Там же задница.
— Как-то надо, — пожимаю плечами.
— Траншея? Какая траншея? — Сашка берет из моих рук кружку с водкой.
— Не доходя мелиоративной канавы метров триста. Перпендикулярно к речке выходит.
Сашка хлебает глоток, передает кружку дальше. Отблески костра на лицах. Дым идет вверх. Если бы не питерская природа — я бы сказал, что день завтра будет солнечный.
— А что там?
— В прошлом году двух бойцов на брустверах подняли, гильз куча, как обычно, Дед фляжку немецкую оттуда поднял. Мы тогда пытались ее перекрыть и воду отчерпать ведрами, но там ключи из дна бьют. Она наполняется, зараза, на глазах. Только сел перекурить — снова полная, — это Артем-Буденный голос подал.
— Помпа нужна. Без помпы там делать нехрен, Белоснежка, скажи!
— Нехрен! — соглашаюсь я с Юдинцевым. — Там воды мне почти до средины бедра. Вот странное дело — река ниже. Траншея на холме. А вода в реку не уходит.
— Здесь везде так, — Сашка опять сдвигает фуражку на затылок и открывает свой планшет.
— Копаный? — немедленно прищуривается Еж.
— Нет. Но аутентичный. От деда остался с войны. Руки убери, потом покажу! — Сашка достает блокнот и делает какую-то запись в нем.
— Блокнот тоже аутентичный? — немедленно язвит Еж, слегка обиженный тем, что планшетку в руки не дали.
— Блокнот как раз копаный… — флегматично отвечает Сашка. А потом сразу переходит к делу. — Помпу могу послезавтра привезти. Только с условием — бензин ваш.
— Да у нас дядя на бензиновой фабрике работает. Жрать нечего — один бензин в доме. А он все шлет и шлет, сволочь такая! — Дембель это все говорит так серьезно, что я бы ему поверил. Если бы не знал его. Вот точно так он и девок охмуряет.
Саша нас уже знает, а потому на провокации не поддается.
— Значит, с вас бензин, с меня помпа. Откачаем траншею — покопаемся там. Леха, а ты петь сегодня будешь?
Это уже мне.
Вот блин, опять… Ну не люблю я петь. Хотя и умею. Ну ладно… Все равно от вас не отвязаться. И я беру гитару в руки. Смотрю на костер. На лица моих друзей. На лес. И…
Roter Sand und zwei Patronen:
Eine stirbt in PulverkuЯ.
Die zweite soll ihr Ziel nicht schonen,
Steckt jetzt tief in meiner Brust…

— Бля… — потрясенно говорит Еж. — Это вот что ты сейчас сделал?
— Ууу… Немчура проклятая… — протрубил Юдинцев, прикуривая от обугленной веточки из костра.
— Будете смеяться, но это «Раммштайн», — эту песню я выучил на языке предков еще пару месяцев назад.
— Белоснежка, ты бы еще «Хорст Весселя» спел!
Я закрываю глаза и повторяю припев. Теперь уже на русском.
Красный песок и два патрона:
Один умрет в поцелуе пороха,
Второй же цель не пощадит,
И глубоко мне грудь пронзит…

А потом, без перерыва:
Если я в болотах от поноса не умру,
Если русский мне снайпер не сделает дыру,
Если я сам не сдамся в плен,
То будем вновь
Крутить любовь
С тобой, Лили Марлен,
С тобой, Лили Марлен.

Вот такая я скотина. Ага. Немецкие песни пою. А потом мы все ржем. Над чем ржем? А бог его знает. Над звездами, наверное, которые внезапно высыпали веснушками на ночном лице неба. Днем эти веснушки исчезают…
— Значит, завтра на поле, послезавтра на траншею?
— Вы бы, мужики, не ходили бы туда… — советует Саша.
— Да хрен с имя, — по-вятски отвечает Еж. — Отбрехаемся как-нибудь.
— Ну, как хотите… Мое дело предупредить.
Мы допиваем последнюю кружку. А потом разбредаемся по землянкам и палаткам. Я захожу последним. Пока все заползают в спальники — я забиваю печку дровами. В землянке вроде и так тепло. Но под утро это тепло уйдет. Так что пусть она пока гудит — наша печечка, которую мы притащили за тысячу двести километров из далекого Кирова. Второй раз причем. Первую кто-то стыбздил. Обратно тащить лень — вот и закапываем ее после вахты рядом с землянкой. То ли на чермет сдали, то ли домой утащили. Ну, ничего — еще стыбздят — еще привезем.
Люди все-таки уроды. Это моя последняя мысль на сегодняшний день. После этого я залезаю в свой спальник. Под голову кладу пуховик, вывернутый наизнанку. Я лежу крайний у выхода. Оттуда слегка поддувает. Но мне пофиг. Потому как печка — работает, водка — греет, а спальник сшит из термофайбера.
Ах ты ек-макарек! Носки забыл сменить на ночные, мамой вязанные… Так в обычных хэбэшных и уснул…
И снилась мне почему-то мама. Молодая, красивая…
Назад: День второй
Дальше: Линия жизни (Январь 1942 года)